О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания

Нестеров Михаил Васильевич

На Родине

 

 

1893–1894

Раньше, чем вернуться в Киев, я решил проехать в Уфу, повидать своих, свою Олюшку. Радостная встреча, рассказы об Италии, о том, чего не написал в письмах. Олюшке привез из Рима две куклы — Чезаре и Беттину — маленьких, забавных итальянцев в национальных крестьянских костюмах. Они долго прожили у нее.

Но надо было ехать в Киев, приниматься за нижние иконостасы собора. Встретили меня отлично. Принялся за эскизы Константина и Елены, Кирилла и Мефодия для иконостаса, жертвенника и <эскизы> Варвары, Николая, Афанасия и Филарета Милостивого для диаконника.

Когда эскизы были готовы, я показал их Прахову. Из них особенный успех имела Св. Варвара. Я ее изобразил на коленях, около нее меч, на главу ее в сиянии снисходит венец мученический. Скоро про эскизы узнали все те, кто в ту пору интересовался судьбой Собора. О них заговорили, их восхваляли. Но надо было их провести через Комитет…

Казалось, Прахов все сделал, чтобы не было возражений членов Комитета, но на самом деле на заседании поднялись разногласия, и было постановлено, чтобы я переделал Варвару, сделал ее фигуру стоячей, убрал мученический венец и прочее.

Пришлось подчиниться, но я все же членам Комитета, его председателю высказал, как тяжело мне расставаться со своей мыслью. Несколько дней ходил совершенно расстроенный. Праховы это видели и всячески старались меня утешить. В. М. Васнецов в это время переехал со всей семьей на жительство в Москву, и мы оживленно с ним переписывались. Отношения наши оставались самыми дружественными, и нередко мне его очень недоставало. Из газет мы узнали тогда, что П. М. Третьяков приобрел все соборные картины Виктора Михайловича за двадцать восемь тысяч рублей для своей Галереи.

В то время я познакомился, а потом и сблизился с художником Яном Станиславским — очень даровитым польским пейзажистом, выставлявшимся тогда в Париже и имевшим большое влияние на польский пейзаж. Станиславский был огромного роста толстяк, очень умный, благодушный, образованный… Его мнению я придавал тогда (и потом) большое значение, и он в какой-то мере заменял мне Васнецова. Со Станиславским были мы почти ровесники.

Увидав мой эскиз Св<ятой> Варвары, Станиславский горячо убеждал меня написать с него картину, послать ее в парижский Салон[209]Картина «Чудо», по эскизу образа святой Варвары, написана Нестеровым в 1895–1897 гг. Впервые экспонирована на Выставке русских и финляндских художников в январе 1898 г. в Петербурге. В 1900 г. на Всемирной Парижской выставке Нестерову за «Чудо» и «Под благовест» была присуждена серебряная медаль. Картина вызвала резкие нападки прессы. В письме от 9 января 1898 г. сотруднику газеты «Московские ведомости» М. П. Соловьеву Нестеров рассказывает о замысле картины. Впоследствии художник уничтожил ее, оставив фрагмент с изображением юноши (находится в частном собрании, Москва).
.

Часто тогда заходил ко мне симпатичнейший Павел Осипович Ковалевский. Его советы были неоценимы, хотя и приходилось мириться с его слабостями: многоглаголением и любовью засиживаться в гостях после полуночи.

Всех огорчила тогда смерть П. И. Чайковского. Мы часто его встречали в Софийском соборе, куда он любил заходить, приезжая в Киев для постановки своих опер, и где он наслаждался феноменальным голосом Гриши в хоре Калишевского.

Вскоре после смерти Чайковского умер знаменитый польский художник Ян Матейко. Картины его — явление чрезвычайное. Это эпопея величия Польши, прославление самых славных ее деяний. Ян Матейко — ее бард, ее боян. Он грезил ее подвигами, плакал над ее несчастиями. Он был как бы последним великим Гражданином, равным самым знаменитым Королям польской отчизны[210]«…похоронен в Кракове на Вавеле…» — на холме в Вавеле расположены значительнейшие архитектурные и исторические памятники X–XVI вв. и похоронены крупнейшие политические деятели Польши, короли и епископы.
.

Про него рассказывали много ярких анекдотов, величали его, любили. Передавали, что когда была выставлена в Вене его картина «Раздел Польши» и один из Понятовских, потомок незадачливого короля, обратился к Матейке с упреком за выбор сюжета, тот, будто бы, ему ответил горячо: «Покупали вас живых, купят и теперь». Через несколько дней картина была приобретена императором Францем Иосифом в музей Марии Терезии.

Матейко похоронен в Кракове на Вавеле, где схоронен Мицкевич, где спят вечным сном Короли польские — Стефан Баторий, Ян Собесский и другие. На панихиду по Матейке собрались в костеле все киевские художники. Счастлив и силен тот народ, который мог иметь такого художника, каким был художник-патриот Ян Матейко.

Помнится, мне прислали из Москвы журнал «Артист». В этом «Артисте» была напечатана злобная статья художника Н. В. Досекина о моем «Сергии»[211]Н. В. Досекин в статье «Чего недостает нашей живописи?» (К вопросу об учении в живописи) (Артист, 1893, № 31, с. 104) резко критиковал картину Нестерова «Юность преп. Сергия» за «неискренность художника перед самим собой».
. Этот Досекин был неглупым резонером, страдающим критикоманией. Ему не удалось ничего сделать значительного, и, кроме своей бессильной злобы, он людям ничего другого не оставил…

Вместе с работой шли своим чередом разного рода интриги. После долгих споров было решено Праховский киворий из алтаря перенести в крестильню, где от него ничего бы не осталось. Формально причиной переноса было: не заслонять им Васнецовскую Богоматерь, на самом же деле тут сводились счеты комитета с беспокойным Храповым.

Тогда же у нашего Адриана Викторовича явилась внезапная мысль составить «группу русских художников» для отдела парижского Салона. По проекту Прахова, в нее должны были войти Репин, Шишкин, В. Васнецов, Суриков и я. Из этой затеи, как и из многих праховских затей, ничего не вышло. Позднее эту мысль осуществил Дягилев, но в его группу ни один из названных художников не вошел[212]Нестеров здесь не совсем точен. На организованной С. Дягилевым Русской художественной выставке при Осеннем салоне 1906 г. экспонировались пять работ И. Е. Репина: портреты В. М. Гаршина, С. М. Волконского, Л. Н. Толстого, А. В. Вержбиловича и эскиз картины «Казаки».
.

Так шло дело до декабря, когда я собрался снова в Уфу на Рождество. Елка, живые картины с участием моей девочки. Чудная уфимская зима, славные морозы, горы снега, катанье, гости, пельмени, удивительные пироги, ватрушки и прочее. Словом, я как сыр в масле катался. Но наступило время отъезда. Начались сборы. Вот я опять в вагоне, лечу в Москву. В сибирском экспрессе множество иностранцев: англичан, японцев, французов — все они в поезде чувствуют себя гораздо больше дома, чем мы — хозяева. Что поделаешь!

Я — в Москве. Там Передвижная выставка, встреча с римским приятелем, профессором Айналовым, от которого узнал, что Академия утвердила мои эскизы, заказанные кавалергардами для мозаик храма Воскресения. Узнал от В. М. Васнецова, что Парланд (строитель храма Воскресения) намерен предложить мне исполнение двух самых больших композиций для наружных мозаик храма.

В Москве остаюсь недолго, спешу в Киев к образам диаконника и жертвенника. Прахов радуется моему успеху в Петербурге, он считает меня, как и В. М. Васнецова, своим созданием. Пусть так…

Снова киевская компания. Павел Осипович Ковалевский со своими воспоминаниями о старой Академии, о Виллевальде и прочем. Передвижная в Киеве. Заведующий Хруслов говорит, что «Сергий» в провинции имел большой успех. Слава Богу…

Запахло весной. Киев никогда так не хорош, как весной. Много работаю. Время от времени бываю с Праховыми в симфонических концертах. Слушал «Манфреда»[213]Речь идет, очевидно, о симфонии П. И. Чайковского (1885), написанной по мотивам драматической поэмы Дж. Байрона.
. Вообще стал разбираться в хорошей музыке. Тут уж всецело влияние Праховской семьи, Лелино влияние.

Котарбинский выставил девятиаршинную «Мессалину»… Успеха картина не имела…

Образа иконостасов пишутся, нравятся. Ждут гравера Матэ. Он намерен сделать офорты с лучших образов Собора. Я люблю этого не очень умного «гугенота», такого талантливого, доброго, готового помочь всякому…

Работы в Соборе кипят. Готова лестница на хоры, пол из разноцветного мрамора. Еще не облицованы мраморные панели.

Погода день ото дня становится лучше. Стало жарко. Заказал себе, в предвидении освящения Собора, фрачную пару, первую в моей жизни. Воображаю, как буду в ней выглядеть…

Помню два посещения меня Николой Артемычем Терещенко, как хохлы его звали «старым Николой». Никола Артемыч был человек исключительного ума и характера. Вышедший из народа, он развил сахарное дело в Киевской губернии до огромных размеров. Состояние его считали в десятках миллионов. Работал он с раннего утра, в 5–6 часов к нему являлись с докладом.

