В снегах родной чужбины

Нетесова Эльмира Анатольевна

Гость из прошлого

 

 

Глава 1

КОРШУН

Коршуна сегодня трамбовали все фартовые «малины». Били свирепо, жестоко, врезаясь кулаками в виски, подбородок, челюсти, ломали ребра.

Коршун не успевал ни вдохнуть, ни выдохнуть. Отмахнуться не было сил. Их не хватало даже на брань. Ругались фартовые. Кляли Коршуна на чем свет стоит. Материли так грязно, что фартовому жизнь опаскудела. А на столе, заглушая грохот разборки, вопил патефон, словно в насмешку:

Отец мой — пьяница, за рюмкой тянется, Мамаша — тоже с ним, какой позор! А я гулящая, совсем пропащая, Братишка маленький — базарный вор. Эх, люди с публики! Гоните рублики, Гоните рублики, да поскорей! Меня, гулящую, совсем пропащую, Совсем пропащую, ты пожалей…

Пахан «малины» сидел за столом и, буравя Коршуна злыми взглядами, хлестал водку стакан за стаканом…

Он сказал свое слово на разборке. Теперь психовал молча. Он не любил проколов в делах. И никогда не отмазывал лажанутых. Не терпел слабаков. Не понимал, не верил, не мирился с приговором судьбы, которая, случалось, бывала сильнее разборок, и не соглашался, что от фартового может отвернуться сама фортуна…

Коли так случалось, выкидывал из закона любого. Невезучий, засвеченный не может зваться законником, иметь долю в общаке, дышать наравне с фартовыми. Таких мокрили, расписывали прямо на разборке, а глухой ночью закапывали где-нибудь на пустыре либо в тайге, иногда в темном углу кладбища. Дышать не оставляли.

Это Коршун знал не хуже других. Сам нередко участвовал в таких разборках, но в другом качестве. Хорошо знал законы «малин». А потому поблажки для себя не ждал.

— Хавай землю! — наступил кто-то сапогом на шею, подтолкнув Коршуна к ногам пахана.

Последние секунды… Коршун вцепился зубами в пол, понимая, чувствуя шкурой, каждой клеткой и нервом, что вот сейчас сунут ему кенты «перо» в бок по самую рукоятку.

Нет, он не испугался. Боль отбила всякую охоту к жизни. Да и была ли она?

Фартовый набрал воздуха побольше. Чтоб легче отошла душа, чтоб меньше чувствовать боль. И вдруг услышал голос сявки, ворвавшегося в дверь:

— Лягавые! Линяйте, кенты!

Кто-то наспех сунул ножом в бок. Пол перед глазами почернел, стал похожим на землю, теплую и мокрую. Она не пахла травой, она пахла кровью. Коршун почувствовал, как проваливается в яму. Глубокую, сырую, бездонную. И улыбнулся, понимая, что умирает.

Над головой вдребезги разлетелось стекло. Это уходила «малина». Фартовые вышибли окно и задами убегали от милиции. Они были уверены, что Коршуна успели ожмурить. И тот ничего не вякнет мусорам. А сявки, стоявшие на стреме, не знали ничего. Им, начинающим ворам, фартовые не доверяли серьезных дел, кроме сторожевания своих хаз.

Коршун лежал на полу в луже крови и уже не слышал, как в открывшуюся дверь вошла милиция. Кто-то подошел к нему, повернул лицом вверх. И, едва глянув, признал сразу, сказав коротко:

— Срочно в больницу его! К Баргилову! Передайте Юрию, пусть всю душу вложит и спасет! Этот нам живым нужен! — поторопил оперативников следователь городского уголовного розыска Владимир Иванович Коломиец.

Оперативники бережно положили Коршуна на носилки, погрузили в машину и заспешили в городскую больницу.

Вечером туда приехал следователь. И, войдя в приемный покой, тут же нашел хирурга Баргилова.

— Ну, как мой пациент? Жив?

— Пока дышит. Что будет дальше — не знаю. Крепко ему зацепили. Да еще избили зверски. Куча переломов, отбиты почки. Его латать и по кускам собирать не один раз придется. Но не теперь. Не выдержит… Сегодня основное сделали. Пять часов продержался на операционном столе. Прямо тебе скажу: из могилы вытащили. Пять минут клинической смерти пережил. Думал, потеряем его. Но нет! Задышал! Крепкий орешек! Где ты его подобрал? Кто он? — спросил хирург.

— Можно глянуть на него? — не хотел отвечать давнему другу следователь.

— Без сознания он. И еще не скоро очухается. Если вообще выживет… Сам посуди — ни одного живого места. Желудок и кишечник атрофированы. Селезенка и поджелудок пробиты ножом. Одних внутренних кровоизлияний — восемь. Череп травмирован. Ребра, руки, ноги поломаны. Выбиты зубы. Мошонка вспухла с футбольный мяч. Будто этого мужика через мясорубку пропустили.

— Это ты, Юра, верно сказал. Он через мясорубку прошел. Да еще какую! Но если б не он, не миновала бы меня эта участь…

Хирург сигарету выронил изо рта. Уставился, не веря в услышанное.

— Не удивляйся. Он мое перенес. Но фартовые нынче другого на мой след пошлют. Кого? Кто знает. Этот должен был убить меня…

У хирурга дрогнули руки:

— Зачем же я его спасал, гада? — выдавил глухо.

— Так надо, Юрка! Он должен был убить. Но я — живой. На Коршуна, сам говоришь, надежд мало. Из ста шансов — один… А фартовые не отдают своих кентов даром. Кто-то другой начнет караулить меня. Чтобы свести счеты и за Коршуна. За всех разом. Тот может оказаться удачливее, — выдохнул Коломиец.

— Ну и работа у тебя, хуже моей! — поморщился Баргилов и признался: — Когда к операции готовили твоего мерзавца, на него патологоанатом взглянул. И сказал сразу: «Уголовничка будешь из криза вытаскивать? На кой хрен? Давай его ко мне сразу. Чтоб без мороки… Он, сволочь, «на игле» лет десять сидел. Глянь на его вены. Все руки в шнурах. Зачем тебе это дерьмо спасать? Кого жалеешь? Он, гад, столько хлеба не съел, сколько кокаина принял. Одной тварью меньше будет! Вор он! Таких из милосердия отстреливать надо, для очистки рода человеческого…» Я тогда и спросил, откуда он знает, что на операции — вор. Патологоанатом показал на татуировку. Там крест на всю грудь и обвит змеей. Сверху донизу. И ответил: «Крест — это судьба. Так и у воров. А змея — фортуна. Она по-ихнему вроде талисмана. От бед бережет. Силу дает, хитрость. Ее не всем колят. Только особым. Кто средь воров в чести ходит. Кто в законе не первый год. Только этого — подвела фортуна…» Ну и добавил, что через его руки они проходят куда как чаще, чем через мой кабинет. Мертвецов не допрашивают. А он на досуге изучал эти наколки и татуировки. Идентифицировал иногда. Ведь воров тоже хоронят свои. Патологоанатома они не боятся. Рассказывают о покойничках. Кого уважали…

— Значит, и за Коршуном придут, — спохватился Коломиец. И, бросив спешное: — До завтра! — выскочил из ординаторской.

…В морге было темно. Синяя лампочка под потолком горела тускло, освещая одинокую фигуру патологоанатома, спокойно допивающего чай.

Мертвецы лежали на столах, деревянных лавках, обитых клеенкой. И, казалось, спали, отдыхая от суеты, забот и шума.

Николай Волков работал в морге много лет и давно не обращал на мертвецов ни малейшего внимания. Он был циником и философом. Любил порассуждать о бренности земного. Смеялся над пугливыми студентами. И радовался приходу знакомых, как подарку.

Да и то сказать, по доброй воле, без крайней на то нужды никто сюда не заглядывал. И патологоанатом рад был каждому.

Соскучившись по общению, он иногда, не выдержав, сам приходил в больницу, чтобы не отвыкнуть от человечьего языка. И говорил, и слушал, набирая тепло в душу на две, а то и три недели предстоящего одиночества в морге.

Правда, была тут и санитарка. Но она, едва убрав в морге, убегала домой заполошенно. Покуда сама жива. Больше двух часов не выдерживала. И хотя проработала в морге почти десять лет, к виду покойников не привыкла. Всегда жаловалась врачу, что мертвецы снятся ей по ночам…

Николай Волков давно хотел заменить санитарку, но во всей Охе не нашлось желающих на ее место.

Даже при упоминании о морге у людей вытягивались лица, их тут же покрывала бледность. И на предложение патологоанатома поработать в морге Волкова посылали куда подальше.

Отпетые ханыги, услышав его предложение, вмиг трезвели. И взрывались такими фонтанами мата, что продолжать разговор не было никакого смысла.

Едва завидев следователя, Волков достал второй стакан. Налил в него чай и предложил как ни в чем не бывало.

Коломиец, зная колючий язык Волкова, присел к столу. Не решился начать нужный ему разговор сразу. И лишь немного погодя спросил:

— Сегодня к тебе никто не наведывался? Без справки из больницы не искали своего покойничка средь этих? — кивнул на мертвецов.

— Пока нет. А кого искать должны? Уж не того ли из больницы, какого Юрка оперировал? — прищурился Волков.

— Угадал. Могут заявиться. Взглянуть. Убедиться, что умер. Для надежности. Может, не сами. Подошлют кого-нибудь, чтоб проверил. Ты покойников простынями укрой. От любопытных. А коли спрашивать будут по внешним признакам, постарайся ничего не отвечать. Сам спрашивай. Мне тебя не учить. Не давай взглянуть и искать мертвого.

— Да кому он нужен? Убивают не за тем, чтобы потом разыскивать. Зря надеешься, Владимир Иванович. Не выживет тот тип. Не для того его измесили, чтоб выжил. И Юрий не волшебник. Не вытянет бандюгу. Зря мучился. Тот все равно меня не минует. От силы до утра дотянет. Дольше — нет. Таких не ищут. И тебе он ни к чему! Лишняя морока.

— Может, и не выживет. Но вдруг повезет…

— Кому? — удивился Волков.

— Мне и ему…

— Я уж место приготовил для него. Встречу с радостью. Людей жаль, которые без времени из жизни уходят. А этих…

— В общем, прошу — ничего не говори о Коршуне. Пусть они наведываются к тебе. Но как только спросят о нем, сообщи сразу, — попросил Коломиец патологоанатома.

Волков понятливо кивнул. Не теряя времени, укрыл покойников простынями. И, задержав Коломийца, рассказывал ему о всяких случаях из своей практики.

— Конечно, городская шпана иногда наведывается в морг ненадолго. Узнают, чей родственник отошел, где можно на рытье могилы подзаработать, заодно и на поминках набраться до визга. Их интересуют состоятельные покойники, а не бездомные ханыги, которых хоронят за казенный счет. А вот воры ко мне не приходят. Уже давно. Раньше их много хоронили. Резали они друг друга. Случалось, убивали их горожане. Нынче того нет. Утихли, а может, измельчали фартовые. Одна шпана снует. Щипачи и домушники. Эти на большие дела не способны.

— Не перевелись, к сожалению, фартовые. Осторожнее стали работать. Без шума. Но живут. Промышляют. Не дают скучать никому. Иначе откуда бы взялся Коршун? А хищники, сам знаешь, в одиночку не охотятся. Только стаей. Вот и своего не пощадили. Неспроста…

— Знаешь, Владимир Иванович, я думаю, зря ты собираешься у меня в морге засаду фартовым устроить. Сколько здесь работаю, не припомню случая, чтобы выживал фартовый после разборки. Законники это делают основательно. Один раз. И знают результат наверняка. Потому искать не станут. И Юрия зря мучаешь. Не вытянет он вора, могу поспорить загодя. Видел я его. Не жилец на свете…

Коломиец шел из морга, думая лишь об одном: кого теперь прицепит к нему «малина»? Кто возьмется за то, что не удалось Коршуну? Что задумали фартовые? Ведь два года было тихо в Охе, и снова объявились законники. Конечно, неспроста. Что-то замышляют. Но что? Кто теперь в «малине»? Завидев серую тень, мелькнувшую впереди, он сунул руку в карман.

Следователь пошел тише, держась поближе к домам. Но впереди никого. Может, показалось?

Осторожные шаги за спиной заставили отскочить к стене.

Случайный прохожий, испугавшись следователя, бросился бегом через улицу, приняв Коломийца за вора.

Город уже не первый день жил в тревоге. Вернулась из гастролей «малина» Гришки Медведя, известного всему Сахалину пахана воров.

И враз умолк смех на улицах. Опустел горсад, танцплощадка и берега Пионерского озера — любимого места отдыха горожан.

Даже свет в окнах охинцев стал тусклым, настороженным. Люди перестали ходить друг к другу в гости. Жили замкнуто, обособленно. Дышали и говорили шепотом средь бела дня. По городу поползли слухи один страшнее другого.

Трудное время наступило и для городской милиции. Не стало отдыха, забыты выходные. О праздниках не вспоминали.

Именно Коломийцу было поручено выловить банду Медведя, терроризировавшую город.

Он вышел на след «малины» случайно. Забрали оперативники на Сезонке передравшихся пьяных проституток. Клиента не поделили. В милиции им пригрозили, что, если через две недели принудиловки они не устроятся на работу, все, как одна, пойдут под суд.

И тогда одна из шмар, по кличке Кобыла, не выдержала и заорала:

— Интересно, а куда нам идти? Уж не в вашем ли вытрезвителе подрабатывать? Так знайте, на холяву не пройдет! Внеурочные придется оплачивать, за вредность условий сдерем!

— На стройку пойдете! Подсобницами! А пока будете городские улицы подметать. Пятнадцать суток. Это вам вроде производственной практики перед настоящей работой! — прервал ее оперативник.

Кобыла вспыхнула:

— Нас в подметальщицы? Ты что? Оборзел? Не пойдем! Не для того живем, чтоб у вас в шестерках дышать!

— Заставим!

— Вот тебе! Выкуси, падла лягавая! — отмерила шмара руку по локоть и продолжила: — Попробуй тронь! Медведь твою вонючую душонку живо вытряхнет из клифта!

И все же подметать улицы девкам пришлось. Они и не знали, что работают под неусыпным наблюдением целого наряда милиции. Но за все две недели к проституткам никто не подошел. Зато через три дня после их выхода из вытрезвителя милиция накрыла в этом притоне половину «малины» Медведя. Самого пахана не оказалось. Зато больше десятка фартовых вывез милицейский воронок глухою ночью с Сезонки.

— Ну, теперь остальные сбегут из города. Чтоб не загреметь под статью. Надолго исчезнут.

— Дай Бог! Хоть в городе спокойнее люди заживут. Пусть сматываются. И подальше от нас! — обрадовался один из оперативников.

Но на допросе у Коломийца самый махровый из фартовых сказал сквозь зубы:

— Хана тебе, мусор! Распишут за нас, как маму родную! С живого шкуру спустят на ленты. Вякнуть не успеешь. Век свободы не видать, если ты не станешь жмуром до того, как нас под запретку увезут. От кентов не слиняешь. Дрожи, козел!

Следователь был не робкого десятка, но уже на следующий день овладело им беспокойство. Вздумал домой пойти другой дорогой. Раньше обычного на час закрыл кабинет. А утром узнал, что на сотрудника милиции напали два фартовых. Всего ножами изрезали. И только когда увидели лицо, заматерились, разозлившись, что поймали не того. Оперативник умер на следующий день в полном сознании. И все просил ребят быть осторожнее…

Коломиец тогда не понял. Но уже на следующий день в подъезде дома, где он жил, на следователя напали. Хорошо, что Коломиец был крепок на кулак, сумел отмахнуться. А тут и соседи на шум выскочили. Нападавшие тут же скрылись. А Коломиец отделался двумя порезами да несколькими синяками. Понял, кто устроил ему засаду и за что…

В тот раз на него вышли с ножами. Начальник милиции не разрешил Коломийцу уходить с работы одному. Но… Всего не предусмотришь. И следователь постоянно чувствовал на себе внимание «малины». Однажды, когда вышел на балкон своей квартиры, решив подышать прохладой, вспомнил о сигаретах. И едва повернулся, чтобы вернуться в комнату за куревом, у самого виска просвистела пуля. Стреляли с чердака котельной, стоявшей напротив. Летом она была закрыта. Но кто-то сумел пробраться. Ждал, караулил. Высчитал все. Но поспешил. Видно, тоже сдали нервы.

Но однажды удалось ему увидеть в лицо того, кто неотступно следовал за ним повсюду и караулил каждый промах, единственную секунду промедления, подарившую бы развязку.

Насторожился Коломиец. Что-то подозрительно темное шевельнулось на лестничной площадке сверху. Свет был отключен. Следователь включил фонарь. Этого наверху не ожидали.

В ярком луче мелькнуло на секунду скуластое лицо, приплюснутый нос, массивный лоб. Коренастый крепкий мужик тут же метнулся на чердак по узкой лестнице и исчез, словно растаял. Это и был Коршун… Его он сразу узнал по фотографии, хранившейся в спецкартотеке.

После того случая Коломиец знал, что «малина» пустила на его след самого махрового негодяя: для того убить человека было развлечением. Ведь и в закон он был принят после того, как убил четверых сотрудников милиции. Среди них и заместителя начальника.

Коршун любил мокрить «пером». Не уважал «пушку» за грохот. Так он сам говорил. И хвалился, что ножами он увлекается с самого малолетства и работает ими лучше, чем ложкой.

Коломиец жил на четвертом этаже пятиэтажки. Он был уверен в том, что ни с крыши, ни через железную дверь со сложными замками, ни со двора к нему в квартиру никто не заберется. Воров не опасался. Как большинство охинцев, ничего ценного не имел в квартире. Опасался не ограбления — подосланных убийц. Не столько за себя, сколько за жену и сына переживал. Но на них никто не нападал. Зато самого следователя «малина» Медведя ни на минуту не оставляла в покое.

Не сидел сложа руки и Коломиец. Во всех злачных местах города постоянно дежурили переодетые в штатское оперативники милиции. Железнодорожный вокзал, рынок, аэропорт, Сезонка и Фебралитка, горсад контролировались круглосуточно.

Следователь знал все новости, каждое происшествие. Оно и немудрено.

Пригрозив проституткам Сезонки пересажать их, все же не тронул притон. Сделал вид, что забыл о нем. Зато под видом принудительного подселенца внедрил на Сезонку осведомителя, обосновавшегося напротив притона.

Тот, матеря милицию и власть, каждое утро убирал мусор с помоек. Подтягивая одной рукой постоянно спадающие, грязные портки, он чесался другой рукой в лохматой голове, пел похабные частушки и вскоре стал на Сезонке своим — родной кровинкой, понятным и близким в каждом жилище.

Его помятая красная физиономия была своеобразной визитной карточкой Сезонки. И вскоре не только шмары, но и всякая блохатая тварь издалека узнавала дурака Алеху, который безнаказанно лапал проституток за вертучие задницы, оголившиеся в глубоком декольте груди. И все грозился наведаться к ним в гости, когда, чуть-чуть подкормившись, войдет в мужскую силу.

Милицейские патрули, проверяя Сезонку темными вечерами, грозили мужику законопатить в клетку за нецензурщину и частушки, отпускаемые в их адрес. Однажды, на глазах у всех, его и впрямь затолкали в машину пинками. Но под утро, получив полную информацию, выпустили.

Воры долго присматривались к Алешке. Следили за ним. Но, не приметив ничего подозрительного, перестали обращать на него внимание. Осведомитель не спускал с них глаз. Он сдружился с сявками. Стрелял у них курево. И никто на всей Сезонке не мог предположить в этом человеке скрытую опасность для фартовых.

Милиция строго соблюдала реноме своего осведомителя. Случалось, оперативники шмонали его комнату, ругали за грязь на помойках, грозили психушкой, штрафом. Когда все успокаивалось и милиция уезжала, жители дружно жалели дурачка, вздыхали, что и его, бедолагу, не оставляют в покое лягавые.

Алешка сидел нахохлившись, разгребая грязной пятерней свалявшиеся на макушке волосы. Он казался полнейшим кретином. Ведь ни один нормальный человек не мог средь бела дня расстегнуть штаны на улице и справить малую нужду перед окнами притона. Девки сначала ругали его, обещая вырвать все достопримечательности. Алешка делал вид, что не понимает своей вины. И шмары вскоре перестали бранить мужика. А тот знал свое. Коль увидели его прогулку — были трезвыми. Спьяну шмары не то что Алешку, друг друга не узнавали. Коль были трезвыми, ночью у проституток не гуляли фартовые. Они без водки к шмарам не появлялись.

О предстоящей попойке Алешка научился догадываться сразу. Шмары чистили притон, умывались во дворе хором, красились, наряжались в постыдно короткие платья, юбки, одеколонились так, что даже в Алешкиной каморке дышать было нечем.

Да и сявки у дверей притона появлялись лишь тогда, когда сюда с минуты на минуту должны были объявиться фартовые.

Алешка смотрел, кто пришел, и тогда, вернувшись в свою комнатуху, зажигал верхний свет. Это был сигнал оперативникам. Те подходили к притону под прикрытием темноты, окружали со всех сторон и брали фартовых всех до единого. Но ни разу при этих облавах в руки милиции не попадали ни Медведь, ни Коршун, ни другие — самые дерзкие, опасные ворюги.

После очередной облавы уцелевшие законники с неделю обходили притон. Потом по одному заскакивали на часок-другой. А еще спустя неделю вваливались туда, забыв о недавнем.

В «малине» Медведя, как и в других, фартовые постоянно менялись. Одних по решению суда увозили на «дальняк» за казенный счет, другие, отбыв свое, возвращались из зон.

Гришку Медведя знали шлюхи. Помнили его милиция, прокуратура и суд. О нем ходило много всяких слухов. Они зачастую обрастали небылицами, дикими измышлениями, откровенной ложью, рассчитанной на дремучее незнание и слабые нервы горожан.

Так, одна пьянчуга клялась на базаре торговкам, что на нее в тайге напал Медведь, когда она ходила за грибами вместе со своими соседками-старухами.

— Он, козел срамной, как увидел меня, так и попер напрямки! Я от него бежать через кусты. Да на корягу наткнулась. Упала. А он, пес шелудивый, наскочил на меня, всю засиловал.

— Во, размечталась! Да кому ты нужна, дура неотмытая? Тебе ежели юбку задрать, не то что мужик, все хорьки передохнут! — не поверил бабе старый дедок, продававший лук.

Торговки рассмеялись, поддержав старика, а пьянчуга, показав деду заголенный зад, говорила всем, что и этот старик водится с ворами.

В магазинах и автобусах, в скверах и горсаду, в бане и около домов рассказывали горожане друг другу о Медведе всякие небылицы.

— Ох и здоровенный мужчина, говорят, этот Медведь. И косматый! Чисто зверь. А еще сказывают, что у него на руках когти растут. И он людей живьем ест, — говорила шепотом своим соседям старуха на лавке. И добавляла: — Но, сказывают, старых не жрет. Только молодых. Так что нам бояться нечего…

Оперативники милиции слышали все эти разговоры. Они знали Медведя по фото, по описаниям очевидцев, тех, кто не просто мельком видел, а и знал Медведя. Тот был силен. За что и получил свою кликуху. Внешне он вовсе не походил на зверя и производил впечатление респектабельного интеллигента; был человеком крепкого сложения, умным, проницательным, улыбчивым, прекрасным собеседником, всесторонне развитым, разбирающимся во многих профессиях. Те, кто знали его ближе, добавляли, что Медведь любит и умеет выпить. Никогда не пьянеет. Не теряет голову. Редко выходит из себя, не любит пускать в ход кулаки. Умеет держать слово и требует того же от фартовых. Никогда не нарушал воровской закон и всегда называл себя честным вором.

Из всего сказанного о нем никто в милиции не запомнил главного, что основной слабиной Гришки была не водка, не спиртное вообще, не шмары, и даже не деньги. Медведь питал слабость к красивым вещам. Особо любил антиквариат. И мог часами любоваться какой-нибудь безделушкой, разглядывая ее со всех сторон. Он был поклонником и рабом всего изящного. У него была самая большая и дорогая коллекция разных диковинных вещиц, которые Медведь не доверял никому.

Казалось, именно эти вещицы были его друзьями, забравшими все тепло и человеческие привязанности Медведя.

С фартовыми пахан был строг, даже свиреп. Никому из них он не отдавал предпочтения, никого не выделял. Со всеми был одинаков и ни к кому не питал дружеских чувств. Он жил на виду у всех, и законники знали о Медведе все и ничего. Пахан всегда оставался для них закрытым сейфом.

Его уважали и боялись. Он держал в руках всех и не дорожил никем. Он не верил никому, а иногда даже самому себе. Он с трудом, с проверками брал кентов в свою «малину». И легко, без сожалений расставался с лажанувшимися. Ни за одного такого не вступился на разборках, целиком вверив судьбу каждого законника в руки «малины».

Фартовал Медведь всю свою сознательную жизнь. Вместе с Коршуном. С ним отбывал ходки на Колыме. Вместе они примерзали к стылым шконкам в воровском бараке. Потом выходили на волю и снова воровали. Иного не умели.

Все в «малине» считали, что Коршун ближе и дороже всех кентов для пахана…

Так считала и милиция. Ведь никому другому, а именно Коршуну поручил Медведь убрать Коломийца. Знал сноровку и опыт своего кента, который метал ножи так, что поражал воображение любого фартового. Никто другой, а именно Коршун по слову Медведя, не дрогнув, убил четверых милиционеров. И не попался. Не нашли, не поймали Коршуна оперативники. Не помог им союзный розыск: ведь у каждого законника при себе по нескольку паспортов. А уж «маскарада» — не счесть. Парики, усы и бороды, бакенбарды и грим изменяли внешность до неузнаваемости.

Фартовый в любую минуту мог нарисоваться дряхлым стариком и тут же возникнуть красавцем юношей. Меняли не только внешность и одежду, но и голоса, походку. Умение перевоплощаться оттачивалось в «малине» до совершенства.

Коршун не был исключением. Умел многое даже лучше других.

Медведь не раз хохотал до слез, когда Коршун по бухой, под хорошее настроение, рядился в старуху и, тряся откляченным гузном, пел скрипучим голосом похабные частушки.

Редко веселились кенты все вместе. Но всякая попойка помнилась подолгу.

Не так-то часто охотились законники за кем-нибудь из горожан. Но коли решали пристопорить, от их рук никто не уходил.

Фартовые, несмотря на слухи, сами никого не убивали и не насиловали горожан. Это им было запрещено законом. Кто его преступал, того наказывала сама «малина». Исключение из правил составляла лишь милиция. Убить лягавого считалось за честь, а потому охотились за ними фартовые всегда и всюду.

Коломиец, работая в угрозыске много лет, знал, что, даже убив Коршуна, «малина» не оставит в покое его самого.

«Но за что законника хотели убить? За что вытащили на разборку? За то, что не убрал меня? А может, отказался он от этого? — думал следователь и в сомненье качал головой: — Этот не откажется. Да и с чего ради? Слово пахана для него закон. А моя шкура лишь чести прибавила бы. Еще одного мусора размазал, хвалился бы в «малине», — размышлял Коломиец по дороге в больницу.

— Нет, не пришел в создание. Бредил всю ночь. Орал как сумасшедший. Нес какую-то околесицу. Тебя тоже вспоминал. Но так, что мне не только кислород ему давать, трубку вокруг горла хотелось завязать на бантик. Нервов не хватает с ним. Столько сил и времени отнимает! А зачем такому жить? Для чего спасаем? — нервничал Баргилов. — Да и больные, проходя мимо палаты, вздрагивают. Оглядываются на охранника у двери. Нервничают. Не знают, но предполагают, что бандита или сумасшедшего лечим. Убери его в тюремную больницу.

— Там его не поднимут на ноги. Не вылечат. Нет у них твоего опыта. Да и помешать могут врачам. Всякая случайность не исключена. У «малины» руки длинные. Сам знаешь. Помоги. Он мне живым нужен. Постарайся, Юрка. Сюда фартовые не войдут. А там — в тюрьме, как знать…

— Возни с ним — тьма. Завтра еще одна операция ему предстоит. На кишечнике. Кровоточит. Видно, сосуды повредили. От этого воспаляется брюшная полость, дает температуру. Ты дня через три загляни. Раньше не стоит. Ну, а если не вытяну, позвоню сам…

Патологоанатом встретил Коломийца с улыбкой:

— Пока еще не привезли мне твоего крестника. Я уж своему обществу о нем рассказал. Поведал им, что если все их болезни собрать в кучу, то и десятой доли не наберется. И ведь коптит! Ишь, как за жизнь держится!

— Никому он не понадобился? — перебил Коломиец Волкова.

— Как же! Мне он очень нужен. Интересуются им. Глянь! Сплошной цветник. Одни дамы! Им без мужчин скучно. Так ты своему передай — пусть не мешкает. Изысканное общество его ждет! Глянь, какие бабы! — Он указал на покойниц.

— О Коршуне не спрашивали? — отмахнулся следователь.

— Нет. Да и кому он нужен?

— Никто посторонний не заходил? — поинтересовался Коломиец.

— Да нет, никого, если не считать ханыгу, перепутавшего свой дом с моргом. Он, идиот, ко мне с песнями ввалился. И на лавку, под бок к покойнице сел. Подвинуться требовал. Я ему показал, к кому пристает. Так ханыгу чуть инфаркт не хватил. Как припустил из морга, про песни забыл. Со страху все пятки себе обосрал. Не то что о бабе, родное имя, верно, не сразу вспомнил.

— Остальных покойников он видел?

— Да что ты? Они все укрытые были. Ему и одной по горло хватило. Если бы всех показал, уже не добежал бы домой. Тут бы и остался вместо сторожа, — рассмеялся Волков.

— Ничьи родственники не проявляли любопытства, кто по соседству лежит?

— Своего горя каждому хватает. У меня не цирк. Подолгу не задерживаются.

— Покажи, на какой замок закрываешь свое заведение?

— Врезной, финский. Аналогов нет. Да и не переоценивай ты своего фартового. Не станут его искать, поверь. Никому он не нужен, — продолжал смеяться патологоанатом.

— Может, ты и прав, — уходя, вздохнул Коломиец. А ночью не мог уснуть. Настораживала его тишина в городе.

Он понимал, что затишье это — недолгое, что фартовые никуда не уехали из Охи. Чего-то ждут, что-то замышляют, к чему-то готовятся.

Несколько раз звонил дежурному в горотдел, узнавал, все ли в порядке, нет ли каких сообщений от оперативников. И, убедившись, что все спокойно, уговаривал себя уснуть. Но едва закрывал глаза, видел окровавленного Коршуна, свернувшегося комом на полу, убегающих фартовых, успевших выскочить через окна хазы.

Один из них — рослый детина, замедлив бег, оглянулся вполоборота, внезапно выстрелил из пистолета и, нырнув в ближайший двор, перемахнул забор, исчез у железной дороги.

Фартовые никогда не убегали кучей. Так и в этот раз — бросились врассыпную. Они прекрасно знали Сезонку, заранее намечали пути бегства, иначе не появились бы в этом районе города. А искать вора на Сезонке — это все равно что найти пылинку в куче грязи. Следователь заведомо знал бессмысленность этой затеи. На Сезонке никто никогда не помогал милиции. Зато даже дряхлые старухи всегда спешили укрыть, спрятать вора и направить милицию на ложный след. Каждый житель этого района города умел крепко держать язык за зубами, знал и помнил — милиция тут появляется редко, а воры живут всегда…

Коломиец не удивился, когда понял, что оперативники не сумели задержать ни одного вора. Зато фартовые успели ранить двоих милиционеров. К счастью, безопасно. Но на шум выстрелов, погони из всех домов и лачуг вылезли, вышли, выскочили старые и малые, трезвые и пьяные, голые и одетые — жители Сезонки.

Увидев милицию, обрушились на сотрудников с бранью и угрозами. Обзывали, оскорбляли за нарушенный покой. Требовали, чтобы милиция немедленно убиралась отсюда.

