Это, конечно, препоганая привычка — притворяться больным всякий раз, когда не хочется идти в школу. Но еще поганее, что мои домашние, наблюдая за моей притворной болезнью, быстро просекают, откуда ветер дует. Все, кроме тети Феи, которая так наивна, что все принимает за чистую монету. Она только удивляется необычным свойствам моего организма и ломает голову, отчего это я переношу болезни, вызывающие жар, с постоянной температурой 36,8.

Я сто раз уже зарекался играть в эту недостойную игру и давал себе слово: в случае необходимости просто сказать, что в школу я идти не желаю и поэтому туда не пойду. Но если бы я так сделал, мои дамы непременно бы разозлились. Последнее слово всегда должно оставаться за ними, только так они ощущают себя моими воспитателями. Они и представить себе не могут, что четырнадцатилетний человек сам будет определять частоту своих посещений школы. Им кажется, что это уже воспитательная запущенность! А от пропусков занятий до полной анархии — лишь малюсенький шажок, думают они, содрогаясь от страха.

Кроме того, тогда и сестры развыступались бы. Они ревниво наблюдают за моим воспитанием и постоянно ноют, что с ними в моем возрасте обращались куда менее «либерально» и строго-настрого запрещали многое из того, что позволено мне.

Поэтому снова пришлось играть в эту позорную игру! На сей раз я выбрал желудочный грипп. И хотя его труднее сыграть, чем боль в горле, все равно в этом случае осмотреть больной орган не так-то просто, как покрасневшие миндалины. В половине седьмого я набрал пачку газет, засел в клозете и погрузился в суперинтересную историю о «насилии над родителями», в которой журналист стенал о том, что в последнее время все чаще слышно об избиениях родителей с летальным исходом, потому как традиционные нормы и ценности потеряли в обществе вес.

Я считаю, это супертипично для Австрии! В год по стране можно насчитать разве что штуку-другую убитых родителей на тысячу детей, умерших от родительских побоев. Но судя по всему, газеты больше возбуждает парочка умерших родаков, чем тысяча детских трупов.

В раздумьях обо всем этом торчал я на толчке. Как только к туалету приближались чьи-то шаги, я подстанывал. А когда кто-нибудь дергал за дверную ручку, жалобно вскрикивал:

— Меня несет, я не могу выйти!

И стонал дальше, пока шаги не удалялись по направлению к другому туалету. То и дело я изо всей силы спускал воду в бачке. Окно в туалете я открыл, чтобы Андреа не смогла сказать, что мой понос ненастоящий (такое уже однажды было), потому что настоящий понос не обходится без вони, а в клозете на это нет и малейшего намека.

Перед тем как уйти на работу, мама спросила через дверь, не вызвать ли Бруммера, нашего врача. Я, стоная, отказался.

Бабушка, не прерывая поисков ключей от машины, велела мне выпить три раза по две таблетки активированного угля и ни в коем случае ничего не есть. Я, стоная, уверил ее, что исполню все в точности.

Наконец в половине восьмого все, кроме Феи, отчалили. Я в последний раз нажал на слив и, прихрамывая, пошел в свою комнату. Хромал я по-настоящему, потому что от долгого сидения на толчке нога у меня затекла. Тетя Фея принесла мне ромашкового чаю и таблеток.

— Ты совсем бледненький, Ольфичка! — сказала она и погладила меня по голове. — Животик все болит?

Я помотал головой. Фея растроганно посмотрела на меня. Ах ты, храбренький, мужественно переносящий боль герой, читалось в ее взгляде. Я попросил Фею присесть на краешек кровати. Польщенная, она села. Фея редко удостаивается чести быть рядом со мной дольше, чем положено. Я улыбнулся тете устало, но тепло, потому что сейчас мне позарез нужна была ее благосклонность. Рано-рано утром, только начав размышлять, я сразу понял главное: утаивать от меня собственного отца — несусветная наглость!

Почему я сообразил это, лишь когда мне стукнуло четырнадцать и пару месяцев, в общем-то не удивительно, но объяснить поподробнее не помешает.

Когда я был совсем маленьким, я, конечно же, то и дело спрашивал про папу — просто потому, что у других детей папы были и они рассказывали про них всякие интересные вещи. Но стоило мне потребовать у мамы папу, она тут же говорила, что в жизни нельзя иметь все — зато у меня есть две прекрасные сестры и две распрекрасные тети, а у других детей их нет, и от этого им очень-очень грустно!

