Интересная штука человеческий организм. То он еле дышит, тает, как свечка, голову поднять не может. А то вдруг (откуда и силы берутся!) начинает крепчать и выздоравливать с каждым часом. И вы знаете, что я подумал? Я подумал, что, видимо, все же главное для выздоровления организма — это желание выздороветь, цель — быть здоровым. Когда есть сильное желание и ты всеми силами стремишься к этой цели, хочешь быть здоровым — ты обязательно и очень быстро поправишься. Я в этом убедился на себе. После нашей откровенной беседы с Павлушей я сразу начал выздоравливать быстрыми темпами. Ел теперь, как молотильщик. Двойные порции.

Докторша как-то сказала:

— Больным следует есть главным образом то, что им хочется. Организм мудр, он сам подсказывает, что ему надо.

Слава богу, мне хотелось есть все, что давали. Но однажды я хитро посмотрел на деда и сказал:

— Диду, мой мудрый организм подсказывает, что ему нужно… мороженного!

Дед кашлянул и ответил:

— Кум Андрею, не будь свиньей. Только из лихорадки вскарабкался и снова хочешь? Скажи своему организму, что он не мудрый, а глупый, если такое тебе подсказывает. Совсем выздоровеешь, тогда ешь.

Это еще больше добавило мне желания скорее выздороветь. Вы же знаете, как я люблю мороженое!

На третий день после нашего с Павлушей разговора доктор послушала меня своим щекочущим холодным ухом, пощупала мою ногу и сказала:

— Можешь понемногу выходить, но не бегать, потому что опять простудишься.

Как же это приятно вместо потолка видеть над головой бездонное голубое небо, и дышать свежим ветром, что ласкает тебе кожу нежным прикосновением, и слышать, как приветливо шепчет листва на деревьях, и чувствовать под ногами упругую землю, и даже слоняться по улице без всякой цели, и улыбаться без причины, просто тому, что светит солнце, мурлычет на заборе кот, хрюкает в луже свинья — тому что жизнь так прекрасна!..

И хотя шел я, повторяю, без всякой цели, просто так, немного пройтись (далекие прогулки мне еще были строго-настрого запрещены), но ноги сами понесли меня в сторону улицы Гагарина. А мне на улицу Гагарина докторша даже носа показывать не разрешила.

— Я знаю, все сейчас там дружно работают, и тебе захочется, — сказала она. — Так вот, если я тебя там увижу, то просто при всех возьму за ухо и поведу домой.

Я знал, что она женщина серьезная и слов на ветер не бросает. Но… я ничего не мог сделать со своими ногами. Правда, я шел не прямой дорогой, а делал хороший крюк. Потому что сначала я должен все-таки взглянуть на мачту возле школы. А вдруг там… Хотя мы с Павлушей, конечно, договорились, что он внимательно следит за мачтой, несколько раз в день смотрит на нее и мне докладывает. Но что, если он заработался и забыл…

На мачте сидела сорока и легкомысленно потряхивала длинным хвостом. Увидев меня, снялась и полетела. Никакого флажка не было. Теперь я мог спокойно прогуляться до улицы Гагарина.

Еще издалека я услышал веселую музыку стройки: звонко стучали топоры, весело перестукивались молотки, и голосисто выводила циркулярная пила, которую привезли из колхозной столярки и поставили под наскоро сбитым навесом возле электрического столба. Чувствовался запах смолистой свежей стружки. Все вокруг гудело и суетилось — туда-сюда сновали люди, неся доски, бревна, разные принадлежности. Большей частью это были молодые, коротко стриженые здоровые парни, голые по пояс. Лишь по зеленым штанам и сапогам можно было догадаться, что это солдаты. На подручных работах у них были наши ребята. Вон и Вася Деркач, и Степа Карафолька, и Вовка Маруня… И Павлуша где-то тут, наверно.

Ремонтировали дома, ставили новые плетни и заборы. И работалось им, видно, весело, с наслаждением — кто-то пел, кто-то насвистывал, кто-то весело шутил, и тогда раздавался дружный хохот…

Я стоял на углу за колодцем с козырьком и только завистливо подглядывал за этим веселым течением жизни. Подглядывал и прятался за колодец. Не хотел, чтобы меня видели сейчас здесь — если я не могу вместе с ними, то зачем… И вдруг услышал радостно-звонкое:

— О! Ты уже выздоровел? Поздравляю!