И даже дурачок Алешка обзывал оперативников обалдуями и козлами. На этот раз он говорил о своем искренне, от всей души и, хлопнув дверью перед самым носом Коломийца, закрылся на засов, послав следователя под юбку старой шмаре. А чтобы тот не сомневался в искренности и глубине презрения, выключил верхний свет, подтвердив, что говорить ему с милицией больше не о чем.

Владимир Иванович надеялся теперь лишь на то, что, придя в сознание, Коршун поймет, кто его истинный враг, и начнет давать показания.

Пусть не сразу. С неделю будет молчать, симулировать болезнь, проявлять полное презрение к милицейскому следователю. Но потом…

«Только нужно запастись терпением», — уговаривал себя Коломиец, забывшись под утро в коротком сне.

Утром, по дороге на работу, решил сократить путь и пройти к автобусной остановке дворами, а не улицами, как обычно. Он не дошел и до середины двора, как увесистый булыжник ударил в плечо.

Коломиец оглянулся. Заметил подростка лет тринадцати. Тот явно не спешил убегать, скрываться в подвале, где двери, как нарочно, оказались приоткрыты. Мальчишка словно звал, поддразнивал. Но следователь уже знал, что именно так были убиты ворами двое сотрудников милиции.

Коломиец, не спуская глаз с подвала, остановил первого водителя, попросил вызвать сюда наряд оперативников.

Давно убежал подросток. Время тянулось медленно. Из подвала никто не выходил.

«Может, зря я вызвал ребят? А вдруг там пусто?» — подумал следователь и в ту же секунду почувствовал на плече тяжелую, словно каменную, руку:

— Не дергайся, падла лягавая! Слышь? Пикнешь, перо в боку будет! Вякай, сучий выкидыш, чего здесь возник? Кого стремачишь, курва гнилая? Да выпусти из клешни пушку свою. Я тебя и без нее размажу! Не трепыхайся! Батай! — сдавила рука плечо так, что кости захрустели и боль стала непереносимой. — Чего резину тянешь? Иль мозги просрал? — надавила рука так, что колени сами подогнулись. — Гоноришься, мусор? Так вот секи! Линяй отсюда без шухеру! И кончай пасти фартовых! Не то укорочу тебя на колган! И ни одна паскуда не допрет, кто это утворил. Засеку тебя на Сезонке, ожмурю! Не попадайся мне меж ног. Сотру в говно. Тебя и твоих лягавых. Дыши тихо, пока не достали. А теперь отваливай. Но без шороху. Помни, козел, твой сын во дворе. Оглянуться не успеешь. Хиляй шустрей! Следчий, мать твою! — подтолкнула рука вперед.

Коломиец глянул под ноги. Прошел несколько шагов, услышал за спиной сигнал оперативной машины. Оглянулся. Увидел рядом с сыном подростка, бросившего в него булыжник. В один прыжок оказался рядом. Сын ничего не понял. Подросток вывернулся из рук. Мигом выскочил со двора на улицу и исчез в толпе.

В подвале не было никого, кроме пьяного старика — бездомного ханыги, спавшего непробудным сном среди пустых бутылок.

Старика оперативники решили доставить в вытрезвитель, а дворничихе приказали наглухо закрыть подвал, что та и поспешила сделать в присутствии милиции.

Когда Коломиец описал ей подростка, спросив, не знает ли она, кто он и где живет, женщина плечами пожала, не вспомнила. А может, и впрямь не видела мальчугана.

Отправив сына домой, Коломиец, приехав на работу, рассказал обо всем случившемся начальнику следственного отдела. Тот выслушал внимательно. И ответил:

— Тебе, Володя, пора знать, что нам, работающим в милиции, нельзя иметь устойчивых привычек и человечьих слабостей. Дорогой ценой за них мы платим — жизнями. Тебя любому фартовому ничего не стоит убрать с пути. Ты всегда выходишь на работу в одно и то же время. Возвращаешься, не меняя курса. Всегда в одном костюме. Ты приглядись к ворам. Кое-что не мешало бы у них перенять. Они хитрее, потому и сильнее нас. Не в том ли секрет наших неудач, что мы идем в лоб, уверенные в своей правоте? Мы видим цель. Но добиваются результата не смелостью, а умом. Меняй тактику. И, кстати, задумайся, почему тот подросток стал не твоим другом, а шестеркой у воров? Почему осведомитель с Сезонки отказывается сотрудничать с тобой? Почему твой сын оказался под угрозой расправы? Ты возлагаешь надежды на Коршуна? Скажу тебе сразу — не изменишь методов, ничего не добьешься, наломаешь дров. Это совершенно точно! Подумай. Почему гибнут наши? А фартовые целехоньки. И «малины» не редеют. К нам в милицию никто не хочет идти работать. Зато у воров желающих — хоть отбавляй. Скажешь, там жизнь иная? Деньги прельщают, романтика? Красивая жизнь? Да брехня все. Молодые о деньгах думают меньше всего. Просто задумайся, почему авторитет воров выше нашего? Да все потому, что ты в сегодняшнем пацане увидел готового преступника! И если бы поймал, приволок бы в милицию, начал бы допрашивать, грозить. Может, и по морде съездил бы. А вот вор этого не сделает никогда! Они себе кентов растят во всех дворах. Приручают с детства. Кого конфетами, игрушками, кто постарше — деньгами. Пацаны шустрей взрослых. Хорошо знают жителей домов. И, сами того не зная, становятся наводчиками и шестерками. Заметь, без принуждения, с радостью помогают. А нами — милицией — пугают детвору. Я такое не раз слышал. Обидно. Но ведь это наш просчет. Общий. Вот и думай, не сами ли себе мы враги? Уж если дети нас боятся, откровенно ненавидят, не верят, не пора ли нам на себя со стороны глянуть и задать один вопрос — а чего мы стоим, коли не смогли добиться уважения и веры в нас? Подумай. И если найдешь ответ, мои советы тебе больше не понадобятся…

Коломиец долго размышлял над услышанным.

Дома сын рассказал, что мальчишка какой-то утром подходил к нему во дворе — живет через дорогу. У него недавно умерла мать. А отец — сапожник. Зовут того пацана во всех дворах — Куцый. Его все знают. И булыжником кинулся он потому, что милицию не любит.

«Только ли поэтому?» — не поверил следователь.

Едва сын сел за уроки, Коломиец вышел из дома и, перейдя дорогу, быстро нашел квартиру сапожника.

Постучал. Дверь ему открыл усталый пожилой человек в фартуке сапожника.

— Вам кого? — удивленно спросил он.

— Я к вашему сыну.

— Какому? У меня их много.

— Значит, к старшему.

Хозяин неохотно впустил следователя, сказав громко:

— Борька, к тебе пришли!

Из боковой комнатенки на голос отца вышел мальчишка и, увидев Коломийца, вжался в стену. Глаза стали большими, испуганными, в них заметался страх.

— Он что-нибудь натворил? — подошел сапожник и загородил собой сына.

— Нет, ничего не случилось. Просто я хотел бы поговорить с Борисом наедине.

Куцый заметно дрожал.

Вскоре они остались вдвоем у стола, прикрытого старыми газетами.

— В какой класс ходишь? — вглядывался в лицо мальчишки Коломиец.

— А зачем вам это?

— Хочу знать, на сколько ты старше моего сына.

— На три года. И что с того?

— Давно моего Сашку знаешь?

— Конечно. Вместе играем. В футбол, в прятки, — осекся Куцый.

— А мать от чего умерла?

Подросток умолк, руки в кулачонки сжались.

— Она от аборта умерла. Заражение получилось. В больнице не стали помогать ей. Потому что не сказала, кто делал.

Коломиец ерзнул на стуле. Не по себе стало. Знал, что именно милиция не разрешала спасать таких баб, пока не назовут абортмахера. Но теперь он чувствовал себя неловко. Ведь в сиротстве Бориса виновата и милиция. Не будь такого указания, и жила бы женщина. И теплее было бы на свете Борьке…

— Давно она умерла?

— Вам-то что за дело? Я за нее всем лягавым мщу! Вы ее у меня отняли! — крикнул мальчишка голосом, полным слез.

— Мне мстишь? А Сашка при чем?

— Сашка — другое дело! Мы с ним давно вместе и фаем. Еще когда мама была жива.

— Выходит, он тебе друг? А почему не приходил к нам? Домой…

— Я был у вас, пока мама жила, — опустил голову мальчишка.

— Выходит, ты Сашке своей доли пожелал? Сегодня утром…

— Разве это то же самое? Я просто камень кинул. А мама два дня умирала. А все милиция, — всхлипнул Куцый.

— Зачем ты с ворами сдружился? К своему горю еще одно добавил?

— Какие воры? Я никого не знаю, — вытер тот мокрое лицо.

— Ты же видел того человека, который рядом со мной стоял? Это вор.

— Рядом с вами, но не со мной. Я думал, что это ваш знакомый.

— Не надо, Борис, он мне сказал, что ты хотел убить Сашку.

— За что? Да и не думал! Не умею я! Это вы можете убивать!

— А ты того человека видел? Какой рядом со мной стоял?

— Видел.

— Опиши его, — попросил тихо.

— Я не запомнил. Не смотрел на него, — опустил глаза Борька, и Коломиец понял: не хочет пацан говорить.

— Всем трудно, Борис. Оттого, что друг другу не верим. Боимся. Потому всем плохо. Ведь маму твою не милиция, а та сволочь, что аборт ей сделала, убила. И других теперь убивает. Безнаказанно, заметь.

— Милиция не велела помочь, спасти. Она бы жила. А значит, вы вместе ее убили, — глянул мальчишка в глаза следователю с укором.

Коломийцу стало не по себе. Ведь прав Борька. И, конечно, никогда не простит своей обиды. Будет мстить. Чем старше, тем сильнее.

— Что ж, Борька, так и будем враждовать с тобой? Или попытаемся понять друг друга? — Он положил руку на плечо мальчишке. Тот вывернулся. Молчал, смотрел исподлобья.

— А знаешь, у меня к тебе есть одно предложение. Ты рыбалку любишь? Поедем со мной и Сашкой в этот выходной на рыбалку. На озеро.

— Некогда мне. Мы с отцом за дровами в тайгу поедем. Чтоб зимой не мерзнуть. Это у вас все готовое. А мы печкой греемся.

— Ну, а в следующий выходной будешь свободный?

— Нет. Я отцу помогаю заготовки делать. Не то с голоду попухнем.

— Я же о воскресенье спросил.

— Жрать и по выходным охота! У нас семья многодетная. Не до отдыха, — наотрез отказывался Куцый.

— Мать где работала? — спросил Коломиец.

— Кассиршей в кинотеатре. И там же — уборщицей. При ней хоть и трудно было, но всего хватало. Теперь вовсе концы с концами еле сводим.

— Кем хочешь стать, когда школу закончишь?

— Сапожником. Кем еще? Я последний год учусь. Больше не смогу. Да и не надо, — отмахнулся мальчишка.

— А тебе хочется сапожником стать?

— Что делать? Кормиться надо. Отцу помогать.

— Если я что-нибудь другое предложу тебе, согласишься?

— В сексоты — нет!

— Да при чем тут это? Я тебе не о том, я о работе, может, что интереснее подыщу, — предложил следователь.

— Нам не интерес, нам заработок нужен.

— Так и я о том. Поинтересуюсь, узнаю. И поговорим. Может, что-нибудь выберешь для себя.

— А что сможете? — сверкнула искра в глазах мальчишки. Но ненадолго.

— Тут главное знать, к чему у тебя душа лежит, чтоб работа нравилась, чтоб по силам тебе.

— Я много чего могу, — похвалился Борька. И начал перечислять.

Как понял Коломиец, мальчишка любил технику. Сам чинил утюги и плитки, обогреватели, даже стиральную машину знал как свои пять пальцев. Никто его этому не учил. Дано было. И Коломиец, послушав подростка, пообещал вскоре заглянуть к нему.

А утром пришел к начальнику горотдела, рассказал о Борьке.

— Сомнительна твоя затея, Владимир Иванович. За мальчишкой глаз да глаз понадобится. Никакой уверенности не будет. Взрастим змея за пазухой. На свою голову…

— У него все основания есть не верить нам. По нашей вине сиротствует семья. Пока не поздно, хоть как-то помочь надо, сделать первый шаг навстречу, — не соглашался следователь.

— Нас уже опередили, как я понимаю. Не верю, что не знает он ворюгу, грозившего тебе!

— Не все сразу. Давайте поможем. Пристроим пацана, чтоб на глазах был. Присмотримся к нему. И он к нам привыкнет, — просил Коломиец.

— Что предлагаешь?

— Взять его учеником слесаря в наш гараж. И рассыльным… Мальчишка шустрый. Он за час весь город исколесит, все повестки разнесет. И специальности будет учиться.

— Малолетка?!

— В порядке исключения. И моложе его устраивали работать!

— Так те под надзором!

— И этот под наблюдением. Нашим.

— Ну, смотри, беру под твою личную ответственность.

А на следующий день Куцый, получив повестки, выскочил из горотдела.

Его не долго уговаривал Коломиец. Разговаривал с мальчишкой и отцом. Объяснил, что за работу нашел, какие будут обязанности и заработок. Мальчишка не сразу согласился лишь потому, что работать придется в милиции. Но сапожник-отец сказал:

— Зарплата не пахнет. Нашу обувь тоже всякие люди носят. Не до выбора. Соглашайся, пока предлагают. Может, и там не все собаки. Вишь, добрый человек все ж нашелся. Не кривляйся, Борька. Иди…

Через два часа Куцый вернулся в горотдел, отчитался за доставленные повестки, показал росписи. И вскоре побежал на занятия в школу. Вечером он уже крутился в гараже вместе со стариком автослесарем, хвалившим расторопность и сообразительность Бориса.

Убедившись, что Куцый вживается в работу, справляется, Коломиец вскоре перестал им интересоваться. Да и не до того стало. Ему на работу позвонил Баргилов, сказал, что Коршун понемногу приходит в сознание.

— Мне его можно навестить?

— Приходи. Но ненадолго. И, знай, к допросам он пока не готов, — предупредил заранее.

Коршун лежал с открытыми глазами, когда в палату вошел следователь и, кивнув вместо приветствия, сел у постели.

— А ты тут чего? — онемел от ужаса фартовый.

— Навестить пришел. Узнать о здоровье.

— Выходит, не замокрили? — попытался встать Коршун, но не смог. Гримаса боли исказила лицо.

— За что убивали? — спросил следователь тихо.

— За тебя, будь ты проклят, мусор! — Коршун выдавил, как сплюнул, сквозь посинелые губы.

— Где б ты был, если б не я! — не выдержал Коломиец.

— А кто тебя просил, задрыга? Может, мне ожмуриться было бы файнее? На хрен дышать под твоей приморой?

— Выходит, фартовые тебе и теперь друзья? После разборки? А ведь ваши даже не поинтересовались, жив или умер и где могила твоя. Жалеешь, что выжил? Ну и мужик! Я таких трусов среди ханыг не видел, кто б жизни боялся. Выходит — слабак, коль сдохнуть милей! — вырвалось у Коломийца невольно.

— Я слабак? Ну и фраер! Жаль, что не довелось на узкой дорожке встретиться, доказал бы, кто слабак!

— Не канючь, может, еще представится эта возможность, — обронил следователь.

— Дай Бог! Уж я тебя, лягавого, за все разом на ленты пущу! Не увернешься, не слиняешь!

— А какой тебе прок от этого? — хладнокровно спросил Коломиец.

— В «малину» смогу нарисоваться к кентам! Но что ты в том секешь?

— Выходит, из-за меня тебя отделали законники? — уточнил Коломиец.

— Ишь ты, мусор, чего захотел. Много чести, чтоб за всякое говно фартовые разборки собирали!

— Сам сказал, если убьешь, вернуться сможешь. Выходит, я причина твоих бед, — усмехнулся следователь.

— Не гонорись! Не я, кенты размажут! То верняк! Дыши, покуда на тебя «перо» точится, — отвернулся Коршун.

— На меня еще точится. Значит, есть время в запасе. А вот если прознают, что ты жив? Что тогда? — прищурился Коломиец. И добавил, рассмеявшись: — Обоих нас с тобой на тот свет отправят. Но тебя — раньше… Покуда ты живой, «малине» покоя нет. А значит, каждую минуту в страхе жить будешь. Меня достанешь или нет! А вот от фартовых уйти трудно будет. Не они от смерти ссали. Да и терять им уже нечего. Если ж мне попадут, другой разговор.

— Ты что? Звезданулся, фраер? Хочешь меня в суки сфаловать? Не возникай с этим, — сказал Коршун глухо и застонал от боли. Лоб у него покрылся испариной. Он закусил губу.

— Юрий! Коршуну плохо! — выскочил в ординаторскую Коломиец.

— Опять морфий надо колоть, — глянул Баргилов на больного и спросил: — Расстроил его разговором? Я же просил, слаб он еще для допросов, — и сделал укол Коршуну.

Тот вскоре блаженно заулыбался и сказал, впадая в забытье:

— За кайф должник я твой… Коль дышать останусь, верну…

Вскоре Коршун захрапел на всю палату.

В этот вечер Коломиец хотел навестить морг, провести совещание с оперативной группой, но внезапно позвонили из железнодорожной кассы: совершено нападение на инкассатора. Двое грабителей задержаны. Один сбежал. Инкассатор ранен. Уже доставлен в больницу. Врач сказал, что все обойдется. Жизнь вне опасности.

Коломиец заторопился в гараж. Срочно надо выехать на место происшествия. Перед глазами мелькнуло лицо Борьки.

— Вы куда, дядь Вов?

— Дело, малыш. Опять воры. Потом поговорим. Мне ехать надо.

— Не надо! Вас убьют! — вцепился тот в руку накрепко.

Коломиец стряхнул его руку, сел в машину. Увидел через стекло большие глаза мальчишки.

…На железнодорожном вокзале он пробыл до позднего вечера. Понял, что на инкассатора напали двое, едва тот вышел из кассы. Хотели вырвать сумку. Не получилось. Тогда полосонули ножом, инкассатор закричал. Подоспели оперативники. Грабители хотели сбежать, но оба были пойманы. Третий, который стоял у двери кассы, успел исчезнуть. Но его внешность запомнил инкассатор. И описал подробно.

Обоих воров оперативники привезли в милицию. Когда их вели через двор в камеру, один приметил у гаража Борьку и сказал:

— Шестеришь у лягавых? Скурвился, падла! Ну, держись, Куцый!

Оперативники заметили, что Борька побледнел, как полотно.

Он уже получил свою первую зарплату и был бесконечно рад, что работает и получает, как взрослый.

Борька стоял поникший, жалкий. Работа сразу полетела у него из рук. И старый автослесарь, заметив перемену в помощнике, сказал строго:

— Это что? Твои знакомые? Чтоб я тебя подле них не видел! Экие поганцы, человека чуть не сгубили! И тебе грозят мимоходом! Кончай с бандюгами знаться! Срамно их за людей считать. Едино — зверюги! А с ими нам дружиться зазорно. Глянь, у тебя на малых руках большие мозоли появились. От работы. Они — как орден, что честно живешь. Навроде паспорта. А у них — в крови! Нет у тебя с ними общего! Закинь память. Давай иди сюда, помоги колесо снять, — позвал он Борьку.

Мальчишка понуро взялся помогать. Часто оглядывался на зарешеченные окна камер. Но, занявшись работой, отвлекся, забыл о случившемся. Но о разговоре воров, об угрозе, брошенной мальчишке, рассказали Коломийцу оперативники. И следователь поневоле время от времени выглядывал в окно, выходившее во двор.

Борька уже мыл руки, когда услышал тихий свист из окна камеры. Оглянулся по сторонам. Старый слесарь пошел в свою каптерку переодеться. Ни одного водителя, никого из оперативников во дворе. Мальчишка подошел к окну, из которого на него смотрел недавно задержанный вор.

— Давай, Куцый, шпарь на Сезонку к одноглазой Любке. Вякни, что попухли мы. Пусть пахан вытащит. Трехни, где приморились. И шустри. Да лягавым не ботни. Иначе хана тебе, усеки! Не тяни резину, отваливай!

Мальчишка отскочил от окна вовремя: старый слесарь вышел из гаража. Огляделся. Закрыл ворота. И, подозвав Борьку, велел отнести ключи на пост к дежурному.

Куцый отдал ключи. И только хотел выскочить на улицу, как его окликнул Коломиец, попросил зайти к нему.

Борька сидел как на иголках. Слушал вполуха, отвечал невпопад. А следователь словно нарочно затягивал разговор, спрашивая о работе, о всяких мелочах. Куцый злился. Коломиец похвалил пацана за старание и внезапно спросил:

— Ты с фартовыми давно знаком?

— С чего взяли? — удивился, испугался вопроса подросток.

— Сегодняшние тебя выдали. С головой. Давай не будем врать. Что они хотят? Зачем к окну подходил? О чем они тебя просили?

— Курева велели раздобыть для них.

— Врешь, Борька! Я разрешил им взять в камеру папиросы.

— Не знаю, мне они сказали достать шмаль. А это табак.

— К кому посылали? Куда? — не давал опомниться Коломиец.

Борька дрожал каждым мускулом, не поднимая голову, молчал.

— Многим в этой жизни пришлось когда-то сделать выбор. И ты теперь работник горотдела. Мы поверили тебе. Захотели помочь, хоть как-то исправить, облегчить положение твоей семьи. Думалось, честным человеком вырастешь. Я решил, когда закончишь школу, просить начальство, чтобы направили тебя учиться на механика. А ты… Так-то своим будущим распорядился? Вздумал ворам помогать? Иди! Но больше сюда не возвращайся! Жаль, что ошибся в тебе.

— Но я им не помог, — буркнул Куцый, всхлипнув. Ему очень не хотелось терять работу.

— О чем они просили? — повторил вопрос Коломиец, и Борис рассказал все.

— Они из банды Медведя?

— Да.

— Давно их знаешь?

— С мамкиных похорон. Скоро год.

— Воровал вместе с ними?

— Нет! Никогда! Я даже не знал, что они воры. Недавно понял. А сегодня убедился.

— Делал что-нибудь для них?

— Иногда. Что-то отнести, принести. В основном на Сезонку. Что носил — не знаю.

— Тебе за это платили?

— Иногда давали трояк. В другой раз — десятку.

— А за меня что обещали?

— Ничего. Велели, и все тут. Когда я убежал от вас, мне по шее дали. За то, что промазал.

— Отказаться не мог?

— Боялся, — сознался Борис. И добавил: — И теперь страшно…

— Отчего? Беги на Сезонку, сделай все, как велели. А наш разговор мы продолжим завтра. Только будь осторожен, не рискуй и не задерживайся. А утром зайди сюда…

Едва за Борисом закрылась дверь, Коломиец распорядился перевезти обоих воров в городскую тюрьму. Через полчаса это распоряжение было выполнено. И Коломиец, собрав оперативников, предупредил — не спать на дежурстве. Сказал, что сегодня ночью воры могут сделать налет на горотдел.

— Да не смейтесь, Владимир Иванович. Милиция — не банк. Навару нет. Фартовые, как черт ладана, нас боятся. Разве по бухой перепутают. Но увидят форму и ходу дадут! — не верили оперативники.

А ночью ему позвонил дежурный:

— ЧП случилось! Только что! За вами машину послали. На нас напали. Прямо в милиции. Зашли пятеро. И… Мы даже не думали…

Засигналила, захлебываясь сиреной, под окном дежурная оперативка.

В горотделе, едва Коломиец ступил туда, стояла паника. На полу кровь. Раненый оперативник, держась за плечо, морщился от боли, рассказывал начальнику милиции о случившемся:

— Я по телефону говорил, когда в дверь влетели пятеро. На рожах черные чулки, «сажей» называют такое фартовые. У первых двоих — наганы в руках. Сразу палить стали. Сначала в меня. Попали в плечо. Хотел наган из кобуры достать. А тот, что в меня стрелял, заорал: «Клешни вверх, падла!» А я одну руку поднял, вторую — никак, прострелена. Он мне по голове кулаком. Честное слово, голову в зад вбил…

— То-то я и вижу, что мозги твои там прижились сразу. Иначе сообразил бы нажать кнопку тревоги. Она на весь город шуму наделала б. Сирену включила бы. А ты растерялся. — Коломиец помог врачам «неотложки» поднять оперативника и перенести его в медпункт отдела.

Двое оставшихся сотрудников продолжили рассказ.

— Вот этот, — указал на убитого налетчика молодой сержант, — ко мне подлетел. Я в кресле дремал. А он с финачом к горлу и орет: «Выпускай кентов, лягавый пидор, где вы их приморили! Хиляй шустрей, покуда я из вас котлеты не сварганил!» А финач у горла держит. Я сделал вид, что послушался. Сам вскочил резко и головой ему в подбородок поддел. Он когда к стене отлетал, финач выронил. И собою кента сбил. Тот меня за ногу, я ему на горло всем весом. С перепугу. Он дух и выпустил. Вон, около двери лежит. А этого я возле стены прижал немного. За пидора! Меня в армии никто не рисковал так называть. Сунул его головой в стену, проверил, что крепче. Меня салагой вот так в армии «старики» тыздили. И ничего… А этот на пятерке расписался. Юшка из горлянки пошла. Понял: стена крепче. Оглянулся. А они, двое оставшихся, разборку чинят с ребятами. Заставляют камеру открыть. Поднял я их покойничка, которому на горло слегка наступил, и запустил им в долговязого, тот пистолетом по башке Федота грел. Ну и свалил его с катушек. Последний увидел и ходу в дверь. Мы за ним. Тут долговязый очухался. Пока мы последнего догоняли, он смотался. И про кентов забыл. Я ж не думал, что он сбежит. Ведь хорошо грохнулся. Да и мы скоро вернулись. От силы минуты три нас не было. Пришли, а его нет. Тут я вам и позвонил, ребята оперативку к вам отправили. А эти двое — лежат. Их в морг, наверное, надо, — развел руками крепкий парень, недавний армейский чемпион-тяжелоатлет, молодой сержант горотдела.

— Предупреждал я вас, чтобы не спали, начеку были? Не поверили! А зря! — Коломиец подошел к мертвому фартовому, у которого лицо было черным, распухшим, а голова — сплошной ком крови с волосами.

По виду ему было далеко за сорок. Вылезшие из орбит глаза остекленели. Нос, губы и все лицо распухло, отекло. Изо рта, ушей, носа вытекли струи крови — черной, запекшейся. Руки скрючены, словно жестокая боль не отпускала его и теперь.

— Кто он? Надо посмотреть в спецкартотеку. Там ответы на многие вопросы есть, — решил Коломиец и взглянул на второго покойника.

У того рот до самого желудка открыт. Язык вывалился — опухший, синий. Глаза — навыкат. Из них, может, впервые в жизни, оплакивая ее, непутевую, слезы хлынули. Вон, мокрота застряла в ухе, высохнуть не успела.

Руки будто ловили кого-то. Но смерть опередила, отняла силы. А ведь хотел поймать за ногу оперативника, отнять у него жизнь, да свою не удержал. Лежит, уставившись удивленно. Наверное, никогда не предполагал, что умереть доведется в милиции. Если б знал, на себя добровольно руки наложил бы.

Кенты… Они умерли неподалеку друг от друга. Всего в трех шагах. Мучительно отошли. Они сами пошли на это. Их сюда никто не звал, не ждал… И, в отличие от шпаны, никто не глумился над покойными. Их вскоре увезли в морг, а следы ночного происшествия — кровавые лужи и брызги — тщательно отмыли. И уже к началу рабочего дня никто бы не поверил, что в горотделе ночью что-то случилось.

Лишь перевязанное плечо у оперативника напомнило бы о ЧП. Но и его не видно под формой. Да объяснения группы сотрудников, с описанием внешностей нападавших, остались на столе у Коломийца до прихода следователя прокуратуры, решившей дать бой банде Медведя. А потому все материалы, относящиеся к событиям последних двух месяцев, передавались прокурору Маргарите Пономаревой.

Она пришла к Коломийцу в начале рабочего дня. Взяла документы, уходить не торопилась. Спрашивала:

— Трупы двоих нападавших никто не опознал? А в спецкартотеке есть о них сведения? Ну, я сама проверю. Попытаюсь установить.

— Будьте осторожны. Не расставайтесь с оружием, — предупредил ее Коломиец, жалея, что не может довести до конца это дело. По этическим соображениям горотдел не может продолжать следствие, если в материалах будут фигурировать потерпевшими и свидетелями сами работники милиции. Такое запрещалось законом.

— И все же консультироваться с вами нам придется, коллега, — уходя, предупредила она Коломийца.

Коломиец заметил, как дрогнул, увидев покойников, Борька. Мальчишка, ничего не сказав, поторопился уйти в гараж. И молчал, лишь иногда, в испуге, оглядывался на звук шагов, голоса в гараже и во дворе.

Он с явной неохотой поднялся на зов Коломийца в кабинет к следователю.

— Ты знал их? — спросил Владимир Иванович. Мальчишка едва приметно кивнул головой.

— Кто они? Не бойся. Теперь уж и дело по «малине» Медведя забрала от нас прокуратура. Так что твой рассказ экскурсом в прошлое станет. Где ни исправить, ни вернуть ничего с тобой не сможем.

— Как знать? Все равно прокуратуре без вас не обойтись. У них есть следователи, но нет оперативников. А что может следователь прокуратуры против «малины»? Не справится, не одолеет. Пришибут его законники, и дело сюда перекинут, — рассуждал пацан.

— К другому следователю прокуратуры пойдет дело. Там, где есть убийство, эти дела подследственны прокуратуре. Тебе такое знать надо. В горотделе работаешь. Так кто ж все-таки эти двое? — вернул мальчишку к прежней теме Коломиец.

— Хорошие были мужики. Оба! Мне их жаль, — сказал, вздохнув, мальчишка.

— Чем же хорошие?

— На кладбище с ними познакомился. Когда маму похоронили. Я к ней каждый день ходил. И в тот раз, как всегда, просил ее ожить, вернуться домой. Говорил, что без нее совсем плохо жить стало. А уж если не может вернуться, пусть всех нас к себе заберет. Все равно есть нечего было. А легко ли неделями не жрамши спать ложиться? Ну и милицию ругал по-всякому. Обидно было. Заснул я на могиле. Домой идти не хотелось. А когда проснулся, глядь, прямо перед моим носом, на самой могиле сторублевка лежит. Я глазам не поверил. Огляделся вокруг. Никого рядом. Я — за деньги и домой. Отцу про чудо рассказал. Отдал сотню. А через два дня снова пошел на кладбище. Богу и маме спасибо за помощь говорил. Да вдруг увидел, что кто-то смотрит на меня из кустов. Я замолчал. Гляжу, мужик вышел тихонько, в мою сторону смотрит. Потом поближе подошел. И спрашивает: «Кого оплакиваешь так горько?» Я ему все рассказал. Как оно было. Он слушал молча. Потом обнял меня, погладил по голове. Жалел. Говорил, что терять дорогих людей всегда тяжело и больно. Что ему это хорошо известно. И вот они вместе с другом тоже пришли помянуть своего родственника, умершего безвременно. Позвали и меня помянуть его чистым сердцем. Я пошел. И, правда, увидел на могиле много цветов. А на земле рядом — полно еды всякой. А второй мужик, который на скамейке сидел, подвинулся, предложил мне помянуть родственника. Я ел, а они все подвигали ко мне самое лучшее, такое, что я дома и по праздникам не видел, даже когда мама жила. А потом давиться стал, своих вспомнил, которые дома сидели не жравши. Эти двое поняли. Всю еду завернули, бутылку водки отцу передали на поминки и мне отдали. Я еле донес. А через два дня опять увиделись, уже неподалеку от нашего дома. Попросили срочно записку отнести на Сезонку. Я — бегом. Там, как прочли, десятку дали, а когда я вернулся и сказал, что отнес записку, они мне тоже червонец сунули. Потом туфли заказали отцу. Хорошо заплатили. Лучше, чем другие. Втрое больше дали. Однажды заночевали у нас. Две сумки харчей принесли. В уплату. Попросили сохранить у нас чемодан несколько дней. А когда пришли за ним — тоже не с пустыми руками. Часто они нам помогали. Из голода вытаскивали, из беды. Взамен ничего не просили. Разве только иногда куда-то сбегать, что-то передать или взять. Так для меня это мелочь. Отцу они заказы давали часто. Любили его обувь. И платили как никто. А мне обещали, когда подрасту, на хорошую работу устроить. Они никогда не обижали меня. И тоже, как мы, не любили милицию. Ругали по-всякому.