Такие доводы казались мне тогда убедительными.

И еще я иногда замечал, что некоторые дети своего папу боятся. И тогда радовался, что у меня папы нет.

А потом, уже в школе, рядом со мной сидел один тупой парень, который все время цеплялся с вопросом — отчего это у меня нету папы. И тогда я ему рассказал, что мой папа ездил на мотоцикле и погиб в автокатастрофе. Он ехал, оседлав мощный «Харлей», и вылетел на повороте с дороги, и сделал сальто в три оборота, и врезался в загон для коров, и там его затоптал бык. Этот тупица растрезвонил в классе о трагической смерти моего папы, и почти все были в печали и расспрашивали меня о подробностях этой катастрофы. А я утолял их жажду знаний. Со временем я и сам — даже не могу объяснить, как так получилось, — поверил в своего мертвого мотоциклиста. Не на сто процентов, конечно!

Само собой, я знал, что это враки. И все время боялся, что одноклассники расскажут обо всем моей маме. Но все-таки когда я думал об отце, то представлял его мотоциклистом. В точности таким, каким я его придумал для других. И чувство, что мой отец по правде умер, — оно всегда у меня было.

Поэтому когда мама заводила шарманку на тему отцовства, я не проявлял к этому ни малейшего интереса. И даже старался перевести разговор на что-нибудь другое, потому что, во-первых, совсем не хотел, чтобы у меня украли моего мотоциклетного фрика (которого я со временем снабдил архитектурным бюро, «порше», возлюбленной-блондинкой и талантом к игре на саксофоне), а во-вторых, каждый раз, заговаривая об этом, мама была жутко напыщена, зажата и неестественна. И несла всякую чушь. Плела что-то об «удивительных отношениях» и о том, что ощущение счастья продолжается, ведь живое доказательство этих отношений каждый день у нее перед глазами. От всего этого делалось ужасно стыдно и неловко.

В конце концов мама заметила, как меня достают эти ее периодические излияния, и оставила меня в покое.

Сестры тоже ничего не знали о моем отце. Дорис предполагала, что это мог быть бывший мамин начальник. Андреа, напротив, думала, что я получился у мамы в одном из отпусков в Греции. Мои черные кудри и смуглая кожа, считала она, — лучшее доказательство ее теории. Я подслушал все это, когда они однажды вечером вели один из своих «глубокомысленных» разговоров. И еще кое-что я тогда услышал: обо всей этой истории, по мнению сестер, больше других знает тетя Фея.

Сестры, оказывается, тоже подслушали один разговорчик — между тетей Феей и мамой. Мама жаловалась Фее на мое ужасное поведение, а Фея сказала, что ничего удивительного и маме не стоит искать вину в своем воспитании, потому что хамоватость я унаследовал от отца. Если бы тетя Фея не была знакома с моим отцом, она ничего такого не смогла бы сказать, заверяли сестры друг друга.

Вот поэтому-то я и решил допросить тетю Фею как следует! Ходить вокруг да около я не стал, а сказал прямо:

— Фея, послушай! Я не болен! Я лежу в постели только потому, что мне надо хорошенько подумать!

— Как же так, Ольфичка! — воскликнула тетя Фея и озабоченно наморщила лоб. Потом чуть наклонила голову и спросила: — А о чем тебе надо подумать? Или это настолько личное, что ты не можешь мне довериться?

— Речь о моем отце, — сказал я. — Это настоящее свинство, что я его не знаю. Я хочу ясности. От мамы толку никакого, она вечно несет какую-то чушь. Поэтому я решил спросить тебя!

— Так я же ничего не знаю! — воскликнула Фея. — Она ничегошеньки нам не говорила! Только то, что ты — дитя любви…

— Эту пошлятину я уже слышал, — перебил я тетю Фею.

— Клянусь тебе, Ольфичка, — она подняла лапку в знак клятвы, — я совсем ничего не знаю. После развода твоя мама ни разу не представила нам ни одного мужчину. Мы почти обиделись. Когда она куда-нибудь шла, у сада всегда ждала машина, а мужчина за рулем сигналил ей. Бабушка тогда говорила…

Тетя Фея замолчала.

— Так что она говорила? — поднажал я.