Позади меня стояла с ведром в руках Гребенючка и приветливо улыбалась.

Я покраснел и нахмурился. Вот ведь! И надо же, чтобы именно она меня увидела!

— Спасибо! — Буркнул я и, не оглядываясь, пошел прочь.

Вечером я начал наступление на родителей.

— Во-о-от, — тянул я, морщась, как среда на пятницу. — Сколько еще мучиться! Я уже совсем здоров, а мне ничего не разрешают! Так я захирею и совсем сгину. Я не могу больше. Ну, диду, ну, вы же мудрый, ну, объясните им, что я уже совсем-совсем здоров.

Мне долго доказывали, что я глупый, что я сам не понимаю, как я сильно болел, что лучше лишний день выдержать, чем потом опять лежать, и неужели я, глупый, этого не понимаю…

Словом, наша дискуссия велась в одной плоскости: я доказывал, что они умные и должны меня понять, а они говорили, что я глупый и ничего не понимаю.

Наконец матери надоело, и она сказала:

— Ну ладно! Договоримся так. Завтра последний день ты побудешь на карантине, а послезавтра, если все будет хорошо, сможешь пойти немножко поработать, только немножко, часика полтора, не больше. И делать что-нибудь легкое…

Последний день, когда чего-то ждешь, всегда тянется бесконечно. Это также как последние минуты на вокзале перед отправлением поезда. Уже все попрощались, поцеловались, уже по громкоговорителю объявили:

«Провожающие, проверьте, не остались ли у вас билеты отъезжающих, и Освободите вагоны»

Уже который раз сказано: «Так ты ж смотри, осторожно! И сразу напиши, хорошо?»

А поезд стоит…

Я слонялся по двору, по безлюдным улицам и маялся, томился… Улицу Гагарина я обходил десятой дорогой. Я только издали слушал веселый шум строительства. Зато к школе я подходил раз десять. Меня словно на веревочке тянуло туда, к почерневшей от дождей, рассохшейся и немного скособоченной ветрами мачте, которая торчала посреди школьного двора. Во время пионерских линеек на ней весело и торжественно развевался флаг, а в другое время она теряла свое высокое назначение, и ребята пытались забросить на ее верхушка чью-либо шапку. Это удавалось очень редко, но когда удавалось, то делало счастливчика в этот день знаменитым на всю школу, а ребятам доставляло огромное удовольствие, потому что тогда устраивали необычное соревнование — кто собьет шапку камнем. Бросали по очереди, каждый по три броска. Порядок при этом был «железный», и если кто-то пытался его нарушить (бросить больше трех раз, или бросить вне очереди), то получал подзатыльник! Однажды мне здорово повезло: я не только забросил шапку на мачту, но и сбил ее, и шапка была не чья-нибудь, а Карафолькина. Он ею очень гордился — бело-пестрая кепочка с пимпочкой сверху. Этот день я навсегда запомнил, как один из счастливейших дней в своей жизни. Вот и сейчас, глядя на мачту, я вспомнил свой триумф, и стало мне тепло на сердце. Захотелось вдруг забросить что-нибудь на мачту. Шаря вокруг глазами, я прошел двором, потом — за школу, туда, где был школьный сад. На старой яблоне баба Маруся всегда развешивала сушить тряпки. Но, завернув за угол, я вдруг забыл об этих тряпках. Мое внимание привлекли рисунки, выставлены в окне пионерской комнаты. Это была постоянно действующая выставка работ кружка рисования. Анатолий Дмитриевич выставлял лучшие рисунки своих подопечных в окне пионерской комнаты, и эта выставка все время обновлялась.

Теперь все рисунки были новые — посвященные спасению села от наводнения. Затопленные хаты, амфибии, нагруженные различным скарбом, солдаты снимают людей с крыш…

А один рисунок… У меня перехватило дыхание, когда я взглянул на него. На этом рисунке был нарисован я. Темная, почти под потолок затопленая хата, в углу икона, перед которой горит лампадка, а посреди комнаты, в воде, держась за провод от лампочки — я…

Ну, конечно, это был рисунок Павлуши. И так здорово, так точно было нарисовано, как будто он сам все пережил. Вот что значит художник. Молодец! Ну-молодец! Он все же станет художником. Есть у него способности. У меня в этом — никаких сомнений.