С виду Никола Артемыч был типичный хохол, небольшого роста, с живыми, глубоко посаженными глазами. Он и в свои 75 лет не задумывался подняться на третий этаж, если ему это было нужно. Когда по Киеву, бывало, едет его старомодная карета, запряженная крупными вороными конями, обыватели говорили: «Вон старый Никола поихав». Никола Артемыч был одним из почетных лиц Киева. Он имел «тайного», «Анну» и прочее[214]«Он имел „тайного“, „Анну“…» — то есть чин тайного советника и орден Святой Анны.
. К нему попасть было не очень просто. Острый ум его смущал и бывалых людей. Ходило про него много анекдотов. Один из них таков. Главе сахарозаводчиков Бродских, самому умному из них — Лазарю, понадобилось видеть по важному делу старого Николу. Лазарь отправился к нему. У двери кабинета им овладел такой страх, что он стал креститься… Еще говорили, что Никола так умен и хитер, что «жида пополам перекусит». Много говорилось тогда о старом Терещенке…

Никола Артемыч давал миллионы на нужды города, но давал с одним условием: чтобы на училище или благотворительном учреждении, на его деньги созданном, имелась мемориальная доска с обозначением имени жертвователя или создателя.

Немало Терещенко пожертвовал и на Владимирский собор, и тоже не без верного расчета. Я должен был сделать ему рисунки для Серебряного престола во Владимирском соборе, на который он пожертвовал десять тысяч рублей.

Я был приглашен осмотреть прекрасную его галерею[215]Коллекция произведений русской живописи, собранная Николой Артемьевичем Терещенко и его сыном Иваном Николаевичем, легла в основу собрания Киевского государственного музея русского искусства.
и с того дня стал бывать у умного старика. Суждения его об искусстве были полны такта, ума. Доминирующим в нем был большой ум, где он хотел — большой такт.

Брат его Федор был человек заурядный. Из детей Николы наиболее способный и приятный был Иван Николович, больной, оставивший на создание Киевской Академии художеств четыре миллиона рублей. Его сын — Михаил Иванович — незадачливый Министр финансов при Временном правительстве[216]М. И. Терещенко — министр финансов, а затем министр иностранных дел Временного правительства.
.

В. М. Васнецов, как я говорил, в это время уже жил в Москве, наезжая время от времени в Киев. Вот он снова появился в Соборе, хотел, чтобы при нем были вставлены образа в иконостас. Они всем нравятся. Обаяние их было так велико, что о критике, самой робкой, и речи быть не могло.

Виктор Михайлович видел и мои образа. Особенно хвалил «Св. Варвару», сравнивая ее с «Борисом и Глебом», кои он считал до того времени лучшими. Он заметил, что «Варвара» имеет в себе много «христианского». Большей похвалы я от Виктора Михайловича не ждал. Еще помню, заметил, что Равенна мне сильно помогла (он там не был и очень жалел об этом).

С приездом Васнецова возобновилось наше совместное житье (рядом жили, вместе завтракали, обедали) и наши беседы, такие для меня поучительные, интересные. Теперь мы снова вместе радовались, надеялись, хандрили, мечтали…

Мне предложили написать образ «Богоявления» для крестильни, куда потом перенесли Праховский киворий.

Те, кто прочтет когда-нибудь мои воспоминания, увидят, что в годы Владимирского собора, с 1890 года и дальше, они становятся похожи на дневник. За эти годы сохранились мои письма к родителям и сестре, к приятелю Турыгину. Я пользовался ими, чтобы освежить в памяти былое и придать некоторым событиям большую точность, документальность.

Продолжаю. Наш председатель Комитета А. П. Баумгартен был назначен губернатором в Житомир, а нам с Волыни дали некоего Федорова, бывшего кавалергарда, сослуживца гр<афа> Игнатьева, тогдашнего Киевского генерал-губернатора. Дела от этого не изменились. По-прежнему всем ведал Прахов. Оппозицию ему составлял, всячески препятствуя делу, как и раньше, местный городской архитектор Николаев, человек бесталанный, завистливый, ничтожный.

На Пасху, чтобы немного отдохнуть, освежиться от работы, я проехал впервые в Крым. Побывал в Алупке, пожил в Симеизе. Мне не очень посчастливилось. Была плохая, дождливая погода.

Тем временем стал вырисовываться новый заказ. Архитектор Парланд — строитель храма Воскресения в Петербурге, обратился ко мне с официальным предложением взять на себя исполнение ряда образов для мозаики храма. Раньше меня был приглашен В. М. Васнецов, и я кое-что от него уже знал об обстановке работы. Знал, что Парланд не даровит, что там все идет по-казенному, да и платят не бог весть что, выгадывая на всем для мозаик, коими предполагается покрыть все стены храма.

Предложенный мне ранее образ «Богоявления» для крестильни по приезде из Крыма окончательно был закреплен за мной, затем утвержден и эскиз его, причем самое живое — хоры поющих ангелов — Комитет предложил убрать. «Богоявление» было последним образом, мною написанным для Владимирского собора. Образа жертвенника и диаконника были комиссией приняты без возражений.

Работы в Киеве подходили к концу. Впереди открывалось два пути: стать присяжным иконописцем, на что меня утверждал Васнецов, или, оставив храмовую роспись, заняться станковой живописью, вновь принять участие в выставках, к коим я никогда не имел особой склонности. Пришлось подумать, прежде чем остановиться на чем-нибудь. Я решил, что стану брать церковные заказы, не увлекаясь ими, вместе с тем буду писать картины на любимые темы.

Мои старики радовались моим успехам. Как же не радоваться — не успел я кончить один большой заказ — зовут на еще более ответственный. Я же стал серьезно подумывать о возможных опасностях, кои так сильно подорвали даже такое дарование, как Васнецовское.

Киевская жизнь кипела. Около Праховской семьи, всегда живой, гостеприимной и веселой, было шумно, многолюдно. В то время пришлась серебряная свадьба супругов Праховых. Мы отпраздновали ее на славу, с подношениями, с тостами, с речами. Был весь Киев. Мы — художники — поднесли нашему «старосте» лавровый венок. Персональные подношения были особые…

В те дни приезжал в Киев Остроухов с женой, и мы еще и еще «кутнули». От Собора гость был в восторге, да и вообще тогда уже нельзя было не быть в восторге от нашего Собора. Того требовал хороший тон.

В начале июня было получено известие о внезапной кончине Н. Н. Ге. Он незадолго перед тем был в Киеве, его там видели. Была отслужена торжественная панихида. Умер Ге по дороге в свое имение от разрыва сердца. За последние годы его жизни слишком много создавал он сам и создавалось около него неприятностей, неудач, волнений[217]«…слишком много создавал он сам и создавалось около него неприятностей, неудач, волнений» — имеется в виду резко отрицательное отношение к «Евангельскому циклу» Н. Н. Ге со стороны церковных властей и цензуры. Картины «Что есть истина» (1891), «Голгофа» (1892), «Распятие» (1892–1893) были запрещены цензурой. Одновременно толстовство Н. Ге, его обращение к религиозным сюжетам, а также его сочувственное отношение к исканиям молодых художников во главе с С. В. Ивановым, боровшихся за права экспонентов в Товариществе передвижных выставок, вызвали протесты «старших» передвижников, в их числе Г. Г. Мясоедова и И. М. Прянишникова.
.

Я надумал «Богоявление» писать в Уфе, ехать туда на Москву — Нижний до Самары по железной дороге. Этому способствовало желание пробыть 11 июля в Уфе, среди своих, с Олюшкой. «Богоявление», по условию, я должен был сдать в декабре.

Перед отъездом в Уфу торжественно похоронили Федора Терещенко. Отпевал Митрополит, тысячи народа, все власти и прочие. Как человек «дядя Федя», как называли покойного, был самый заурядный человек, миллионы же его были необыкновенны: им и было воздано подобающе. Тогда же в Париже был убит анархистами благородный президент Карно.

По дороге в Уфу я остановился в Москве. Хотелось повидать приятелей, побывать в галерее, в театрах. Тогда я охотно ходил в театры. Я знал, что ходить на Дузэ, Росси, Муне-Сюлли, а позднее на Шаляпина — художнику необходимо. Ходил на лучшие места. Верил, что великий, гениальный артист всегда обогатит меня духовно, и я как художник получу что-то, хотя бы это что-то и пришлось до поры до времени где-то далеко и надолго припрятать в себе. Так было и тогда.

Приехав в Москву, я узнал от друзей-художников, что в маленьком летнем театрике «Эрмитаж» шла опера, а в ней пел стареющий, но все же прекрасный артист Девойод.

Я еду в Уфу. Дивная летняя погода. Старые, знакомые лица, места. Новое то, что я теперь признанный художник. В городе известно, что я, не окончив еще одного собора, приглашен в Петербург для росписи храма Воскресения. Обо мне говорят. Те, что когда-то смотрели на меня с безнадежностью, сейчас более чем любезны. Мои старики на седьмом небе…

Для писания «Богоявления» мне предложили в землемерном училище один из больших классов, и я там очень удобно устроился с картиной, надеясь ее кончить до начала классных занятий.

Все так хорошо, казалось мне тогда, и вот в это-то время подкралась беда, появились симптомы совершенно неожиданной серьезной болезни моей матушки. Она стала худеть, появились какие-то странные боли. Она, такая деятельная, живая, больше сидела и, чего с ней прежде не бывало, лежала. Даже наш сад и необыкновенный урожай малины не радовали ее. Теперь она редко брала свою любимую корзиночку и уже не спешила в сад за малиной. Не варилось как-то и варенье… Что-то было не по себе. Так дело шло до Казанской.

День 7-го июля у нас в Уфе проходил так: Чудотворную икону Казанской Божьей Матери торжественно, при большом стечении народа уносили за двадцать верст, в село Богородское, а на другой день Казанская, с крестным же ходом, во главе с архиереем и властями, возвращалась через весь город в Собор. Этот день спокон веков был большим народным праздником. Многие еще накануне уходили пешком с иконой в село Богородское, проводили там ночь и с иконой же возвращались на другой день обратно в город. Так было и в этот год.