— А твой отец разве не понял, кто они?

— Потом уже догадываться стал. Да и попробуй их пойми, отличи от начальников, если они одеты во все такое, чего не только у вас, ни у кого нет. Вот вас по одежде кем назовешь? От вас хорошей жратвой не пахнет. Сразу видно, что мясо редко едите, а картошку в вашем доме на дешевом жирке жарят. У них такого нет. Только на масле, на сливочном. И мяса сколько хочешь, и колбаса любая. А у вас даже носовой платок при себе не всегда есть. А если имеется, то один на всю неделю. И носки на пятках — штопаные. Галстук дешевый. Шарф плохонький. А шапка — совсем старая, облезлая. Значит, мало получаете. Живете скудно. Они — совсем иначе. У них, если надо, так оденутся, никто не сравнится.

— И кто ж все-таки эти двое?

— Они были. Теперь их нет. Зачем про покойников плохо говорить? Воры, когда милиционера убьют, не обзывают его. Живого — по-всякому. Зачем хуже их становиться? Нет их. Надо прощать — так говорят законники. Эти мне плохого не сделали, — шмыгнул Борька носом.

— Ну, а те, кого вчера поймали, ты их знаешь, кто они?

— Берегитесь. Злые кенты. Их и в «малине» часто трясли. Свои. За жадность. Много с ними мучиться будете. Но все равно сбегут. Из зоны… Они много раз линяли. Никогда до конца не тянули ходки.

— А почему «малина» бросилась их выручать, мало воров осталось?

— У них мало не будет. Кто знает, с чего их хотели отнять? Но и вам их не удержать. Ни за что. Их никто не мог поймать. Только в молодости.

— А за что «малина» обоих выручить хотела?

— Каждый деньги приносит. Эти тоже. Слышал, самыми удачливыми были.

— Почему грозили тебе?

— За то, что у вас работаю, — отвернулся Борька к окну.

— Ты же не фартовый!

— Зато меня законники держали. Всю семью нашу. Помогали. Вот и пригрозили.

— А что могут сделать вам?

— Избить. Вот и все. Хотя смотря кто придет. Может, вовсе обойдется, если всех переловите.

— Сколько воров осталось у Медведя?.

— Думаете, я знаю? Кто мне такое скажет? Сами фартовые точно не знают. Только пахан. Но он скорее умрет, чем разговаривать станет с вами.

— Такой гордый?

— Ему закон не велит.

— Среди вчерашних и сегодняшних Медведя не было?

— Вам его никогда не поймать!

— Это почему? — удивился Коломиец.

— Он умный.

— Ты его знаешь? Знаком с ним?

— Нет. Кто я такой, чтобы пахан законников меня знал? И я его не видел никогда. А вот от фартовых слышал иногда. Боятся они его. Говорят, сущий медведь. И сила, какой у зверя нет! А уж если кто до зла доведет, не обрадуется ничему. Говорят, он самый честный, фартует по правде. Он одного фартового замордовать отдал за то, что тот у старухи отнял что-то. У него на разборках — все мандражируют. Будто он — сущий царь. Ну, а я не знаю его. Только по словам…

— Почему не уверен, что ни вчера, ни сегодня нам не попался?

— Потому что вы живой! Если б Медведь! О-о-о! Да от милиции законники давно бы пылинки не оставили! И от вас запах один! Это точно! Да кто сумеет Медведя поймать? Такой еще не родился! Один хвалился силой. Пахан, рассказывали, ласково с ним поздоровался. За руку. Раздробил все кости. Был вор. Стал ханыга. Фартовать не смог. Совсем клешня в порошок рассыпалась. Отсохла вовсе. С тех пор никто перед ним не хвалится. Боятся, что ненароком по голове погладит, тыква и отвалится. Не то что дышать, думать, бухать нечем станет.

— И все ж многое им удалось. С тобой. Не только говорить на их языке научился, но и думать одинаково. Но ничего. Поверь, на всякого Медведя есть западня, свой капкан и охотник. До поры пусть гуляет. Пробьет и его час, — нахмурился Коломиец.

— Только вы не ходите ловить Медведя! — вскинулся мальчишка.

— Почему?

— Не надо! Пожалейте своего Сашку! Трудно сиротствовать. Поберегите себя…

— Ты вчера кому передал просьбу фартовых? — перебил Коломиец.

— Одноглазой. Как и велели…

— У нее был кто-нибудь?

— Не знаю. Меня в комнату не пускают. Я ей в коридоре сказал. И тут же обратно.

— Ты фартовые хазы знаешь?

— Они их всегда меняют. Каждый день. Ни в одной не задерживаются.

— А Любка? Одноглазая?

— Та дома не сидит. Это случайность, что вчера она на месте была. Пьянствует в пивбаре. С ханыгами. Я и думал, если дома не найду, туда пойти.

— Что ж толку с пьяной говорить? — не поверил Коломиец.

— Мое дело — сказать. Дальше — с нее спрос. Она бы трепыхалась, если бы память посеяла.

— А вчера она трезвой была?

— Она трезвой не бывает. Никогда! Я ее всегда бухой вижу, с мокрым хвостом.

— Где она живет?

— Напротив сапожной будки.

— Не знаешь, работает?

— Да кто ее возьмет? Она без просыпу.

И только хотел следователь спросить мальчишку о кличках взятых вчера налетчиков, как зазвонил телефон.

Следователь узнал голос патологоанатома, тот говорил в неприсущем для него растерянном тоне:

— Понимаешь, Владимир Иванович, странное что-то случилось! Нет! Это, и вправду, черт знает что!

— Скажи толком. Успокойся, — попросил Коломиец.

— Понимаешь, у меня бывали случаи, два за всю жизнь, когда привезли ко мне ханыг зимою, посчитав замерзшими насмерть. А они в морге отогрелись и ожили к утру. Последний такой казус пять лет назад был. Но сегодня… Привезли твои ребята двоих мужиков. Один — от явного удушения умер. У второго вместо черепа — одни осколки. Я решил ими после обеда заняться. А вернулся — их нет… Оба исчезли. Не пойму как. Замки на месте. Решетки целы. Не тронуты. А покойники сбежали. Будто на собственные поминки. Это не ты, часом, эту хохму подкинул мне? — спрашивал Волков.

Перекрыв мембрану рукой, Коломиец отпустил Борьку. И когда тот вышел из кабинета, сказал патологоанатому, чтобы тот никуда не уходил, что сейчас выезжает в морг.

Предупредив Пономареву о случившемся, следователь сел в машину и через десяток минут приехал в морг. Там уже была следователь прокуратуры.

— Когда вы уходили на перерыв, никого возле морга не приметили? — спросила Пономарева.

— Да никого. Абсолютно! Разве только баба пьяная. По ошибке забрела. Я как сказал ей, куда приперлась, она так и упала. Личностью в лужу! Задней…

— Я о подозрительных спрашиваю, ханыги не в счет! — оборвала резко Пономарева и добавила: — Не вижу причин для смеха.

— А женщина эта, случайно, не была одноглазой? — спросил Коломиец.

— Да. Точно. Второй глаз, видно, с перепугу потеряла, — пришел в себя Волков, окончательно успокоившись.

— Так вот кто это была! — встал Коломиец и начал внимательно осматривать морг.

— Уж не думаете ли вы, коллега, что женщина, да еще пьяная, украла обоих мертвецов? Зачем они ей? Да и как бы она справилась, осилила бы такое? — удивилась Пономарева. И добавила: — Чертовщина какая-то! Если они сбежали, значит, были живыми!

— Да нет! Исключено! Когда их привезли, они уже застыли! — вспомнил Волков.

Коломиец вышел наружу. Взялся за решетку окна. Она была плотно прибита. Хотел уйти. И тут же приметил на решетке третьего окна комки земли.

Коломиец легко поднял решетку. И, к удивлению Волкова и Пономаревой, слегка толкнув раму, открыл окно, влез через него в морг.

— Вот так исчезли и покойники. Но не сами по себе. Их унесли. Конечно, не для того, чтобы похоронить с почестями. Кому-то надо замести следы, — сказал он тихо, будто самому себе.

— Замести следы… Но при чем тут мертвые? Что-то вы загадками заговорили, коллега…

— Я предполагаю. А вот кто увел покойников, знаю наверняка…

Поздним вечером оперативники доставили в вытрезвитель целую свору городских пьянчуг. Среди них была громадная одноглазая баба. Ее в Охе знали все ханыги.

Любка брызгалась слюной, никак не хотела идти под душ, упиралась, отбивалась от оперативников, матеря милицию так забористо, что городские алкаши смеялись до слез.

— Ну и загибает, стерва! По самые печенки сует! Вот это баба! — хохотали алкаши. А Любка в раж вошла. Когда ж попала под душ, ее визги, вопли были слышны на улице. Трезвея, баба орала что было мочи, не жалея горла. А им она славилась на всю Оху. Одноглазая кляла милицию. Она ругалась без отдыха до глубокой ночи, требуя, чтобы ее немедленно выпустили из мусориловки.

Утром оперативники выпустили всех ханыг, оставив в вытрезвителе только одноглазую. Ее решила допросить Пономарева и приехала в горотдел раньше, чем начался рабочий день.

Любка, увидев следователя прокуратуры, слюной забрызгала. Изошлась матом, не давая открыть рот. Она не просто обзывала, проклинала, она грозила ей, оскорбляла грязно, не желая ни слышать, ни слушать задаваемых вопросов.

— Оставьте ее до вечера в камере. И не кормите. Только воду! Пусть остынет немного, — потребовала Пономарева и, зайдя к Коломийцу, пожаловалась, что одноглазая на всю неделю испортила настроение.

— Давайте я ее допрошу, — предложил Коломиец. — Кстати, через полчаса попробуем провести перекрестный допрос. Если располагаете временем, подождите, — сказал он и попросил оперативников привести одноглазую. Пономарева прошла в соседний кабинет.

Любка орала на весь коридор. Чем ближе подходила к кабинету, тем больше звенело в ушах от ее крика.

Когда оперативники ввели бабу, та, глянув на хозяина кабинета, заорала площадное. Оперативники держали ее за руки, едва справлялись.

— Отпустите ее! — приказал Коломиец. И, подойдя вплотную к одноглазой, сказал тихо и отчетливо: — Захлопнись. Не звени. Умела бухать, теперь похмеляться будешь. Не за пьянство тебя сгребли. За морг, где засветилась. И уж теперь, хоть тресни, не скоро на волюшку выйдешь.

Любка открыла рот от удивления. Из головы вся матерщина вылетела. Забылась. Единственный глаз полез на лоб. Баба впервые испугалась по-настоящему. Она не сразу сообразила, что надо ответить. Ведь милиция забирала ее в последний раз в вытрезвитель лет двадцать назад. Потом ею никто не интересовался, махнули рукой. Лишь иногда, проходя мимо, грозили, предупреждали. Но бабу это уже не пугало.

— Садись! И без звона! Живо отвечай! Кто с тобою был в морге? Зачем мертвецов увезли?

— Иди ты знаешь куда? Чего это я в морг пойду? Покуда не всю водяру выжрала! Дело клеишь? Вот тебе! — задрала юбку и похлопала себя по оголенному низу.

— Этим ты уже не удивишь! А будешь хамить, отправлю в душ до вечера. Живо вспомнишь, с кем вчера шлялась у морга. Засветилась. Не отвертишься. И покойничков сегодня сыщем, — пообещал Коломиец.

Любка опять сорвалась на визг. Коломиец молча выслушал оскорбления в свой адрес, налил воду в стакан. И, не выдержав, выплеснул в лицо бабе. Та захлебнулась от неожиданности.

— Будешь говорить или в душ? — дрожали от напряжения руки следователя.

Баба молчала.

— Кто вынес покойников из морга?

— Не знаю…

— Кого предупредила, что патологоанатом ушел на обед?

Одноглазая отвернулась.

— Твой любовник у нас побывал. Ночью. Успел уйти. Даю слово, больше не сбежит. И тебе, можешь молчать сколько хочешь, не выйти на волю, покуда не раскрыли дело. У меня доказательств хватает о твоем соучастии. Думай. На этот раз ты загремела всерьез и будешь отвечать наравне с кентами.

— Еще чего? — не выдержала Любка.

— Поверь, на этот раз не отделаешься легким испугом. Соучастие, связь с «малиной», считай, доказаны, — добавил Коломиец.

— Да кто тебе поверит, что живой бабе мертвые мужики понадобились? С них на опохмелку не сорвешь, в постель не затянешь. Они, навроде тебя, праведниками стали. Вот с тобой, небось, жена ночами замерзает. Хоть и живой! И зачем мужиками такое на свет является? — уходила от темы Любка, навязывая свой разговор.

— Вот именно, для постели иль компании — не нужны они тебе. Значит, фартовым помогала? А это и есть соучастие. Значит, все поровну делить будете! — вернулся к допросу Коломиец.

— Ну уж хрен тебе в зубы, по самую макушку! С чего это ты взял? Да мне те покойники до одного места! И я к ним дела не имею! Кой с них понт? Кому они спонадобились, с того и снимай шкуру!

— Кто с тобой был?

— Со мной много кто спал! Всех не то что я, она не помнит! — хлопнула себя меж ног.

— Что ж, в камере вспомнишь, с кем у морга гуляла…

— А-а, ты все про это? Ну и скушный мужик! Да зряшное затеваешь. Сами покойники никому не нужны. Да и тебя от лишней мороки избавили. На что вам возиться с ними? Свои их зароют. Как полагается. Помянут. И то не псы шелудивые, чтоб за казенный счет их хоронили. Кентов имели.

— Только для того их украли?

— А ты что думал?

— Почему ж тогда Коршуна бросили, не вспомнив о поминках?

— Тот лажанулся. Его с закона вывели. Падлой стал. Эти — нет! Фартовыми отошли. Не положено их лягавым хоронить. Только своим. Чтоб они на том свете на кентов не обижались, не мстили б за подлянку.

— Выходит, Коршуна не боятся?

— Он фаршманутый.

— И кто ж эти кенты, что решили в морг залезть?

— Какая разница? Я их не знаю. Со всеми не переспишь. Стара стала.

— Сколько их было?

— Не считала, бухой была. А у меня в глазах троится.

— На чем увезли покойников? — продолжал Коломиец.

— Не видела. Мне по тыкве дали, я и свалилась. Протрезвела, когда никого не было.

— А за что ударили?

— В машину лезла. Меня и вышибли.

— Кто обидел?

— Медведь. Хотя, ой, что это я? Не помню. Не видела, темно в ней было.

— Машина какая?

— Крытая.

— Грузовая?

— Я в них волоку? Мне один хрен. Раз колесы есть — машина! И все на том.

— Куда их увезли, покойников?

— Говорила уже — не знаю! Когда с канавы поднялась, в пивбар похиляла. Чего темнить стану?

— Кто просил пойти в морг с законниками?

— Меня не просят уже годков десять. Сама предлагаюсь — и не берут!

— В морг кто позвал?

— Никто! Я там не была! Клянусь мамой! Боюсь жмуров.

— А для чего ж звали? Взяли зачем?

— На атасе стоять. Придержать того пидора, какой жмуров потрошит, — ухмыльнулась Любка.

— Кто ж просил о том?

— Не помню, бухой была!

— Хватит! Заладила! По бухой ведь и законников могла спутать с патологоанатомом. Да и не взяли бы пьяную с собой. Хватит выкручиваться! Либо отвечаешь на вопросы, либо — в камеру! Но, учти, надолго!

— А ты меня не пугай, пес лягавый! Мало вам вломили кенты? Ништяк! Есть кому вам кентели пооткручивать! И за меня не пройдет на холяву! Не одного уложат. Шкуру снимут так, что в морг везти станет нечего!

— Не обо мне, о себе подумать придется скоро! И вот тогда я послушаю, что скажешь о кентах, им ты сегодня не нужна. Завтра — совсем забудут. Но и это — в лучшем случае! — предупредил Коломиец. Вызвав охрану, приказал поместить Любку в одиночную камеру. Когда бабу вывели, из соседнего кабинета вышла Пономарева:

— Грубо работаете, Владимир Иванович! Угрозы, давление — не метод допроса. Говорите на блатном жаргоне, унижаете человека. Стыдно!

— Я разговаривал на единственно понятном ей языке. Иное таким — недоступно. Мне хоть что-то удалось узнать. Вам со своей деликатностью — ничего. А о работе следствия судят не по форме, а по результату! — ответил он раздраженно.

— И вам она ничего не сказала. А теперь вовсе замолчит на допросах.

— А мне от нее уже ничего не надо. Не станут же фартовые держать покойников у себя. Повезут на кладбище. Там уже мои дежурят. С сегодняшней ночи.

— Вы наивный человек, коллега! Неужели впрямь полагаете, что хоронить они станут на кладбище, зная, что исчезнувших из морга искать станут? И, конечно, оцепят кладбище. Привезти туда покойников — это сразу попасть в ловушку. Не думайте, что фартовые столь глупы.

— Спасибо за комплимент. Но не только кладбище, а и все выходы из города контролируются оперативниками, досматриваются все машины, — дополнил Коломиец.

— И это просчитано. Уверена. Не будут рисковать. Все сделают проще. У фартовых есть единственный выход — закопать своих в горсаду либо на пустыре. Надо проследить за Сезонкой. Одного не пойму. Зачем им понадобилось забирать их из морга? Не верю, что женщина сказала правду. Не станут живые рисковать свободой из-за мертвых. Что-то другое тут кроется. Но что? Эту загадку нам самим не разрешить, — уходя, сказала Пономарева.

Коломиец вызвал к себе оперативника и попросил его сходить на Сезонку за осведомителем.

Алешка пришел не сразу.

— Да, притихли фартовые сегодня. Не пили ночью. Не видно было их. Но и машины не приезжали. Правда, подходил нынче утром один. Узнавал, когда мусор от барака повезут. Много скопилось. Дышать нечем стало. Просил из сарая ящики с хламом забрать. Да только тяжелые они. Одному мне не поднять. Даже на телегу. Обещали помочь. И заплатить хорошо.

— А разгрузить — помогут?

— Конечно. Мне велено увезти. А значит — остальное за ними.

— Куда увезти просили?

— Ведомо! На свалку! Она за горсадом. В километре — не больше!

— Когда повезешь?

— Просили — к вечеру. Обещались своих сявок в подмогу дать. Обоих.

— По какой дороге повезешь?

— Окраиной. Мне по центру исполком не велит. Чтоб воздух не портил.

Обговорив все детали с Алешкой, следователь поставил в известность начальника горотдела.

— Кому нужны сявки фартовых? Самих бы поймать! Законников! Да и будут ли в тех ящиках мертвецы?

— Надо проверить. Дайте шанс! — попросил Коломиец.

А вскоре группа оперативников, переодетых в штатское, была отправлена к указанному месту разными путями.

От Сезонки до горсада были расставлены посты наблюдения на случай внезапного изменения маршрута Алешкой.

Коломиец ходил по кабинету, нервничая, то и дело выглядывая в окно.

Из него хорошо просматривалась соседняя улица, по которой должна была проехать телега.

Следователь понимал, что следом за нею, теряясь среди прохожих, держась поодаль, пойдут фартовые.

Конечно, можно было бы сделать все иначе. Накрыть законников в бараке перед тем, как соберутся выносить ящики. Но… Это значило бы выдать осведомителя с головой. И, кроме того, все подходы к бараку охраняются сявками. Мимо них не пройти незамеченным. Предупредят. И тогда самим можно попасть в ловушку, окончательно завалить дело.

Медленно тянулось время. Кажется, оно остановилось. И вдруг зазвонил телефон. Громко, требовательно.

— Ты у себя? А знаешь, Коршун сегодня чуть не сбежал, ну тип! Едва сообразили. Через форточку хотел. Конечно, не сумел бы живым остаться. Силенок маловато. Но уже ожил! — смеялся в трубку на другом конце провода Баргилов.

Коломиец хотел ответить, что завтра навестит его, но в это время увидел телегу, груженную доверху мусором. Рядом с рыжей клячей, поддергивая на каждом шагу портки, вышагивал Алешка. Он понукал, торопил лошадь. Кроме него, никто не шел за телегой. Улица была на удивление тиха и безлюдна, как никогда.

Осведомитель со своим грузом скоро исчез из вида, скрылся за домами. Сколько ни смотрел следователь, ни один человек не прошел следом. Не выдержав, Коломиец открыл окно. Двое алкашей шли по тротуару в обнимку, даже не оглядываясь на милицию.

Он глянул во двор. Не приметив в гараже Бориса, забеспокоился. Спустился вниз, спросил о мальчишке у автослесаря. Тот удивленно брови поднял:

— Из школы еще не вернулся. Рано. Часа два заниматься ему. С чего беспокоиться? Никуда не денется…

Следователь вернулся в кабинет. Смотрел на часы. Ему так хотелось оказаться на месте событий. Но начальник следственного отдела не разрешил. Отговорил — в целях безопасности…

Вот уже и час прошел.

Как там у ребят? Поймали? Или отвлекли внимание фартовые? В последнее время они что-то не стали доверять Алешке. Косились на него после случая с Коршуном. И даже пьяный сявка предупредил иль обронил ненароком: мол, кто законников засветит лягавым, тому не дышать…

Еще полчаса… Ни звука, ни голоса, ни шагов в коридоре. Тихо на этаже. Даже телефоны молчат, словно сговорились.

Следователь спустился вниз к дежурному. Взглядом спросил, есть ли новости. Тот отрицательно покачал головой, вслушиваясь в голоса, доносившиеся с улицы.

— Дядь Вов! Скорее! Там беда! — влетел в дежурную часть Борька. И, бледнея, дрожа всем телом, показывал на угол, из-за которого вывернула боком окровавленная телега. За нею шла толпа зевак. Охая, крича на все голоса, она неотступно следовала за оперативниками.

— Живо в гараж. И носа во двор не суй! — поторопил мальчишку следователь и, убедившись, что тот послушался, пошел навстречу оперативникам.

Те, открыв ворота, завели телегу во двор, оттеснили толпу зевак, попросив их разойтись по домам.

Толпа рвалась к двоим мужикам, которые шли в наручниках, подгоняемые милицией.

В телеге, прикрытые от посторонних глаз, лежали четверо, наспех забросанные лопухами и пиджаками.

Едва оперативники закрыли ворота во двор милиции, один из доставленных сбил головой Коломийца и рванулся к двери, ведущей со двора на улицу.

Его в один прыжок нагнал сержант Федотов и, опустив кулак на голову, отбросил подальше от ворот.

— Ну, мусор! Поплатишься, падла! — процедил сквозь зубы второй. И, оттеснив плечом оперативников, стал к стене спиной.

Вскоре оба были в камере. А оперативники выгрузили из телеги четверых: двое воров, осведомитель Алешка и оперативник милиции были мертвы.

— Как же так случилось? — вырвалось у Коломийца отчаянно.

— Не обижайте ребят, Владимир Иванович! Это наш просчет. Хорошо, что остальные живы. Гляньте на ребят. Не мы ворам, они нам засаду устроили. Настоящую охоту. Они ждали нас.

— Так это не были похороны? — удивился следователь.

— Да те покойники давно схоронены! Еще вчера! Эти двое, которых мы взяли, всю дорогу над нами смеялись. Нервы не выдерживали, — жаловался старший оперативной группы.

— Где ж они их схоронили?

— Забыли доложить, — огрызнулся Федотов.

И только теперь Коломиец увидел, что трое оперативников вытирают кровь. Ранены… Они немалым усилием воли заставили себя дойти до милиции, не упав, не свалившись по дороге.

— Пойдемте в кабинет. Там и поговорим, — предложил Коломиец.

— Сначала ребятам надо помочь. Они важней ваших законников, — ответил старший группы. И пока не завел всех оперативников в медпункт и не убедился, что жизнь и здоровье ребят вне опасности, ни о чем не мог и не хотел говорить.

Лишь в конце рабочего дня в кабинете начальника следственного отдела узнал Коломиец обо всем, что случилось за горсадом, по дороге к свалке.

— Мы, как и договаривались, пришли туда в разное время, разными дорогами. Одни — спящими лежали за кустами, другие — под ханыг прикидывались, воду вместо водки жрали. Вроде сами от себя прятались за городом, — рассказывал старший группы.

— Даже в карты резались, как ханыги! — добавил здоровяк Федотов.

— Старались не шуметь. Не привлекать к себе внимания. Когда Алешка с телегой на дороге появился, никто головы в его сторону не повернул, чтобы не высветить. Он шел напрямик к свалке. И тут, как назло, колесо у телеги с оси соскочило. И весь мусор вывалился на дорогу. Алешка стал искать чеку на ось. Она сломанной оказалась. Он пошел к дереву — вырубить новую. Тут на него навалились ихние стопорилы. Давай изгаляться. Рот заткнули. Тут Федот и сорвался, на выручку кинулся. Не мог смотреть, как убивают человека. Отнять вздумал. Они тут же и прикончили того. И на Федота навалились. Здесь мы не сдержались. Выскочили. А они из всех кустов полезли. Как ханыги. Десятка три — не меньше. Махаться стали. Кто кого. Они с финками. Мы вначале только кулаки в ход пустили. Видим, не одолеть. Достали наганы, давай отстреливаться, на свою беду. Те — будто озверели.

Враз все поняли, с кем дело имеют. И уж напролом пошли. Петьку тут же на ножи взяли. И нас начали в овраг отжимать, чтоб всех там перерезать. Все грозились: «Хана вам, лягавые! Застопорили вас! Размажем до единого!» Но тут подоспели наши, из горсада. Окружать начали. Да те, кто в засаде у свалки сидели, тоже подоспели. В кольцо взяли. Федот как саданет ихнего, самого горластого. Заводилу. Он и скопытился. Враз заглох. На Федота трое насели. Раскидал. Ко мне на помощь поспешил. Я с двумя сцепился. Они с финками. Вдвоем отбились. А ребята, уже видим, уставать начали. На них вся тяжесть пришлась. Вон, попороли… Мы с Федотом вырвали кое-как этих двоих. Сначала оглушили. Надели наручники. И к другим. Они видят, что нас больше стало. По кустам рассыпались. Ушли. Да так, что и не заметили, как они исчезли. И куда? Словно провалились. Ведь там и укрыться негде. Все, как на ладони. И убегающих не видели. Кусты наперечет. Каждый обшарили. Никого не нашли. Отремонтировали телегу. Разгрузили ящики. А там — битая посуда. Снизу и доверху. Выкинули все. Погрузили в телегу своих и ихних. Да этих двоих подняли. Они все пытались сбежать. Да только из рук Федота не сумели вырваться, — умолк старший группы.

— А кто воров убил?

— Одного — Федот. Второго, когда отстреливаться пришлось от кодлы, я уложил. А эти, кого привели, всю дорогу скалились, мол, клюнули лягавые на живца. Взяли вас фартовые «на понял», засветились. И стукача своего заложили. Как легко проверили его фартовые! Ну и про мертвых говорили, что те давно в земле покоятся и нас на том свете ждут, чтобы сквитаться за все разом…

— Эх, Федотов! Зря вы поспешили. Не убили бы воры осведомителя. Не были уверены. Проверяли вас на нем. Ведь сказано было, — покачал головой Коломиец.

— Нет, Владимир Иванович, они не проверяли. Алешка так кричал, ни одна живая душа не выдержала б. Они терзали его. Выкололи глаза. Мы не могли. Я и теперь не жалею, что вступился, — не выдержал Федотов. — Поджечь бы всю эту Сезонку заживо! Ведь ни одного путевого человека там не осталось. Одно дерьмо! Чего с ними возиться? Взять ночью в кольцо. Подпалить. Кто захочет выскочить из огня — пристрелить враз, — предложил он и добавил: — Себе и городу мороки меньше. Люди за это спасибо скажут. Что от гадов очистили воздух. И район. На его месте новые дома поставят. Забудут про эти хижины. А в городе всякому дерьму некуда деваться станет.

— Владимир Иванович! Скорее! Фартовня что-то отмочила! Что с ними? Все рожи в кровище! — влетел в кабинет охранник.

Коломиец заглянул в глазок камеры. Фартовые сидели на шконках с наглухо зашитыми ртами. Следователь знал: законники именно так выражают свой протест, отказываясь от еды и ответов на все вопросы следствия.

«Где достали иглу и нитки?» — удивился Коломиец, понимая, что в руки оперативников попалась не шпана, а тертые, отбывавшие сроки воры. Только они, переняв методы протеста в зонах, применяли их, испытывая нервы и терпение милиции, требуя к себе в камеру прокурора либо следователя прокуратуры. Такое он видел еще в начале своей работы. Случались протесты и покруче. Но никогда, никто из законников не мог довести до конца свою голодовку.

Видя безразличие администраций зон к прошитым ртам, нетронутым хлебу и баланде, фартовые сами расшивали рты, снимали нитки и начинали есть за обе щеки. И если на вопросы милицейского следствия не отвечали, то и от голода умирать не собирались. Прошивали губы для испуга, в расчете на слабые нервы следователя. Но Коломиец был не новичок.

Он решил допросить обоих завтра. Но начальник милиции опередил и позвонил в прокуратуру. Оба вора, узнав, что следствием по их делу займется не милиция, выходя из камеры в машину, расшили рты, улыбались, они не верили в случайное совпадение.

— Владимир Иванович! К вам одноглазая просится. Что делать? — просунул дежурный голову в кабинет.

— Веди! — согласился Коломиец.

Любка вошла в кабинет без обычного для нее крика.

— Что вы хотели сказать мне? — вспомнил укор Пономаревой следователь. И, указав на стул, предложил присесть.

Одноглазую ошеломила перемена в отношении к ней. Она испуганно огляделась по углам. А следователь словно нарочно сказал:

— А ведь когда вы умыты и причесаны, никто бы и не поверил, что на Сезонке живете! Приличная женщина. Приятно посмотреть.

— Может, на ночку запросился, а? В камеру! Уж с кем только не каталась, с лягавым — ни разу не доводилось, — раскрыла Любка рот.

— Эх, жизнь! Женщина как женщина передо мной. А заговорила, и все уваженье пропало. — Он махнул рукой и спросил коротко: — Что хотела?

— Я насчет Алешки. Какой у нас на Сезонке убирал. Это верно иль показалось, что мертвый, убили вы его?

— Не мы. Фартовые…

— Как? Они? Ведь он мой последний полюбовник был! Целых полгода… Я всю мечту на него положила! — взвыла баба горестно.

Коломиец опешил. О своих связях с Любкой осведомитель ничего не говорил. Он был одинок всю жизнь. Никогда не имел семьи. И следователю казалось, что живет этот человек одним днем, не привязываясь душой ни к кому на свете, словно зная заранее, что жить ему недолго, и, уходя, не хотел жалеть ни о ком.

— Выпей воды. Успокойся. Не рви себе душу, — успокаивал он Любку.

— Мне можно проститься с ним? — попросила, кусая губы, женщина.

…В морге, едва Волков откинул простыню, одноглазая залилась слезами. Она отмыла изуродованное, избитое лицо мужика. Поцеловала в холодные губы и предложила:

— Поехали…

Вернувшись в горотдел, свернула следом за Коломийцем. Вошла в кабинет. Сев напротив следователя, сказала:

— Все кончено. Ничего больше нет. И его у меня отняли. Радость мою. Коль так, пусть им его горькое отольется. Пиши, следователь. Все пиши. Сама расскажу. — И, подождав, пока Коломиец достанет бумагу, заговорила: — Кенты обещали мне не трогать Алешку. Я им верила. Ведь на Сезонке нет никого, чтоб они в своих лапах не держали. И нас с Алехой. Меня сфаловали пойти в морг, обещая, что приткнут меня в баню работать. И чтоб жила, как все. Я и пошла. Обещали ничего не утворить. Только заглянуть в морг мне велели. И, коль узнаю кентов, дать знать. Я узнала. А они велели следить, когда морговский потрошитель на обед пойдет.