И впервые я подумал об этом без зависти, а с искренней радостью. Впервые я почувствовал, какое это прекрасное чувство — гордость за друга. Я долго рассматривал рисунки. Были там и хорошие и не очень, но с Павлушиным не мог сравниться ни один из них. И ведь молчал же, сатана, ни слова мне не сказал. Вот сейчас пойду, прямо скажу ему, что он талант, и… дам в ухо. Чтобы не задавался. Для талантов главное — это не задаваться, а для этого им обязательно надо время от времени давать в ухо.

Я решительно направился на школьный двор. Но вдруг остановился как вкопанный. Возле мачты стояла Гребенючка. Стояла и прицепляла к проволоке, на которой поднимают на мачту флаг, белый платок.

Это было так невероятно, так фантастично, что я просто оторопел.

Тю! Так, значит, один из трех неизвестных — это Гребенючка!

Тю! А чего из трех?

Может, она сама все это и придумала! «Г. П. Г.» — Ганна Петровна Гребенюк. Но она не Петровна, она Ивановна, ее же отец Иван Игнатович. И почерк же совсем не ее, взрослый почерк. И по телефону говорил басистый дядя. Она никогда в жизни таким голосом не сможет говорить. И письма передавал офицер на мотоцикле. И мне, и Павлуше.

Павлуше?

А может…

Может, Павлуше вообще никто никакого письма не передавал, может просто он с ней заодно.

Молчал же, не признавался, пока я первый не начал рассказывать.

И «Г» — это Ганя. «П» — это Павлуша, а «Г» — это кто-нибудь третий — Гришка Бардадым например.

А я дурак…

Нет! Не может быть!

Павлуша не может быть таким коварным! Тогда вообще нет правды на земли!

Нет!

Единственное, что Павлуша мог, — не удержаться и рассказать ей о письме (мы с ним тогда ведь в ссоре были). А может она сама второе письмо прочитала. Она же староста кружка, собирает альбомы, а письмо было в альбоме. Точно! Прочитала и решила пошутить. А может, даже, решила снова нас поссорить. Видит, что мы помирились, и это ей не нравится.

У-у, Змеюка подколодная.

Мне так захотелось подскочить сейчас к ней и двинуть со всей силы. Но я сдержался. Это означало признать себя побежденным. Нет! Надо что-то придумать такое-этакое. Она же не знает, что я вижу, как она цепляет платок. И этим можно здорово воспользоваться.

Спокойно, Ява, спокойно, дорогой! Дыши глубже и держи себя в руках!

Гребенючка потянула за проволоку, и белый платок пополз наверх. Когда платок уже был на верху мачты, Гребенючка боязливо оглянулась и побежала на улицу. Меня она, конечно, не заметила, потому что я стоял за углом школы, еще и за кустами.

Я несколько минут стоял не двигаясь В голове роились разные мысли. Я никак не мог придумать, как бы проучить Гребенючку.

Ишь, решила посмеяться! Ну, погоди! Посмеешься еще горючими слезами!

Первое, что нужно сделать, — это немедленно снять белый платок. Павлуша не должен его видеть. Если он не в сговоре с Гребенючкой, то подумает, что это правдивый сигнал. А если в сговоре, то должен как-то себя выдать, начнет беспокоиться, почему нет на мачте платка, куда он делся, и я таким образом выведаю правду.

Несколько мгновений — и платок у меня в кармане.

Солнце перевалило уже к обеду, скоро должен придти Павлуша, и я отправился ждать его домой. Но его почему-то долго не было. Уже Павлушины отец и мать пообедали и снова пошли на работу, уже все соседи с улицы пообедали и разошлись, а его нет и нет. Я уже начал волноваться — не случилось ли с ним чего. Вдруг вижу — бежит. Запыхавшийся, взъерошенный какой-то, глаза блестят, как у зайца, который из-под куста выскочил.

Бросился ко мне и слова сказать не может, только хекает:

— Слу-хай!.. Слу-хай!.. Слу-хай!..

— Что такое? — Переполошился я. — Что-то горит или снова наводнение?

— Нет… Слухай, он хочет ее украсть!

— Кто? Кого?

— Галину Сидоровну! Учительницу нашу!

— Кто?

— Лейтенант.

— Тю! Что она — военный объект, что ли? Какой лейтенант?

— Грузин тот с усиками, с которым ты на амфибии ездил.