Фея колебалась. С одной стороны, понял я, ей хотелось молчать подобно фамильному склепу, с другой стороны, Фея обожает посплетничать. А в-третьих, никто в доме не воспринимает бедную старушку всерьез. Никто никогда не хочет внимать ее рассказам. А тут впервые кто-то страстно жаждал услышать, что же она поведает!

И тетя Фея решила, что она не фамильный склеп! Наклонившись ко мне, она сказала очень тихо и очень взволнованно:

— Бабушка говорила, что он, должно быть, женат, иначе бы он нас не избегал! И она оказалась права! — Фея придвинулась ко мне еще ближе, ее глазки блестели: — И к тому же у него был ребенок. Потому что сзади в его «мерседесе» частенько лежал красный мяч. Я его видела однажды совершенно случайно, потому что как раз была в саду.

Совершенно случайно! Я еле удержался от смеха.

— А почему ты думаешь, что тот тип в «мерседесе» и есть мой отец?

— Потому что по времени тут все сходится!

Бледное личико Феи сделалось цвета мальвы.

По этой пунцовости я понял — она имела в виду те самые девять месяцев, которые прошли между поездками мамы на «мерседесе» и моим рождением. Наша Фея слегка зажата. Ей ужасно сложно говорить о чем-то, что связано с сексом. Но по-настоящему чопорной ее назвать нельзя. Иначе Генри Миллер не был бы ее любимым писателем и она не разговаривала бы вполне дружелюбно с двумя молодыми дамами из соседнего дома (если верить бабушке, те работают на панели). Я сказал Фее:

— Дорис думает, что бывший мамин шеф…

Тетя Фея перебила меня:

— Ольфичка, это же смешно! Этот пузан! Да перестань! Мужчина в «мерседесе» был молод и красив, с длинными густыми волосами! И широкими плечами!

Тетя Фея замолчала. Скажи она чего-нибудь еще, это было бы признанием, что этого типа она видела не просто «чисто случайно» и «пару раз», а постоянно дежурила за изгородью; судя по всему, она стеснялась этого и спустя пятнадцать лет.

Нет, так мы далеко не уедем!

Я сел в постели, рассказал тете Фее о разговоре моих сестер и припер ее к стенке. Она должна куда больше знать про моего отца, сказал я, ведь она проговорилась, что ужасные черты характера я унаследовал от него. Сначала Фея отпиралась. Она, мол, никогда в жизни не говорила маме ничего подобного! И вообще, характер у меня вовсе не такой ужасный! Но я не отставал. Фея проскулила, что я должен-де образумиться и перестать «ворошить прошлое».

— Ну почему тебе вдруг захотелось узнать все во всех подробностях? — ныла она. — Раньше ты ничем таким не интересовался!

Я не мог ничего ответить, потому что и сам не знал почему. И просто сказал:

— Фея, не прикидывайся! Выкладывай все, что знаешь, а то я с тобой вовсе перестану разговаривать!

Это чистой воды шантаж, вознегодовала тетя Фея, но потом пошла на попятный. Только оговорилась, что все это просто сплетни, никто не может поручиться, есть ли в них хоть капелька правды. И в конце концов принялась рассказывать длиннейшую, тягомотнейшую историю, суть которой сводилась к следующему.

Дочь одной из подружек тети Феи в то самое время много раз видела мою мать с каким-то мужчиной в каком-то винном ресторанчике. По ее словам, они ворковали, как голубки. Мужчину, с которым мама ворковала, дочь подружки немножко знала. Она называла его «вечным студентом». Он был моложе мамы. И женат. И у него был ребенок. И якобы он был на содержании у тещи и тестя, людей очень богатых.

Тетя Фея подытожила: мама, наверное, ужасно стеснялась, что втрескалась в такого типа, и поэтому никому его не показывала.

Я сделал вид, что соглашаюсь с ней и что для меня тема исчерпана. А потом пришлось еще и отбиваться от утешений добрячки Феи. Она была свято уверена в том, что описанный ею отец должен меня дико ужаснуть. То, что мои представления о морали и нравственности сильно отличаются от ее бюргерско-мещанских ценностей, ей и в голову не приходило. Пообещав никому из семьи не рассказывать о Феиных откровениях, я выпроводил ее из комнаты.

Тихо подремывая, я дождался момента, пока тетя Фея отправится за покупками. Потом поднялся, пошел в мамину комнату и исследовал нижний ящик ее комода. Я предполагал, что там спрятано нечто, проливающее свет на мое прошлое, потому что этот ящик всегда заперт.