— А почему не дождались конца рабочего дня, ночи?

— Опасно. Сторож мог увидеть. Шум поднять. Старик там сидит дотошный. Морг пуще банка сторожит. При нем — две собаки, злей целой «малины». Вот и решились управиться днем.

— Зачем они это сделали?

— Не без понту. Они в дело подколотыми пошли. Под кокаином. Поспорили, что ожмурят всех лягавых. Заранее обговорили навар. И в залог взяли «рыжуху». Не верили пахану. Тот, случалось, обжимал фартовых в конце. Куда они ее затырили, никто не усек. Вот и вздумали обшмонать жмуров. Своих хаз и даже шмар постоянных у них не водилось. Трясти кентов в морге — времени не было. К реке в брезенте приволокли. Там — в лодку. И все. На моторе быстро смылись. Меня, как только кентов в лодку кинули, домой прогнали.

— Нашли что-нибудь? Не слышали?

— Обратно они вернулись через пару часов. «Рыжуху» взяли в подкладе клифтов. А самих — в распадке забросали. На гнилом ручье. За нефтепромыслом.

— Неужели они не могли дождаться, пока их похоронили бы, как положено?

— Этого больше всего боялись! Ведь кладбищенские могильщики обязательно узнают, кого хоронят. И не только «рыжуху», все барахло с кентов сорвали бы вместо магарыча за свои труды. Но… Боялись, что вы не отдадите кентов на кладбище, где с могильщиков вытрясти могли «рыжуху». Тряслись, что по-зэковски их отправите на тот свет. Велите обсыпать известью и сжечь. А там — полкило «рыжухи»! Вот и заполошились.

— Впервые слышу, чтобы на дело ходили фартовые с золотом. Ведь риск и провал никто не исключает. И что тогда? Как? В зону золото не пронесешь. Да и что с него толку в заключении?

— Еще как проносят. Вот без него в ходке трудно. А с «рыжухой» — лафа! Вот только «грев» не посылали б им с «малины». За прокол.

— А если бы вернуть его пришлось? Потребовали б, как не отработанные?

— У всех доля в общаке имеется! Она всегда больше залога. Потому не чужое, свое сгребли. «Малина» терять не захотела.

— А где же столько золота взяли?

— Чудной вопрос. Для чего есть ювелирки? Их трясут. То, что вы находите, крохи! Основное в общаках! Там десятки ювелирок, заначки зубников. Вам такого и не снилось!

— Кто же все-таки побывал в морге?

— Дубина и Макака. Обоих видела рядом с Алешкой. Немного пережили моего дружка. Вы их…

— Кроме них кто был? Вдвоем они не справились бы, — не поверил Коломиец.

— В лодке был кто-то. Но я его не видела.

— Давно с фартовыми дружна?

— Да уж не мало минуло. Зато нынче не станет меж нами ладу. Алешку у меня отняли. А зачем, за что? До гроба этого не прощу! — заплакала баба.

— Сколько воров у Медведя?

Любка вытерла лицо. Перебирала пальцы на руках. Сбивалась. Потом ответила уверенно:

— Десятка три наберется…

— Сам Медведь в дела ходит?

— Вот этого не знаю.

— А за что Коршуна убивали?

— Разве он живой? — изумилась баба неподдельно. И, не услышав ответа на свой вопрос, ответила: — Не верите мне. Боитесь. А ведь я к вам со всем сердцем. Обидели вы меня. Все. Будь я на воле в тот день, может, жил бы мой дружочек. Уж до чего он чудной был, до чего добрый и понятливый! На всем белом свете он один никогда меня не обижал. Не зажимался на слова добрые, на ласку. Ни одного куска, ни глотка от меня не утаил. Как теперь без него жить стану?

— Так в чем Коршун провинился?

— Слышала, Медведю не потрафил. А правда это или нет, кто знает? — развела руками Любка.

— Медведь где живет нынче? Есть у него своя хаза?

— У него вся Сезонка в кулаке. Где хочет, там и канает. Слова не пикнет никто. Жизнь никому не надоела.

— А вот вы, если надо, сумели бы найти его?

— Да кто меня к нему пустит? Он не просто фартовый. Он — пахан. Его пуще банка стерегут. Чтоб ему родными мудями подавиться! — всхлипнула баба.

— Где он чаще всего живет на Сезонке?

— Да в доме зубного врача. Когда тот на материк собрался, он его хоромы занял. Но редко ночует там. Особо в последнее время. Чаще хазы менять стал.

— А Коршун чем ему был обязан?

— Такого мне не говорят. Я не фартовая! Шмарам много знать не положено. А я из подружек давно вышла. Как старая серьга. Выбросить — жаль, подарить — стыдно. Одному Алешке была нужна.

— Где ж свой общак «малина» держит?

— Если бы я про то знала, давно б в нем попаслась и слиняла бы на материк со своим дружочком! Уж я бы не проморгала. Да только и сами законники не все знают, где Медведь мошну держит. Только он всегда знает доподлинно, где кубышка! Другие вякнуть о ней боятся. Медведь любопытных не держит в чести.

— Вы ему подружкой были?

— Нет. Я с другим паханом хорохорилась. Он с ходки не вернулся. Загнулся в зоне. Для Медведя старая стала. На что я? Вон какие чувихи нынче подросли на Сезонке! Не очень он их вниманием жалует.

— А где брали деньги на жизнь?

— Когда как. Случалось, фартовые, по старой памяти, чаще по бухой, жалели, чтоб не сдохла. Иногда бутылки сдавала. На это жила. То чувихи кормили остатками. Все равно собакам выкидывать. А потом Алешка на содержание взял.

— А теперь как будете?

— Не знаю. В тюрьме с голоду никто не сдох.

— Как с кентами за дружка рассчитаешься? — улыбнулся Коломиец.

— Это, если до воли дотяну, справлю. Без балды! — пообещала, побледнев, женщина.

— Говорят, силен Медведь не по-человечьи?

— Не знаю. Да только сдается мне, что темнят фартовые, а все от того, что кому охота дышать в клешнях обычного законника? Это ж западло! Вот и лепят ему легенды на сраку. Чтоб хоть чужие уважали, боялись его, заодно — «малину». Такое бывало завсегда. А хватит их пахана заезжий стопорило, по неведенью, от того Медведя, как сдается, одно мокрое место останется.

— Ваш дружок с Медведем был знаком? — глянул в лицо Любки следователь.

— Мой Алешка честным человеком был. Не воровал. И хотя фартовых знал, не кентовался с ними. Своим горбом кормился. И меня содержал.

— Ну, а если бы я вас отпустил, что стали бы делать?

— Фартовых наказала б! За Алешку. Узнала бы, кто убил. И туда же отправила, без жали.

— Каким путем? — изумился следователь.

— Петуха пущу. Когда они бухие будут.

— А сявки? Эти не пьют…

— Стремачей сама упою до визгу. На поминках. Они не откажутся за упокой на холяву ужраться. Ведь дружили с ним.

— Но тот, кто жив останется, и заподозрит, убьют вас!

— Ну и что? Мне уже все равно, — отмахнулась баба, спрятав слезы в платок.

— Не лучше ли будет помочь нам выловить воров? Не только за свое им отплатить, всему городу поможете. Ведь вон сколько горя они приносят людям! Каждый день!

— Не-ет! В суки — не согласна! Я по-своему хочу. Без мусоров разделаться, свою разборку проведу. С каждым, кто моего полюбовника замокрил.

Любка долго еще отвечала на вопросы следователя. Она рассказала все, что знала о каждом фартовом. О тех, кто ближе других к Медведю и кому тот не доверяет. Кто сбежал из ходки и фартует в «малине». Кто должен вернуться из зоны, кому посылают «грев» законники.

Именно от нее узнал Коломиец, что «малина» имеет своих осведомителей и наводчиков. Им она платит, и те всегда говорят, когда и где будут выдавать зарплату, куда привезут деньги.

Следователю стало не по себе, когда услышал, что фартовые пристегнули своих стопорил не только к нему, но и ко многим работникам горотдела. И те, если потребуется, по слову «малины» в любой момент могут убить его не только на улице, но и дома.

До поздней ночи говорил следователь с одноглазой. Беда заставила бабу раскрыться целиком. Коломиец едва успевал записывать сведения.

Дежурный оперативник несколько раз приносил им чай. И баба, не оглядываясь, не боясь, рассказывала о привычках, особых приметах, почерке фартовых, которых знала много лет.

— Вам не надо гоняться за всеми. Сорвите цвет — голову «малины». Без нее остальные враз попухнут.

— А голова — Медведь?

— Его я не знаю. Но никакой пахан без фартовых дышать не сможет. У них есть такие, без кого невпродых. Медвежатник-Филя. Он после Дяди объявился в Охе. Его сфаловали издалека. Привезли. И держат в чести. Он не на все дела ходит. Только туда, где сейф надо открыть. Лучше Фили этого никто не может сделать. По «рыжухе» — свой. Он в ювелирные ходит. Говорят, в темноте на ощупь пробу золота определяет. И камешки. С трещиной. Браковку не берет. Только цимес, люкс. И никогда не ошибся, даже по бухой его проверяли. Без прокола отличил. На таких «малина» держится. Остальные — перхоть, говно, — сморщилась баба.

Она подробнейше рассказала обо всех, кто был сердцем и мозгом «малины».

— Прикипелся к кентам в гастролях ферт один. Старый хрен. На него если глянуть — сущий сушеный катях. У нас в Охе ханыги — краше. Но неспроста его чуть не в кубышке держат фартовые. У этого трясучего мокрожопого хорька в колгане целый сейф всяких знаний. Он с первого взгляда отличает дорогие вещи. Каким цены нет. — Баба проглотила кусок хлеба, запила чаем и продолжала: — Как-то он пришел на барахолку с законниками. И застрял около одной старухи. Вцепился в статуэтку, какую баба сбыть решила, на кусок хлеба получить. У деда аж пальцы свело. Не может статуэтку выпустить. Бабка за нее трояк просила. Взяли. Оказалось, что эта статуэтка из платины. Да еще очень древняя. Какая-то царица заморская. Ее если на знатока иль в музей — мильены загрести можно. То шкатулку из слоновой кости индийских мастеров выудил, то набор из богемского стекла, то редкостную картину присмотрит. А однажды блюдо приволок. У ханыги на бутылку вермута выменял. Отчистил его — глядь! Красота неописуемая! Дворцы, церкви, как живые! Солнцем светятся. Видать, господа с него хавали. Оказалось, это блюдо — старей меня! Ему тыща лет! С чистого золота! Червонного. Если б тот ханыга знал, как он продешевил, задавился б насмерть. Так вот этого деда Медведь всегда при себе держит. Как талисман. На удачу.

Одноглазая рассказала, как засыпает тот старик пахана всякими антикварными вещами.

— Он работает в похоронном бюро. И делает гробы. Но это не для заработка. Ему деньги эти — пыль. По домам шляется. Где жмуры завелись. Мерку снять с покойников. Но главное не это. Смотрит, есть ли в доме ценные вещицы. Коли подметит, шепнет пахану. Тот домушников пошлет. Укажет, что ему надо. Те стараются, из дресен лезут. Проследят, когда в доме никого, и возникают… Обчистят до нитки. А вместо доли фартовому пахану — безделушку. Так и ладят промеж собой.

Коломиец слушал внимательно. А утром выпустил одноглазую под расписку о невыезде, договорился, что та ничего не утворит на Сезонке и раз в неделю будет приходить в горотдел.

 

Глава 2

МЕЧЕННЫЙ СУДЬБОЙ

Коршун сидел в постели, забинтованный с ног до головы. Весь в швах, гипсе, мазях, будто его только что выдавили из тюбика.

Он был один. Оглядывался по углам и матерился зло:

— Мандавошки вонючие, падлы сракатые, пихают мне хамовку, какую требуха не держит! Заладило блядью — супчик протертый, бульон куриный, котлетка паровая! Это разве жратва? Мне уже две недели срать нечем от нее. На колесах и уколах приморили! Всю жопу, как сито, издырявили. Паскуды облезлые! Чтоб вас до гроба из клизмы кормили! — ругал Коршун всех и вся, кляня себя за то, что угораздило его выжить.

В дверь палаты заглянула медсестра и, увидев Коршуна сидящим на постели, спросила:

— Вам судно?

Фартовый ушам не поверил. И заулыбался, закивал головой, сердце от радости защемило. Он забыл о гипсе и бинтах, выволок ноги из-под одеяла. Но в это время вошла толстая санитарка, держа в руках ночной горшок.

Она ловко обхватила Коршуна за пояс, приподняла. Втолкнула горшок под зад.

— Ты чего, дура? Кто тебя звал, толстожопая кобыла? Зачем мне под жопу кастрюлю сунула?

— Сам дурак! Просил, мне сказали. Я и принесла, чтоб в постель не насрал!

— Я горшок не просил! От вашей хамовки человеку только копыта отбросить. Не то на горшке ноги не удержат. Ваш повар, муди ему вырвать, весь смак из котла сожрет, а мне говно оставляет. От него в кишках ничего не заводится!

— Молчи уж! Тебе ли жаловаться? Судно подай под зад, накорми, и все недоволен!

— Это судно? Дура безмозглая! Гнида лысая! — понял Коршун свою ошибку.

— Я — гнида! То-то и похожа на нее, что ни в один халат не лезу. Будешь обзываться, не гляну, что больной, по соплям живо съезжу, говнюку! — пообещала баба. И, выдрав горшок из-под задницы Коршуна так, что тот головой в стенку ударился и застонал, хотела выйти, но в эту минуту в палату вошел Баргилов.

— Что вы натворили? — сдвинув брови, он глянул на санитарку.

— Судно взяла у этого! — указала на Коршуна.

— Так взяли, что больной чуть голову не разбил о стену? Вон из больницы! Чтоб духу не было! Сегодня ж, вон!

— Простите, доктор, я не хотела. Он обзывается. Все время. Ну и допек, разозлил. Дурой, гнидой лает. Сколько терпеть можно? Виновата. Простите. Не буду больше, — опустила голову санитарка.

— Идите в ординаторскую! — велел ей Баргилов.

Подойдя к Коршуну, легонько потрепал по плечу:

— Ну, как мой лучший друг себя чувствует? Как аппетит? Женщины по ночам еще не снятся?

— Какие там бабы? Чем меня кормят? Вчера принесли пюре из протертой морковки. От нее своя штуковина забыла, зачем имеется. Голову не поднимает. То бульон куриный! Саму курицу кто схавал? Я ж не пидор, чтоб за кем-то доедать! Хлеба прошу — не дают! Во суки!

Баргилов едва сдерживал смех.

— Нельзя пока грубую пищу. Рано. Швы не выдержат. Потерпеть придется, дружок. За ваше здоровье боремся. Оно пока хрупкое. Потом, когда окрепнете, снимем швы, тогда на здоровье!

— У меня к тому времени жопа зарастет! — Коршун глянул на хирурга зло.

— Не беспокойтесь. Мы ее заставим работать, — засмеялся Баргилов. И, осмотрев его, сказал: — К вам посетитель. Ненадолго. Ведите себя прилично, чтоб я гордился тем, что вернул вам жизнь.

— А кто это? — сжался в комок законник.

Коломиец вошел в палату, не ожидая приглашения.

— Чтоб те все на лоб вылезло! Посетителя подкинул, мать твою! Лягавого! Провалиться ему в парашу, задрыге! Нарисовался, падла, как говно в проруби! — вышел из себя Коршун, вмиг узнав следователя горотдела милиции.

— Спокойно, Коршун! Чего ж так неприветливо? Иль забыл, что за спасение не клянут? Чего злишься? Мне бы стоило претензии предъявить. Но я молчу. Жду. Не готов ты еще к серьезному разговору, как врач сказал. Но вижу, жалеет тебя слишком.

— Отваливай, мусор! Я с тобой не собираюсь трехать, — отвернулся Коршун к стене и замолчал.

— Теперь уж выживешь. На счастье иль беду — того никто не знает. Я рад, что успели тебя спасти. Уходить от смерти вашему брату часто приходится. Но в этот раз ты чудом от нее сбежал. Больше вряд ли удастся. Хоть бы теперь понял, за ум взялся, дожил бы оставшееся человеком.

Коршун молчал. Он старался не слушать следователя.

— Вон Дубина с Макакой моложе тебя были. А вчера похоронили их. Так и прошла жизнь впустую.

— Чего? Что ты вякал? — насторожился Коршун, не без труда повернувшись к следователю.

— Вякал, говоришь? Да если б не я с ребятами, да не Баргилов, давно бы и по тебе поминки справили! Ишь какой смелый стал! Отдышался здесь в палате и хвост пистолетом? Но тут ты не вечно. Выходить придется. О том помнить надо! Что впереди?

— Чего надо? Ведь не повесишь туфту, что справиться о здоровье возник? Меня стремачишь? Чтоб в клетку приморить? Припутал, твоя взяла! Но и я не пальцем делан. На холяву не дамся. Благодетель нарисовался. Он меня спас! Лягавый!

— Это хорошо, что смеяться умеешь! Значит, выздоровеешь! Давай. Не медли. Живей на ноги. И без фокусов.

— А ты меня «на понял» не бери. Лучше про Дубину с Макакой трехни. Верняк, что накрылись кенты?

— Нет их больше. Это правда. Вчера похоронили. А четверо ваших — в тюрьме. Не скоро выйдут.

— На деле припухли?

— Да. На охоте и на деле. Ими теперь прокуратура займется.

— А кого замели?

— У меня по делам никто из них не проходил. Не знаю, — развел руками Коломиец и спросил: — Почему всех фартовых интересует, выжил ты или умер? Зачем надо было убить тебя? Ты что утворил, что все фартовые врагами стали?

— Интересуешься? А зачем? Шмонаешь, за что зацепить, чтобы приклеить дело? Не выйдет! Не обломится!

— Неужели ты настолько пакостный? Как я знаю, никто за тебя на разборке голос не подал. Одной душой решили — убить! Ну и тип ты, Коршун!

— Из-за тебя, гада! — не выдержал фартовый, зло глянув на Коломийца, и скулы его побледнели.

— Не понял, объясни! — потребовал следователь.

Но законник внезапно обхватил руками голову. Сдавливало виски. Резкая боль опускалась от макушки к скулам и оседала тяжестью в каждой клетке.

— Воды. Дай пить, Катька! — позвал фартовый санитарку в последний миг, но той не оказалось рядом.

В глазах запрыгали черные мошки. Вот они сбились в тучу, залепили глаза, закрыли свет.

— Что это с ним? — удивился Коломиец.

— Слаб мужик. У него интерес к жизни пробудить надо. А ты о чем с ним говорил? То-то и оно! Я его у смерти из лап вырываю, а ты его — в могилу. Погоди приходить. Не губи его! Для меня все больные одинаковые. Я не делю их на плохих и хороших. Все, кого оперирую, вроде как родными мне становятся. Привыкаю к ним. Болею за них, не сплю ночами, выхаживаю каждого. Как ребенка заново дышать и жить учу. Они — моя радость. Ведь я их смерть одолел. Другого мне не дано. Но за свое… Не мешай! Когда он выйдет отсюда, как хочешь… А пока — не приходи! — психовал Баргилов.

— Юрка! Давно ли сам бандитом его звал? Что нынче случилось?

— Ничего. Просто была одна ночь, когда он чуть не умер. Таких ночей хватало. И все же эта была страшной. Нужна была кровь. Подошла моя и санитарки. Потом мы с нею до утра около него были. Тебе не понять, что это — вырвать жизнь у смерти!

— Неделю жду. Но потом навещу, — пообещал следователь.

Едва Коломиец вышел из ординаторской, Баргилов заглянул в палату к Коршуну. Тот лежал, отвернувшись лицом к стене, и, казалось, спал.

Но нет… Не до сна ему было. Едва вернулось к нему сознание и черные лужи исчезли из глаз, Коршун увидел белый потолок, белую дверь, белую тумбочку, вспомнил, где он находится. Сердце сжалось от страха перед будущим.

Коршун не боялся смерти. Его пугала неизвестность. Как и все сильные натуры, он не любил неопределенности. И старался избегать их, ускорял развязку.

Больница… Как он попал сюда? Помнил последнее — крик сявок. Они предупредили фартовых о милиции. Хотя кто осмелится сунуться на Сезонку? Да еще открыто? Там фартовых сами жители, собаки, все углы и закоулки берегут. В них новичку как в лабиринте. Не выйти. Только погибнуть.

Милиции оттуда уйти без потерь почти невозможно.

Но кто закинул в больницу? Лягавый трехает — он. Но как? Выходит, кенты бросили его мусорам? Но зачем? Отвлечь их, чтоб самим успеть слинять подальше? Нет-нет, на Сезонке законникам бояться нечего! Там всюду свои, хазы, шмары… Оттуда срываться ни к чему, копошились у него в голове обрывки воспоминаний. И вдруг он улыбнулся. Вчера еще этот чудак-врач нес: мол, чтобы вылечиться скорее, надо не думать о плохом, вспоминать приятные моменты из жизни. Они, мол, бывают у всех.

Светлые минуты… Коршун закрыл глаза. И снова в памяти встал образ бабки. Спокойная добрая сказочница. Она умела печь пироги с грибами, малиной. Ох и вкусными они были! Особо с холодным молоком, которое опускалось в колодезь в глиняном кувшине.

Бабка любила внука больше самой себя. Словно в нем одном вместилась и жила ее ушедшая без возврата молодость с мечтами и скупыми радостями. Мало их выпало на ее долю, оттого хотелось, чтобы судьба внука была светлее.

«Колюшка!» — иначе и не называла мальчишку. Она гладила его плечи, спину, голову шершавыми руками, пахнущими тмином, вишней, укропом. «Спи, мой соколик, радость моя незабвенная», — говорила, закончив сказку, и укрывала внука одеялом, чтоб ни сквозняк, ни холод не пробрались к нему. Она берегла его от бед и от бурь, от чужих людей и от ссор родни.

Колька любил засыпать на ее коленях. Бабка перебирала его волосы, напевая тихо что-то знакомое, дорогое и давнее.

Какими добрыми и большими, какими усталыми были ее руки! Они так много работали и умели все.

Колька знал каждую венку, всякий ноготь сызмальства. Бабка была для него всем на свете. Ее одну он любил и слушался, ею дорожил и помнил всегда.

Конечно, убегал он вместе с мальчишками на речку. Она была мелкой и чистой, как глаза деревенских людей.

Там он купался с ровесниками. Ловил плотву и пескарей. Любил играть в догонялки на лугу. Повзрослев, гонял коней в ночное, спал на сеновале, раскинувшись в душистом клевере. Его берегла бабка. Не загружала работой. Не просила помочь. Сама старалась управиться везде.

Подрастая, Колька не враз заметил, как состарилась она, как поседела. Согнулась ее спина. Бабка теперь реже выходила в сад. И Колька сам обкапывал яблони и вишни, смородину и малину.

— Устала я, Коленька, — пожаловалась она как-то и вдруг заплакала.

Такого с ней не случалось никогда. Бабка не любила разговоров о болезнях, никого не осуждала и не ругала. Жила своим трудом, лишь у Бога прося помощи и защиты.

О родителях Кольки она долго не рассказывала мальчишке. Ждала, когда подрастет, окрепнет, сильным станет. Но Колька ждать не хотел. И однажды спросил настойчиво:

— Где мои отец и мать? Почему я их не знаю? Это правда, что люди говорят, будто их у меня уже давно нет! Убили, как врагов народа?

Бабка оглядела Кольку выцветшими глазами. И ответила, не обидевшись, не прокляв никого:

— Не все верно, что люди молвят. Много ль знают они о нас? Да ничего. Потому как в каждой избе своего горя и бед больше, чем блох водится. Вот и смотрели бы у себя! Зачем твою душу смущать? Не верь, детка, никакими ворогами никому не были твои родители. Это как Бог свят! Правда истинная… И никто их не убил, дитятко наше.

— А где они? Почему не живут с нами? — впервые не поверил мальчуган.

— Далеко они, Коленька! Аж на самой Колыме маются! За полземли от деревни нашей. На краю света. Там не то что люди, черт пятки отморозит. Уже какой год бедуют родимые. А еще много! Ой как много им терпеть! Дожили б, дал бы Господь!

— Почему они там живут? Почему к нам не приедут? — спросил Колька упрямо.

— Не пускают их, миленький. Под неволей маются. В тюрьме оба! — заплакала бабка, подняв взгляд на икону Спасителя.

— А за что?

— Отец твой председателем колхоза был. Мать — ветврачом работала в нашей деревне. Скотину лечила от хворобы всякой. Грамотные они люди, культурные. Не то что эти — кто судит их ноне. При твоем отце в деревне порядок был, все при деле — работали на своих местах. Не лодырничали, не пьянствовали. И всего всем хватало. Колхоз передовым хозяйством был. И хлеба досыта в каждой избе водилось, и никто не голодал. Детвы рожалось много. Люди с колхоза не убегали. Не то что нынче — все в город едут. От лиха. Выжить бы! Твой отец хозяином на земле был. Все насквозь знал. Сам с малолетку на земле работал. Чтоб где промашку не дать, к старикам за советом шел. Те его уважали.

— А зачем он в тюрьме?..

— Беда свалилась, родимый, как снег на голову. В начале мая, такого никто не помнил, снег пошел. Не заморозки, такое бывало, всамделишный снег, цельными сугробами на поля лег. Три дня пурга мела. Когда она кончилась, растаял снег, глянули мы на поля, а там все погибло и повымерзло. Ни одной живой травинки во всей округе не уцелело. И не только у нас в деревне, всех одолела эта напасть. Все сады облетели. Ну, поля пересеяли кое-как. Не все, конечно. Семян дали мало. Да и где их набраться на каждого? Тогда, впервые за все годы, не смог колхоз сделать план, сдать хлеб, картоху властям. Пересеянное не все доспело. Что собрали — вернули взятые в долг под урожай семена. Остатнее в закрома засыпали, чтоб на будущий год было чем поля засевать. Ну, а с району начальство приехало. Злее воронья. Все хорошее вмиг забыли. И, словно не ведая про случившуюся напасть весной, стали требовать сдать все зерно государству. До единого. Отец твой поначалу уговаривал начальников, убеждал, что нельзя колхоз разорять, что на будущий год, если не подведет погода, за оба года одним махом рассчитается. Да кто его слушал? Пригнали с району машину и к амбарам — хлеб забрать. Отец уперся и ни в какую. Не велел отдавать. Крик поднял на всю деревню. Назвал начальство дураками, безмозглыми, грабителями и еще как-то по-ученому обозвал. Но не помогло. Хлеб силой забирать стали. Твоя мать баб собрала зерно отстоять. С вилами пришли. Да что там бабы? Мужиков, какие за отца вступились, всех до полусмерти избивали, звери лютые. Баб — и подавно. Разогнали по домам. Родителей твоих, как зачинщиков бунта в деревне, за оскорбление властей, укрывательство хлеба, невыполнение плана по сдаче зерна этой же ночью забрали из дома и без суда увезли на Колыму. Вначале и впрямь расстрелять решили. О том всей деревне объявили. Чтоб запугать. От стара до мала. Чтоб никто не смел больше с властями спорить. И своего добились. Кому терять башку охота за колхозное? Да гори оно синим пламенем, решили люди и остыли к земле. Власть возненавидели: которые бусурманами в деревнях грабят. Оттого и уезжать начали. Особо молодые. Кто устал от трудов наших и горя. В городах завсегда прокормиться легче.

— А родители? — напомнил Колька.

— Они, бедолаги, уже с жизнями прощались. Да нашелся человек, какой вынес их жалобу на волю. Отправил самому большому начальству — в Кремль! Сталину. Тот, видать, получил ее. И помиловал от расстрела. Заменил его сроками. Твои родители писали, за что им тюрьму оставили, — вытерла слезу бабка. — За поношение властей и организацию массового беспорядка в деревне. По двадцать пять лет…

— А сколько прошло?

— Половина скоро будет. Как исполнится тебе четырнадцать — еще половина их срока останется. От полуторалетнего их забрали. И Сталин не за прошлые заслуги пощадил, а тебя не решился осиротить на всю жизнь. Ради тебя не дал расстрелять. Так в его ответе было сказано.

— Сколько ж мне будет, когда их освободят? Вот это помиловал!..

— Мне не дожить. Но ты уж совсем большим будешь. Отцом чьим-то, мужем. Уже в самой зрелой поре.

— Разве это не сиротство? Ведь это вся жизнь без них! А за что? — впервые тогда сдавил руки в кулаки. И не сумел удержать хлынувшие злые слезы.

— Не плачь, солнышко мое. Самое тяжкое уже минуло. Ты подрос. Они — в тебя перешли. Поначалу несносно было. Я чуть не свихнулась. От горя. Ты совсем маленьким был. Деревенские поотворачивались с перепугу. Не то что заходить, здороваться с нами боялись. Забыли все доброе, врагом народа и меня обзывали. Бывало, хлеб замешивала не на воде — на слезах. Жить не хотелось. Ради тебя все выдержала. Не приведи Творец помереть, ты и вовсе никому не нужный останешься. Даже родня отвернулась от нас, как от прокаженных. Насовсем…

— Дураки они! — вырвалось невольно у мальчишки.

— Три зимы ждала я весточку от детей. Уж не чаяла получить. Думалось, загинули насмерть. Но Бог милостив! Получила я весточку. Вначале от отца. Потом и от матери твоей. Они по разным зонам. Даже адресов друг дружки не знали. Я помогла им списаться. Нынче уже легче. От обоих письма идут. Кажный месяц. Я им про тебя отписываю, про деревню. Очень они переживали за нас в войну. Хорошо, что стороною обошла. Не опалила. Не снесла бы я того лиха. Так и отписала обоим, мне не тот враг страшен, что напал с Германии, а тот, — какой начальством зовется, над головой, в районе живет, — всхлипнула бабка. — За то письмо прикатили с района на машине к нам. Уже после войны. С ранья пожаловали. Ты спал. А меня в сарай вызвали. Всю излаяли. По лицу били. Участковый наш. И все грозил: мол, не замолкну, тоже на Колыму упечь можно. К твоим родителям под бок. Я уж себя заставила смолчать. Что ему, псу облезлому, стоило исполнить обещанное, коль не устыдился меня, старую, по лицу хлестать? Но с той поры поняла, что письма наши все читаются. И сторожкой стала, чтоб беды не принести детям. И лишнего не добавляла в весточки.

— А кто они нынче? — спросил Колька.

— Отец твой поначалу трассу строил Колымскую. Потом его на рудник отправили. Там он четыре года тачку с рудой возил. Потом его бригадиром сделали. Видать, хорошо справляется. Теперь у него десять бригад в подчинении. Пишет, что зарабатывает хорошо. И когда приедет, новую избу построит. Большую и светлую. Теплую и красивую. Ну, да это дай-то Бог! — перекрестилась бабка.

— А мама? — напомнил Колька.

— Она поначалу тоже трассу строила. С бабами. Видать, там баб и мужиков не различали. Но заболела. Простыла шибко. И ее, узнав, кем работала до зоны, отправили в зверушник норок каких-то выводить. Я не знаю, кто они такие. В нашей деревне отродясь их не видели. Так вот она это делает и теперь. Пишет, что там ей легче и сытней. Может, до воли дотянет…

— А почему ты никогда их письма мне не читала?