В известный час к вечеру Владычицу принесли уже к городу и вот-вот крестный ход покажется в самом городе, на улицах. Тысячи народа двигались усталые, но довольные, что сподобились исполнить свое желание. Матушка накануне и в день праздника все лежала, была задумчива и только тогда, когда услышала, что крестный ход уже идет по нашей улице и вот-вот пройдет мимо наших окон, встала и тихо побрела в зал к окнам, из которых было видно шествие. Она приказала составить цветы с окон и благоговейно стала ожидать приближения иконы. Показалась голова крестного хода, ехали казаки, повалил народ, показалось духовенство, — наконец, и Сама Владычица, несомая народом.

Матушка опустилась на колени и со слезами горячо молилась. Шествие прошло, она едва приподнялась и обращаясь к нам промолвила: «Слава Богу, Господь привел последний раз помолиться Владычице. Ну, а теперь пойду, лягу. Больше, я знаю, уж не увижу ее». С этими словами она тихо прошла к себе в спальню и тотчас же легла.

На другой день она уже не вставала. Пригласили приятеля-врача. Он осмотрел больную, покачал головой, что-то прописал и уехал. С этого дня болезнь стала быстро прогрессировать. Врач утешал матушку, мы же видели, что дело плохо, что у больной пухнут ноги, тогда говорили — водянка. Она все меньше и меньше ела, совершенно не вставала, и боли день ото дня усиливались.

Был конец июля, стояли дивные дни. В открытые окна из сада доносилось ветром цветение липы. Больная видимо угасала: были все признаки рака. Как-то мне пришла мысль зарисовать матушку, и я ей сказал об этом. Она не любила «сниматься», но тут как будто поняла что-то и сказала: «Ну что же, нарисуй», и тихо сидела, обложенная подушками. Я сделал два-три наброска, похожих, показал больной — она промолвила: «Вот и хорошо».

Доктор уже и не скрывал, что надо ждать скорого конца, да и больная так исхудала, так измучилась, что просила Бога, чтобы Он взял ее. Однажды она пожелала исповедоваться, причастилась. Потом ее пособоровали. Все честь честью. Она, видимо, стала готовиться к смерти. Звала нас, говорила, утешала, когда мы плакали. Нежно, ласково говорила с любимой внучкой.

Однажды, дня за два до смерти, когда ей было особенно худо, она, увидев плачущую сестру, сказала ей сурово: «Не плачь, а слушай, что я скажу. Когда приедете с кладбища, то ты не суетись. Заранее все приготовь. Народу будет много, чтобы был во всем порядок. Возьми ключи от кладовой и заранее достань все, что нужно, чтобы было чем руки помыть (старый обычай по возвращении с похорон). Достань полотенец побольше, да те, что получше, чтобы не осудили люди. Ну, а теперь не плачь, иди, делай свое дело».

В одну из ближних ночей матушка тихо скончалась. Весь город (конечно, свой круг) перебывал на панихидах, на похоронах. Волю покойной мы исполнили в точности. Все было по старине, по заведенному дедами обычаю. Был и поминальный стол, заказан сорокоуст по монастырям[220]Сорокоуст — сорокадневная молитва по умершему.
. В острог и в богадельни отправили пироги на помин души.

Все справили как надо. По истечении года поставили на могиле белого мрамора крест, и я в него написал образок Марии Магдалины — мой последний привет матушке, которая много из-за меня страдала, но и любила меня много. Любила любовью пылкой, горячей, ревнивой. Умерла матушка семидесяти лет.

После ее смерти я еще с месяц пробыл в Уфе. Окончил образ «Богоявления» для Владимирского собора и уехал во второй половине сентября в Москву, где мне пришлось пережить еще немало горестных дней…

Во второй половине сентября стали в Москве упорно говорить о болезни Государя Александра III. Говорили, что Захарьин высказал два предположения. Первое, если болезнь (почек) примет острый характер, то конец наступит скоро, через два-три года, если же хронический, то Государь может прожить еще несколько лет.

Предполагалось, что Государя удастся уговорить проживать по зимам на юге. Тогда же распространилась весть, что невеста Наследника — принцесса Алиса Гессенская не желает принимать Православия, так как форма отречения от протестанства слишком тяжелая.

Настроение у народа было подавленное. Часть интеллигенции, затаив в себе нелюбовь к больному Государю, выжидала, что будет дальше…

В Москве я устроился в Кокоревском подворье, снял большой номер и стал работать. Был, помню, у меня В. И. Суриков, просидел вечер и пригласил смотреть его «Ермака», о чем я подробно говорю в своем этюде о Сурикове[221]Очерк «В. И. Суриков» напечатан в газете «Советское искусство» (1937, 1 марта) и опубликован в «Давних днях».
. В это же время я часто бывал у В. М. Васнецова. Там, в его семье, отдыхал душой.

По письмам того времени, нелегко жилось тогда моим близкий в Уфе. Смерть матушки всех выбила из обычной колеи.

Работали шли своих порядком. В это время писал образа для Петербургского храма Воскресения, что заказаны были мне кавалергардами.

Вести из Ливадии одно время были лучше. Тогда Александр III был в зените своей популярности в Европе. На него, на его деяния смотрел тогда весь мир. Его слово было в тот момент решающим. Император Вильгельм за ним всячески ухаживал, французы в нем видели своего спасителя, Англия, получив урок на Кушке[222]Нестеров имеет в виду поражение английских войск во время второй англо-афганской войны (1878–1880) в бою у Майванда близ Кандагара, недалеко от Кушки — населенного пункта на границе Российской империи.
, внимательно, молчаливо наблюдала.

Совершенно неожиданно положение больного Императора ухудшилось. Конец быстро приближался. Из Ливадии телеграммы поджидались народом на улицах. Лица были печальны, задумчивы. Уходила яркая, национальная фигура прямодушного, сильного Царя.

Все, стоящие вне «политики», тревожно смотрели на будущее России. Помню как сейчас, я проходил Красной площадью: толпы народа ожидали последних вестей. В этот момент появились телеграммы о кончине Государя[223]Император Александр III скончался 20 октября (1 ноября) 1894 г. в Крыму, в Ливадии.
. Народ читал их, снимал шапки, крестился.

Была объявлена первая панихида в Успенском соборе. Не только Собор, но весь Кремль был полон народом. Суровые лица, слезы у некоторых выражали великую печаль, и она была искренней. Государя народ так же любил, как не терпели его барство, интеллигенция, разночинцы.

В Соборе стояли тесно, что называется, яблоку негде было упасть. И вот началась панихида. Служил митрополит Сергий. Пели Чудовские певчие. Вот старый протодьякон — Шеховцов, дивный бас которого знала вся Москва, провозглашает «Вечную память новопреставленному рабу Божию Государю Императору Александру Николаевичу»… голос дрогнул у старика. Дрогнул весь собор. Послышались рыдания. Все опустились на колени.

Россия потеряла свое вековечное лицо — ушел действительно благочестивый Государь, любивший Россию больше жизни, берегший ее честь, славу, величие. Уныло разошлись из собора, из Кремля москвичи. Панихида за панихидой служились в Московских церквах. Объявлен был день, когда Москва может прийти поклониться почившему Императору в Архангельском соборе.

Все стали готовиться к этому дню. И мы — художники хотели принять участие в народном трауре. В. М. Васнецов предложил сделать рисунок большого стяга от художников. Исполнить его взялись в Абрамцеве московские дамы. Закипело дело, и к дню прибытия тела Государя в Москву стяг был готов. Вышло красиво. По черному бархату серебром, золотом и шелками на одной стороне был вышит Спас Нерукотворный, на другой — Крест с соответствующим текстом.

Выбрана была депутация от художников во главе с В. М. Васнецовым. Был в ней я, Архипов, Васнецов Аполлинарий и еще кто-то, не помню.

В назначенный день тело Государя прибыло в Москву и было перевезено в Архангельский собор. Весь день и всю ночь народ шел непрерывно попрощаться с покойным Государем. Тут в очереди я повстречал бледного, взволнованного Сурикова, Аполлинария Васнецова и других.

На следующий день были назначены торжественные проводы тела из Москвы в Петербург. Нашей художнической депутации со стягом было дано отличное место в Кремле между Чудовым монастырем и зданием Судебных установлений.

Мы выстроились. Народу была гибель. Депутаций конца не было, как и венков. Вот ударили на Иване Великом в большой колокол. Торжественно и заунывно разнесся над Москвой звон его. И как в тот час почувствовала тогдашняя Россия, простая Россия, коренная русская Россия этот страшный, как бы набатный гул большого колокола с Ивана Великого. Гул этот вещал не только о случившемся несчастье, но и о великих событиях будущего.

Вот появилась и процессия. Мы со своим стягом продвинулись вперед. Я держал его за древко. Виктор Михайлович стоял тихий, высокий, сосредоточенный за мной.

Показалось духовенство. Сотни дьяконов, священников, архимандритов, епископов, а вот и сам митрополит Сергий, такой старенький, маленький, как знаменитый Филарет, суровый и седой. Он еле идет, но это так кажется: у него огромная сила воли, и он проводит любимого Царя через всю Москву до вокзала. Рядом с ним идет высокий, редкой русской красоты протодиакон храма Христа Спасителя — молодой блондин, великолепного царственного роста и поступи. Это тип тех благоверных князей, что написаны на столбах старых соборов Ростова Великого, Владимира, Переяславля Залесского. Этот красавец как бы оберегает старенького Митрополита.