Ключ от него лежит в мамином мини-сейфе, а ключ от сейфа — под бюваром на письменном столе.

Вот такие маленькие интимные детали узнаешь, если проживешь с кем-то четырнадцать лет под одной крышей!

Ящик был набит доверху, в основном всякой сентиментальной фигней. Там были даже аляповатые розочки, из тех, что вручают в тире на ярмарке, и бумажный веер. Еще я нашел множество стопок небрежно перевязанных бумаг. Среди них — мамино свидетельство о разводе вместе со счетом от адвоката. И фотографии, на которых мама, молодая и худенькая, голышом позирует на диване в цветочек. Из того, что касалось меня, я сначала нашел лишь письмо из опеки. Судя по всему, женщинам, которые в графе «отец» ставят прочерк, нелегко приходится с чиновниками. Те только и делают, что вставляют палки в колеса. Маме, как я понял по прочтении чиновничьих бумажек, пришлось долго судиться, прежде чем ее оставили в покое.

Потом под коробкой, полной ракушек, улиточьих домиков и морских камешков, я обнаружил несколько тетрадей, исписанных маминым почерком. Это были не обычные дневники с каждодневными записями, а скорее, «горестные тетрадки». Как только дела у мамы ухудшались, она начинала записывать туда свои мысли. В некоторых тетрадках исписанными оказались всего пара страниц, в других она заполнила все, до последней. Многие листы были перечеркнуты крест-накрест и сверху красным фломастером накорябано огромными буквами «чушь», «дрянь» или «ну и пошлость».

В одной тетради речь шла о мамином намерении выйти замуж. И о том, как она ссорилась из-за этого с бабушкой. И о собственных сомнениях по поводу замужества. И о надеждах, что все-таки все будет хорошо.

Несколько тетрадей было посвящено маминой трудной семейной жизни. Чернила там во многих местах расплылись, как от влаги, и потому были нечитаемы.

Я пробежался глазами по тексту и покрылся мурашками. Похоже, мамина семейная жизнь была настоящим фильмом ужасов!

Тетрадку, в которой речь шла и обо мне, я забрал. Остальные положил обратно в ящик, запер его и разложил ключи по потайным местам. А потом залез в постель с новым чтивом. В общем, вот как все было: мама просто безумно любила моего отца, но во-первых, он и вправду был намного моложе нее и поэтому она была уверена, что ничего путного из этого не выйдет.

Во-вторых, он был «мотыльком» — понимайте, как хотите, — и с ним настоящей серьезной жизни не получилось бы. Я нарисовался у мамы, потому что она забыла принять таблетки. А оставила она меня, потому что первый врач, которому поручили меня выцарапать, был слишком пьян, а второй запросил ужасно много денег. У бабушки мама просить не хотела. Одна ее подружка пообещала денег достать. Но на это нужно было время. Когда же подружка наконец-то деньги раздобыла, жадюга-врач уже умер. От инфаркта. И тут маме прямо полегчало. Она решила, что это перст судьбы, и решила меня оставить!

Мотыльку мама обо мне ничего не сказала. Потому что он, пишет она, этого бы «не перенес», а помощи от него никакой ждать не стоило, наоборот, он стал бы еще одним хомутом на шее.

И она ему сказала, что «все кончено». Просто так, без причины. Он ужасно страдал, но мама пишет, что хорошо его знает и уверена, — скоро он «утешится» с какой-нибудь новой подружкой.

Из тетрадки было ясно, что у Мотылька были жена и ребенок. И что он ужасно долго учился (чему и где, мама не написала). И что его зовут Йоханнес. Я даже нашел между страниц записочку от него:

Мони, любимая,
Йоханнес.

я не мог дольше ждать. Я люблю тебя! Сейчас мне нужно забрать А. с концерта. Люблю тебя! Позвоню тебе завтра на работу. Люблю тебя.