— Маленький ты был. Боялась, что лишнее болтнешь деревенским. Народ нынче испаскудился. Вовсе не тот, какой ранее был. Зависть подпортила. А ведь Лизавета, твоя мать, деньги хорошие шлет, чтоб ты и я не бедовали ни в чем. Без отказу жили. Я про то даже родне не сознаюсь, не сказываю, что подмогу получаю с Колымы. Чтоб ничего у нас не просили. Прознай они про то, просить станут, на нужду жалиться. А когда мы в ней были, кто выручил? Все позабыли. То-то и оно, соколик мой. И ты умным будь. Не раскрывай сердце людям, не верь никому. Не болей за других, как отец. Про себя пекись. Здоровее будешь.

Эта бабкина наука в кровь и в плоть засела с детства. Колька был жадным и молчаливым. У него не было друзей. Он перестал замечать родню. И всегда с ненавистью смотрел на участкового, изредка приезжавшего в деревню из района.

Колька и сам не знал, когда начал следить за ним, карауля всякий его шаг. Не задумав ничего, он не сводил с него глаз и бегал по пятам неслышной тенью.

Участковый ходил по селу хозяином. На одних покрикивал, с другими шептался или разговаривал нарочито громко. Кольку бросало в дрожь от его голоса. Руки сами хватали булыжник поувесистей. Но кинуть им пока не рисковал. Словно что-то удерживало.

Участковый приезжал на бричке, которую оставлял возле кузницы. И однажды, улучив момент, когда кузнец отлучился на обед, выбил пацан обе чеки из осей в колесах. Стал ждать. Что же будет?

Участковый вернулся в сумерках. Сел в бричку, не поглядев, не проверив. И выехал на большак, ведущий в район.

Лошадь от удара кнутом взяла рысью и понеслась без оглядки, закусив удила. Она не остановилась, когда, подскочив на выбоине, соскочило с оси колесо. Бричка, затрещав, осела на бок.

Участковый натягивал вожжи, пытаясь остановить лошадь, кричал, но бесполезно. Кобыла, роняя пену, неслась оглашенно.

Второе колесо слетело внезапно, ухнув в рытвине. Бричка вывернулась в канаву, полную, дождевой воды, накрыла участкового с головой. Лошадь умчалась налегке.

Никого не оказалось в это время на дороге. Участковый пытался выбраться из брички, но та была тяжелой, сделанной добротно. Что-то выбить, выдавить не получилось, и участковый захлебнулся в воде, так и не сумев выбраться из канавы.

Об этом в селе узнали на следующий день. Никто и не подумал, что случившееся не было случайностью. Уж тем более никто не увязал смерть участкового с Колькой, который, узнав о гибели, равнодушно отвернулся. И даже бабке не признался, что отомстил за нее и за себя.

Вскоре из деревни исчез кузнец, которого власти обвинили в гибели участкового. Ведь именно он недоглядел либо выбил чеки из осей: так сказали на суде.

Колька теперь следил за мордоворотами из района, по чьей вине сиротствовал все эти годы. И случай представился.

Трое пузатых мужиков, засидевшись допоздна в правлении колхоза, решили заночевать у председателя. Чтобы утром, по светлу, проверив фермы, вернуться в район.

Было холодно. Председатель затопил печь, угощал гостей, не жалея хмельного. Из трубы валил дым.

А когда гости стали утихать, Колька залез на крышу, заткнул трубу мокрой соломой. Накрепко. Но не забыл о своей проделке. Под утро подошел к дому председателя. Там крики, плач. Двое гостей угорели вместе с хозяином насмерть.

Привезли из района громадную собаку, чтобы нашла виновного. Та долго возле дома крутилась. Потом метнулась к дороге. Но всю ночь шел холодный дождь. Он и смыл все следы…

После этого случая в село зачастила милиция. Проверяли всех. Кто ругался с председателем или грозил ему? Кто имел зуб на районное начальство? Но никого не нашли. На Кольку и бабку никто не обратил внимания. Не пригляделись, не подумали.

Мальчонка молча радовался. Бабка охала, что в селе завелись злодеи.

Колька учился в деревенской школе и не мечтал, как другие, стать пилотом или врачом. А все оттого, что новая учительница, расспросив как-то ребят, кто кем хочет стать, резко оборвала Кольку:

— А тебя не спрашивают! На детей врагов народа государство не станет тратиться, не будет ни учить, ни воспитывать. За бесполезностью. Потому что волчья стая в нашем обществе.

Колька в тот день ушел из школы злой. Он долго плакал на темном чердаке. Ему было очень обидно, что не сможет стать шофером. Не дадут выучиться. И начал обдумывать, как отомстить учительнице за свой позор в классе. И начал следить за нею.

Подкараулил у проруби, когда на реке никого не было. Та полоскала белье. Колька разогнался с горы на самодельных тяжелых санях. И столкнул учительницу в воду. Та упала с простыней в воду. Головой вниз. Так и не вынырнув, не поняв, что случилось.

На следующий день вся школа говорила, что учительницу на реке порвали волки. Их в эту ночь видели многие деревенские. Целая стая выла у проруби.

Колька ликовал. Он даже думал, как похвалится теперь перед родителями за то, что сумел отомстить за них. Да так здорово, что на него никто и не подумал. Но… Под самое Рождество принесла почтальонка бабке казенное письмо из далекого Магадана. На конверте адрес не рукой человека написан. Отпечатан на машинке. И сразу больно стало на сердце. Видно, от предчувствия.

Оно не обмануло… В конверте администрация зоны сообщила о смерти отца.

Бабка в крике зашлась, залилась слезами горючими. Весь свет в глазах помутился. Надолго слегла в постель. Болезнь оказалась жестокой. Всю зиму на ноги не вставала. Родня пришла снять мерку для гроба, к похоронам готовилась. Увидев это, Колька озверел. Выгнал всех из дома, натолкав ухватом в бока и спины. Никого к бабке не подпускал. Сам справлялся всюду. С коровой подружился, приняв отел. Кормил свиней и кур, чистил в сарае. Топил печь в избе, готовил еду. Себе и бабке. Мыл полы, стирал. И каждый вечер, до глубокой ночи — разминал, растирал, отогревал ноги бабке. Он научился всему. И в неполные четырнадцать стал хорошим хозяином в доме.

По общему совету они решили не писать матери о смерти отца. Но той сообщили из зоны.

Мать в своем письме осторожно намекнула на это. И попросила Кольку быть внимательнее и добрее к бабуле.

Колька все же к весне поднял ее на ноги, но из дома не выпускал. Сам управлялся с огородом и скотиной.

В том же году он закончил школу. Получил свидетельство об окончании семи классов.

На вечер Колька не пришел. Некогда было. Дома дел хоть отбавляй. Бабка в доме прибиралась. А парнишка подметал во дворе. Завтра воскресенье. Надо, чтоб везде было чисто. Такой порядок заведен издавна.

Колька уже поставил метлу в сарай, повернул к крыльцу, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Оглянулся. У калитки остановилась женщина. Смотрела внимательно. И словно не решалась войти: рот открыт, а сказать не может.

«Чего надо? Мы не подаем! Самим жрать нечего!» — хотел ответить привычное Колька. Но глянул в лицо, глаза. Они показались до боли знакомыми. И он запнулся. Смотрел на незнакомку во все глаза.

— Коленька! Сынок! — покатились у той слезы. И словно прорвало женщину. Прошло оцепенение первых минут: — Родной мой! Сиротушка! Какой большой стал, мальчик наш! — Она прижалась к Кольке, обвила шею, зацеловала лицо.

— Мама? — спросил он, не веря в чудо; ждал ее через много лет. И не верил. Ведь вот уже нет отца.

— Да, сынок. Я — твоя мать. — Женщина торопливо вытирала лицо; вернувшись к калитке, внесла во двор сумку и чемодан.

— Ты насовсем? Тебя отпустили?

— Реабилитировали меня, Колюшка!

— А это что? — не понял мальчишка.

— Признали мое наказание незаконным, а меня — невиновной! — пролегла у нее горькая складка у губ и глаз.

— Через столько лет?! А как же мы с бабкой? За что столько вытерпели? — вырвалось с криком. И, что-то поняв, открыл дверь в дом: — Бабуля! Мамка вернулась! Глянь на нее! Насовсем! Невиновна. Очистили! Я ж говорил тебе, ни за что они сидят! — закричал Колька, подталкивая мать в избу. Та оглянулась на улицу, увидела лица сельчан, любопытно уставившихся на нее, и попросила:

— Закрой калитку, Коля! И ворота на засов. Покрепче и понадежней! Нет у нас в деревне ни родни, ни друзей! Хватит жить для всех. Надо для себя. Так-то оно надежней и верней! И от Колымы подальше.

Мать, едва присев, показала справку о реабилитации.

«Восстановить во всех гражданских правах, на прежнее рабочее место с выплатой обусловленной компенсации за незаконно отбытое наказание в зоне», — прочитал Колька, и слезы душили ему горло.

— Отец твой тоже реабилитирован. Посмертно, — опустила мать голову. И, порывшись в кармане, достала папиросы, закурила.

Бабка, глянув, не одернула, ни о чем не спросила. Да и зачем? Седые пряди выбились из-под платочка дочери. Как мало общего было у нее с той, которую увезли из дома много лет назад.

— Ты тогда проснулся. Словно почуял беду. Закричал. Заплакал. Позвал меня. Я этот зов все годы слышала. Каждый день и миг. И ночью во сне. Я все считала тебя маленьким. А ты, вон, почти взрослый! — не отходила от него мать.

Она рассказывала о пережитом спокойно. Об унижениях, оскорблениях, угрозах и побоях.

— Когда нас решили расстрелять, мы уже не удивились. Жалобу отправили, не веря в результат. Хотелось одного — скорее бы определенность. Хоть какая-то. Смерть не пугала. А тут… Начался тиф. Поголовный. Эпидемия. Из-за него нас и не расстреляли. Решили землю нами не заражать, а увезти подальше. Но поезда шли переполненные такими же, как и мы. Да и железнодорожники не хотели перевозить тифозных. Опасались заразы. Тогда нас погнали этапом. До самой Сибири. Там, мол, места глуше. Найдется для них овраг. А тут, в Чкалове, нас с отцом нагнало помилование. Избавленье от расстрела. — Она закурила новую папиросу и продолжила: — Я сразу поняла, что-то произошло. Конвоиры, которые нас гнали, зашушукались между собой. И до меня долетело: «Если сдохнут, с нас шкуру спустят за это говно. Давай их в поезд определим поскорее…» Вывели нас с отцом из колонны. И вскоре в телятник втолкнули. К тем, кого во Владивосток, а оттуда на Колыму везли. Так-то и не расстреляли. Я верила все годы — коль от расстрела судьба уберегла, выйдем на волю живыми…

— Слава Богу, хоть ты воротилась! — роняла бабка радостную мокроту.

Кольку распирало от счастья и гордости. Он верил искренне, что теперь никто не посмеет плохое сказать об их семье. И вместе с матерью пошел в поссовет сдавать ее документы на прописку.

Председатель взял документы. Недоверчиво прочел справку о реабилитации и сказал гнусаво:

— Не могу, пока запрос не сделаю. Пусть подтвердят соответствующие органы. У нас ни за что столько лет не держат на Колыме. Это вы кому другому расскажите, — глянул он через очки, как сквозь прицел.

Кольку словно током ударило. Так больно ему не было никогда. Он стоял как оглушенный. Мать отшатнулась, прижалась спиной к стене. И вдруг сползла по ней прямо на пол.

— Убью гада! — бросился Колька к председателю сельсовета с голыми руками.

Тот не ожидал подобного. Никогда не предполагал столь явной лютой ненависти. Он оторопел. А Колька схватил его за горло онемелыми руками. Председатель опомнился, когда дышать стало трудно. Он повалился на пол, придавив собой Кольку. Оторвал от себя. Поддал сапогом в бок. Мальчуган заорал от боли.

На крик вбежала секретарша. Увидев валяющихся на полу Кольку и его мать, тут же выскочила из кабинета и позвонила в милицию.

Председатель тем временем сорвал пацана с пола, колотил его по голове тугими кулаками.

Вбежавшие на шум колхозники отняли Кольку, подняли Лизу, вывели, вынесли наружу, ругались с председателем. Ему никто не верил, что такой тихий спокойный мальчишка пытался задушить мужика.

Кто-то поил водой Лизу, обтирая ее лицо от пыли. Другие Кольку успокаивали. Мальчишка кричал от боли на всю улицу, держался за бок, на котором вспух огромный черно-синий синяк.

Председатель орал на весь кабинет, грозя отправить всю семью на Колыму без права возвращения в деревню. Он доказывал свою правоту, но люди не выпускали его из кабинета, заставляли дождаться милицию, мол, пусть она разберется.

Когда под окном сельсовета остановился «воронок» и из него вышли не милиционеры, а двое чекистов, колхозники быстро разошлись по домам, оставив свидетелями троих стариков, которым терять было нечего и начальства они не боялись.

Поначалу чекисты выслушали председателя сельсовета. Взяли в руки справку. И, едва глянув в нее, сказали председателю:

— Немедленно прописать, выплатить компенсацию! И как только отдохнет, вернете на прежнюю работу! — приказали холодно, жестко.

— Ну, с нею мне все понятно. А вот с этим как будете? Он, змееныш, не только на мою жизнь посягнул, он, можно сказать, на власть руку поднял! — глянул председатель на мальчишку глазами-пулями.

Колька, сообразив, рубаху поднял. Показал почернелый бок. И добавил к тому:

— Если б не люди, убил бы меня. И мамку. Это он наперекор властям прет!

Тут и старики заговорили, подтвердили сказанное Колькой, вступились за него яростно. Все грехи председателю сельсовета вспомнили.

Чекисты, выслушав всех, велели мужику собираться. Посадили его в «воронок» и увезли в район, откуда он вернулся до неузнаваемого притихший.

Выполнил все указания чекистов, за версту обходил семью. Старался не видеть и не замечать никого.

…Мать, отдохнув дома с неделю, пошла на работу. Она была так слаба, что ноги нередко подводили ее. Она стонала во сне. Что виделось ей? Ведь вот там, на Колыме, снилась Лизе деревня. Дом и семья. О! Если бы не эти сны, не дожила бы баба до возвращения. Эти сны дарили радость воспоминаний. Самых дорогих и светлых…

Но зачем теперь, когда все уже позади, приходит в сны непрошено Колыма? Злою ведьмой с хвостатой пургой, с лютым холодом, с тучами комаров и работой до изнеможения в топких болотах или в вечной мерзлоте с киркой и ломом. Зачем Колыма бабе? Чтобы не забыть пережитое? Да оно и так отняло половину жизни. Это и в гробу будет помниться. Что толку оправдывать того, кто едва выжил на Колыме? Ему до конца жизни не восстановить отнятых сил и здоровья. А умирают все одинаково. Виновные и правые. Лишь в последний миг раскаиваются, что жили коряво. Да и то — не все.

Колька часто просыпался от жутких криков и стонов матери. Они с бабкой лечили ее изо всех сил. Настоями и отварами. Чтобы нервы успокоились, улеглась, отпустила бы память. Не будоражила, не рвала бы сердце в клочья. Но не просто прогнать Колыму из того, в ком засела она криками, бранью, угрозами охраны, рычаньем сторожевых овчарок, холодными щелястыми бараками, где к утру вода в питьевой бочке промерзала до дна.

Кричала баба, тихо плакал в темноте Колька:

«Только выжила б мать, только бы поправилась и выздоровела».

Молилась бабка, до самого рассвета не вставая с колен. Просила у Господа защиты от хвори для рабы божьей Лизаветы.

Под утро мать засыпала спокойно. Кошмары Колымы отступали. Она дышала ровно, тихо.

И вдруг… Что такое? Откуда это удушье и адский жар?

Колька вскочил первым. Заорал не своим голосом:

— Пожар! Мама! Бабуля! Скорее! — и, выбив окно ногой, первым выскочил во двор. Увидел, как пламя, обняв крышу, загудело на чердаке.

Мать с бабкой на руках показалась в окне.

— Деньги за иконой! Возьми их! — вырвалась старуха и кинулась к иконе. Достала деньги, сняла икону. Пламя уже гуляло по комнатам.

Колька выгнал из сарая в огород обезумевшую от страха скотину. Мать, задыхаясь в огне, звала бабку. Одежда на ней занялась пламенем.

— Мама! Скорей! — подскочил к окну мальчишка и вырвал женщину из огня, облил водою с головы до пяток.

Из окна вылетел дымящийся сверток, Колька сунул его за пазуху, звал бабку, а та никак не могла найти окно. Кругом пламя. А всего-то и хотела — икону взять. Под которой венчалась. Но где она? Ни углов, ни потолка, ни пола. Даже голосов не слышно. Но что это? Просвет в жаре…

Колька выхватил бабку, когда на той загорелись волосы. Окатил водой. Положил в огороде — тяжелую, мокрую, дрожавшую. Лицо и тело — сплошные ожоги.

У матери на ногах и плечах кожа вздулась; она заливала огонь водой, не видя односельчан, помогающих тушить пожар.

Колька сразу понял, кто поджег их дом. Сзади сарая валялась зажигалка, сделанная из гильзы. Такая была лишь у сына председателя сельсовета — хромого Митьки.

Увидев, что пожар стихает и сельчане не обращают на него внимания, Колька перепрыгнул через забор огорода. Он знал, где искать Митьку. И, прихватив булыжник поувесистей, незаметно шмыгнул в сад. Хромой лежал в гамаке.

— Вставай, гад! Не притворяйся! — увидел побледневшее, перекошенное от страха лицо.

— Твоя? — показал зажигалку. А другой рукой со всей силы ударил булыжником по голове.

— Сдыхай, собака! — наступил на горло упавшего. И, почувствовав, как что-то хрустнуло и хромой, дернувшись, вытянулся, побежал из сада председателя сельсовета.

Он вернулся к своим. Мать с бабкой сидели во дворе на обгорелой скамейке, смотрели на пожарище. Не было слез, не было сил плакать. Женщины даже на боль не обращали внимание.

— Как я устала жить, — выдохнула бабка внезапно.

И Кольке стало страшно от этих слов.

Около дома ходил инспектор; оглядывая пожарище, искал причину.

— Явный поджог! Это дураку ясно! — бубнил он себе под нос.

Колька показал ему самодельную зажигалку, сказал, чья она. Инспектор, взяв ее, пошел в правление колхоза. И вскоре к дому подъехала милиция.

Колька первым увидел взлохмаченную, растрепанную жену председателя сельсовета. Она мчалась по улице, не видя перед собой никого.

— Убили! Убили Митьку! За что калеку загубили? Кому мой сын мешал? — неслась она в сельсовет.

Оба милиционера всполошились. Они выскочили на улицу узнать, в чем дело. Баба, брызгая слюной, показывала на свой дом, говорила несвязно.

Милиционеры, осмотрев Митьку, пошептались с пожарным инспектором.

— Значит, зажигалку не вы нашли? Погорелец передал? Так, так! — Оглядели Кольку. И приказали: — Живо в машину!

Никто не оглянулся на мать и бабку, кричавших во весь голос. Кольку тут же вбили кулаком в угол. И пригрозили:

— Пикнешь, башку оторвем гаду!

Кольку били день и ночь всю неделю. Ни есть, ни спать не давали. Выбивали показания.

Что там до причины? Она никого не интересовала. Мальчишке выбили все зубы. Он слеп от боли. А милиционеры удивлялись, хохоча:

— Гляди, живой выблядок! И откуда силы! Другой бы мужик уже околел. Этот, паскуда, дышит! Вкинем еще? Ишь, хер собачий! С этих лет — убийца! — врезались сапоги в тело.

Когда Колька терял сознание, его бросали в камеру. А через полчаса снова выбивали на допрос кулаками и сапогами.

В камере Кольку жалели. Тертые воры хвалили мальчишку, узнав, за что попал пацан в лапы милиции. Они, услышав о пережитом, кормить стали, отмывали пацана и все успокаивали: мол, файный кент из него получится. Рассказывали, что, если он прикипит к ворам — беды знать не будет.

Вскоре они стали заступаться за Кольку. Выкидывали милиционеров из камеры, не пуская на допросы.

— Ты не ссы лягавых! Этих мусоров не трамбовать — мокрить надо, как пидоров. Наезжай на них буром! Враз зауважают! Смекнут, что за твоей спиной — «малина». Чуть что — кентели открутят вмиг. Доперло? Ну и держи хвост пистолетом! — подбадривали пацана, когда тот впадал в уныние.

Когда Кольку привели в зал суда, он увидел на скамье мать. Она так состарилась и поседела, что парнишка заплакал навзрыд.

— Ишь, сопли распустил, вражина! Всю семью к стенке надо! — кричала жена председателя сельсовета, стуча кулаками.

Забившие зал сельчане молчали напряженно. Ждали, что решит суд.

Никто за весь процесс ни словом не обмолвился о том, что хромой Митька поджег дом. Словно забыл судья о причине убийства и намеренно обходил эту тему.

И тогда не выдержал Колька. Он встал и, не глядя на обвинителя и судей, не дававших ему слова, закричал отчаянно на весь зал:

— Меня убивали на допросах мусора! Целой кодлой. Выбили зубы, сломали ребра! Вышибали жизнь!

— Мало тебе, сволочь! — крикнул с места председатель сельсовета.

— Выходит, не только мне, а и всему суду отбили память, что все они забыли, кто виноват? Вот он научил своего Митьку поджечь наш дом! Он должен отвечать за все! — показал на председателя сельсовета.

Ни во время следствия, ни на суде Колька не признал себя виновным. Но… Десять лет за умышленное убийство он поехал отбывать на Колыму.

Перед отправкой Кольке дали короткое свидание с матерью. Она просила его беречь себя. Не ругала, не укоряла за случившееся. Сказала тихо:

— Я уже ездила в область. Написала жалобу. Обещали разобраться и помочь. Ты виноват, но не настолько, чтобы тебя признали преступником. Тебя вынудили пойти на это, так я пишу. Обратилась и в комиссию по реабилитации. Там мне велели приехать через три дня.

— Что с бабушкой? Где она? — перебил Колька мать. Та молчала. — Она болеет?

— Умерла. Не перенесла. Все тебя звала перед смертью. Благословить хотела. Ослепла она. От переживаний, — опустила голову мать.

— Когда она умерла?

— В тот день, когда тебя взяли. Поздно ночью…

— Это они виноваты в ее смерти! Они! — выдавил мальчишка.

— Я виновата. Мне не стоило выживать и возвращаться. Со мною в дом вошло горе. Не будь меня, жили бы вы с бабушкой спокойно. Не знала я того заранее, — прижала мать платок к глазам.

— Я вернусь, мам. Я буду очень стараться поскорее приехать к тебе. И мы отстроим дом, как отец хотел.

— Мне дали домик. Маленький. Да и сколько надо для жизни? Наш — ремонтируют. А верней — заново строят. Ничего не уцелело. Обещали через месяц закончить. Тогда и переберусь. Тебя ждать стану. Весь свет объезжу, но вырву тебя с Колымы! — пообещала упрямо она.

Мальчишку определили в барак к блатным. К тем, кого фартовые не без пренебреженья называли шушерой и считали себя западло дышать с ними в одной хазе.

Кольку в бараке сразу попытались высмеять. Но тот уже прошел подготовку у фартовых за время следствия и на этапе получил немало дельных советов от тех, кто отбыл на Северах не одну ходку.

— Эй, кенты! Свежак нарисовался! Надо обмыть знакомство! — подошли блатные.

— Водярой иль чифиром угостишь? А может, шмаль имеешь? — Они скалились в ухмылке, тряся Колькину сумку. И выкидывали все содержимое на шконку.

— Какого хрена шнобель суешь не в свое! — рванул мальчишка сумку из рук и, насупившись, оглядел обступивших его зэков.

— Гоношится зелень! Не доперло до него, что в нашу хазу без навара не возникают! — хохотнул кто-то.

— Получишь, не соскучишься! — бросил через плечо пацан.

— Обломаем или как? — положил руку на плечо Кольке худосочный зэк.

— Отвали! — стряхнул руку и тут же получил удар кулаком в бок.

— А-а! Мать вашу! — взъярился пацан. И мигом ударил головой в лицо того, кто стоял ближе. — Я вам, пидоры! Не таких мокрил! — сорвал скамейку с пола и попер на зэков, не ожидавших бунта. А скамейка уже прошлась по головам.

— Держи падлу! Вали его, ханурика! Размажь козла! — неслось со всех сторон. Но Колька не подпускал к себе никого. Он прижимал блатных к полу, вдавливал в стены.

— Эй! Шобла! Чего тут звените? Чью жопу не поделили? — заглянул на шум в бараке фартовый.

— Да вот свежака фаловал и на знакомство, а он, хмырь, хвост поднял…

— Кто будешь?! — остановился законник перед Колькой.

Мальчишка назвал имя. Фартовый отмахнулся и уточнил:

— Влип за что?

Колька назвал статью. Законник присвистнул. Предложил присесть.

— Серьезный ферт. Кого же замокрил?

Колька рассказал об участковом, районном начальстве и председателе колхоза. Об учительнице и Митьке. Признался, за что разделался с каждым.

— Так ты мокрушник! Самый лафовый! Ну и фраер! Чего ж ты тут приморился у шушеры? Хиляем в нашу хазу! С этими тебе не по кайфу. Не то к утру замокришь всех хорьков. А кто фартовых держать станет, хамовку таскать, башли? Тебе тут без понту. Сгребай барахло и хиляй за мною…

Колька послушно пошел следом. В бараке законников его сразу поставили перед паханом и кентами. Колька и перед ними признался во всем.

— Я до суда с фартовыми канал в камере. Вот они написали, чтоб я пахану зоны передал. — Он вытащил записку, зашитую в носки.

Пахан прочел.

— Свой! Файным корешем был. За него Филин ручается. Тот просветил. Просит взять! Ну, что кенты? Ваше слово!

— Если Филин, чего базлать? Пусть капает с нами.

— Мокрушник он лафовый. Нужный в «малинах». Отзвонкует, к своим забросим, — предложил мрачный немногословный пахан.

Кольке дали шконку рядом с сявками. С него никто ничего не требовал. Молча взяли фартовые мальчишку в долю.

Теперь он целыми днями слушал воспоминания законников, учился играть в очко и рамса, постигал законы и обычаи фартовых. Он думал, что вот так безмятежно доживет он здесь до конца срока. Но однажды его разбудил дикий крик. Фартовые припутали суку.

О продажных зэках, работающих на администрацию зоны, Колька уже был наслышан. Видел меченных мушкой мужиков и уже перенял от фартовых презрение к стукачам.

— Эй, свежак! Хиляй к нам! Смотри, как сучьню дрючат! — хохоча, дернул кто-то мальчишку.

Колька вскочил от очередного воя.

Когда подошел к столпившимся у печки фартовым, увидел лежавшего на полу перед ними мужика. Тот был прибит к доске гвоздями.

Взмокшие волосы стояли дыбом от непереносимой боли. Законники развлекались: раскаляли в печке железный прут и стегали им по голым пяткам суки.

Мужик орал от каждого удара. Его ноги вспухли, почернели, с тела лил пот.

— За что его? — спросил Колька тихо.

— Шофера заложил, который на чифир чай привозил. Засветил операм, падлюга! — сказал старый законник и добавил, помолчав: — А недавно кентов лажанул. Которые в бега навострились. У них уже все на мази было. И накрыли. За попытку к побегу на хвост по пятаку ожмурили. Файные были кенты. Если б не этот пидор, до воли дотянули б.

— Кентов заложил? — В глазах Кольки ярость вспыхнула. — Какой навар получил за них? — спросил он у законника.

— В хлеборезку пахать отправили. Чтоб на пайках обжимал всех подряд. До того — в карьере упирался.

— Давай, свежак, приложи клешню! Вломи козлу по самые! — подзадорил кто-то из законников Кольку.

— С гвоздей надо снять. Этого файно «расписать» надо. Чтоб все суки на том свете дрожали, увидев, что получит каждый за фартовых! — предложил парнишка.

Он быстро исписал финачом спину суки. Засыпал ее крупной серой солью, которой посыпали проход в бараке от обледенения.

Потом, нагрев чайник, поставил его на спину мужику. Тот начал дергаться, кипяток проливался на спину. Сука не мог кричать. Рот ему забили кляпом.

— Скачи, падла, на яйцах! Веселись, пока дышишь! Не то прибавлю огоньку! — пригрозил Колька.

Фартовые смеялись. Сука бился на полу от боли.

— Ты у меня сбацаешь цыганочку, — пригрозил мальчишка и плеснул кипяток в пах суке. Тот потерял сознание. А Колька, нагнув парашу, плеснул суке в лицо зловонием.

— Ну и борзой ты, свежак! Злей нас! Быть тебе Коршуном! — сказал пахан барака, оглядев фартовых. Те согласно промолчали.

Кольку в тот день перевели на другую шконку. Подальше от сявок, поближе к печке.

Здесь вечерами любили посидеть фартовые. Играли в карты на интерес, обсуждали новости с воли. Все они ждали одного — амнистию. О ней спрашивали каждого новичка, водителей. Знали: пусть не все, но кто-то из них обязательно попадет под амнистию и выскочит на волю.

Кольку уже никто не звал по имени. Став Коршуном, он перестал быть мальчишкой. Законники начали готовить его для будущего, для фарта.

Непростой оказалась эта наука. Коршун постигал ее с большими усилиями, старался. И все ж за каждую оплошку и забывчивость получал град отборной брани, а то и оплеуху от пахана, внимательно следившего за обучением Коршуна.

Лишь один раз была у него стычка с законниками. Не хотели они отдавать ему письмо от матери, напомнив, что у вора — нет семьи… Так требовал закон всех «малин».

Коршуну это пришлось не по нраву, и, вцепившись в конверт, он потребовал:

— Пока добром трехаю, отдай! Не то клешни посеешь! — пригрозил он фартовому. Тот на кулак подцепил. Коршун вскочил на ноги и тут же его со всего маху головой в солнышко поддел. Фартовый еле отдышался. Но и Коршуну это даром не сошло. Пахан вытащил его на разборку за то, что посмел поднять руку на законника.

Коршуна в этот раз слегка оттрамбовали. Совсем без наказания оставить не могли. Но предупредили: если еще лажанется, вынесут из фартовой хазы на сапогах. И кинут в барак к шушере, где блатные с него живо шкуру на ремни пустят, когда узнают, за что законники его выперли.

Коршун уже видел, как принимали фартовые воров в закон, как выводили из него фаршманутых.

Поначалу даже ему жутко было, не хотел оказаться на месте изгнанного, а потому сказал, оправдываясь, что в письме от матери ждал не новостей из дома, а вестей об амнистии либо помиловании. Она нынче в курсе дела и хлопочет о нем. Конечно, знать должна, что ожидается, затевается на воле. А такие вести нужны не только ему…

Услышав сказанное, законники умолкли, смягчились. Вернули письмо. И ждали, что скажет Коршун.

Колька почти не врал. За короткое время, которое прожил вместе с матерью, он не успел привыкнуть к ней, полюбить. Он редко вспоминал ее. И всегда с болью. Почему она вместе с отцом вступилась за колхозное зерно и не подумала, не испугалась за него, своего сына?

Вслух ей не выговорил никогда. Но этот укор всегда жил в его сердце.

В письме мать сообщала, что дело Кольки запрошено с Колымы и пойдет на доследование. Она о том знает достоверно.

«Раз запросили дело, значит, приговор суда показался неубедительным. Может, срок срежут. А может, пошлют на условное отбытие — отпустят домой. А повезет — вовсе оправдают. Одно точно знаю — облегченье будет обязательно и скоро. Только ты себя береги», — писала мать…

Колька прочел ее письмо фартовым.

— Ну, Коршун, хватай барахло! Самое большое — два месяца, и вылетишь на волю! — сказал пахан.

Кольке не верилось в услышанное.

— Чем займешься, Коршун, когда из ходки слиняешь?

— Председателя сельсовета размажу. Вместе с бабой! — Он ответил не задумываясь.

— А навар с них какой? — повернулся пахан.

— При чем навар? Я из-за них на Колыму загремел. Устрою с ними свою разборку. Обоих ожмурю! — предвкушал Колька сладкую месть.