За духовенством пышный, залитый золотом катафалк, на нем огромный гроб, а в нем под золотым покровом почиет богатырь — Царь. Устал Царь царствовать. Нелегкое дело ему выпало на долю…

Прощай, великий Государь. Прощай, старая Великая Россия. Теперь мы шибко заживем…

За катафалком шла группа: впереди всех — молодой Император — такой юный, скромный, небольшого роста, с прекрасным лицом, так потом превосходно переданным Серовым[224]Нестеров имеет в виду «портрет в серой тужурке», написанный В. А. Серовым в 1900 г. Принадлежал императрице Александре Федоровне и до 1917 г. находился в Зимнем дворце. Не сохранился.
. Он шел такой беспомощный, и такой же беспомощной показалась мне тогда наша Родина, открытая всем ветрам.

Сзади молодого Государя шел Великий Князь Сергей Александрович, а рядом с ним будущий английский король Эдуард VII — самый близкий друг почившего Императора. Он выглядел коренастым, лет пятидесяти человеком, с проседью, в черном штатском, как мне показалось, пальто, в треугольной шляпе с белым плюмажем.

За этой группой близких Государю потянулись экипажи. В первой золотой карете была вдовствующая Императрица и невеста нового Государя — красавица Алиса, самая трагическая фигура будущего несчастного царствования. Дальше экипажи Великих Княгинь и прочие.

Когда процессия кончилась, мы передали свой стяг кому-то, не помню, и разошлись по домам. Это был один из самых печальных дней моей жизни…

Началось новое и последнее царствование династии Романовых. Кто бы тогда мог предвидеть те события, что через немного лет ураганом пронеслись над Россией.

Молодой Государь вскоре женился. Такую поспешность объясняли двояко. Во-первых, заветом покойного Императора поступить так, во-вторых, влюбленностью в свою красавицу-невесту молодого Августейшего жениха.

Так, или иначе, жизнь стала входить в обычную колею.

Я уехал в Петербург, чтобы договориться с Парландом по поводу нового заказа. Личное мое впечатление от знакомства с ним было очень невыгодное. Внешне корректный, полуангличанин, полу- не знаю кто, Парланд был прежде всего с ног до головы противоположность нашему Прахову. Насколько тот был во всех своих делах и поступках даровит, полон жизни, настолько Парланд был сух, манерен, робок и бесталанен. И все, что его окружало, было ему под стать.

Наши переговоры кончились на том, что я прежде всего выполню картоны для наружных мозаик (аршин по двенадцати), а о дальнейшем разговор будет вестись потом.

Совсем иное впечатление на меня произвел полковник Д. Я. Дашков. Умный, спокойный, он сразу же дал понять, что никаких официальных, казенных приемов в сношении с ним не должно быть. Он с первых же слов принял, так сказать, в этом заказе мою сторону. Так и было во все время моих с ним деловых встреч.

1894 год подходил к концу. Я провел рождество в Уфе. Память о 1894 годе у меня осталась на всю жизнь…

 

1895–1896

Наступил Новый 1895 год. Что он принес с собой — постараюсь здесь припомнить, рассказать.

Вернувшись из Уфы, я устроился в Кокоревке, где тогда живало немало художников и где жил мой приятель Аполлинарий Михайлович Васнецов.

В эту зиму я выставил свои эскизы к Владимирскому собору на Периодической выставке, тогда очень оживленной и недурной по своему составу. Особенно хороши были в тот год вещи Константина Коровина и Серова[225]На XIV периодической выставке Московского общества любителей художеств в 1895 г. были экспонированы этюды К. А. Коровина и В. А. Серова, написанные ими во время поездки на Север летом 1894 г.
.

Часто видался с В. М. Васнецовым, бывая у него, как дома. Нас связывали Владимирский собор и годы, проведенные вместе, так сказать, душа в душу в Киеве.

Васнецов тогда имел огромный успех. Заказы и разные «милости» на него сыпались со всех сторон. Помню, Великий Князь Сергей Александрович — тогдашний Московский генерал-губернатор заказал Виктору Михайловичу образ Спаса Нерукотворного, и увидав его, якобы сказал, что, глядя на него, «чувствуешь свою греховность и обещаешь исправиться на будущее время».

Часто в это время, бывая у Виктора Михайловича с Аполлинарием, мы с Виктором Михайловичем всячески донимали бедного малого его «либерализмом», впрочем весьма умеренным.

В феврале я снова был в Петербурге, где мне удалось в переговорах с Председателем храмовой Комиссии генерал-адъютантом Скалоном добиться повышения расценки работ моих и Васнецовских. Удалось, быть может, потому, что тогда многим казалось (что и высказал Скалон), что «как ни вертись, а без Васнецова и Нестерова не обойтись». Я согласился на малую расценку лишь на образа для наружных мозаик. Что же касается образов иконостасов, то они должны были быть оплачены по-иному. Тогда же я переехал в специально построенную мастерскую при храме Воскресения, где и принялся за огромные картоны для наружных мозаик («Воскресение» и «Спас с предстоящими»), быть может, самые слабые из всех, когда-либо сделанных мною образов.

В это время я часто бывал у своих друзей — Ярошенок. Тогда же была поднесена Государю иллюстрированная мною книга московского купца Синицына, уроженца исторического села Преображенского — «Село Преображенское и его окрестности». Книга была издана роскошно, но безвкусно[226]«Преображенское и окружающие его места, их прошлое и настоящее» (составил и издал П. В. Синицын. Рис. худ. М. В. Нестерова. Гравировал А. С. Янов. М., 1895).
.

В марте я оставил Петербург, приехал снова в Москву. Там опять частые свидания с Васнецовыми, с Суриковым, «Ермака» которого в тот год приобрел Государь за 30 ты<сяч> руб<лей>для будущего Музея имени Императора Александра III. Во время своего первого посещения Передвижной выставки молодой Государь был очень застенчив: новая, такая огромная и трудная роль его смущала, что тогда все мы заметили.

На Фоминой[227]То есть на Фоминой неделе — на второй неделе после Пасхи и Светлой седмицы.
я был в Киеве. Здесь все сдал; «Богоявление» приняли и даже похвалили[228]Нестеров писал 25 марта 1895 г. А. Турыгину о «Богоявлении»: «Вещь эта официальная, но в ней есть кое-что в пейзаже, да кое-что в живописи вообще. Теперь Владимирский собор окончен мною совсем» (Письма, с. 132).
.

Я сделался свободным человеком[229]В ряде писем того времени (А. Турыгину, Л. В. Средину) Нестеров с горечью подчеркивает, что хотя он теперь «свободная птица», но «сильно поразучился петь по-птичьи», «слишком продолжительно было мое сиденье в клетке», подразумевая под «клеткой» заказную работу во Владимирском соборе.
. Расстался с Киевом. Провожать меня на вокзал приехала вся семья Праховых, все «соборяне» и киевские друзья. Прелестный старичок, художник Харитон Платонович Платонов расплакался, как ребенок, прощаясь со мной. Всем этим я был очень тронут. Такое отношение ко мне моих друзей примирило меня с неприятностями и интригами Соборного Комитета.

В апреле я опять в Москве. Любовался Эрнесто Росси в «Шейлоке», «Лире», «Гамлете»[230]Известный итальянский актер Э. Росси неоднократно гастролировал в России, выступал в шекспировском репертуаре. В 1895 г. Росси было пятьдесят восемь лет, а не «с лишком шестьдесят», как пишет Нестеров.
. Великое мастерство, мастерство гениального художника. Впечатление неизгладимое, хотя Росси было уже с лишком шестьдесят лет.

Виктор Михайлович перебрался в свой новый дом[231]В 1894 г. В. М. Васнецов по собственному проекту построил себе деревянный дом в «русском стиле» в 3-м Троицком переулке (ныне ул. Васнецова) в Москве. В настоящее время в этом доме музей В. М. Васнецова.
, было справлено новоселье. Посетили его и «Высочайшие»: Великий Князь Сергей Александрович, Великая Княгиня Елизавета Федоровна и Великий Князь Павел Александрович, причем Сергей Александрович приобрел «Птицу Алконост», а Павел Александрович прекрасные рисунки к «Купцу Калашникову», что сейчас находятся в Русском музее. «Высочайшие» расхвалили дом, были милы с хозяевами. При отъезде на улице собралась масса народа, дружно кричали «ура». Все честь честью.

П. М. Третьяков приобрел в тот год у Аполлинария Михайловича его прекрасную «Каму», и мы на радостях преизрядно тогда кутнули. Был и Виктор Михайлович, много было высказано патриотических чувств, причем, по обыкновению, сильно досталось нашему «вольнодумцу» — Аполлинарию.

Весну, весь май, прожил в Сергиевом Посаде. В конце мая выехал в Уфу, причем по дороге решил побывать с моим старым приятелем В. М. Михеевым (еще по училищу Воскресенского) в Переславле-Залесском, в Ростове Великом, в Угличе, Ярославле и из Ярославля пароходом проехать на Нижний — Самару к себе на родину. Опишу более подробно свое путешествие.

Мой спутник, Василий Михайлович Михеев, был добродушный, неимоверной толщины маленький человек с длинными волосами, с чисто русским лицом. Он был литератор из сибирских золотопромышленников. Появление Василия Михайловича вызывало везде и всегда единодушное удивление, улыбку, до того он был забавен своей толщиной. По улице он, бывало, катился, как большой мяч. Писатель он был из второстепенных, но любил свое ремесло очень, считал себя поэтом, народолюбцем, либералом.

Так вот с этим-то моим приятелем мы решили осмотреть северные наши города, ограничив себя, однако, сначала немногими. У меня лично была и прямая цель поездки: повидать Углич, подышать, так сказать, его историческим воздухом и, если можно, написать этюды для задуманной мною еще в Киеве картины «Св. Димитрий Царевич убиенный».