— Он что — сдурел?

— Влюбился! А ты знаешь, какие у них обычаи? «Кавказскую пленницу» видел? Понравится такому дивчина, он ее хватает, связывает, на коня и в горы!.. Понял?

— Да с чего ты взял? Расскажи толком!

— Слышал! Собственными ушами слышал! Понимаешь, начался обед, все разошлись. И я уже собирался… Как вижу, что-то грузин возле нашей Галины Сидоровны крутится и все ей что-то нашептывает, а она только отмахивается сердито, хочет идти, а он ей дорогу преграждает. Это во дворе у Мазуренко, за домом, там где груша засохшая. Ну, я спрятался на огороде в кукурузе, смотрю, что дальше будет.

А она ему: «Ну отойди, ну отойди, я тебя прошу!»

А он: «нэ могу больше! Я тебя украду, понимаешь, да! Украду!»

Она ему что-то сказала, я не услышал.

А он: «Сегодня в одиннадцать, после отбоя».

А она как вырвется, как побежит. Он рукой только так раздраженно махнул и не по-нашему что-то залопотал, словно заругался, а глаза — как у волка просто — зеленым огнем горят… Вот!

— Ты смотри — пожал я плечами. — А такой хороший вроде. Хлопца Пашкова спас… И вообще…

— Просто отчаянный. Видишь же — дикий человек. От такого всего можно ждать. Еще зарежет. У них у всех кинжалы есть, ты же знаешь.

Меня вдруг охватила горячая волна решимости. После стольких дней вынужденной бездеятельности и скуки душа моя хотела острых ощущений и действий.

— Надо спасать! — Твердо сказал я.

— Самим? — Недоверчиво посмотрел на меня Павлуша. — А осилим?

— А чего там! Возьмем пару хороших дрынов, а если что, такой шум поднимем — все село сбежится. Никуда он не денется!

— Тебя поди из дома не выпустят так поздно. Ты же еще больной вроде как.

— Да какой там больной! Сегодня последний день. Я к тебе в гости пойду, а потом ты пойдешь меня провожать, и мы — фить!

Мне аж самому весело стало, как я здорово придумал.

Мы договорились так: когда Павлуша вечером освободится, то зайдет ко мне и пригласит меня в гости. А я заранее приготовлю парочку хороших палок и спрячу в саду под забором.

Павлуша побежал быстренько обедать — боялся, чтобы на стройке не подумали, что он отлынивает. А я сразу пошел вырезать палки.

О Гребенючке я Павлуше так ничего и не сказал. Не хотелось портить ему настроение. Кроме того, у меня мелькнула мысль: «А ну как Гребенючка с тем грузином заодно…»

Не то, что бы добровольно, а просто он ее запугал и заставил помогать. И всю эту историю с письмами придумал для того, чтобы меня и Павлушу выпроводить из села на время, пока он будет красть Галину Сидоровну. Чтобы мы ему не мешали. Мне так же казалось, что это он был тогда вечером в саду Галины Сидоровны. И он знает, что мы с Павлушей такие хлопцы, что… А раз сегодня он собирается похитить Галину Сидоровну, вот Гребенючка и вывесила на мачту условленный белый флажок.

Я долго выбирал в орешнике подходящие палки, и наконец вырезал два хороших дрына. Оба с такими нашлепками на конце. Просто настоящие палицы.

Я был полон решимости сражаться до последнего. Я рвался в бой. А что? Если бы вашу учительницу собирались воровать, вы бы сидели сложа руки? Как же! Усидишь тут! Хоть она и двойки нам ставила, и из класса выгоняли, но… И ВХАТ вместе с нами организовывала (Васюковский художественный академический театр), и в Киев с нами на экскурсию ездила, и пела вместе с нами, и вообще…

Вот если бы завуча Савву Кононовича кто украл, я бы и пальцем не пошевелил. Или математичку Ирину Самсоновну. Пожалуйста, крадите, на здоровье! Еще и спасибо сказал бы. И связывать помог бы… А Галину Сидоровну — нет! Не позволю! Головы не пожалею!

За обедом я съел здоровенный кусок мяса — с полкило, не меньше. А на картошку даже не взглянул. Дед только крякнул, глядя на мою разборчивость. Но я на дедово кряканье не обратил внимания. Что мне его кряканье, если мне сила нужна. А на картошке силы не наберешь, для силы мяса надо. Это все знают.