— Ты что? Мозги посеял? Мокрить без понту только психи умеют. Если нечего с них сорвать, на кой хрен они нужны? Не на холяву тебя тут держали. Чтоб «грев» с воли посылал, покуда мы в казенке. А ты по новой в ходку загремишь, едва выскочив. Или того хуже — под «вышку» поставят. Влупят «маслину» в девять грамм, и накрылось все, что мы в тебя вложили…

— Что ж, выходит, замокрить их не могу?

— Валяй! Если понт с них сорвешь! А коли нет, не дергайся! На хрен фраера? Дыши для «малины», на общак, на кентов паши! Ты когда их мокрожопого пришил, за все разом отомстил. За прошлое и будущее. Ты с ходки вернешься, а он — никогда. Доперло? Тебе в деревне не дышать. Лягавые приморят. Они, задрыги, всех пасут, кто с ходки возник. И тебе не дадут канать. Вот и трехаю, не хиляй в деревню. Пошли ее в жопу. Нарисуйся к нашим, фартовым. Мы тебе для них свою ксиву нарисуем. По ней возьмут. В дело пойдешь. Задышишь с кайфом. Чего ты хочешь, то и будет. Секи про то! Дело ботаю. Не тяни резину. Ты с нами скентовался. Остальное все — до хрена, — учили законники.

Долгими вечерами они рассказывали Коршуну о себе, о делах, о кентах. Говорили, за что попали в ходку. Какие навары снимали на воле.

Коршун слушал эти рассказы, как сказку, она иногда была озорной, веселой, как трель жаворонка, но чаще страшной, похожей на грозовую ночь, когда раскаты грома гремят над самой крышей, а разрывы молний леденят душу.

Вскоре Коршун узнал, что никто из фартовых не стал вором по доброй воле. Всех их такими сделали лютая нужда, человеческая злоба либо корявая судьба, осиротившая их с детства на добро и тепло.

Может, потому они без лишних слов понимали друг друга. Не любили вспоминать родных, которые их самих давно забыли.

Коршун, слушая, понимал, что и этих обошли люди чуткостью, обозлили против самих себя.

Недаром законники считали западло всех, кто не принадлежал к их касте.

— Чего, Коршун, шнобель уронил? Не ссы, в «малине» не пропадешь. Ты — тертый ферт. Но заноза! Гонористый! А в нашем деле без оглядки невпросак случается. Думаешь, только у тебя обида болит? Хрен там! У всех у нас! И у меня, — разговорился как-то пахан барака. И, указав на малорослого круглого фартового, добавил: — Знаешь, как ему пришлось? Если б не «малина», давно б в живых не был. Верно трехаю, Сачок?

— Без булды! — отозвался тот мигом.

— У него мать не была воровкой. С пятерыми в войну осталась. Хозяин на войне погиб. В первые дни его расписало. Куда бабе с оравой? Попробуй дышать! Ну и пошла картохи мороженой собрать в колхозном поле. Вместе с Сачком. Ему тогда четыре года было. Увязался за матерью. Пока дорогой хиляли, все тихо. А чуть свернули к полю — объездчик откуда-то нарисовался. На коне, с псами. Так и не допру, кто поставил его пустые поля смотреть? Он враз смекнул, куда и зачем навострилась баба. Как увидел, что она к земле нагнулась, картоху шарила, он, пидор, собак на нее натравил и сам к бабе бросился. На коне, с нагайкой. Всю исхлестал в кровь. А пацана псы отделали. Всего искусали. Ни одного живого места не было. Глянь, уши порваны — от того дня память. Не пощадил тот, блядь, дитя. Вроде та мороженая картошка дороже жизни. Измордовал обоих до полусмерти. И бросил в поле. А им что делать? Ночь настала. Темно. Страшно. А тут и волчья стая объявилась. Взвыла. Окружать начала. Почуяла легкую добычу. Оно и верно, слинять они не могли. Сил не стало. Отнял объездчик. Сидят на земле, с жизнью и Богом прощаются. А волки все круче становятся. В тиски берут. Баба мальчишку к себе прижала. Сачок тех волков за собак объездчика принял. Но, не видя самого мужика с нагайкой, малость осмелел. И закричал. Отогнать решился. Глотка у него на тот день здоровой была. Базлал файно. Но зверюгам до жопы. Не окажись на той дороге наш кент. Он слинял с ходки. И услышал голос. Помог бедолагам от беды уйти.

— А волки?

— Линяя с зоны, у опера пушку одолжил, а вернуть постеснялся. Не был уверен, что тот очухался, когда он его по тыкве звезданул.

— Он Сачка к себе забрал? — спросил удивленно Колька.

— Довел он их до избы. Баба позвала заночевать. Согласился. А она к утру кровью истекла и отдала Богу душу. Больших детей разобрали люди той деревни. А Сачка никто не захотел. Ну хоть ты лопни. Не оставишь же его в избе одного? А он, как назло, отцом признал. Замотал он его в одеяло, посадил на плечи. Так и прихилял в «малину». Кенты как глянули, чуть не рехнулись. Мол, откуда этот навар? У кого и зачем его спер? Кент раскололся, как было. Фартовые долго не думали. Пристроили пацана к барухе. Велели подрастить малость и не обижать фартового приемыша, — усмехнулся пахан и продолжил: — Сколько дел он помог нам провернуть, сколько раз отвлекал мусоров от нас. Сущий клад! Он через пару зим таким стремачом стал! «Малина» за него крепко держалась. Раз решили фартовые банк тряхнуть, а как отвлечь мусоров? Сачок булыжником в окно запустил и трусит понемногу, ждет, когда все лягавые вывалят наружу. И поволок закоулками. Мал, но хитер. Линял с оглядкой. Видит, отстали, он — потише хиляет, навроде устал. Только они к нему, он стрекача вжарил. Далеко от банка увел. На полгорода. Пока вернулись, фартовые весь банк вытряхнули. До копейки. Три «лимона» сняли. И пацан целехонек. Сам под вечер возник.

— А тот объездчик? Так и спустили ему? — удивился Коршун.

— Фартовые об такое говно не мараются. Но поставили одного, чтоб с глаз не упустил хмыря. Но… Того свои накрыли, когда телегу зерна спер к себе в хату. А потом и сюда на Колыму упекли. Нас вмиг оповестили. Чтоб встретили прохвоста, как положено. Ну и сунули того объездчика в барак к шушере. Те его опетушили хором. Потом за сторожа в параше неделю морили. Гасили окурки о его колган. Мелочь все это, пока он не попал в руки к Сычу. Тот был известный на все Севера стопорило. Велел он вытащить того мудака из параши, помыть его из брандспойта и привести в фартовую хазу. Решил потешить всех. Удивить и старого, и молодого. Ну! Вякну тебе! Всякое видел. Но такое — не забыть! — качал головой пахан. А помолчав, продолжил: — Привязал он того объездчика ногами за уши. А пузом на раскаленную сковороду завалил. То по мудям кочергой колотит гада и велит самого себя крутить на сковороде. Руками отталкиваться. А чтоб шустрил, кипяток на задницу лил ему. И все требовал, чтоб объездчик в грехах каялся. Тот никак нашего Сачка не припоминал. Сыч терпенье потерял. Усадил гада к параше. Привязал ежом, это значит, колючей проволокой. И заставил из параши ложкой хавать, — поморщился пахан.

— Нас тогда наизнанку выворачивало. Смотреть и то тошно. А Сыч, чуть объездчик замешкается, раскаленным прутом его трамбовал, — добавил худосочный старик-фартовый.

— В конце концов вбил он ему в жопу «розочку» и продержал в параше на морозе всю ночь. К утру туда добавили. И выкинули в отбросы. Был говном, в нем и ожмурился, в нем и могила его. Без доброго слова и памяти. Никто не искал падлу. Даже охрана. Только глянули на пустую шконку. Поняли. Скентоваться не успел так быстро, чтобы в бега слинять. А значит, замокрили. Доперло до них, что шмонать — бесполезняк. И забыли паскуду.

Коршун спокойно слушал эти рассказы. Ни одним нервом не дрогнул. Понимал, каждое зло — наказывается. А свирепость, сдружившаяся с жестокостью, дает страшные всходы…

— Вот и твоего… Придет время, накроем колпаком. Наших клешней не минет, не слиняет. Но… В свое время. А ты не гоношись. Шустрить надо, когда от мусоров линяешь. Это — верняк! У фартовых, секи про то, не только клешни, но и память длинная. Клянусь мамой, судьба тебя сведет с ним. Когда ты забудешь обиду. Тогда и сочтешься. Но без беды себе, — проговорил Сачок.

Коршун согласился с доводами еще и потому, что фартовые не посоветовали убивать председателя сельсовета своими руками.

— На себя не показывай мусорам. Держись дальше от пропадлины. Размазать его любой сумеет. Но не засветившись. Так обстряпает, никто не додует, что замокрили. Спишут на случайность. И все тут.

— Я хочу, чтоб знал за что! — поначалу не соглашался Колька.

— Ему напомнят, — усмехались кенты.

Колька жил в фартовом бараке, был принят в долю. Но брать его в закон не спешили фартовые. В него принимались лишь те, кто был в больших делах, отбыл не одну ходку, соблюдал закон и жил много лет не в семье, а в «малине».

Кольку лишь готовили к этой жизни. А потому он, как и другие не принятые в закон, работал на руднике, отдавал весь свой заработок пахану барака.

Согласился он на это не без принуждения фартовых, взявших заработок прямо у кассы из рук Коршуна. Тот и рта открыть не успел. Едва поставил подпись в ведомости, его выдернули за шиворот. Выволокли во двор. И там, загнав в угол, сунули кулаком в печень:

— Дергаешься, пацан? Хотел зажилить свой навар? Да это разве деньги? Пыль! Но ты, падла, не сей мозги! Иль на холяву у нас приморился? Хаваешь, кайфуешь… Иль мы твои обязанники? Всякая гнида свой положняк должна отдавать нам без мандража! Это — закон для всех! Доперло? Все поровну в нашей хазе! И секи: покуда не в законе, пахать будешь «на малину». А дернешься — на свою жопу приключения получишь. Помни, жадность фраера губит!

Коршун знал, что в «малине» все учтено. И, как в жизни, есть свои начальники и работяги.

Он не перечил. А ночью чуть не плакал от обиды, что ни копейки не оставили ему законники даже на ларек — купить папирос, пару носков, кусок колбасы, мыла.

Коршун сразу приуныл. Ему показались пустой болтовней воров разговоры о чести, выручке, законах… Вечерами он уже не подсаживался к печке. Лез на шконку. Думал о своем. Невеселыми были его мысли.

— Что, Коршун, перья опустил? Иль не по кайфу тебе с нами? Так мы тебя «под примус» не взяли. Хиляй к работягам или к шпане. Но и они, ты это секи, налог нам платят. Секи враз, смоешься — возврата не будет. Работягам ты — чужак! Мокрушник! Они из тебя все соки выжмут. Блатари — так этих уже видел. Решай! Шевели рогами! А чтоб не так хреново было, возьми вот хамовку, — кинули ему на шконку банку халвы, кусок колбасы и хлеба.

— Курева бы еще, — попросил он тихо.

— Тряхни сявок или работяг. В рамса выиграй! — посоветовали ему, смеясь.

Коршун понял: никто ничего не даст даром. И теперь приноровился вместе с сявками играть в очко. Вскоре остался без белья. Потом и последнюю рубаху заложил. Залез в долг под зарплату. И тут сжалился над ним фартовый. Показал, как мухлевать надо. Коршун вскоре отыграл все свое и даже куревом запасся. Потом и мыло заимел. Часы у старого сявки выиграл. А там и на деньги играть осмелился. Не только с сявками, но и с шушерой в рамса резался. Не одного тряхнул. За два месяца полбарака должников набрал. Их он тряс так же, как его трясли фартовые. Без жалости. Не отдавали — отнимал, пуская в ход кулаки. И вскоре ни в чем не знал отказа. Он имел много барахла, курева, денег. И спокойно отдавал законникам весь свой заработок, зная, что не меньше вытряхнет за месяц с сявок и шушеры.

Однажды, едва Коршун вернулся из столовой вечером и собирался срезаться в очко, к нему подошел конвоир и крикнул в ухо:

— Эй ты, пацан! Иди в спецчасть! Тебя требуют! Живей шевелись!

— На Сахалин тебя отправляем! В Оху! На стройки народного хозяйства! Смягчили тебе наказание! Вот только не знаю, за что? Завтра отправляешься отсюда! Чтоб утром был собран! — предупредили в спецотделе, и Коршун никак не мог поверить — сон это или реальность.

Фартовые, узнав об этой новости, сразу зашевелились:

— Ставь магарыч! Волю обмыть надо! Ишь, как подфартило! В Оху, ботаешь? Лафа! Там полно своих. Не пропадешь! Ксиву нарисуем к пахану законников. Канать станешь, как у мамы родной! Без булды трехаем. Через две-три зимы в закон возьмут. Задышишь файно! — заходили вокруг него фартовые, засыпая поручениями: — Вот это — в белье зашей! Для пахана. Чтоб взял тебя! А это — передашь от нас кентам! Секи! Враз к ним нарисуйся. Адресок запомни. И кликухи. Чтоб крепче своей знал. Если все в ажуре, добавь: «грева» от них мало шло. Канаем хреново. За такое взыщем, когда на волю выйдем…

А утром, едва Коршун проснулся, за ним пришел охранник:

— Готов? Живо за документами и в машину!

Через полчаса за спиной Коршуна закрылись ворота зоны. Он уезжал с Колымы, где пробыл почти полтора года…

Колька не просто повзрослел за это время. Он состарился. Из него здесь навсегда вытравили детство. Он, не став взрослым, устал от жизни и, покидая зону, не наскреб сил на радость.

Он уезжал из зоны. За спиной остались фартовые, с их требованиями и поручениями. Он знал: их надо выполнить. Все. Иначе… Законники, даже в ходках, умеют достать тех, кто не держит слово и пытается уйти от них.

Коршун на миг вспомнил мать. Он понимал, что это она добилась для него облегчения наказания. И теперь, наверное, ждет его домой, в деревню.

О! Как заплачет она, узнав, что Кольку отправили на Сахалин. И не скоро, ох как не скоро, сможет приехать, навестить ее.

«Почти воля! Это не зона! И не свобода! Что ждет в Охе?» — думал Коршун, разглядывая убегающую за спиной Колымскую трассу.

Мальчишка… Но ведь его таким никто не считал даже в зоне… А ведь Коршуну тогда не было и восемнадцати…

«Как там сложится? Будет ли лучше? Ведь здесь уже привык, прижился. А там фраера! На хвосте висеть будут лягавые. За каждым шагом. Хотя… Чего пасти меня? Пахать придется. Дальше — пошлю их всех. Все же не в зоне… Смогу ходить вольно. Даже слинять», — мелькнула мысль. И, обрадовавшись ей, Коршун повеселел.

В охинской милиции его продержали всего полчаса. И тут же, не дав оглядеться, отправили на Хангузу — в поселок геологов и нефтяников.

— Смотри, без фокусов! Жить будешь в общежитии. Питаться в столовой. Работать на буровой. Сначала рабочим. А там и специальность себе присмотришь, освоишь ее, сдашь экзамен, получишь разряд. Заработки там хорошие. Никто не жалуется. Снабжение неплохое. Ну, а люди… это от тебя. Будешь скотиной, такое же в ответ получишь. А человеком проявишься, и тебя признают, — говорил завхоз геологов из Хангузы, худой, маленький, седой человек, оказавшийся попутчиком.

В поселок Коршун приехал поздним вечером. Автобус подвез его к дому участкового. Тот, бегло заглянув в документы, поморщился и спросил:

— На ужин пойдешь?

— Не мешало бы, — удивившись необычности приема, вспомнил Колька.

— Тогда смотри, вон — столовая, скажешь, я прислал. Поешь и ко мне. Отведу в общежитие. Поторопись, через полчаса столовую закроют.

Когда Коршун вернулся к участковому, тот повел его пыльной улицей на окраину поселка. И говорил:

— Завтра утром поедешь с вахтовой машиной на буровую. Это в тайгу. От Хангузы больше тридцати километров. Работать будешь в бригаде Павла Беспалого. Толковый у него народ. Семейный. Заработки хорошие. Ты там самый молодой. Питание на буровой налажено. Есть повар. Для отдыха даже будка имеется. Комфорт, конечно, походный, но лучше, чем в зоне. Так что старайся.

— А выходные бывают? — перебил Колька участкового.

— Это с бригадиром. Но с чего так скоро об отдыхе заговорил? — насторожился участковый.

— На будущее спрашиваю, — не растерялся Коршун, мечтавший скорее попасть в Оху, отделаться от поручений законников.

— Беспаловцы работу любят. Сачков не держат, — предупредил участковый, сразу потерявший интерес к разговору.

Определив Кольку в общежитии, он тут же ушел, предупредив, чтобы новичок не забывал по прибытии с буровой отмечаться у него каждую неделю. И без разрешения никуда не уходил и не уезжал за пределы Хангузы.

Коршун едва сдержал крутившееся на губах ругательство и хмуро оглядел комнату общежития, где ему предстояло прожить три года.

Четыре койки, стол, четыре тумбочки и стулья. Вделанный в стену шкаф, истошно орущий на всю комнату динамик. Вот и все нехитрое убранство. И ни одной живой души.

Колька покурил, лег в указанную участковым постель и не слышал, как вернулись хозяева.

Его никто не будил, не выразил желания познакомиться. Лишь утром кто-то тряхнул за плечо. И сказал властно:

— Вставай! Поехали на работу!

Через пяток минут Коршун сидел в вахтовой машине рядом с хмурыми, одетыми в брезентовую робу мужиками. Один из них, оглядев всех, стукнул кулаком по машине. Та дернулась послушной клячей и неспешной рысью побежала к тайге.

Едва свернула машина в лес, как ее начало швырять из стороны в сторону. Она хромала на все колеса, грозя перевернуться. Чавкала в раскисшей от дождей мари, ныряла в глухие заросли, где тучи комаров споро, того и ожидая, набрасывались на людей, впивались в лица, руки, шею.

Машина буксовала на каждой сотне метров, и тогда без слов выскакивали из кузова люди, выталкивали грузовик из грязи и залезали обратно, чтобы через пяток минут повторить то же самое.

Колька понемногу начал выходить из себя. А бригада, словно не замечая неудобств, проснулась окончательно. Люди шутили, смеялись. Они и не думали ругать водителя. Наоборот, подбадривали, хвалили, помогали ему. На Кольку, казалось, никто не обращал внимания. Он сидел, повернувшись ко всем спиной, смотрел на пройденный отрезок пути.

«Дорожка хуже, чем в тюрягу. По ней только бухому ездить. По трезвой даже сявка ни за какой навар не согласился бы сюда нарисоваться. Чего ж ждать на этой буровой? Небось, не жизнь там, сущий ад, сплошные разборки с комарьем и медведями», — думал он, жалея, что этой ночью не догадался сбежать с Хангузы.

И, словно подслушав его мысли, бурильщик, сидевший рядом, заговорил с Колькой:

— Ты не тушуйся! Не все так плохо у нас! Вот приедем на место, отдохнешь пару часов. И будто не было дороги! Тишина и красота! Поработал, поел и спи! А хочешь — порыбачишь с нами, грибов иль ягод наберем — себе же на зиму. В реке искупаешься. Не жизнь — малина! — согрело слух знакомое слово.

— А в рамса срежемся? — предложил поспешно.

— В рамса? Это что? В карты, что ли? — удивился сосед и рассмеялся громко: — Нет! В карты мы не балуемся! Никто! В «козла» забить можно! А карты в нашей будке не прижились. Запрещены настрого! И любого, кто их в руки возьмет, из бригады вон! — предупредил он сразу.

Коршуну совсем неуютно стало. Вконец было загрустил. А сосед продолжил:

— Через неделю, когда на Хангузу вернемся — в своей общаге играй сколько хочешь. Там молодежь! Не все путевые!

Приехав на буровую, Колька радовался тому, что не насовсем привязан к таежной глухомани. Что будет приезжать сюда через неделю. И не успеет одичать вконец, покрыться шерстью.

Вскоре, переодевшись в спецовку, он пришел на буровую площадку, никогда ранее не видя ее в глаза, ничего не зная и не слыша о ней.

Он терялся от грохота двигателей, ротора, скользил по настилу, залитому глинистым раствором, таскал тяжеленные трубы, цеплял их к квадрату и отскакивал, страшась, а вдруг сорвется эта железная махина на голову? Раздавит сразу насмерть! Но подводили сапоги. И, поскользнувшись в который раз, падал на мостки, матерясь громко.

— Колька! Чего уссался, как за кустом? Живее за шланг! Мой настил, мостки! Не то башку тут оставишь! — засмеялся бригадир.

И подгонял парня, не давая присесть. У Коршуна в глазах темнело. А трубам, казалось, не было конца, они уходили в землю, как в бездонную пропасть.

— Живей! Да что ты, как из зоны? Иль сил у тебя нет? Давай быстрей свечу! — кричали с площадки. Колька торопливо цеплял к тросу очередную трубу. Подталкивал, помогал двигуну поднять ее, сдвинуть с места.

В глазах рябило. Сколько времени прошло? Да кто ж его считает на буровой? Шел спуск инструмента на забой скважины.

Колька старался. Руки от троса в кровь изодраны. По лицу то ли грязь, то ли пот течет ручьями. Смахнуть некогда.

— Майна! — зазвенела в ушах команда бригадира. И очередная свеча с гулом, с ревом уходит в землю. Ноги, руки дрожали. Болел живот от непосильной тяжести. Задубела, онемела спина. Никогда в жизни парню не приходилось так тяжело, как в эту первую смену, которая казалась концом жизни.

Когда подцепил последнюю свечу, самому не поверилось.

«Неужели все?» — огляделся недоверчиво. И, смыв мостки из шланга, тут же лег рядом с желобами, по которым густым ручьем побежал глинистый раствор.

Колька недолго наслаждался наступившей тишиной и вскоре уснул, словно провалился в яму.

Сколько он спал — не знал. Через пару часов его разбудили и велели снова идти на площадку, начинать подъем инструмента.

— Вира! — послышалось бригадирское, и Колька, глянув на Беспалого, обматерил его отборной бранью. Благо тот за шумом не услышал.

— Зачем эти трубы туда, сюда таскать? На кой хрен они нужны? — спросил он помбура. Тот ответил наспех:

— Долото сработалось. Сменить надо! Грунт скальный! Не выдерживает подолгу на забое, хоть и победитовое. Вот и мучаемся! Бурим час, а вира-майна — шесть часов! Проходки меньше метра! Да тебе-то что? Вкалывай, пацан!

Пока подняли свечи, Коршуна уже шатало во все стороны.

В глазах троилось и двоилось. Колька в свете прожекторов отцеплял трубы. Устанавливал их на площадке одну к другой — как кенты на перекличке стояли они рядом, чужие, холодные.

— Ой, какой молоденький! — услышал он внезапно голос за плечами. И цепкая рука схватила его сзади за штаны. Коршун оглянулся. Хотел выругаться солоно. Но увидел перед собой то ли девку, то ли бабу, худую и остроносую, в брюках и мужской рубашке, в сапогах до самой задницы. И приготовленная брань застряла в горле комом.

— Ой, мужики! До чего довели мальчонку, обоссался бедный или того хуже! — Она отдернула руку и, смеясь, побежала по мосткам.

— Ну! Лярва! — кинулся за нею Колька. Но, не пробежав и трех шагов, плюхнулся лицом в грязь под громкий смех буровиков.

Когда Колька встал, виновницы его позора уже не было видно. Лишь мужики откровенно хохотали:

— Все ль на месте у тебя? Ничего не оторвала Зинаида? А то у нее руки крепкие! Ухватит — с корнем вырвет. Докажи потом, что твоим было!

Колька, не ожидавший увидеть тут женщину, немало удивился. К нему еще никто не проявлял внимания. В своей деревне считали маленьким для такого, а в зоне о бабах и говорить было незачем. Здесь, в тайге, он не мечтал и ни на что не рассчитывал. И вдруг… Зинка появилась снова. Она смотрела на Кольку, хитро прищурившись. В руке котелок с глинистым раствором. Лаборантка. Колька хотел подставить ей подножку. Но Зинка заметила вовремя. И, прихватив парня меж ног, сдавила так, что Коршун света не увидел.

— Заигрывать со мной решил? Ах ты, молокосос! В штанах все голо. Не только перьев, пуха нет, а туда же, мокрожопый! — оттолкнула она с пути и прошла мимо, хохоча.

Мужики животы надорвали от смеха. А Коршун, проследив, куда пошла Зинка, взялся за работу, решив сегодня же ночью навестить бабу. И доказать ей, что в штанах у него не только мокрота имеется.

Усталость с парня как рукой сняло.

Едва бурильщики поставили скважину на промывку, Колька, сполоснув лицо и руки, пошел к будке, в которой скрылась Зинка. Шел напролом, решил войти не стучась и завладеть ею с ходу. Но едва подошел к порогу, дверь с треском открылась, и в лицо Коршуну вылилось ведро зловонных помоев.

— Ну, курва твоя мама! — ошалел Колька от неожиданности. Но дверь в ту же секунду закрылась на крючок.

Коршун стоял мокрый, грязный, злой. А с мостков буровой, глядя на него, смеялись мужики:

— Воротись, Колька! Поужинай! Не то сил не хватит с Зинкой справиться! На ней не один ты зубы поломал! Уходи, покуда все цело. И не вогнала она тебе голову в задницу, чтоб ногами вверх ходил!

Коршун решил подкараулить Зинку и рассчитаться с нею за все одним махом. Он даже про кентов забыл, так хотелось отплатить, рассчитаться за позор. Но дверь в будке не открывалась. И Коршун, умывшись, переоделся, поел и, узнав, что у него четыре свободных часа, подошел к лаборатории.

Зинки в будке не было. Оглядевшись, он понял, что Зинка совсем недавно стирала и теперь, видимо, пошла в распадок к ручью полоскать белье. Туда вела узкая извилистая тропинка. По ней и подался Коршун, стараясь не шуметь, не спугнуть.

Зинку он приметил сразу. Та стояла по колено в воде и, не ожидая никого, мылась в ручье, раздевшись догола.

Коршун впервые увидел голую бабу И непонятная доселе дрожь побежала по телу. Он шел почти не дыша, крадучись, прячась за кустами и деревьями. Зинка не слышала. Она мылась, напевая что-то себе под нос. И когда до нее оставался всего один шаг, глина под сапогом Кольки подвела, парень не удержался, с грохотом упал и, ломая куст, скатился в ручей под ноги Зинке. Та вскрикнула от неожиданности. Но, узнав Кольку, набросилась на него с мокрым полотенцем.

— Подсматривать за мной решил? — дубасила она по плечам и голове. Колька увернулся от очередного удара. Схватил Зинку за талию, дернул на себя. И, повалившись с нею на траву, вмиг сгреб под себя. Навалился всей тяжестью:

— Я тебе покажу мальчишку, мать твою в задницу! — раздирал ноги. Но Зинка выкручивалась ужом. В глазах испуг появился, впервые в жизни оказалась беспомощной не перед взрослым мужиком — парнишкой.

— Я твои перья выщиплю, курица сушеная! — схватил ее, ускользающую, за ногу, дернул на себя, перевернул на спину, схватил за груди, тугие, как два яблока.

— Попалась!

— Пусти, Колька! — выкатилась слеза.

— Кто позорил? Ты иль я?

— Шутила я, пусти…

Но Коршун уже не в силах был справиться с собой. При внешней серости Зинка была сложена на диво. И Колька с рыком, стоном, овладел ею, держа за руки, чтоб не выдрала глаза, не исцарапала лицо.

— Гад, кобель, паскудник! — обзывала она парня, а тот сильнее вдавливал Зинку в траву, удивляясь, что нарвался на девку.

Он не целовал, не ласкал ее. Не умел. Да и боялся. Он мстил ей за свой позор. Так делал всегда. Привык. Иного не умел. И не жалел Зинку.

Когда услышал взревевшие двигатели на буровой, понял — пора на работу. Вскочил. И, застегиваясь на ходу, помчался бегом к вышке, не оглянувшись на Зинку, не сказав ей ни одного доброго слова.

Всю эту вахту, оглядываясь на Зинкину будку, он злорадно усмехался.

Вот и стал он мужчиной. Пусть теперь посмеется. Будет знать, кого осмеивать! Может, и не оглянулся бы на нее, не задень она, пройди мимо. Сама затронула. Значит, сама и виновата, решил Коршун для себя. И, успокоившись, дал себе слово никогда больше не навещать Зинку. И за все следующие дни, до самого конца недели, ни разу не появился возле лаборатории.

Вернувшись на Хангузу, отметился у участкового. И с первым автобусом уехал в Оху, радуясь, что эта неделя будет для него куда более приятной.

Коршун быстро нашел Сезонку. Особым чутьем определил, где надо искать законников, и не ошибся. Передал послание фартовых из зоны. Те, прочитав, отвели в хазу.

— Что ж не враз возник? Иль приморили мусора? — спросили кенты.

— Не мог слинять. Фраера на хвосте висели. Теперь вот на неделю вырвался.

— На неделю? Ты что? Тыква съехала? К нам на неделю не возникают. В «малину» прикипают до гроба! Нынче в дело пойдешь. Клевое. Ты там нужен. Доперло? Положняк от общака обломится. Это тебе не на Хангузе! На большой задышишь, с шиком. Усек, кент?

— Куда вострите?

— Много будешь знать — мало прокапаешь, — то ли съязвил, то ли предостерег фартовый и спросил: — Ты в делах был?

— Нет еще, — признался честно.

— Не ссы. Нынче обломаешься. Тебя фартовые прислали. Они не ошибаются. На! Жри! Но бухать не дам! После дела хоть жопой водяру лакай. Через пару часов пойдем. Пока канай…

Коршун не ожидал такого поворота. Не думал, что так скоро возьмут его в дело фартовые.

А часа через два, когда на улицах города стало совсем темно, законники через котельную влезли в универмаг и выгребли все золото, которое привезли в магазин всего два дня назад.

Старик-сторож спокойно спал в своей будке. Его угостил вином добросердечный прохожий, сжалившись над дедом. Не проснулся и кочегар, выпивший со знакомым ханыгой по склянке.

И Коршун, проторчав на стреме меньше часа, спокойно вернулся вместе с фартовыми на Сезонку.

Аккуратно сработали законники, не задели сигнализацию, не подняли на ноги милицию. Даже сами радовались, что не пришлось линять от собак и мусоров. Что все прошло гладко.

Коршун получил свой положняк. И только хотел спросить, где ему теперь канать, фартовые предложили:

— Линяй на Хангузу! Заляжь на дно и в Оху не возникай. Скоро шухер начнется. Всю Сезонку да и город обшмонают легавые. От них теперь подальше смываться надо. Мы — на материк, в гастроли. Ты — к себе. И молчок. Все по разным углам разбежимся. Чтоб уж если и накроют мусора, то не всех сразу. Если сгребут — сдохни, но молчи! Когда шухер стихнет, сами тебя сыщем. Хангуза — не Колыма! Замри там, как падла! Нигде не лажанись! — предупредили они Коршуна.

Колька в ту же ночь вернулся на Хангузу. Свою долю, полученную от фартовых, решил не держать в общежитии, а спрятать понадежнее. И закопал в тайге, не доходя до поселка. Запомнив место, обозначив его своими метками, пошел к Хангузе, осторожно обходя дома, стараясь остаться непримеченным.

Он специально попросил таксиста остановиться в километре от Хангузы, чтобы не привлекать к себе внимания жителей и участкового. Заплатив водителю так щедро, что тот заикаться стал, попросил забыть об этой поездке навсегда. И никому о ней не говорить. Шофер поклялся. Коршун, добравшись до общежития, разулся перед дверью и, боясь кого-либо разбудить, тихо прошел к своей койке.

Едва он присел на нее, в комнате тут же зажегся ослепительно яркий свет:

— Заявился, сволочь!