По порядку следования мы прежде всего попали в Переславль-Залесский. Переславль показался нам уголком XVII века. Грязные бревенчатые мостовые, отсутствие самого минимального комфорта, так называемые Ряды, около коих, как на Форуме, вечно толчется разный люд. Тут и юродивый, и шутиха, и весь персонал быта времен первых Романовых.

Мы подробно осмотрели все старые храмы, монастыри, и в одном из них моему спутнику удалось добыть старую переславскую легенду об «Отроке-мученике», которую он потом переделал в детский исторический рассказ, мною иллюстрированный (там были и два прекрасных рисунка Сурикова). Рассказ этот был богато издан Марксом и в свое время имел успех[232]Речь идет о книге В. М. Михеева «Отрок-мученик. Углицкое предание» (СПб.: изд. А. Ф. Маркса, 1898), с рисунками М. В. Нестерова, В. И. Сурикова и Е. М. Бем. Над иллюстрациями к рассказу Нестеров работал в 1896–1897 гг.
.

До чего нравы Переславля были еще первобытны, можно заключить из того, что единственного фотографа, который там жил, бывшего ученика Училища живописи, некоего Курчевского обыватели считали за колдуна, его боялись и неохотно давали ему увековечить себя. Жил этот бедняга, перебиваясь, что называется, с хлеба на квас.

Помню еще в Переславле великолепное, огромное историческое озеро[233]Имеется в виду Плещеево озеро, связанное с победой Александра Невского над псами-рыцарями и созданием Петром I флотилии и первой мореходной школы в России.
. Оно было бурное в те дни, что мы были там.

Иным нам показался Ростов, такой чистый, приятный. Мы сейчас же отправились в Кремль, в Белую Палату, где помещался Музей, собранный трудами двух замечательных ростовских граждан — Шлякова и Титова. Один из них был шорником, другой торговал «красным товаром»[234]«Красный товар» — ткани.
. Это были ростовские Монтекки и Капулетти, и, однако, именно их трудами был восстановлен из развалин дивный Кремль Ростовский, с его храмами, с архитектурой митрополита Ионы Сысоевича, такой своеобразной, средневековой.

Шляков нам показал, с необыкновенным знанием дела, музей, директором которого он и был. Проводил и показал нам храмы, где была открыта и неплохо реставрирована живопись времен Грозного Царя.

Вечер мы очень приятно провели у Шлякова, более похожего на московского профессора сороковых годов, чем на шорника.

На другой день нам доставили возможность слышать знаменитый колокольный звон. Особые звонари исполняли на искусно подобранных колоколах Ростовской соборной звонницы ряд пьес, коим были присвоены исторические имена: звон Ионы Сысоича, звон Св. Дмитрия, митрополита Ростовского, и последний звон — в честь архиепископа Ярославского Ионафана, много и с толком потрудившегося над восстановлением поволжской церковной старины.

Осмотрев все, что было можно, мы рано утром выехали на тройке с колокольцами в Углич, отстоявший от Ростова верстах в девяноста. По дороге заехали в знаменитый Борисо-Глебский монастырь, где так любил бывать царь Иван Васильевич, где все как бы еще хранило на себе следы этого Грозного владыки допетровской Руси. Там мы нашли богатую ризницу, весьма запущенную.

Вечером того дня мы были в Угличе. Ехали старым трактом через лес, и ямщик показал нам кнутовищем место, где когда-то на него напали разбойники и он ушел от смерти чудом или, вернее, обманом. Покорно слез он с козел (ехал один «обратным») и незаметно достал ключ от колес, да и давай им лупить направо-налево своих губителей. Тех было двое — растерялись и в лес убегли.

На другой день с утра мы с Михеевым (толстяк был неутомим) принялись ретиво за осмотр Углича. Побывали в музее, переделанном из дворца Царевича. Там я видел много икон с изображением убиенного. Они все, как одна, совпадали с тем, что мне мерещилось о нем.

Побывали мы и в церкви Св. Димитрия Царевича на крови, где обрели удивительную пелену, будто бы шитую матерью Царевича в его память шелками и золотом. Это превосходное художественное произведение лежало в ящике от гроба, в коем везли тело Царевича когда-то в Москву. Пелена была запущена, зацелована до неузнаваемости.

Мы с Михеевым тут же решили спасти эту дивную вышивку. Написали в тот же день письмо Шлякову в Ростов и архиепископу Ионафану в Ярославль, прося их обратить внимание на эту вещь. Нам это удалось. Пелена позднее была, сколько возможно, приведена в порядок и положена в особый ящик под стеклом.

Я сделал этюд с тех мест, которые по плану могли находиться во время убийства фоном этой загадочной драмы.

Из Ростова Великого мимо Рыбинска, Романова-Борисоглебска, проехали мы в Ярославль, где, уже усталые, осмотрели все, наиболее ценное, — дивную роспись «Иоанна Воина», «Ильи Пророка»[235]«…дивную роспись „Иоанна Воина“, „Ильи Пророка“…» — речь идет о церкви Ильи Пророка (1647–1650) в Ярославле, расписанной костромскими мастерами Г. Никитиным (Кинешемцевым), С. Савиным, Д. Семеновым и другими в 1680–1681 гг.; говоря о росписи «Иоанна Воина», Нестеров имеет в виду церковь Иоанна Предтечи в Толчкове (1671–1687), расписанную в 1695 г. ярославскими мастерами во главе с Д. Г. Плехановым и Ф. Игнатьевым.
, — и через Кострому и Самару я пробрался, довольный тем, что видел, что удалось собрать для будущей картины, в свою Уфу.

Время в Уфе провел обычно. Рад был видеть свою дочку, но то, что не было больше Матушки, не было в доме ее глаза, ее объединяющей воли — было тяжело. Отсутствие ее о себе напоминало постоянно…

В Уфе я написал своих «Монахов» («Под благовест») и «Чудо» и привез их в Москву. Там они всем очень понравились. Много похвал им расточалось в те дни. Были Васнецов, Суриков. Помнится, как-то зашел Левитан, которому очень понравились «Монахи», и сказал мне, что я «сумел заставить его примириться с монахами». Наезжал П. М. Третьяков, которому тоже «Монахи» понравились, но… он их не взял.

Название «Под благовест» после долгих поисков дал мне бывший у меня в мастерской писатель-романист Всеволод Сергеевич Соловьев. Был он тогда, помню, с женой своего брата Михаила, матерью теперешнего католического священника — поэта Сергея Михайловича Соловьева[236]Речь идет о художнице и переводчице Ольге Михайловне Соловьевой (Коваленской) (ум. 1903). Соловьевы — Всеволод Сергеевич (1849–1903) и Михаил Сергеевич (1862–1903) — братья поэта и религиозного философа Владимира Сергеевича Соловьева. (Включен художником в картину «Христиане».) М. С. Соловьев — педагог и переводчик. Сергей Михайлович Соловьев (1885–1941), сын О. М. и М. С. Соловьевых, — поэт и литературный критик, религиозный публицист, идеолог «символизма», троюродный брат A. Блока, близкий друг Андрея Белого (Б. Н. Бугаева). Принял сан священника, перешел в католичество; эмигрировал в 1918 г.
. Картина им очень нравилась.

Тогда же я писал оригиналы для мозаик в иконостас храма Воскресения.

Осенью, кажется, в ноябре, в Историческом музее была открыта, как всегда, с великим шумом, выставка картин В. В. Верещагина из эпохи 1812-го года. Я был на ней. Картины были слабее предыдущих, сделавших имя Верещагина всемирным. Он был, конечно, еще «орел», но орел, подстреленный безжалостной старостью.

Самой выразительной, яркой мне тогда показалась большая картина — отступление, бегство Наполеона. Трескучий мороз. Великий человек потерпел первое и самое сильное поражение. Его жалко, не менее жалко на этой выставке и самого Верещагина, звезда которого, очевидно, тогда начала меркнуть.

На Рождество я уехал в Уфу, где не было теперь яркой фигуры матушки. Из Уфы переехал в Москву, затем в Петербург.

Новый, 1896-й год для меня начался хорошо. Часть моих эскизов к Владимирскому собору на петербургской акварельной выставке были приобретены Императрицей Марией Федоровной.

Работы для храма Воскресения шли своим порядком. Я окончил образа иконостасов, и мне было предложено сделать над окном больших размеров композицию «Спаса Нерукотворного с предстоящими».

В конце января я в обществе Мясоедова и других передвижников отправился в Петербург на очередную Передвижную выставку, где на этот раз выставлял «Под благовест». В Петербурге был впервые на балу, данном в пользу учеников Академии художеств. Впервые надевал фрак и прочее, что полагается при сем. Чувствовал себя хорошо, но потом больше никогда на подобных балах не появлялся. Там видел старика Айвазовского, окруженного поклонниками, дамами, словом, во всей славе своей.

В тот год я был избран в члены Товарищества, прошел огромным числом голосов, и лишь один Ефим Волков был против. За меня очень ратовал Шишкин, как за художника с ярко выраженным национальным чувством.

Здесь я опишу посещение Передвижной выставки Государем Николаем Александровичем. Я впервые, по праву члена Товарищества, присутствовал при посещении выставки «высочайшими особами»… Опишу этот день так, как он описан у меня в письме к отцу, хотя и без этого я сохранил в своей памяти многое.

Перед прибытием царской семьи на выставке был президент Академии Великий Князь Владимир Александрович с Великой Княгиней Марией Павловной[237]С 1843 г. президентами Академии художеств назначались члены императорской семьи. Вел. кн. Владимир Александрович был президентом с 1876 по 1909 г., а после его смерти — вдова, вел. кн. Мария Павловна.
. Великий князь, как всегда, с художниками держал себя очень просто, охотно вступал в разговоры, его грубоватая манера говорить, высказывать свое мнение была всем нам известна.