Но по-настоящему важное доказательство я нашел тоже между страниц, в самом конце тетрадки. Это было письмо какой-то Аннелизы Смётаны — ее имя значилось в шапке письма — моей матери. В письме Аннелиза не советует маме вступать в отношения с Йоханнесом, потому что тот «слабая личность», и маме должно быть ясно как божий день: Йоханнес никогда не оставит Алису из чисто финансовых соображений — у семейства Муксенедеров бабок-то немерено! Йоханнесу, пишет Аннелиза, уже недолго осталось порхать мотыльком, еще пара лет — и он послушно покорится судьбе, станет солидным господином. И в не столь уж далеком будущем будет протирать штаны в бюро Муксенедеров, в очках и при животике, подсчитывая, сколько денег принесли рогалики с повидлом. А в постскриптуме Аннелиза проклинала тот день, когда познакомила маму с Йоханнесом.

Я спрятал тетрадку, набитую семейными тайнами, под матрац и принес телефонный справочник. Муксенедеров там оказалось не очень много — а на роль тестя моего отца годился лишь Алоиз Муксенедер, булочник и кондитер на Вестбанштрассе, 100 — если, конечно, намеки Аннелизы на рогалики с повидлом не были глупой шуткой.

В общем, после обеда я запланировал покупку этих самых рогаликов по адресу Вестбанштрассе, 100!

Я уже стоял на пороге, и только тетя Фея задерживала меня — ей непременно надо было знать, что наврать маме, если та позвонит, — как вдруг с визитом к больному заявилась Солянка с тремя красными гвоздиками и пончиками, да не простыми, а в форме сердца с пуншевой начинкой. Узрев меня в вертикальном положении и полным сил, Солянка вздохнула с облегчением.

— Я так волновалась, так волновалась… — выдохнула она мне в ухо. Я сказал, что болел только с утра и теперь мне уже лучше и надо бежать по срочному делу. Солянка сообщила, что пойдет со мной. А я был слишком вежлив, чтобы отказаться.

По пути к трамвайной остановке она держала меня за руку, да так крепко, что можно было подумать — она ужасно боится заблудиться в лесу. А в трамвае заржала, как старая лошадь, когда в ответ на ее вопрос, куда это мне так срочно понадобилось, я ответил: «Купить рогаликов с повидлом».

Булочная Муксенедера оказалась симпатичным магазинчиком, обставленным «под старину», с черными зеркальными панелями, золотыми буквами и финтифлюшками повсюду. Сорок два сорта хлеба, среди коих хлеб наивысшего качества, выпекает фирма Муксенедера, сообщал плакат в витрине. И еще изготавливает лучшую выпечку на чистом масле со свежайшими яйцами. В апреле деликатесом месяца провозглашался клубничный омлет со взбитыми сливками.

Солянка ввалилась в булочную вслед за мной.

— Ты что, правда хочешь купить рогаликов? — изумленно спросила она.

— Шутка, — ответил я. Потому что заметил недалеко от прилавка зал со столами и стульями, почти как в настоящей кофейне. — Тут теперь моя штаб-квартира, — сказал я Солянке.

Солянка захотела сесть у окна, но я выбрал столик прямо посередине зала, оттуда просматривалась вся кондитерская. Солянка заявила, что не может заказать даже минералки — все ее карманные деньги ушли на цветы и пончики. Я пригласил ее на клубничный омлет. Солянка, счастливо чавкая, сообщила, что здесь «офигительно шикарно», «ужас как мило» и «вообще супер». Закончив кормежку, она придвинулась поближе, положила голову мне на плечо и рассказала о контрольной по математике, походя обвинив меня в том, что я вовсе и не болел, а просто хотел сачкануть. Но это было ни к чему, сказала она. Контрольную теперь стопроцентно повторят. Потому что почти две трети класса ожидает «неуд». Пока Солянка все это излагала, она гладила мне то руку, то ляжку.

Два часа просидел я с Солянкой в кондитерской Муксенедера и не увидел никого, кто бы мог оказаться моим отцом. Кроме официантки и трех женщин, продававших хлеб и выпечку, из недр магазина трижды выныривал старый, полный, краснолицый до апоплексичности мужчина. Он что-то недовольно рычал продавщицам, а те именовали его «господином шефом». Старый Муксенедер, подумал я. Один раз через магазин прошагала какая-то женщина неопределенного возраста, но не слишком старая, и исчезла где-то внутри. «Добрый день, госпожа начальница», — сказала ей официантка. И поскольку я понятия не имел, сколькими детьми осчастливил мир господин Муксенедер, то не мог быть уверен в том, что это жена моего отца. Но я сказал себе: это было бы даже неправильно — узнать все прямо в первый же день изысканий!