— Ишь, гнида подлая!

— Всыпь ему! — налетела свора парней. И град ударов посыпался на Коршуна.

— Врежь ему за Зинку! Вломи, чтоб жизни не обрадовался, кобель гнилой! Сопляк вонючий! Пидор долбаный! Вмажь ему! Дай и мне достать! — влепил кто-то сапогом в лицо.

Коршун пытался отмахиваться, но силы были неравными. Парни поднимали его над головами и с размаху кидали на пол, топтали ногами.

— Пусть знает, потрох, как наших девок насиловать! Ханурик облезлый! А ну, тряхнем еще! — Громадный детина хотел вдавить Кольку в пол, но дверь в комнату распахнулась. На пороге стоял участковый.

Ребята мигом вылетели в открытое окно, оставив на полу окровавленного Коршуна: без дыхания, без сознания, без признаков жизни.

— А я-то думал, что ты в Охе отметился, в универмаге! А тебя здесь чуть не убили! Эх, горе! Что за люди! Чуть оступился человек, никто ему не верит. Оттого и звереем, — пожалел участковый Коршуна и, вызвав «неотложку», попросил помочь Кольке.

Врач, оглядев парня, сказала, что его нужно срочно отправить в больницу.

Положив Коршуна на носилки, участковый помог закрепить их в машине. «Неотложка», развернувшись, помчалась к Охе. А участковый, так и не дознался у ребят, за что убивали новичка, который даже познакомиться с ними не успел.

Участковый узнал у парней, во сколько пришел в общежитие Колька, узнал, что ни одно такси в поселке не появлялось. Решил, что условник не отлучался из Хангузы. Но на всякий случай перетряхнул постель, проверил его вещи, шкаф и тумбочку. Золота нигде не было. Даже часы Коршуна, слетевшие в драке, были такими старыми, поцарапанными и побитыми, что и последнее сомненье отпало.

«Будь он в этом ограблении, обязательно нацепил бы новые, золотые. Их почти пятьсот штук украли из универмага».

Участковый знал: воры любят дорогие вещи, шик. И частенько горят на этой своей слабине. Украв, не мешкают, тут же надевают на себя, забыв об осторожности. На этой слабине к яркому, блестящему сгорела не одна «малина». Старые и молодые воры попадались на своей беспечности.

«Этот — молод. Попал в зону за убийство. Воровство ему не вменялось. В зоне его перековать не могли. Там на дело не пойдешь. Разве только трясти работяг. Но и на это хватило бы желающих и без Кольки. Да и воры Охи не возьмут новичка на такое дело. Здесь не обошлось без фартовых — крупных акул. Мой условник — мелочь. Он в общаге не сумел с ребятами сдружиться. Вон как измордовали. Куда уж с фартовыми контакт найти. Эти не возьмут к себе случайного. Но за что измесили Кольку ребята? Так зверски они никого не молотили. И все ж молчат. Ни словом не проговорились, где он провинился и в чем», — думал участковый.

Просидев в милиции пятнадцать суток за драку, никто из парней так и не назвал причину. А Коршун тем временем пришел в сознание и медленно поправлялся.

Но, несмотря на все хитрости, тоже промолчал об истинной причине избиения, сказав, что никого из парней не знал и не запомнил. Отказался написать на них заявление, сказав, что по возвращении сам спокойно разберется с каждым. Предположив, что его, видимо, с кем-то спутали и избили по случайности.

Участковому пришлось по душе это отношение Кольки к случившемуся. Не надо писать в отчете о драке. А это — показатель покоя, всегда в плюс работе ставился.

«Можно рассчитывать на повышение в звании, а там, со временем, предложат перевод в Оху, на хорошую должность», — мечтал участковый, отпуская парнишку из милиции.

Для порядка он поругал их, накричал на всех разом, пригрозив в повторном случае отдать под суд и отправить всех в зону на пару лет — сбить дурь и спесь.

Коршун поначалу злился на парней. Вот ведь уложили в больницу в самый неподходящий момент. Когда на «рыжуху» можно зажить на широкую ногу. Но… Едва к нему окончательно вернулось сознание, вспомнил, что сказал ему на прощание пахан охинской «малины», отправляя Коршуна обратно на Хангузу:

— «Рыжуху» притырь до времени понадежнее. Не высовывай ее. Иначе возьмут тебя за жопу накрепко. «Вышку» могут влепить. «Рыжуха» для властей — основа жизни, мать ее в сраку. Потому усеки: за ожмурение шиша-начальника — в ходку, а за «рыжуху» — хана! Попухнешь — не отмажешься! Прикинься шибанутым. Чтоб не доперло на тебя думать. И не шарь нас нигде. Сам не засвечивайся и нас не заложи. Коли понадобишься, на погосте сыщем. То как маме родной трехаю. А теперь сгинь!

Коршун запомнил кликуху пахана — Пан. О нем немало слышал от воров еще на Колыме. Всякое болтали. Особо любили вспоминать, как умел тот лажать милицию.

— Застукали его лягавые на хазе у одной чувихи! Сдобная была шмара. Ну и стремачили мусора пахана, зная, что мимо этой потаскухи не прохиляет кент. Его уже пять зим пасли. И все линял. Тут на горячем попутали. В постели. Вместе с чувихой! Велели одеться. И ждут лягавые в коридоре, знают: с пятого этажа не выскочит. Да и внизу мусора дом обложили со всех сторон. Тут видят — баба выскочила. Морду, угнув вниз, по лестнице сбежала. Лягавые в хазу — пахана взять. А его хрен ночевал. Одна шмара в постели кайфует, с ушами под одеялом. Мусора не враз доперли. Пока до них дошло, что пахан в бабьем барахле под их носом слинял, время ушло. А Пана — ищи-свищи! Они ту чувиху трясти стали. Она хохочет: «Я с ухажеров не адреса, башли гребу. Ни кликух, ни имен не требую. От них морока лишняя. Вам он нужен — ищите. Со мной — рассчитался». — «Зачем ему барахло свое дала?» — «Не только тряпки дала. За все заплатил. Он — дружок! А вы что есть? Мусора!» — захохотала шмара, разодрав ноги на уши. Лягавые и умотали, обосранные по уши!

Пан… В его «малину» шли фартовые, не задумываясь. Коршун тоже мечтал приклеиться к ней.

Колька не хотел залеживаться в больнице, боясь, что, не найдя его в поселке, законники забудут о нем. Не станут ни ждать, ни искать. И, едва встав на ноги, уже через месяц вернулся на Хангузу.

Заявившись к участковому, попросил поместить хоть в сарай, в любую развалюху, только не возвращаться в общежитие.

— Не компанейский я. Накололся уже. Не хочу ни с кем кентоваться. И с ними не сдышусь. Не хочу от них получать и сам за всякое говно не желаю греметь в тюрягу. С меня хватило лиха. Сам канать стану. Один. Помогите, — попросил он участкового.

И тот, скребанув в затылке, решил, что так оно будет лучше и спокойнее для всех. Подумав немного, перебрав в памяти все варианты, вспомнил о маленькой комнатенке в списанном бараке. Там давно никто не жил. Последние обитатели покинули барак лет восемь или десять назад. Получили хорошие квартиры. И только в маленькой комнатухе жил до прошлого года старик, работавший сторожем в магазине. Он был одиноким и не просил для себя ничего. В бараке он прожил много лет. И не захотел менять свое жилье на другое. Привык к нему, редко покидал. Да так и умер на своем сундуке. Его хватились на пятый день. Да и то лишь потому, что не приходил на дежурство. Продавец о нем вспомнила.

Давно бы, может, жители поселка разобрали тот барак на дрова. Но боялись к нему подступиться. Уж слишком ветхим был. Оторви одну доску — вся крыша на голову упадет. Вот и обходили стороной. Снести б его бульдозером, да все руки не доходили. Опять же и мусор вывозить придется. А где рабочих брать? Всякая пара рук на дорогом счету. Так и стоял барак. Не жил и не падал. Гудели в нем долгими зимами протяжные ветры. Засыпал его снег с трубой. Утопал он в сугробе до весны. Но всегда по теплу оттаивал и показывал поселку морщинистое, черное, как у старика, лицо.

Коршун вошел в комнатенку сторожа, не боясь, что барак, обвалившись, засыплет его. Оглядевшись по сторонам, приметил, что все тут осталось нетронутым после смерти хозяина. Сохранился свой запыленный уют. Было где спать, имелся стол, даже стулья. Сковородки и кастрюли. Миски и ложки…

— Наведу тут шмон, благо три дня больничных имею в запасе. Успею и отдохнуть, — пообещал он участковому. Тот поспешил уйти, пообещал вечером занести Кольке его вещи, которые забрал из общежития.

Коршун любил уют и порядок в жилье: к этому его с малолетства приучила бабка. Потому тут же закрепил двери, рамы, проверил печь. И, вытерев пыль со стен, протерев оконные стекла, вымыл стол, полы, подмел в коридоре и затопил печь.

Помня о том, что хозяин жил одиноко, все же решил заглянуть в сундук. Там полотенца, простыни и одеяла пропахли сыростью. Коршун вывесил их проветриться и залез в сундук поглубже. Новые, еще не надеванные рубашки и исподнее белье лежали аккуратными стопками. Носки и рукавицы, даже пододеяльники. Запаслив был дед. О смерти не думал. Не ждал ее.

Колька прикинул на себя. Годится. Даже шапку нашел — в махорке от моли. Аккуратный, бережливый был старик. Валенки на припечке сушатся. Почти новые. Колька каждой находке радовался. Еще бы! Не зная Коршуна, помог ему старик.

Участковый по дороге сюда рассказал Коршуну, что дед хорошо подшивал валенки, ремонтировал обувь всей Хангузе. Но не за спасибо. С каждого деньги брал. Получал пенсию и зарплату. Но счета в сберкассе не имел. Проживал все. Видно, беречь и копить было некому.

Запасы мыла, соли, сахара, табака лежали под койкой в мешках и ящиках.

Колька нашел даже инструмент старика. Сапожный. Выбрасывать не решился.

Когда открыл комод, завизжавший на все голоса, еще больше удивился Коршун. Три пальто, тулуп из овчины, вязаные поддевки висели, будто только снятые с плеча. В ящиках — занавески и скатерти. Видно, не всю жизнь прожил одиноко. Был семейным. Его любили, может, и он кем-то дорожил.

Колька повесил занавески, расстелил на столе скатерть. И комнатка сразу преобразилась, расцвела.

Проветренная, протопленная, прибранная, она теперь не походила на жилье старика-одиночки. А Коршун прибил к двери крепкий крючок. Смазал, подправил покосившиеся на окнах ставни. Навесил замок на дверь. Даже задвижку соорудил. На случай, если парни из общежития вздумают навестить без предупреждения.

«Вам меня не опередить, козлы! Разделаюсь с каждым», — он решил для себя разобраться с каждым поодиночке. Конечно, всех он запомнил в лицо. Они ему в больнице не раз по ночам снились. Вот только спешить с разборкой нельзя, понимал Колька и решил выждать свой час.

Обидно было, что, измесив его в общаге, ребята забрали все деньги, которые он привез с собою из зоны.

«А может, до того, как отмудохать, обшмонали? Но ништяк, я с вас свое сорву!» — обдумывал он месть.

Он радовался, что барак стоял на отшибе, в самом конце Хангузы, и все подходы к нему хорошо просматривались.

На Колькино везенье, по небрежности иль лени, в бараке не отключили свет. И парень, достав из-под койки старую плитку, не захотел идти сегодня в столовую.

Он пил чай, когда в дверь к нему постучали. Колька вздрогнул: «Кто бы это? Какая падла возникла? Неужели эти опять нарисовались?» Выглянул он в окно и увидел участкового. «Думал — человек! А это мусор прихилял! Во прилип, как говно к параше!» — и неспешно пошел открывать дверь.

Участковый вошел, волоча за собою сумку Коршуна.

— Вот, возьми, кажется, ничего не забыл. Все забрал! — И вдруг осекся, умолк. С удивлением оглядывал преобразившуюся, прогретую комнату.

— Это все ты? — уставился он на Кольку изумленно. И, не дожидаясь ответа, продолжил: — Знал бы, определил к себе уборщиком.

— Еще чего?! — вспыхнул парень зло. И заматерился так виртуозно, что участковый от удивления сконфузился.

— Не хотел обидеть. Думал, тебе же лучше. Не ездил бы в тайгу. Жил бы себе в поселке. Без горя. А работать… какая разница где?

— Я не баба! Не шестерка! Мыть чужое говно не привык! Пусть всякий хрен голландский сам из-под себя грызет!

— Злой ты, Колька! Молодой, а хуже зверя. Будто на цепи всю жизнь просидел. Как жить среди людей собираешься? Подумай. Может, пора на себя со стороны глянуть?

— Это из тюряги, что ли? С меня дозарезу хватило. Я никого не трогал. Меня все мучили. Я не нападал ни на кого. Всю жизнь только защищался. А впрочем, зачем ворошу? Кто, не пережив такого, поверит чужому? Глянуть на себя со стороны? А зачем? Лучше, чем был, не стану. Иным делают те, кто со стороны вприглядку меня знает. Им проще… Потому что моего не испытали, не хлебнули, не перенесли!

Участковому неловко стало. И, потоптавшись у порога, он вскоре ушел, понимая, что Кольке после больницы и впрямь отдохнуть надо.

Колька в эту ночь долго не мог уснуть. Все ворочался на старом пропотевшем матраце — жестком, как доска.

«С первой же получки новый куплю. Как спать на этой вонючке? Все бока, как на кулаках, катаются!» — встал Коршун. И, достав одеяла, хотел постелить их на матрац, чтоб мягче и теплее спалось.

«Из чего он соорудил себе эту подстилку? — хватил Коршун матрац за угол и замер: Показалось? А может, в самом деле?» — откинул простыню, прощупал матрац, и горячий нот мигом залил лицо.

Коршун разорвал хлипкую материю. Увидел пачки денег, связанные веревочками, бинтами, а то и просто нитками. Пачки десяток, полусоток и сотенных, были и пятерки, даже трояки. Никакими купюрами старик не брезговал. Не доверял никому. Сам на них спал. Чем больше денег, тем крепче сон. С ними ему было спокойнее. Они заменили родню, детей и друзей. Деньги были его жизнью, ее смыслом. Он дышал, он радовался, пересчитывая их. И копил… Он любовался ими. Он не расставался с ними ни на день. На них и умер. Никто из поселковых не поверил бы, что этот дедок имел такую кучу денег. Никто не позарился на его вещи и тем более на матрац, похожий на собачий тюфяк, который давно пришло время вышвырнуть за порог.

Колька пересчитал деньги. Их было так много, что дрожали руки от волнения. Ему никогда в жизни еще не доводилось видеть такую прорву деньжищ… Он потел и мерз, он трясся над каждой трешкой и считал себя теперь самым счастливым и богатым человеком.

«Куда их притырить? Нельзя ж оставлять вот так — на виду! А вдруг кто-нибудь догадается? Нет, их надо убрать с глаз», — решил Коршун. И теперь никак не мог уснуть, считая для себя западло и кощунство — спать на деньгах.

За два дня в поселковом магазине Колька сделал столько покупок, что поневоле обратил на себя внимание продавца. Та шепнула участковому. Тот решил провести обыск в комнате Кольки, как только тот уедет на буровую.

Но вахте Беспалова, как узнал Коршун, предстояло отдохнуть еще два дня до отъезда в тайгу. И Коршун решил сделать под койкой погребок и занычить, спрятать в него деньги.

Провернуть это он успел за полдня. И едва подмел, как в дом без стука, без предупреждения вошел участковый.

— Говорят, ты неплохо обживаешься у нас? А на какие шиши покупки в магазине делаешь дорогие? Где деньги взял? — не вытерпел участковый. В его голове крутились всякие подозрения.

— Не украл и не отнял ни у кого. Свое трачу, что от бабки получил в наследство. Да сам в зоне заработал. А кому поперек горла мои покупки — пусть ожмурится, как падла!

— Я ничего не имею против. Но почему по приезде ты не сказал, что имеешь при себе деньги? Ведь я спрашивал!

— Я думал, о крапленых узнавали. А у меня — свои, — выкрутился Коршун.

Но участковый задавал новые вопросы, словно из души тянул:

— А сколько их у тебя было? Какой остаток? Что собираешься купить?

Коршун побагровел:

— Слушай, ты, не наезжай! Не суй свой шнобель в мою жопу! — стиснул он кулаки.

Участковый понял, что перегнул, а разговор продолжать бессмысленно.

Когда он вышел, Колька накрепко закрыл за ним дверь на все запоры и крючки, вернулся в комнатенку злой.

Деньги уже не радовали Коршуна. И, поняв, кто засветил его участковому, наметил для себя новую жертву.

Кольку трясло, как в лихорадке, после разговора, и он решил пройтись по тайге, остыть, прийти в себя.

Коршун закрыл жилище и вышел в сумерки — тихие, спокойные, прохладные. Он брел меж деревьев, кустов, не торопясь, впитывая в себя покой тайги, старался не шуметь, не пугать тишину леса. Как вдруг услышал в стороне приглушенные кустами и сумерками голоса. Остановился, прислушался. Голоса показались знакомыми. Стал приближаться. И увидел на лужайке под деревом троих парней из тех, кто налетели на него в общежитии и едва не убили.

— Но куда он делся? Знаю, что вернулся на Хангузу. Видел, как шел из магазина. Но, едва я за ним, он будто сквозь землю провалился!

— Да хрен с ним! Вломили, и оставь его!

— А Зинка?

— Чего Зинка? Не лезть же из-за нее в зону? Давай лучше выпьем. Скажи хорошо, что он не сдох. Не наклепал на нас! Не то не миновали б клетки в сетке! Лично мне он до жопы! Оттыздил, и все! Чего еще надо? — гудел громогласный детина. И, взяв бутылку за горло, вылил винтом в себя залпом, даже не передохнув.

— Нет! Я так не могу! Повадится всякое говно наших девок насиловать! Ведь сосунок совсем. А смотри — такое сумел! Нет! Я его, гада, скручу в бараний рог!

— Ну и дурак ты, Кешка! Забудь, говорю тебе! Не то скажет про деньги менту, мол, ограбили, за это отмудохали. И не отвертишься от срока. Тебе это надо? Он молчит, и ты не лезь.

— Да он про те деньги забыл. Классно мы его тогда отделали! Если б не мент…

— Уже в зоне был бы! — перебил здоровяк.

— Участковый говорил, что этот гад срок отбыл за убийство.

— Кого? Крысы? — расхохотался Кешка. И, потянувшись к фляжке, добавил: — Пойду воды принесу! Не могу водку пить без воды. Сейчас вернусь. Огурец мне на закусь оставьте. — Он встал, шатаясь, и пошел к реке напролом через кусты, не оглядываясь, никого не опасаясь.

Колька опередил его. Поднял из-под ноги сук покрепче. Притаился в траве на берегу у тропинки. Ждал. Кешка шел, не разбирая дороги. Вот он мимо протащился. Наклонился к реке, сунул фляжку в воду. Та забулькала пузырями.

Колька тихо встал. Всего один шаг. Один взмах. Кешка ничего не успел понять, увидеть. Ни одного звука не издал. Тяжелым мешком рухнул в воду с проломленным черепом.

Колька придержал в воде его голову, пока изо рта не перестала пузыриться жизнь.

Он тихо прошел по реке до моста. Вышел на него. И, не оглянувшись, пошел в поселок, не замеченный никем. Знал, не скоро хватятся Кешки. А и найдут, уже не откачают.

Утром, чуть свет закрыв свою камору, уехал вместе с бригадой на буровую.

Зинку за все эти дни ни разу не встретил на вышке. А буровики удивлялись: мол, с чего это она так внезапно уволилась? Да еще за пару месяцев до окончания бурения? А вдруг скважина нефть даст? Пропадут премиальные, немалые деньги. Видать, приглядела себе кого-то в поселке, кто дороже всего на свете стал.

Вернувшись через неделю на Хангузу из тайги, услышал, что три дня назад похоронили Кешку. По пьянке упал в реку Голову об корягу разбил. Так и не вылез, бедолага. А собутыльники даже забыли о нем. Не хватились. Лесник на парня наткнулся. Сообщил участковому. Тот ребят за душу. Они вспомнили. «И верно, фляжку нашли… Не то б лихо им пришлось», — судачили меж собой всезнайки — поселковые старухи.

Колька, послушав их, пошел домой, волоча забитые харчами сумки. И вдруг, прямо на пути, увидел Зинку. Она хотела пройти мимо незаметно. Но Колька окликнул:

— Не ко мне ли торопишься, мамзель?

— Иди ты…

— С удовольствием, — уставился он взглядом в пах. И продолжил: — Хочу продолжить практику. Ты, надеюсь, не против? Подзажму на ночку, — рассмеялся ей вслед.

Зинка, чуть не плача, убежала от него. А люди, слышавшие все, оглядывались на девку с удивлением и насмешкой.

Колька шел домой, радуясь своей победе. Он знал — хуже и злее любой боли поползут теперь по поселку досужие сплетни о Зинке. Они сделают ее жизнь на Хангузе несносной, станут преследовать повсюду. Они закрепят за девкой дурную славу шлюхи, которая будет нестись за нею до старости грязным хвостом. От нее теперь ей не отмыться, не отделаться. Разве уехать с Хангузы далеко-далеко, навсегда.

Коршун выложил продукты. И решил сходить в тайгу за дровами. Прогреть пора комнату. С топором скрылся в лесу, приглядывая сухостойные березы. Свалил одну, вторую. Обрубил ветви. И вдруг услышал за спиной чьи-то тяжелые шаги. И сразу увидел рыжего громадного парня, одного из тех, кто жестоко избил его в общежитии.

— Вот где ты, хорек вонючий, спрятался? Я уже весь поселок на уши поставил, разыскивая тебя, гада! — У парня налились кровью глаза, кулаки-гири сжались добела. — Ты что Зинку позоришь? Чего от нее надо? Или тебе башка мешать стала? Жить надоело?! — двинулся он на Кольку буром.

Коршун мигом сорвал топор с земли. Отскочил в сторону.

— Отвали, падла! — прохрипел глухо.

— Я — падла? — Лицо рыжего побелело. Он кинулся на Коршуна разъяренной горой. Колька махнул топором. Задел плечо. Рубаха рыжего вмиг взмокла от крови.

— С-сука! — хотел поддеть на кулак. Но топор прошелся по руке, и та обессиленно повисла. — Меня разделать? Я тебя живым не выпущу! — ревел рыжий.

— Вот тебе! — отмерил Колька руку по плечо.

Рыжий попытался врезать Коршуну ногой в пах. Но не удержался. Упал на спину гулко. Коршун смотрел, как рыжий, обливаясь кровью, пытался встать и не мог. Руки отказали. Парень, сцепив зубы, глухо стонал.

— Сволочь грязная! Жив не буду, но угроблю тебя за все! — грозил он, беспомощно валяясь на земле.

— Сдыхай, грозилка! Параша безмозглая! За вонючую транду только идиоты рискуют тыквой! Курва твоя Зинка! Ею в зоне даже сявки не понуждались бы! А ты за нее сам ожмуришься! Нужен ей кто-то? Да она, лярва, под любого ляжет! Без уговоров. Что, всех мокрить будешь?

— Захлопнись, гнида! Я тебе за нее рога обломаю! — сдавливал парень плечо.

— Не наезжай! Покуда большего не схлопотал! — предупредил Колька, подойдя совсем близко.

— Твоя взяла! Но это сегодня! Больше не попадайся на пути!

— Тебе ли вякать! Поссать захочешь, брюки не расстегнешь. Чего нарываешься, чтоб тыкву снял тебе? Это мне как два пальца! — усмехался Коршун, глядя в сереющее лицо.

Он с ехидной ухмылкой смотрел на рыжего. Курил. Уходить не спешил.

— Чего торчишь тут, как хрен во лбу? Сматывайся!

— Нет! Я погляжу, как ожмуришься. Не пошли тебе впрок мои деньги? Захлебнешься нынче за подлянки свои. Втроем на одного налетели? Эх вы, фраера! Пидоры облезлые! Сворой трамбовать умеете? А поодиночке — слабы в яйцах? — смеялся Колька.

— Не заносись! Сегодня твой верх! Но…

— У тебя не будет завтра, — усмехнулся Колька криво. И только решил добить рыжего, как услышал неподалеку грохот трактора, он приближался. Коршун понял, что опоздал.

— Вставай, выкидыш обиженника! Я — не ты! Валяй в Хангузу! Залижись в поселке. Может, мозги заведутся? Допрешь, на кого хвост поднимал? А наперед секи: тебя не щупают, жопу не подставляй! — Колька сунул топор за пояс, поднял рыжего с травы. Тот встал, шатаясь, ноги дрожали.

— Лажанешь менту — из-под земли достану и размажу. Клянусь мамой! — пообещал Колька. И, остановив трактор, помог кудлатому мужику подсадить рыжего в кабину. Тракторист, оглянувшись на сани, груженные бревнами, тут же поехал в поселок.

Коршун сидел в тайге. Он думал, что рыжий обязательно заявит на него участковому. И тот не промедлит, вернет в зону с дополнительным сроком. А Кольке так не хотелось туда.

Он клял теперь свою несдержанность. «Зачем задел Зинку? Если б не она, жил бы тихо. Но угораздило некстати. Теперь кенты не Простят. Учинят разборку за то, что не на деле сгребли, а из-за шмары попух. Продуют в рамса. Либо и вовсе размажут», — думал Коршун, выглядывая из-за кустов.

Отсюда ему хорошо виден свой барак. Но участкового возле него нет.

Прошел час, второй. Сколько времени просидел в тайге Коршун, он и сам не знал. Конечно, будь кенты в Охе, а не на гастролях, слинял бы сразу. Но без них куда податься? Все ксивы в ментовке. А без них с Сахалина не смыться.

Он вернулся в барак, когда уже стало темнеть. Но нет, никто не пришел за ним. Не стучал в дверь громовыми кулаками. Не требовал открыть двери сию минуту. Колька проспал допоздна.

Никто не навестил Коршуна и на этот день. Не шушукались за его спиной хангузинцы. И даже тракторист, увезший рыжего из тайги, встретив Кольку, приветливо помахал ему рукой.

Коршун совсем успокоился и перестал закрываться на все запоры. В тот третий вечер он мыл голову в тазике, когда дверь, будто лопнув, распахнулась, и в комнатенку вошел рыжий. Без стука и разрешения.

— Кончай барахтаться! Разговор к тебе есть! — Он плюхнулся на табуретку, застонавшую на все голоса.

Коршун быстро вытер волосы. Убрал таз. Сел напротив.

— Что надо? — спросил в тон гостю.

Тот достал бутылку из-за пазухи. Поставил на стол.

— С хрена ли? — изумился Коршун.

— Прощаться пришел, — буркнул тот.

— Смываешься?

— Уедешь ты. И чем скорее, тем лучше для нас обоих. Понял?

— Не доперло. С чего это ты паханить тут взялся? Ты кто мне, чтоб велел?

— Пока друг друга не угробили! Или не понял, что выживший — зоны не минет. Это лет на десять. Выйдет ли оттуда живой? А в одном поселке жить не сможет. Вот и мотай отсюда, пока я совсем не окреп, — предложил гость.

— Не выгорит! Я на Хангузе приморенный. Не своей волей канаю. Условный срок отбываю под надзором участкового. Будь вольным, не только дня — минуты на Сахалине не жил бы. Давно б домой мотанулся. Так что линять придется тебе.

— Сидел, значит? А за что?

— Ты мне кто, мама родная иль пахан?

— Да не в том дело. Как мужик мужика спросил. — Оглядевшись по сторонам, парень увидел стакан. — Давай выпьем! — предложил Кольке.

— Не могу. Лягавый в любую минуту нарисуется. Вылупаться начнет, грозить зоной, — сказал Коршун правду.

— Пошли его, задрыгу, ко всем!.. — отмахнулся рыжий и признался: — Все эти дни, как навозница, вокруг меня жужжал! До сих пор возникает на глазах.

— Тебе проще — вольный! — напомнил Коршун.

— А хрен ли разница у нас с тобой? Сообразили мы с ребятами выпить в общаге. Так участковый пронюхал. Объявился и гнусит: «За пьянку выселю не только из общаги, но из Хангузы!» Хотели его выпереть, он, гад, пообещал начальству накапать. Так мы, чтоб от говна подальше, в тайге, когда приспичит, бухаем.

— А что? Не могли закрыться на ключ? — удивился Коршун.

— Это у тебя можно. В общаге — нет! Враз подозрения начинаются, — отмахнулся рыжий. И разлил водку в стаканы.

— Давай тяни! До дна! — предложил Кольке, наколов на вилку кусок колбасы.

— За что?

— А за то, что живы и пьем! И все нам до задниц! — булькнуло горло, проглотив стакан водки одним глотком. Он даже не поморщился. И, увидев, что Колька пить не решается, предложил: — За то, чтоб корешами нам быть! Пей! Но Зинку больше не тронь! Я за ней уже не первый год бегаю. Теперь вроде уговорил. Не мешай мне. Не позорь. Понял?

— Заметано! — пообещал Коршун.

Свое слово он сдержал. Встречая Зинку на улицах поселка, делал вид, что никогда не был с нею знаком.

Казалось, все успокоилось в жизни Кольки. До самой весны он наслаждался тишиной. Он полюбил Хангузу за ровный уклад жизни ее обитателей, за звонкоголосую тайгу. За людей. Немногословных, отходчивых.

Он давно привык к бригаде. Получал он за работу немало. И, постепенно втянувшись, уже не выматывался. Не валился у желобов, не падал на мостках.

Однажды, когда бурильщики, сдав вахту другой бригаде, пошли в будку отдохнуть, Колька решил сходить за черемшой. Дикий чеснок, а его по распадкам росло великое множество, любили все. Колька и сам не садился за стол, если перед ним не стояла тарелка черемши. В этот раз он взял с собою рюкзак, нож. И, не сказав никому ни слова, двинулся в дальний распадок.

Пройти надо было километра три. Коршуну это не казалось расстоянием. Он шел легко, быстро. Хотел успеть к обеду. Да так бы оно и получилось, не приметь он на обратном пути водокачку, качавшую воду на буровую. Коршун и сам не знал, что потянуло его туда, какая сила будто в шею толкала.

— Кто живой? — крикнул он с порога, едва открыв дверь. И тут же увидел чумазую лохматую голову, высунувшуюся из-под насоса.

Колька был не из робкого десятка, но тут даже у него сердце екнуло.

— Ты кто? — спросил, не очень рассчитывая на человечий ответ.

— Я! Томка! — услышал жалобный голос.

— Чего тут капаешь?

— Работаю. Насос проклятый чищу. Опять засорился. Воду не качает на буровую. А мужики звонят и ругаются. Обещают мне ноги из задницы выдернуть.

— А ну! Покажи, где тут прочистить надо? — Колька подошел к насосу. Сняв тяжелый рюкзак, набитый черемшой доверху, полез, куда показала Томка.

Колька очистил сетку фильтра от камней и песка, промыл ее, вставил на место. И девчонка, включив насос на холостые обороты, проверила, нажала кнопку рабочего режима и дала воду на буровую.

— Ой! Спасибо тебе! Как выручил меня! Сам Бог тебя послал! — радовалась девчонка, чумазо улыбаясь Кольке.

— Ты хоть умойся! Я ж тебя за человека не признал, даже испугался! — сознался Коршун.

И Томка, ухватив кусок мыла, побежала к ручью, гремя по пути сапогами, шлепавшими голенищами по ягодицам.

Вернулась она босиком, неся сапоги в руках. Не просто умылась, вымылась до пояса. Шла в расстегнутой рубашке и брюках, закатанных до колен. Колька не узнал ее.

Даже неловко было назвать девушку Томкой. На вид не больше семнадцати лет. Коршун глянул на нее и оробел. Самому за себя впервые в жизни стыдно стало. Такой девчонки испугался! А от нее глаз не отвести.