Великий Князь осматривал выставку, идя впереди группы художников, которые, ввиду предстоящего посещения выставки Государем, были во фраках, в полном параде. Великий Князь, обходя огромный и нескладный зал Общества поощрения художеств, спросил, тут ли Серов, которого не оказалось. Великий Князь заметил, что недавно видел прекрасный портрет покойного Императора Александра III[238]«Портрет императора Александра III с рапортом в руках» работы B. А. Серова (1900) находится в Государственном Русском музее.
во дворце Великого Князя Сергея Александровича.

Подойдя к моей картине «Под благовест», весело спросил: — Чья это? — Ему назвали мое имя. Он обратился к Великой Княгине и сказал (по-французски) «очень хорошо».

Обходя хоры зала, перед этюдом Серова он снова спросил: «не пришел ли он?» Серов был налицо, и его представили. Серов смущенный, с платочком у рта, выслушал похвалы портрету Александра III и сожаления Великого Князя, что он не на выставке. Пройдя дальше, остановился перед прекрасным портретом Валентина Александровича (портрет жены художника), спросил: «Можно ли купить этот портрет?» — Серов собрался с духом и ответил, что портрет непродажный[239]Картина «Летом. Портрет О. Ф. Серовой. Домотканово» (1895) находится в Государственной Третьяковской галерее. Экспонировалась на 24-й передвижной выставке под названием «Летом».
.

Осматривая дальше выставку Великий Князь приобрел суриковские этюды к «Ермаку». Сама картина была приобретена Государем в предыдущем году (при первом его посещении Передвижной по воцарении) для будущего Музея императора Александра III.

В числе сопровождавших Великого Князя был красавец Николай Дмитриевич Кузнецов[240]Николай Дмитриевич Кузнецов (1850–1929) — художник-портретист и жанрист, передвижник (с 1883), действительный член Императорской Академии художеств (с 1895); с 1920 г. жил за границей. В 1897 г. написал портрет М. В. Нестерова.
, всегда умевший просто и благодушно разговаривать с такого рода посетителями. Вот и в тот раз Великий Князь спросил, есть ли что на выставке из его вещей? — Тот ответил, что есть портрет «Бонвивана». Великий Князь спросил: «Разве еще такие остались?» На что Кузнецов весело ответил, что это «последний из могикан».

Великий Князь с Великой Княгиней, любезно простившись с художниками, спустились вниз в раздевальню. Обычно все мы их сопровождали до дверей и тут уже прощались. Великий Князь снова обратился к Кузнецову, вынимая из кармана письмо, спросил: «Вам может быть будет приятно иметь письмо покойного Государя с мнением о вашей картине? Могу его подарить вам». Кузнецов сказал, что он будет счастлив иметь это письмо. Великий Князь со словами: «Рад стараться» — передал ему письмо.

Покойный Государь писал в нем следующее: «Извини, что беспокою тебя, не имея каталога выставки и не помня фамилии художника, написавшего „Спящую девочку“, прошу тебя сообщить мне его имя. Твой Саша».

Тогда этот подарок был принят, как особое расположение ко всему Товариществу. Письмо могло было быть переданным Кузнецову и в Академии, но сделано так было умышленно, чтобы отметить прекрасную выставку Передвижников от очень слабой Академической.

Спустя несколько минут по отъезде Великого Князя дано было знать, что Государь уже выехал из дворца, и мы все художники остались его ожидать внизу около лестницы.

Ровно в 2 часа раздалось на улице «ура» и через минуту в дверях показалась Императрица Александра Федоровна с гордой, царственной осанкой, с своим дивным профилем, с необыкновенно свежим цветом лица, в малиновой бархатной ротонде. За нею следовал Государь, поздоровался с нами. Сняли верхнее платье.

Государь был все еще очень юным, похожим на молодого гвардейского офицера. Он на ходу поправлял изрядно поношенную портупею на сюртуке Преображенского полка.

Все члены Товарищества были налицо, кроме Николая Александровича Ярошенко, тогда артиллерийского полковника, считавшегося оппозиционером, чуть ли не «красным», писавшего картины на темы, если не революционные, то, во всяком случае, идущие вразрез с общим характером выставок. Это было известно, как покойному Императору Александру III, так и молодому Государю. Для Ярошенко из всего этого никакого худа не было, и он делал свою военную карьеру вполне успешно.

Мы — художники приветствовали Государя и Императрицу и все поднялись по лестнице в выставочный зал. Государь, разговаривая со знакомыми ему художниками, быстро обходил первые ряды картин и спохватился только тогда, когда надо было подниматься на хоры.

По давно заведенным традициям каждый год Высочайшие посещения выставки ознаменовывались приобретением одной или нескольких картин. Вот и теперь Государь «спохватился», что, пройдя главную часть выставки, он еще ничего не отметил, не «оставил за собой». А тут, как раз, стоит шишкинский лес. Фирма старая, почтенная, и лес был приобретен. Дальше Дубовской. Его вещи тоже приобретались покойным Государем. И вот «Иматра» Дубовского тоже оставлена за Государем. Причем Государь, остановившись перед картиной, спросил П. А. Брюллова: «Что это?»

А тот, с присущей ему рассеянностью, ответил:

— Ниагара, Ваше величество. — Как, Ниагара? — То есть Иматра, — поправился вечно мечтающий Павел Александрович.

Осмотр окончился. Государь, Государыня, все с ними бывшие Великие Князья и Княгини, довольные, попрощались с нами, провожаемые до дверей. А там уже снова неслось раскатистое «ура» собравшейся против подъезда выставки публики.

Вот то, что было, чему я был свидетелем и что сейчас многим и многим покажется странным, если не больше того… Нет, именно так все и было. От молодого Государя тогда даже вечно недовольная интеллигенция продолжала еще ожидать желанной Конституции.

На другой день было воскресенье. Наша выставка открывалась для публики. Мы, молодые, Серов, Коровин, Левитан и я, успеха не имели. «Передвижная» публика привыкла к «своим» — к Крамскому, Репину, Шишкину и к менее даровитым Киселеву, Волкову, Лемоху. Перед нами останавливались недоуменно, покачивая вопросительно головами. И много понадобилось времени, чтобы старые симпатии ослабели или, если не так, то не мешали бы зарождению новых. Однажды пришел и наш час. Мы стали понятными и любимыми, но мы уже не имели того молодого энтузиазма и похвалы оставляли нас сдержанными, недоверчивыми, неудовлетворенными.

На открытии выставки была, по обыкновению, масса народа. В те времена вся русская интеллигенция была с передвижниками, и если этот день был наш праздник, то он был и интеллигентский праздник. В нас жила одна душа.

В этот день, помню, ко мне подошел и познакомился тогда еще молодой Александр Бенуа, сказал мне много любезного по поводу моих «Монахов», тогда же стал «искушать» меня объединиться с ними, с молодежью, а так как к тому времени уже немало накопилось горечи в моих отношениях к передвижникам, то, естественно, «искушения» Александра Николаевича пали на добрую почву. С тех пор я стал бывать у мирискусников, у Бенуа[241]19 февраля 1896 г., через несколько дней после открытия XXIV передвижной выставки, А. Н. Бенуа писал Е. Е. Лансере о картине «Под благовест»: «Нестеров выставил картину, озаглавленную „Под благовест“. Два монаха — один старик, горбатый, неаппетитный и злой, и другой, длинный, тощий, с белокурыми волосами — несколько подловатой наружности, гуляют, читая в псалтырях, по дороге вблизи монастыря. Дорога усажена березами и елочками. Солнце, видно, скрылось, но кресты горят еще тусклым огнем. Пейзаж в рыжеватом полумраке. Справа холодная река. — Пейзаж чудесен по настроению и трактован, несмотря на известный примитивизм, совсем не пошло, с большим тактом; в нем масса музыки, — тихой, блаженной, умиротворенной. — Тем резче и непонятнее эти два каверзника монаха, почти до карикатурности подчеркнутые! — Что он хотел этим сказать — я лишь догадываюсь — хотя и не уверен. Скорее он не хотел этого сказать, а оно сказалось само собой. — Вещь эта несколько отталкивает своим внутренним разладом — но все же кланяемся — и низко — мастеру, ибо мастер большой! Притом же этот разлад не по немощи, а намеренный или во всяком случае глубоко психологически мотивированный! Тут виднеется какая-то драма, происходящая в душе самого художника — драма, быть может, весьма тяжелая; но во всяком случае почтенная! — Нет немощи, положительно нет». Не менее интересна в этом письме характеристика самого Нестерова: «Но кто удивил нас в конце — так это Нестеров. Что за вздор, когда говорили, что он какой-то тип блаженного, поющего псалмы и т. д. — Это господин, весьма прилично, но просто одетый, с весьма странной, уродливо странной головой… и хитрыми, умными, светлыми глазами. Бородка желтая, хорошо обстриженная. Не то купец, не то фокусник, не то ученый, не то монах; менее всего монах. — Запад знает не особенно подробно — но, что знает, знает хорошо, глубоко и крайне независимо. Хорошо изучил по русским и иностранным памятникам свое дело, т. е. византийскую богомазь. — Речь тихая, но уверенная, почти до дерзости уверенная и непоколебимая. — Говорит мало — но метко, иногда зло; — иногда очень широко и глубоко обхватывает предмет. — За чаем мы начали передавать кое-какие художественные сплетни: он переполошился: „Что ж, господа, соберется русский человек — и сейчас пойдут пересуды!“ Что не помешало ему вскоре присоединиться к пересудам и даже превзойти всех злобностью и меткостью. — Говоря о древних памятниках России, очень и очень искренне умилился, пришел в восторг, развернулся. — Я думаю, это человек, во-первых, чрезвычайно умный, хотя и не особенно образованный. Философия его деическая и, может, даже христианская, но с червем сомнения, подтачивающим ее. Не знакомство ли слишком близкое с духовенством расшатало ему веру? Или он сам слишком много „думал“ о Боге? А это в наше время опасно для веры! Он ничего не говорил об этом всем — но кое-какие слова, в связи с впечатлением, произведенным на меня его картиной, нарисовали как-то нечаянно для меня самого такой портрет его во мне. Он борется — с чем? не знаю! быть может, он вдобавок и честолюбив. — В Мюнхен послать не захотел: „Что ж, мы будем там закуской, лишней пряностью! Там посмотрят на нас как на диковинку, а теперь только давай диковинки!!! Нет, я лучше пошлю свои вещи в Нижний, мне интересней, чтоб меня знали мои же!“ — „Да ведь Вас никто не понимает, не оценивает! напротив того, я слышу смех и издевательство“, — говорю я. „Эка беда, как будто бы успех в публике для художника — не срам скорее? Мне довольно, чтоб меня поняли три, четыре человека — а понять истинно и совершенно мои вещи может только русский…“» (Отдел рукописей. ГРМ. Ф. 137. Ед. хр. 300. Л. 7, 7 об., 9, 10 об.).
, у Дягилева. Они многим нравились мне, а что-то в них мне было чуждо, непонятно. Но пока что нравились они мне больше, чем не нравились.