Я проводил Солянку домой. Мне удалось увильнуть от прощального поцелуя, потому что у подъезда Солянки сплетничали две женщины. Одна из них была соседкой Уллерманнов. В их присутствии Солянка никаких нежностей допускать не хотела. Ее родители разрешат ей целоваться и обниматься лишь по получении аттестата зрелости, то есть с восемнадцати лет.

— Тогда до завтра, Вольфи, — сказала Солянка, прежде чем исчезнуть в подъезде. Я кивнул.

При этом ни в какую школу я завтра не собирался. Нельзя же пропускать только тот день, в который пишут контрольную. Это выглядит подозрительно. Проболеть надо еще как минимум три дня, решил я, чтобы Сузи-Гипотенузи ничего не заподозрила.

К сожалению, мама уже была дома, когда я вернулся. Она сказала, что ушла с работы пораньше — поухаживать за своим больным сыном. Я ей, конечно же, не поверил. Скорее всего, она позвонила с работы, тетя Фея что-то беспомощно пролепетала, и мама поняла, что дело нечисто. Я решил рискнуть, состряпав спасительную ложь. Сказал, что был у доктора Бруммера, нашего семейного врача. Как и всякая спасительная ложь, эта увертка была жутко глупой, потому что мама сразу же захотела посмотреть на рецепт от доктора Бруммера. Да еще тетя Фея наврала ей, что я пошел к Гарри за домашним заданием по математике. Тоже спасительная ложь — глупее не придумаешь. Задание по математике можно ведь узнать и по телефону!

Мама прочла мне длинную лекцию, сопровождаемую охами и вздохами, лекцию того сорта, что обычно приводят меня в бешенство. Но на этот раз я просто не мог сердиться. После того, как я прочел «горестные тетрадки», вид мамы почему-то повергал меня в умиление и меланхолию. Поэтому я не повел себя «наглецом», как говорит бабушка, не стал применять свой знаменитый первобытный крик, а просто сказал:

— Послушай, мамуля, дорогая моя, все это не имеет никакого смысла, гимназии мне не закончить. Забери меня оттуда, отдай в обычную школу, на большее я не способен!

Мама была потрясена до глубины души. Она не может себе представить отпрыска, не отучившегося в университете. И она заговорила чрезвычайно ласково. Попробовала меня «поддержать» и «подбодрить». Уговаривала, будто медсестра больного — я и милый, я и понятливый, я и смышленый. Настоящий умница, абсолютно сообразительный! Только вот чуточку ленивый… Но в жизни все можно наверстать! Всю следующую неделю мне следует оставаться дома, сказала мама, чтобы не терять время на всякую бесполезную ерунду вроде физкультуры, рисования или пения, а целеустремленно заниматься латынью, математикой и английским. Дорис поддержит меня в занятиях математикой, Андреа в латыни, а сама она будет помогать с английским. И тогда я закончу учебный год играючи, максимум с одной пересдачей. Только теперь надо все свои помыслы и силы сосредоточить на этой благой цели! И поскольку я никак не мог сказать маме, на какой благой цели уже сосредоточены все мои помыслы и силы, я пробормотал «о’кей», и мама была счастлива. Таким благоразумным я давненько не был, похвалила она меня, теперь я снова ее «добрый старый Ольф», и у нее возродилась надежда на «прекрасное будущее». В приподнятом настроении мама покинула мою комнату, ну а так как в важном для меня деле в этот день все равно уже больше ничего нельзя было предпринять, я сел зубрить латинские глаголы. Чтобы в доме воцарился мир, я позволил Андреа после ужина проверить меня. Я все ей ответил, кроме двух слов, но эта корова, вместо того чтобы похвалить, только ругалась:

— Вот видишь! Ты просто ленишься! Можешь же, когда захочешь!

А Дорис язвительно добавила, что с латынью, может, все так и есть, но по математике я полный ноль, и никакая зубрежка мне не поможет. Тут вскипела мама. Она сказала, что человека с такими взглядами и близко нельзя подпускать к школе. И ей уже сейчас ужасно жалко детей, которых Дорис когда-нибудь будет обучать! Теперь надулась Дорис и умотала в свою комнату — а я вздохнул с облегчением. Не дай бог она начала бы долбить со мной еще и математику. После латыни я уже был на это категорически не способен.

Людям вроде меня, которые долго ничего не учили, надо много времени на раскачку.