Вечером никаких осложнений не было. Павлуша пришел, пригласил меня в гости, я пошел к нему, мы до пол-одиннадцатого играли в шашки, а потом он пошел меня провожать. Мы забрали палки и отправились к Галине Сидоровне. Зашли, конечно, не с улицы, а по тропинке за огородами. Пробрались в сад и затаились в кустах, как раз там, где когда-то лейтенант Пайчадзе от меня прятался. И как я тогда не понял, что это он! На тропинке же даже след от мотоцикла был… Из кустов смородины, где мы сидели, были хорошо видны и сад, и двор, и учительская хата.

Мы видели, как Галина Сидоровна дважды выходила во двор, один раз воду из миски выплеснуть, второй раз — в погреб. Самое странное было то, что она совершенно не волновалась.

— Слушай, — прошептал я Павлуше. — Может, ты напутал? Может, он сегодня красть не будет?

Едва я это прошептал, как на тропинке послышалось тарахтение мотоцикла. Мы прижались друг к другу и замерли. Мотоцикл фыркнул и замолчал, немного не доехав до сада.

«Конспирация, — подумал я. — А что, я бы тоже так сделал».

Через некоторое время на дорожке появилась фигура лейтенанта. Он двигался бесшумно, ступая мягко, как кошка. Прошел мимо, встал возле крайней со двора яблони и вдруг защелкал по-соловьиному. Да так здорово, что если бы стоял не август месяц, можно было бы подумать, что это настоящий соловей.

Скрипнула дверь. Из дома вышла Галина Сидоровна. Вот ду… Вот глупая! Чего она вышла? Из дому же труднее красть, а так…

Он начал ей что-то тихо, но запальчиво доказывать, потом вдруг схватил за руку.

— Пусти! — Рванулась она.

Ну, все! Надо спасать!

Я толкнул Павлушу, мы выскочили из кустов и бросились к лейтенанту. Вместе, как по команде, взмахнули палицами…

— Кунь… Кунь…

Лейтенант выпустил руку Галины Сидоровны и свалился словно срубленное дерево на лесозаготовке.

— Бегите! — Крикнул я что было мочи Галине Сидоровне.

И…

И тут произошло невероятное.

Вместо того чтобы бежать, она бросилась к лейтенанту, упала возле него на колени, обхватила его руками и отчаянно закричала:

— Реваз! Любимый! Что с тобой? Ты жив?

Я не видел в темноте, разинул ли от удивления рот Павлуша, но думаю, что разинул. Потому что у меня нижняя челюсть отвисла, как заслонка.

Тут лейтенант, все еще лежа на земле, вдруг обнял нашу Галину Сидоровну, прижал к груди и воскликнул радостно:

— Галя! Я живой! Я никогда не был такой живой, как сейчас! Ты сказала «Любимый»! Я — любимый! Вай! Как хорошо!

Она отшатнулась от него, а он вдруг вскочил с земли и, как вихрь, пустился танцевать лезгинку, восклицая:

— Асса!.. Асса!.. Вай! Как хорошо! Асса!

Я не раз видел, как радуются люди, но чтобы так кто-нибудь радовался, не видел никогда, честное слово.

Потом он подлетел к нам и сгреб нас в объятия:

— Ребята! Дорогие мои! Как вы мне помогли! Спасибо! Спасибо вам!

Дальше так же внезапно отпустил нас и стал серьезен.

— Ребята, — сказал он как-то хрипло, приглушенно. — Ребята! Я люблю вашу учительницу! Люблю, да, и хочу, чтобы она вышла за меня замуж. А она… Она говорит, что это… Непедагогично! Понимаете, любовь — непедагогична, а?.. Значит, ваши мамы не должны были выходить за ваших пап, да, потому что это непедагогично, а? У-у! — Он шутя сделал угрожающее движение в сторону Галины Сидоровны, потом нежно положил ей руку на плечо. — Ну, теперь они уже все знают, да. Скрывать больше нечего. И тут уже я не виноват. Завтра, да, пишу письмо родственникам. Все!

Галина Сидоровна стояла, опустив голову, и молчала. Я подумал, как ей, нашей учительнице, что всю жизнь делала нам замечания, было слушать все это при нас. Надо было что-то сейчас сказать, чтобы спасти ее из этого положения, но в голове было пусто, как у нищего старца в кармане, и я не мог ничего придумать.