Четверо нас — Левитан, К. Коровин, Серов и я — скоро вошли в общество «Мир искусства», стали с будущего года участниками первых его выставок[242]Нестеров, Левитан, К. Коровин, Серов экспонировали свои произведения на открывшейся 16 января 1898 г. в Петербурге Выставке русских и финляндских художников, организованной С. Дягилевым и сыгравшей большую роль в оформлении объединения «Мир искусства» (Нестеров выставил «Чудо»), а затем на Международной художественной выставке журнала «Мир искусства» в январе 1899 г. (Нестеров был представлен на ней эскизом «Прощание преп. Сергия с князем Дмитрием Донским», 1898). Перипетии своих отношений с «Миром искусства» и Дягилевым Нестеров излагает в очерках «Эскиз» и «Один из мирискусников», опубликованных во втором издании «Давних дней».
.

В тот год я недолго оставался в Петербурге. Дела призывали меня в Киев. Там я должен был исполнить каприз киевских дам — переписать лицо «Св. Варвары».

Перед самым отъездом я получил приглашение участвовать на мюнхенской выставке «Сецессион», имевшей в те времена наибольший после парижского Салона успех в Европе. Мне это было ново и приятно, тем более что такое же приглашение тогда получил и В. М. Васнецов.

<Картина> «Под благовест» в первые дни передвижной выставки среди публики, повторяю, успеха не имела. Нравилась она художникам, особенно Архипу Ивановичу Куинджи.

В день открытия выставки очень единодушно и искренне прошел ежегодный обед у Донона, который дали передвижники. Обед, говорят, стоил четыреста рублей (на сорок человек).

Приехав в Киев (во второй половине февраля), я в тот же день был у Праховых, где всегда имел радушный прием. Очаровательная Леля была по-прежнему очаровательна, Оля по-прежнему толста и резва.

Собор имел почти законченный вид. Золотились его главы (на пожертвование старого Николы Терещенко). Собор внутри представлял очень нарядное и неожиданное зрелище. Тогда он еще не был использован в тысячах копий с Васнецова и с меня, его не превратили еще в источник эксплуатации российские иконописцы и церковные старосты, так полюбившие его после чрезвычайного и шумного успеха.

Комитет требовал решительно и неотступно переписать голову «Св. Варвары». «Голова Св. Варвары», отдаленным оригиналом для которой послужила мне Леля Прахова, — была ненавистна киевским дамам, и они добились, чтобы меня вынудили ее переписать. Я пробовал привести Комитету все резоны, почему необходимо было лицо Варвары оставить непереписанным. Все было напрасно. Комитет, загипнотизированный графиней Игнатьевой и киевскими дамами, оставался неумолим[243]Н. А. Прахов пишет в своей книге «Страницы прошлого. Очерки-воспоминания о художниках» (Киев, 1958, с. 180): «Это был единственный случай вмешательства частного лица в дела внутреннего убранства художниками Владимирского собора. Оправдывала его графиня Игнатьева (жена киевского генерал-губернатора А. П. Игнатьева. — А. Р.) так: „Не могу же я молиться на Лелю Прахову“».
.

С огромным трудом удалось Васнецову уговорить меня сделать эту уступку (мне было дано понять, что если я не перепишу голову сам, перепишет другой художник).

«Варвару» я переписал. Лицо стало более общее, в нем утратилась индивидуальность милого оригинала. Выражение я старался удержать прежнее, что, будто бы, мне удаюсь. Комитет был в восторге. Меня благодарили.

Я попросил выдать мне официальное постановление Комитета о переписании «Варвары», чтобы оправдать себя на случай возможных упреков общества, так как «Варвара» по фотографиям была уже известна в Петербурге.

Это была самая крупная неприятность, какую я имел за время росписи Владимирского собора.

В начале марта я вновь был в Петербурге, возился с картонами для Парланда.

Кавалергардский заказ я закончил. Образа понравились, были приняты с благодарностью.

П. П. Чистяков предложил мне написать образа для мозаики графу Орлову-Давыдову. Отказался под предлогом усталости. На самом же деле я рвался к живому делу, к своим темам и картинам.

Обычные вечера у Ярошенко. Либеральные разговоры. Отношения ко мне оставались прекрасные. Объясняю это тем, что Ярошенко чувствовал мою искренность в своем, как он был правдив в своем, и что оба мы любим Россию.

Наступала весна, хотелось скорее уехать в деревню, в лес, на этюды. Казалось, стоит только бросить Питер — и прежнее вернется, буду чувствовать себя моложе…

Опять Москва, опять Васнецовы, москвичи, обеды… Виктор Михайлович пришел в хорошее настроение, раздобрился, подарил мне эскиз «Слово о полку Игореве» (ночной) и превосходный ахтырский этюд для «Озера с лебедями». Оба они были мной впоследствии принесены в дар Уфимскому музею.

Помню, мы устроили вечеринку. Был с нами юный поэт Бальмонт[245]К. Д. Бальмонту было в это время двадцать девять лет.
. Рано-рано утром очутились мы у Василия Блаженного в довольно блаженном настроении. Бальмонт объяснялся с кем-то в любви, потерял свою шляпу. Он читал тогда свою новую поэму «Мертвые корабли».

Обратились ко мне с заказом из Баку. Я отказался по тем же причинам, что и от предложения графа Орлова-Давыдова.

Из Питера Парланд извещал, что мои картоны для храма Воскресения будут отправлены в Москву на выставку в Исторический музей. Сделано это именем Великого Князя Владимира Александровича неким бездарным художником Карелиным — большим пролазой.

Собрались у Левитана. Поленов, оба Васнецова, я, актер Ленский с женой и добродушный толстяк-писатель Михеев. Он читал свое новое произведение. Скука была смертная. Конца не было бесталанному писанию бедного Василия Михайловича. Радость была безмерная, ничем не прикрытая, когда пытка кончилась и всех пригласили к ужину, и мы скоро позабыли о творчестве незадачливого писателя-приятеля. Пирования тогда чередовались: то обедали у Остроухова, то ужинали у Архипова. Славно в те дни жилось нашему брату-художнику, — весело, приятно: судьба баловала нас на все лады.

Опять Петербург, опять несносный Парланд… В один из наших разговоров он предложил мне взять на себя роспись всего храма Воскресения. По его словам, это было бы хорошо для дела и для меня. Получилось бы единство. Я понял значение этого предложения: отдай всего себя, без остатка. Мы тебя выжмем, как лимон, заплативши гроши, и о тебе позабудем. Мое простодушие не простиралось безгранично. Я хотел остаться художником. Через несколько дней разговор возобновился, и я категорически отказался от почетного, но гибельного для меня предложения.

На Невском встретил Киевского вице-губернатора Федорова. Он поведал мне, что в Царской семье ожидают появления маленького Наследника, по этому случаю освящение Киевского Владимирского собора произойдет менее торжественно. Государь на освящении едва ли будет присутствовать и т. д. До августа оставалось еще много времени, загадывать о чем бы то ни было было рано.

Заболел Н. А. Ярошенко. Подозревали горловую чахотку. Проводили его в Египет, в Палестину. Николая Александровича все любили, он был чудный, благородный человек, хотя и «в шорах».

У гостиницы «Европейской» видел китайского Бисмарка — Ли-Хун-Чанга[246]Ли Хунчжан (1823–1901) — крупный китайский сановник последней трети XIX в., сторонник политики уступок домогательствам европейских стран как средства сохранения феодального строя в Китае. В 1896 г., когда его видел Нестеров, Ли Хунчжан прибыл в Петербург для подписания договора с Россией об оборонительном военном союзе против Японии и о предоставлении России концессии на постройку Китайско-Восточной железной дороги.
. Старик, большого роста, лицо значительное, костюм национальный — очень простой и богатый в то же время. Он куда-то ехал в придворном экипаже.

В мастерскую мою на Екатерининском канале заезжала Мария Павловна Ярошенко с С. — богатой невестой. Мария Павловна не прочь была ее мне посватать. С. — добродушная, некрасивая толстуха, страшно нарядно одетая. Были как бы неофициальные смотрины. Увы! Мой идеал был иной…

Приближалась Всероссийская Нижегородская выставка. Туда посланы были переписанный «Сергий с медведем» и «Под благовест».

Приближались коронационные торжества. Я думал уехать к Черниговской, вернуться на день-два, посмотреть на торжества из окон своей «Кокоревки». Однако вышло не так.

Помнится, 9 мая был торжественный въезд Государя в Москву. Я не подумал о билете, о пропуске, этим создал себе кучу хлопот, потратил много энергии, добывая себе место. Не обошлось без курьезов.

На Красной площади были устроены трибуны. На них спокойно сидели, ожидая въезда Государя, те, кто раньше достал себе место. Там были Васнецов, Маковский, Серов, Матэ, словом, люди предусмотрительные[247]В. Васнецов, Маковский, Серов, а также Репин, Бенуа, Рябушкин получили от Академии художеств заказ на исполнение произведений, посвященных коронации Николая II для «Коронационного альбома» (изданного в 1898 г.). Этим и объясняется, что все они находились на трибунах на Красной площади. Наиболее значительной из всех работ, посвященных этому событию, оказалась картина Серова «Торжество миропомазания в Успенском соборе» (1896–1897, ГРМ). Во время коронации Серовым был сделан ряд набросков и этюдов акварелью толпы у собора Василия Блаженного и в Успенском соборе. См. также: Валентин Серов в воспоминаниях, дневниках и переписке современников. Л.: Художник РСФСР, 1971.
.

Я поступил иначе. Пробрался к самым трибунам, там предприимчивые люди на принесенных из дому скамейках продавали места по рублю. Таких скамеек было множество, все они были абонированы. На одной из таких скамеек поместился и я, а со мной дама и кавалер, говорившие все время по-французски. Оставалось ждать — час, два, пять — это было неважно.

Вот появляется знаменитый обер-полицмейстер Власовский, видит, с каким комфортом мы устроились (а были нас чуть не тысячи), делает жест, не проходит пяти минут, как мы все слетаем с наших импровизированных трибун. Мои соседи, говорившие только по-французски, стали превосходно ругаться по-русски. Скамейки шумно развалились, а владельцы их благоразумно мигом куда-то исчезли. Пришлось искать другое место — я его скоро нашел.

В 12 часов девять пушечных залпов известили о начале приготовлений. Навстречу Государю выехал из Кремля Великий Князь Владимир Александрович со свитой. В половине третьего колокольный звон всех московских церквей, пушечная пальба известили о том, что торжественный въезд начался, и лишь около пяти часов показался головной взвод полевых жандармов, за ними конвой Его Величества и прочее.

Провезли в золотых каретах сенаторов. Старички так устали, что, подъезжая к Кремлю, уже спали сном младенцев. Про Делянова Васнецов острил, что его к тому времени уже нечем наградить, — он имел все знаки отличия до Андрея Первозванного включительно и к коронации при особом рескрипте ему будет пожалована «соска».

За сенаторами ехали «разного звания люди». Прошли скороходы, арапы, взвод кавалергардов. Прогарцевали правители народов Азии — эмир Бухарский, хан Хивинский — все в шитых золотом халатах, на чудных скакунах.

Опять кавалергарды, и только тогда стало слышно далекое раскатистое «ура». Оно быстро приближалось, крепло, росло, наконец, загремело где-то близко около нас с поразительной силой.

Войска взяли на караул, музыка заиграла, показался на белом арабском коне молодой Государь. Он ехал медленно, приветливо кланялся народу, был такой скромный, взволнованный, с бледным, осунувшимся лицом… Сознание переживаемого события, его великий смысл, быть может далекое мистическое предвидение своей трагической судьбы, — все это не могло не отразиться на впечатлительной, мягкой натуре его. В подобный час даже человек такой железной воли, как Александр III, плакал и не скрывал слез своих. Так огромно было сознание ответственности за судьбы России…

Государь проследовал через Спасские ворота в Кремль. Народ стал расходиться…

Перейду к описанию того, что видел я в морской бинокль из своей «Кокоревки», видел, бродя по улицам Москвы.

После торжественного коронования Государь и Государыня проследовали в Архангельский собор, а оттуда через Красное крыльцо во дворец. Я видел, как на балконе Кремлевского дворца молодые Царь и Царица кланялись народу. Видел, как на солнце блестели сотни бриллиантов на короне государевой, видел золотые порфиры на них, слышал, как несся гул пушек, звон всех московских колоколов. Было такое ликование, как в Пасхальную заутреню в Кремле.

В девять часов вечера зажглась иллюминация. Началась волшебная сказка, сон наяву. Народ ходил, как очарованный, среди блистающего самоцветными камнями, миллионами огней города, Кремля, любуясь диковинным зрелищем. По деревьям Александровского сада висели огненные цветы, плоды. Все сияло, переливалось, сверкало золотом, алмазами, рубинами на темном фоне весенних сумерек, потом тихой майской ночи…

В это время Государь с Государыней объехали Кремль, набережную, мимо нашей «Кокоревки». Народ бежал вокруг коляски, цеплялся за колеса… Конвоя не было. Царь и Царица, растроганные, ласково кланялись народу…

А поздней мы заметили пламя на Спасской башне, выше часов. Пожар был потушен. Народ шептался… Все призадумались…

А там Ходынка, тысячи жертв, впечатление зловещее[248]См. примечание 14 к главе «Уфа. Детство».
. Было ясно, что где-то и что-то «не ладно», неладно в самых недрах Царства Российского. Ходынка была началом грядущих событий.

24-го мая Царь и Царица были у Троицы. Я видел их близко. Когда Царский экипаж подъехал к Святым воротам, митрополит и духовенство опоздали к встрече, за что тут же Преосвященный получил от Великого Князя Владимира Александровича громкое: — «Что вы, Владыка, спите там!»

По иному было у Черниговской, в скиту. Там мои приятели — старенькие Авраамии, Адрианы вытянулись рядами по дорожкам и усыпали путь царский цветами из своих садов. Государь и Императрица раздавали народу просфоры. Тот, со слезами, целуя их, принимал. Все это было. Все это истинная правда…

От Черниговской Государь и Государыня уехали немного успокоенные простодушной встречей, а затем незаметно покинули Москву, о чем узнали мы в своей «Кокоревке» случайно, увидев тихо спускавшийся Императорский штандарт с Кремлевского дворца.

Позднее узнали о подношении хлеба-соли и альбома Саввой Ивановичем Мамонтовым, о его блестящей приветственной речи Государю при проезде его к Троице на Ярославском вокзале. В альбоме, заключенном в драгоценный ларец, были рисунки Виктора Васнецова, Аполлинария Васнецова, Сергея Коровина, Константина Коровина, Поленовой и мой. Альбом произвел самое лучшее впечатление.

Так кончилось пышное, трагическое торжество коронации последнего правителя Российского Государства — Императора Николая II. Впереди предстояло новое, тоже плохо удавшееся торжество — открытие Всероссийской Нижегородской выставки.

В Нижнем, как и на всех выставках в мире, ко дню открытия не было ничего готово. Императорская чета въезжала в Нижний при страшном урагане, наделавшем много бед на выставке. Старания Витте и Саввы Ивановича Мамонтова успехом не увенчались.

Художественный отдел был слабый. Мои картины — «Сергий с медведем», «Под благовест» и эскизы висели неплохо. Лучшими экспонатами были Сапожниковы со своими парчами и шелком и Морозовы со своей мануфактурой.

У Саввы Ивановича Мамонтова на выставке произошло первое открытое разногласие с Витте[250]Нестеров ошибается, говоря о якобы возникшем «первом открытом разногласии» С. И. Мамонтова с С. Ю. Витте. На самом деле Витте во время своего пребывания на посту министра финансов неизменно относился к Мамонтову весьма доброжелательно и протежировал ему в его деловых и художественных начинаниях. Основной причиной финансового краха и ареста Мамонтова в 1899 г. были интриги министра юстиции Н. В. Муравьева против Витте. В инциденте с врубелевскими панно Витте (директор-распорядитель Всероссийской художественно-промышленной выставки в Нижнем Новгороде в 1896 г.), поручивший Мамонтову, минуя Академию художеств, оформление художественного отдела выставки, занимал позицию весьма дружественную Врубелю, т. е. прямо противоположную той, которую приписывает ему Нестеров (Письма, с. 142). (Толстой — гр. И. И. Толстой — вице-президент Академии художеств, е. и. в. — вел. кн. Владимир Александрович — ее президент.)
. Поводом к нему были декоративные панно Врубеля — «Принцесса Греза» и «Микула Селянинович». Обе вещи больших достоинств и размеров были забракованы Академической экспертной комиссией (ректором Беклемишевым и другими). Виктор Васнецов, бывший на вершине своей славы, спрошенный Витте на балу Генерал-губернатора о том, как он — Васнецов — смотрит и ценит панно Врубеля, ответил уклончиво, чем якобы утвердил в глазах Витте мнение Академической комиссии…

Судьба Врубеля была решена: панно в Художественный отдел на заготовленные места приняты не были. С. И. Мамонтов, оскорбленный этим, построил за свой счет особый павильон, где и были выставлены эти прекрасные вещи.

Из Нижнего я уехал в Уфу, а оттуда в Киев на торжества освящения Владимирского собора. Пережитое тогда передам с возможной точностью. Сделать это возможно, так как сохранился ряд писем того времени к отцу, где все происходившее описано подробно, «документально».

Освящение Владимирского собора было не только «местным» событием, оно приняло размеры торжества Всероссийского. Прибытие Царской фамилии придало этому торжеству особый блеск.