Тут Павлуша встал на цыпочки, вглядываясь в лицо лейтенанта, и сказал:

— Простите пожалуйста, но… но у вас кровь на лбу…

— Где? Где? — Встрепенулась вдруг Галина Сидоровна. — Ой, действительно! Надо перевязать сейчас же! Молодец Павлуша!

— Нате, нате вот! — Вскочил я, выдергивая из кармана белый платок, который я снял с мачты.

Галина Сидоровна, не раздумывая, схватила его.

— Пойдем скорее в дом. Здесь ничего не видно. Надо промыть и зеленкой намазать.

Мы с Павлушей нерешительно топтались на месте, не зная, идти нам тоже в дом, или оставаться на дворе, или совсем убираться отсюда.

Но Пайчадзе подтолкнул нас:

— Пойдем, пойдем, хлопцы! Пойдем!

В хате Галина Сидоровна засуетилась, ища зеленку. Она бегала из кухни в комнату, из комнаты в кухню, хлопала дверцами шкафа и буфета, у нее все время что-то летело из рук, падало, разливалось, рассыпалось — и никак она не могла найти зеленку.

Лейтенант смотрел на нее влюбленными сияющими глазами, а мы смотрели на лейтенанта. Мы смотрели на него виновато и с раскаянием. Найдя наконец зеленку, Галина Сидоровна принялась перевязывать лейтенанта. И, глядя, как осторожно, с какой нежностью промывала она ему ваткой лоб и какое при этом блаженство было написано на его лице, я подумал:

«Какие все-таки взрослые наивные люди, они думают, что мы дети, что мы ничего не понимаем. Ха! Вы спросите Павлушу про Гребенючку! А я, думаете, про Вальку из Киева не думаю? Ого-го! Мы очень хорошо все понимаем. Прекрасно!»

— Извините, пожалуйста, — вздохнул я.

— Пожалуйста, простите, — вздохнул Павлуша.

— Да что вы, ребята! — Радостно улыбнулся лейтенант. — Это самый счастливый момент в моей жизни. И это сделали вы, да!

— Мы думали, что вы хотите украсть Галину Сидоровну. — Пробормотал я.

— И думали спасать… — Пробормотал Павлуша.

— Спасать? А? Спасать? Ха-ха-ха! — Загремел на весь дом лейтенант. — Слушай, Галя! Слушай, какие у тебя геройские ученики, да! Вай, молодцы! Вай! Ты права, им нельзя ссориться, да, ни за что нельзя ссориться! И вы никогда не будете ссориться, правда? Ваша дружба, да, будет всегда крепкой, как гранит того дота! Вы на всю жизнь запомните, да, тот дот! И вы, конечно, не сердитесь на нас за эту тайну, да? «Г. П. Г». Герасименко. Пайчадзе. Гребенюк. Но все, что вы сегодня прочитали там, святая правда.

Павлуша уставился на меня:

— Г-где… что прочитали? — Я пожал плечами.

— Как? Вы разве не были сегодня возле дота? — Теперь уже удивленно сказал лейтенант.

Он посмотрел на Галину Сидоровну. Она растерянно захлопала глазами.

— А… а этот платок? — Галина Сидоровна подняла руку с платком, который я ей дал. — Это же… это же… так я же вижу. Это мой платок, который я дала Гане. Ой ребята, что-то тут не то…

Павлуша вопросительно посмотрел на меня. Я опустил голову:

— Это я… снял. Он даже не знает. Я случайно увидел, как она цепляла его на мачту. Я думал, что она как-то узнала и хочет посмеяться над нами. Поссорить нас снова.

— Да что ты! Что ты! — Воскликнул лейтенант. — Скажешь тоже — поссорить! Совсем наоборот! Это она все придумала, чтобы помирить вас. Помирить, понимаешь! Она замечательная девчонка!

Павлуша покраснел и опустил глаза.

Я вдруг вспомнил, как обрызгал Гребенючку грязью, а она сказала, что это грузовик и что сама виновата…

И тоже покраснел и опустил глаза.

Боже! Неужели я такой идиот, что все время думал про нее невесть что, а она совсем не такая! Неужели? Что же тогда она обо мне думает? Она же думает, что я настоящий болван.

И это правда!

И никто этого не знает так, как я знаю!