— Устала? — пожалел ее.

— Теперь уже все прошло. Умылась. А до тебя думала, не смогу запустить насос, — говорила совсем детским голосом.

— Черемши хочешь? — тянул время Колька, откровенно любуясь девушкой.

— Я не могу отойти. Не дай Бог, опять фильтр засорится.

— Тогда у меня возьми. Я много набрал. Целый рюкзак! На всех мужиков сразу, — рассмеялся он без причины.

— А ты со мной. Давай садись к столу. Вот хлеб, соль, картошка «в портках». Даже селедка есть. Давай поедим вместе! — Она вытащила сумку из-под стола.

Колька не отказался. Они ели, пили чай, говорили так, словно давно-давно знали друг друга.

Томка рассказывала о себе, не жеманничая, ничего не скрывая.

— Детдомовка я! Девки на Хангузе за это дразнят. Незаконной, нагулянной. И еще по-всякому. Я даже дралась, плакала. А потом перестала внимание на них обращать. Ну что я сделаю, если никого у меня нет на всем свете. Пусть и нагулянная. Так даже лучше. Может, живы мои родители и когда-нибудь вспомнят, объявятся. Только бы живы были, — вздохнула девушка тяжело и добавила: — Найдутся, и мы вместе жить будем. Они ко мне привыкнут, я их полюблю. Беречь буду.

— Сколько лет тебе?

— Семнадцатый пошел. Не веришь, что сумею прокормить родителей? Я знаешь как много получаю? Уже на сберкнижке есть деньги.

— Сама откуда? — спросил он.

— Не знаю. В детдоме не сказали. Говорили, что всех нас привозили издалека. Как котят. Чтоб дорогу домой не вспомнили. — У нее внезапно дрогнул голос.

— Давно здесь работаешь?

— Скоро год. После курсов сразу.

— А ты на Хангузе живешь?

— Ну да! В общежитии. Как и все.

— Встречаешься с парнями?

— Нет! Я еще маленькая!

— Кто это тебе сказал?

— Все, кто со мной в комнате живет.

— А нравится кто-нибудь? — испугался своего вопроса Колька.

— Нет. Мне некогда. Я в техникум готовлюсь. Геологом хочу стать, — рассмеялась Томка.

— Тебе что нравится?

— Пироги с малиной. Нас в детдоме учили их печь. К праздникам. А еще мы вареники делали с творогом. Жарили рыбу сами. А еще я кино люблю. Мультики! Но добрые! Смешные. Чтоб никто не плакал, а смеялись кругом.

— У тебя когда день рожденья?

— Говорили — в сентябре. А почему ты меня спрашиваешь, про себя молчишь? Даже имя не назвал.

— Колька я! — покраснел Коршун, не зная, что дальше сказать ей. И продолжил неуверенно: — На два года старше тебя. На буровой работаю. Обычным рабочим.

— А у тебя родители есть? — заглянула Томка ему в глаза.

— Имелись, — сразу испортилось настроение у Кольки.

— Счастливый. А давай друг к другу в гости ходить? — предложила девушка, и Колька мигом оживился.

— В гости? Заметано! Да я ж в сиську лоб расшибу, чтоб тебе у меня кайфово дышалось! — забылся мальчишка. Тамара, покраснев, промолчала. А Коршун продолжил: — Я в старом бараке канаю, где сторож раньше жил. Ты только скажи мне, что хавать любишь? — Он закрыл рот рукой и виновато посмотрел на девушку.

— Чудной ты, Колька! Говоришь, как блатной. Если б ты не был таким молодым, можно было подумать, что в тюрьме сидел, — обронила, рассмеявшись.

— Тебя такое пугает?

— Нет. Ты же не сидел! Нахватался, как наши детдомовцы. Они любили блатными прикидываться. Даже девчонки.

— А если я не прикидываюсь?

— Значит, шутишь…

Коршун ничего не ответил ей. И спросил, будет ли Томка работать завтра и когда собирается вернуться в поселок.

Вышло, что девушка на день раньше уедет из тайги. А значит, Колька может приходить на водокачку.

Теперь, едва выпадало свободное время, Коршуна словно ветром сдувало с буровой. Он бежал к Тамаре через ночь и дождь. По слякоти и теплу.

Когда он ел и спал, Колька забыл. Он стал совсем иным. Научился следить за собой. Тщательно брился. Никогда не ходил на свидание в грязной помятой рубашке. А по пути, когда шел на водокачку днем, приносил девчонке букеты ландышей, фиалок, незабудок. Он ни о чем ее не спрашивал, сидел молча, слушая любимый голос. Он смотрел на девчонку, не спуская с нее влюбленных глаз, не отрываясь, ходил за нею следом, как на поводке.

— Коль, отдохни. Ты устал. Я около тебя посижу. Поспи немного, — уговаривала Коршуна Тамара, но он упрямо отказывался, словно впитывал в себя чистый образ девушки.

Коршун не решался даже прикоснуться к ней. И, приходя, здоровался с порога. Робко, заикаясь. Он терялся и терял голову. Когда Тамара сказала, что завтра она едет в поселок, Колька вскрикнул, как от боли.

— А как же я без тебя? — спросил отчаянно, с грустью и страхом.

— Один день. И мы увидимся в поселке.

— Но ведь это целый день. Его прожить уже непросто!

— Я приду к тебе! Как только увижу свет в окне, — пообещала Тамара.

Весь следующий день показался Кольке вечностью. Он ходил как тень, не замечая никого вокруг. Он не мог дождаться его конца и все ворочался, ожидая, когда закончится эта ночь. Утром, чуть свет, он раньше всех сидел в вахтовой машине.

Как только она остановилась в Хангузе, Колька бегом бросился в магазин. Накупил столько, что еле дотащил домой тяжеленные сумки. И, едва поставил их, тут же включил свет. Условный знак… Ожидая Тамару, навел порядок в комнате. Затопил печь. Принялся накрывать на стол. Ему так хотелось, чтобы девушке понравилось здесь. Он решил сегодня же объясниться ей в любви и рассказать ей всю правду о себе. Пусть сама решит…

Колька жарил картошку, рыбу. Этому он научился еще в селе.

«А если она согласится полюбить? Если поверит? Я увезу ее в деревню, к матери. Насовсем. Может, она сумеет заменить Тамарке родную?»

Время тянулось медленно. Вот и стол накрыт. Пусть не очень изысканно, зато от души. Здесь все приготовлено с тщанием. Но почему ее нет?

«Ведь вот уже и за полдень. Когда же она придет?» — прилег он на минуту на койку. И вскоре уснул.

Ему снилась Тамара… В голубом, как ее глаза, платье. Она вошла в комнату, коснулась его плеча:

— Вскакивай на мослы, кент! Ишь, развалился, как бухой пидор! Завязывай с фраерами!

Коршун вскочил в ужасе. Перед его кроватью стоял посланник фартовых из Охи.

— Сматываемся! Живей! Тачка неподалеку. Шустри, кент!

— Насовсем? Иль как? — еле понял смысл сказанного.

Колька достал из подвальчика деньги и перенесенное из тайги золото. На сердце словно снег выпал.

«Так и не увиделись. Ничего ей не сказал. Не успел. Теперь придется ли свидеться? Подумает, что врал, сбежал, как последний негодяй!» — выключил он свет, уходя. Шагнул в темноту сумерек, поспешил следом за посланником.

— Как надыбал меня? — спросил глухо.

— Шофер о тебе вякнул. Показал на твою хазу. Прихилял, а под окном какая-то фря крутится. Заглядывает. Ну, я ее послал кой-куда, чтоб меж ног не путалась, — бросил грубо и свернул к машине, стоявшей у обочины. Та, едва они сели, тут же на громадной скорости рванулась к Охе. Не зажигал водитель фары. Гнал машину остервенело. Молчал. Посланник курил, даже не оглядывался на онемевшего от горя Коршуна, вдавившегося в сиденье темным комком.

Такси остановилось на окраине Охи возле нефтепромысла. Посланник швырнул водителю пачку денег. И, оглянувшись, на Кольку, бросил:

— Вытряхивайся!

Коршун забрал из багажника деньги, золото. Не глядя по сторонам, шел след в след.

На Дамире посланец замедлил шаги. Оглядываться стал, прислушиваться. Потом, толкнув Коршуна в глухой, обнесенный забором двор, указал на баньку, стоявшую неприметно в глубине. И сказал:

— Туда вострись…

— Нарисовался, падла! Живой и в духах! Ну, что трехали? Надыбали тебя?! От нас никуда! Даже в могиле не притыришься! — Ему встал навстречу законник.

Сидевшие за столом фартовые даже головы не повернули в сторону Коршуна. Он для них был шпаной, недостойной внимания.

— Стопорило наш накрылся. Надолго. А дела не ждут, — объяснили коротко и в эту же ночь взяли в дело…

— Шмонать меня начнут по всей Хангузе. Лягавый первым шухер поднимет, — вспомнил Колька, протрезвев на утро.

— Его шмон — херня! Вот вчера ты файно лягавого замокрил. Который кассу стремачил. Одним ударом дух выпустил! Шикарно уделал. И навар лафовый! Вся зарплата геологов! Как приснилась фраерам! — хохотали фартовые.

Вечером по липовым ксивам улетела «малина» в Холмск. Там тряхнули пароходство, а через неделю — банк. Еще двоих пришлось отправить на тот свет. И ночью уехали в Корсаков. Там ювелирный обчистили. Тряхнули двоих ростовщиков. Одного, чтоб не возмущался громко, Коршун успокоил навсегда. И через неделю «малина» была уже в Невельске.

Там кенты с месяц гужевались с местными фартовыми. Кутили ночами в ресторанах, тискали податливых девок. Протрезвев на пару дней, опять в дело пошли. Меховой магазин наизнанку вывернули. И тут же в Южно-Сахалинск. Там три месяца никуда не вылезали. Залегли на дно. Чтоб самим дух перевести и дать милиции отдых забыть кликухи и особые приметы.

Колька жил между делами и попойками. Редко бывал трезвым. Он лапал девок, грубо овладевал ими, легко, без жалости расставался, не зная имени, не помня лица.

Иногда, во сне иль пьяном бреду, виделись ему голубые глаза. Ее лицо. Далекое, как детство… Она не станет ждать, не будет любить. Она слишком чиста для него.

В Южно-Сахалинске, переведя дух и осмотревшись, решили фартовые тряхнуть ювелирный. Он стоял в центре города, хорошо просматривался со всех сторон. Глухой двор был обнесен высокой стеной. Впритык к нему стояли два жилых дома, такие же мрачные, крепкие.

Ни продавцы, ни рабочие магазина не шли на контакты с покупателями, зеваками. Ни одного лишнего слова не вытащить. Рабочие не выходили в покупательский зал, изредка появлялись на зов продавца. В торговом зале постоянно дежурила вооруженная охрана. Сигнализация была подключена не только к дверям и окнам, но и к прилавкам, витринам. По ночам тут дежурила охрана со сторожевыми собаками.

Этот магазин казался неприступной крепостью, против которой были бессильны все воры города.

Южно-сахалинские фартовые трясли его в последний раз лет восемь назад. Тогда здесь не было многого. И прежде всего — сигнализации, орущей при малейшем прикосновении истеричным воплем милицейской сирены, бросающей законников в липкую дрожь.

Не было стольких сторожей. Дремал в своей будке дряхлый старикан, державший на привязи беспородную дворнягу, облаивающую всех кошек и прохожих. Не дежурила в зале вооруженная милиция. Не было на окнах решеток из арматуры. И воры частенько появлялись здесь.

Правда, в последний раз потеряли они на ювелирном четырех кентов. Двоих пристрелил сторож, один попал в лапы милиции, испугавшись непрочности водосточной трубы; еще один не смог выбраться на чердак — не сориентировался в темноте, его взяли за прилавком. Обоих расстреляли через три месяца — за громадный ущерб, причиненный государству.

Остальных три года искали по всему острову. Фартовые и теперь помнили то время, когда в городе негде было ступить от милиции.

«Малины» города видели, как защитили от них ювелирный. К нему теперь даже подходить было страшно. Потому, узнав о замысле Пана, пахан южно-сахалинских «малин» не препятствовал. Лишь предупредил, что тряхнуть эту точку — безнадега…

Пан лишь усмехнулся, услышав предостережение. И сказал, что не видел в своей жизни стен без трещин, крепости без лазейки.

Он внимательно рассмотрел план ювелирного, дотошно расспросил о нем фартовых города. И частенько в сумерках прогуливался с двумя законниками вокруг магазина.

Когда Пан узнал, что в ювелирный поступил новый товар, своими глазами приметил машину, въехавшую под охраной милиции во двор, и решил не медлить.

— Завтра на дело! Возьмем ювелирный и на материк. Года два в гастролях помотаемся. Там дальше видно будет…

Никто из городских фартовых даже не додумался, как легко и просто можно было попасть в ювелирный через люк, выходивший за двор магазина.

Через этот люк, о котором забыли все, вентилировались помещения магазина. Сняв решетку и фильтр, Пан приказал сявкам стремачить этот единственно безопасный выход; велел кентам не соваться никуда дальше подсобки. Не трогать двери. А Коршуну, дав свинчатки, сказал коротко:

— Сам сдохни, но не дай засыпать «малину». С нами хиляешь. На случай, если срываться будем, прикроешь… Выгорит это дело — примем тебя «в закон».

Колька был настороже. Он караулил каждый шаг. Еще бы! В деле — сам Пан!

Все шло как нельзя лучше. Фартовые, загрузившись, уходили через люк, который брал начало из подсобного помещения. Вентиляция была встроена в потолок. Люк не закрывался. Лишь слабая решетка, кое-как закрепленная в пазы, легко поднималась. Потолок в подсобке был невысоким. Воры, становясь на спину друг другу, спокойно взбирались наверх. Ползли по вентиляционной трубе. И беспрепятственно выскакивали из люка.

Когда Пан, а за ним пятеро кентов уже ушли из ювелирного, Колька подал «рыжуху» худому старому кенту, которого вся «малина» звала Шилом. Он предупредил, чтобы тот взял «рыжуху» Коршуна, протянул ему сверху руку.

Шило спрыгнул сверху, чтобы прихватить Колькин груз, иначе ему не развернуться наверху. И стряхнул облако пыли. Тут же чихнул так, что пополам согнулся. Коршун прихватил кента за горло. Но тот успел чихнуть еще. В служебной комнате послышался брех овчарок, беготня охраны. А Коршун, вскочив на полусогнутого Шило, схватил «рыжуху», долбанул ногой в темя кента и исчез в люке. Он полз быстро, обливаясь потом. Когда высунул голову из люка уже за пределами магазина, увидел милиционера, стоявшего наготове с наганом и собакой.

— Вылезай, пошевеливайся! — усмехнулся тот криво.

Коршун сделал вид, что послушался, смирился. Выскочил из люка и с маху, всей тяжестью, влепил свинчаткой меж глаз поджидавшему его милиционеру. Тот, падая, оттащил собаку, выронил наган. Коршун подобрал его, выстрелил в собаку. Подхватил золото, помчался быстрее ветра в тихие сонные проулки — к железнодорожной станции. Там в любое время суток жизнь била ключом. За спиной раздался запоздалый свисток, зовущий на помощь. Но Коршун был уже далеко.

Смешавшись на железнодорожном вокзале с толпами алкашей и пассажиров, он вскоре вынырнул из толпы и побежал к кожзаводу: неподалеку от него прижилась его «малина».

Кожзавод был на окраине города. Коршуну не хотелось терять время. Он остановил такси, назвал маршрут. Водитель, решив сократить его, вывернул на центральную улицу. Путь лежал мимо ювелирного. Колька сидел на заднем сиденье и не увидел голосовавшего милиционера. Тот вскочил поспешно. Сел в переднее кресло. Оглянувшись на онемевшего Кольку, извинился, попросил водителя:

— Живей! В горотдел! Жми на всю! Может, успеем…

— А что стряслось? — спросил водитель.

— Ювелирный обокрали!

— Извини! Срочно надо! — повернулся к Коршуну милиционер. И добавил: — Мне недалеко…

— Как же смогли? Неужели у нас еще есть воры? Вроде совсем тихо было в городе? — удивлялся шофер. — Да, может, сами продавцы отчебучили? — добавил он, вызывая милиционера на большую откровенность.

Тот отмахнулся:

— Какие продавцы? Сотрудника убили. Свинчаткой. Наган у него отняли и пристрелили собаку. И своего! Это ж надо, в самом магазине прикончили. Вот изверги! Чтоб им дня не прожить! — возмущался милиционер.

— Как же влезли? — спросил, притормозив у милиции, водитель.

— Некогда! Поймаем, тогда узнаем все! — хлопнув дверью, милиционер выскочил из такси. Шофер, удивленно хмыкая, глянул на Кольку. Тот безразлично смотрел на прохожих и будто не слышал о случившемся.

Колька остановил машину у самого кожзавода. Так учили законники — не вешать на хвост стукачей. Рассчитавшись с водителем по счету, подождал, пока такси уедет, и только после этого свернул в переулок, где жил рабочий люд и городской сброд. Пройдя метров двести, вошел в знакомую калитку.

— А Шило где? — встретили фартовые.

— Пришить пришлось…

— За что? — обступили его насупившиеся фартовые.

Коршун рассказал о случившемся.

— Эх, старый пердун! Трехали ему, чтоб шнобель ватой затыкал, коль сопатка пыли не терпела. Все забывал! Хороший кент был. Помянуть надо!

— Накрылся Шило? Что ж, Коршуна взамен его «в закон» примем, — не расстроился Пан и взял из Колькиных рук «рыжуху».

Коршун рассказал пахану о своем возвращении сюда. Об услышанном от милиционера.

— Выходит, замереть нам надо. Теперь мусора весь город обложат. Ни гуднуть, ни пернуть негде от них будет. Заляжем на дно где-нибудь в захолустье, — предлагали законники.

— Остаться на плаву можно лишь в большом городе. Где людей много. В какой-нибудь дыре всякая псина знакома друг другу. И подноготная известна. Мы там враз, как хрен на горошине, центром внимания станем. Канать будем здесь. И не дергайтесь из хазы. Хамовку сявки доставят. Пусть шухер спадет. Сорвемся в Поронайск или в Катангли. Там нас, небось, забыли, — сказал Пан. И, глянув на Кольку, добавил: — Сегодня сход будет. Коршуна «в закон» принимать. Никому никуда не смываться. Городские кенты нарисуются. Принять надо, обмыть удачу…

Коршун отдал пахану наган. Тот оглядел его. Забрал себе. Кольке взамен отдал нож с длинным прочным лезвием. Нож был кнопочным. И вызывал жгучую зависть у фартовых. Колька спрятал его подальше от глаз. Подарок пахана решил беречь. На рукояти сам Пан расписался. Видно, не хотел расставаться с пером. Но «пушка» была несомненно лучше…

Вечером к законникам Пана пришли фартовые города. На сход собрались. Коршун волновался, примут ли его «в закон» или откажут?

Паханы всех пяти «малин» города сели вместе, рядом с Паном.

Медвежатники ближе всех к паханам.

Сход должен был честно распределить все доходные точки между «малинами». Договориться, как избавиться от гастролеров с материка, чужих воров из зон. Кого надо — принять «в закон», в «малину», кого — выкинуть из него.

Коршун знал — такие сходы стали редкостью. Раньше, по словам фартовых, их собирали в Ростове или Одессе, во Львове и Москве. Но теперь лягавые мешать стали — много развелось их в последнее время. Потому собираются воровские сходы на окраинах в городах, где законников больше, чем мусоров.

На сходах случалось всякое. Редко какой проходил спокойно, без приключений.

Свои встречи воры отмечали в самых дорогих ресторанах. Откупали зал на всю ночь и бухали до одури, когда никто не мог отличить своего пахана от чужого. Кенты, нажравшись до визга, плясали на столах среди хрустальной и фарфоровой посуды, меся туфлями, сапогами трюфеля с осетриной, сыр с икрой…

Гремели залпами пробки от бутылок шампанского.

Кто не мог больше пить, тому выливали вино за шиворот, за пазуху, а случалось, и на голову.

Вспыхивали здесь и драки. Жестокие, свирепые. Чаще из-за девок, которых фартовые приволакивали с собой, а другие отказывались их уважать, отворачивались или презрительно обзывали.

Случалось, перебравшие кенты лезли за пазухи иль под юбки к чужим шмарам. И тогда вспыхивала поножовщина.

Редко обходилось здесь без жмуров. Двоих или троих, случалось, хоронили фартовые.

Но бывало и другое…

Откупит «малина» ресторан, наняв самых лучших поваров, самых надежных официантов. А какой-нибудь задрипанный официантик сообщал о предстоящем пире в милицию. Та заявлялась в самый разгар. Когда законники на бровях ходили. А оркестр, словно одурев от невиданного гонорара, оглушал не только ресторан, а и всю улицу «Муркой» с «Чубчиком», «Бакинским портом», «Кирпичиками», «Лимончиками» и прочими излюбленными песнями фартовых.

Милиция врывалась без приглашения и разрешений. Она начинала хватать всех, кто под руку попадал, запихивала в «воронки», которые окружали ресторан, подъехав к нему без сирены и света фар.

Конечно, фартовые так просто в руки не давались. В ход шли финачи, «пушки», «перья» и даже «розочки». Это было вместо приветствия.

Фартовые, завидев лягашей, в момент трезвели. Забывали о подружках, нарядных и накрашенных. Да и кто они — цветки-однодневки? Воры никогда не любили женщин сердцем.

Чаще всего милиция увозила с этих попоек убитых сотрудников, испуганных насмерть сявок, понимавших, что за недогляд, случившийся по их вине, фартовые и в зоне не простят.

Бывало, что в какой-нибудь «неотложке» везли истекающих кровью от ран нескольких фартовых. Тех, кто слишком поздно протрезвел. Не успел слинять. А мусоров в ресторане оказалось больше, чем законников.

Как всегда, в последнем «воронке» увозили из ресторана шмар. В вытрезвитель. А потом к следователю на допрос.

Чувихи еще в машине начинали базлать:

— Эй! Лягавые! Выпустите, паскуды! Не то шары повышибаем!

— Что вам надо из-под нас?

Девки, как всегда, ничего не знали. Ни имен, ни кликух дружков. Их пригласили весело провести ночь. Кто же от такого откажется? Тем более — кутнуть в ресторане на холяву. Расчет натурой — мелочь. Зато как весело было! Как смешно и здорово! Было много хмельного, еды, песен и музыки. И зачем заявилась эта милиция? Все испортила, всех разогнала.

Именно потому, чтобы такого не случилось, сидят сявки на стреме. Хазу охраняют. Там сход силу набирает. Пусть ему никто не помешает.

Фартовые не враз согласились принять Коршуна «в закон».

— Всего одну ходку тянул? Так что ж это за кент? Он при первой трамбовке распишется…

Но, узнав, скольких ожмурил и за что, уже не высмеивали.

— Какая его доля в общаке? Сколько был в делах? Какой с него навар «малине»? Кто его прислал к Пану и сказал слово?

— Сыч?

— Файный пахан! Такой зря не ботает.

Законники — свои и чужие — спрашивали Коршуна, как знает он «закон», что можно, а что нельзя фартовому. Сколько времени готовился к принятию в закон.

Коршун отвечал, не задумываясь.

— Ну! Сыч хоть и лафовый кент, но он в ходке! Кто здесь скажет слово за Коршуна? Кто поручится за нового кента? — спросили паханы городских «малин».

В хазе стало тихо. Так тихо, что слышно было дыхание каждого законника. Никто из них не хотел рисковать.

А все потому, что не раз случалась беда с тем, кто поручался. Бывало, накроет милиция фартового, измордует, заморит голодом, всего изломает физически и морально, иногда «петушили» кодлой мусора законника и выставляли на посмешище ворам с окровавленной задницей. Фартовым было западло дышать с пидором. Убивали. А если успевали лягавые отнять, считай, сломали законника. Кололся. Рассказывал все, зная, что обратный путь ему отрезан. И тогда засвеченные фартовые искали поручителя. Его убивали за ошибку. Их «малины» не прощали никому.

— Я скажу слово! — устал от ожидания Пан, и фартовые удивленно переглянулись. Пахан никогда раньше не делал такого. Что это? Каприз? Но как бы то ни было, пусть кто угодно ручается за Коршуна, только бы не самим, подумали законники.

— Клянись, кент, что будешь до могилы выполнять «закон», будешь честным вором! — встали паханы.

— Клянись на крови! — Пахан подал нож Коршуну. Колька без колебаний порезал себе руку.

Кто-то из фартовых принес горсть земли.

— Клянись на земле!

Колька взял щепотку, пожевал, проглотил, ответил коротко:

— Клянусь!

— Ты принес клятву. Знай, кто нарушает ее, поплатится своею кровью. И ни земля, ни вода не скроют тебя от честного суда кентов. Ты отныне не фраер. Ты — законник. Принят на сходе. Но если лажанешься, это звание вместе с жизнью возьмет у тебя «малина»! — предупредил Кольку Пан.

Коршун оглядел всех. Он оказался здесь самым молодым фартовым.

— Дыши, кент! Пусть падла-фортуна не проскочит мимо тебя! — поздравляли Кольку законники.

Фартовый… Коршун гордился этим званьем так, будто отыграл у судьбы в очко второе рожденье…

Сколько прошло времени с тех пор, как уехал ночью из Хангузы? Он и сам забыл. Не вел счет прошедшим месяцам, годам… Постепенно стихла в его сердце боль, не будоражила внезапными всплесками память. И все же нет-нет да и являлась она во сне. Все такая же чистая, юная, как и положено быть первой любви…

— Тамара! — тянулся к ней Колька. — Я люблю тебя! — кричал он девчонке.

Но та не верила. Смотрела отчужденно и упрекала молча, одними глазами. И все показывала засохший букет фиалок. Лишь однажды сказала горькие слова:

— Всех ты забыл, Коленька. И мать, и меня. А ведь, забыв нас, потерял себя. Ох как ты об этом пожалеешь!

Колька недолго помнил этот сон. Он прошел, как похмелье. «Малина» не давала скучать. В делах быстро забывалось прошлое.

Коршун считался удачливым вором, и хотя не отличался могучим ростом и медвежьей, как Пан, силой, имел немало своих преимуществ, за которые его больше других ценили в «малине».

У Коршуна была отменная память. Он слышал каждый звук даже в глухой ночи. С годами у него развилась интуиция. И все же… Даже она не уберегла его от несчастья. И однажды попался он в хорошо подготовленную милицией ловушку.

Фартовые решили взять банк. Да не где-нибудь — в большом городе, а в Невельске. Хорошо изучили план помещений. Но вместо подвала попали в служебное помещение: хвать руками, вместо мешка с купюрами — милицейские погоны. Тут же включился свет. Трое фартовых оказались в ловушке.

В наручниках их вывез со двора банка «воронок». Тихо, без лишнего шума. А вскоре загремели все втроем в Вахрушевскую зону.

Пятнадцать лет. Таково было решение суда.

Вахрушевские зоны, а это знали все сахалинские зэки, занимались добычей угля. Независимо от срока наказания, тяжести преступления, возраста осужденного, никто из попавших сюда не минул знакомства с «подземкой». Может, потому далеко не все выходили на волю, оставаясь навсегда заваленными породой, угольным пластом, обвалившимся на голову неожиданно, как гнев кентов на разборке, доказывая всему живому, что черти и воры — одного поля ягоды.

Коршуна, едва рассвет заглянул в окно, повели на шахту вместе со всеми. Воровской закон запрещал ему — фартовому — вкалывать вместе с мужиками, и Колька, попав в забой, сел на угольный выступ, демонстративно отказавшись взять в руки лом или кайло.

— Чего сидишь тут, как мандавошка на хрену? Приглашения особого ждешь? Живо вскакивай, твою мать! — подошел бригадир.

— Хиляй, пидор, пока дышишь! И не дергайся, не возникай! Не то накроешься, как паскуда! — пригрозил Коршун, стрельнув в бригадира злым взглядом.

— Ну! Смотри, козел! — подошел бригадир к начальнику охраны и заговорил, указывая на Коршуна.

Вскоре к Кольке подлетели четверо охранников. Не говоря ни слова, взяли на сапоги, били и кулаками, прикладами, вбивали Коршуна в угольные пласты.

Колька терпел молча. Отмахиваться не успевал. Потом не выдержал нескольких сильных ударов по печени. И закричал не своим голосом.

— Мы с тебя сгоним спесь, фартовая шпана! — обрадовались охранники, зверея от вида крови, потекшей струей из угла рта.

— Долби задрыгу, ребята!

— Вломи гаду! — обрушивались удары один за другим.

Когда Коршун пришел в сознание, увидел, что лежит на бетонном полу в кромешной темноте.

Рядом с ним лежал кто-то, тихо постанывая.

Коршун дотронулся к чему-то мокрому. Отдернул руку брезгливо, никак не мог вспомнить, где он. И спросил:

— Кто тут?

— Я! А ты кто будешь? — спросил задыхающийся, кашляющий, стонущий голос.

Коршун ответил.

— Кент! Слышь, кент, не залупайся тут. Хана тебе будет. Как и мне. Раньше эта зона была воровской. Теперь работяги, падлы верх взяли!

— А в бега? — оборвал Коршун.

— Непруха! Полный прокол! За это я сюда влетел. Уже месяц тут приморенный. На кипятке и хлебе. Сгноить обещаются опера. Я уже весь, как есть, сгнил. Вши живьем схавают. На прогулку не водят. А все за «закон» терплю. Что он даст? Ожмурюсь вконец! И ты тоже. Чуть позже, с той разницей. А захоти нынче пахать — не смогу. Сил уже нет.

— Откуда ты? Кто будешь?

— Драга — кликуха моя. Фартовал по Северам. Накрыли в Якутске, когда «рыжуху» сбывали. Я из «малины» Малючки. Ничего не слышал о нем?

— Нет.

— Значит, тоже попух.

— А кенты тут есть в зоне?

— Были фартовые! Замордовали всех. Новый начальник — из чекистов. В кабинете своем пахана размазал. Из «пушки». На глазах у всех. И как обещал, падлюка, так и смастырил. Со всеми разделывается. Никого дышать не оставляет.

— Ни хрена себе! — приуныл Колька.

— А что хочешь? В зоне собак больше, чем зэков. Попробуй слиняй!

— Эй вы, мудилы! Налетайте! — открылось оконце в двери. Охранник просунул две кружки стылого кипятка, прикрытые ломтиками хлеба. — Жрите, покуда не сдохли! — Он включил тусклый свет. И Коршун увидел, где он находится, и своего соседа. Тот был ужасен: живой скелет, обтянутый кожей.

— Кенты «грев» просрали? — спросил Колька.

— Какой там «грев»? «Малине» ты нужен, пока от тебя навар есть. А загремел в ходку — не только кусок хлеба иль махру, кликуху, задрыги, забудут. Иль ты впервой в ходке?

— А как же «закон»? — не поверил Коршун.

— Для дураков. Он раньше был. Тогда его все держали. Теперь — все! И ты, коль хочешь дышать, паши. Чтоб выжить. Лучше быть живым работягой, чем ожмуренным законником. Помни мое слово. Я свое упустил. Хоть ты живи, — пожелал он с грустью.

Через два дня Драга умер. Рано утром проснулся Коршун, а сосед лежит лицом к нему. Глаза открыты, а не моргают. В них ни боли, ни горя. Тень улыбки застыла. Видно, в последние минуты получил отпущение на небесах и ушел из жизни, ни о чем не жалея. Да и была ль она у него?..

Драгу вынесли охранники, взяв его за руки и за ноги. Даже мертвого не пожалели. Волокли по полу. Коршуна от такого передернуло.

Лишь на десятый день, когда силы стали явно сдавать, заглянул к нему в шизо старший охраны и спросил:

— Эй ты, гнида! Будешь вкалывать иль тут сдохнешь, как твой сосед?

Колька поспешно встал. Подошел к оконцу, хотел ответить, что согласен на пахоту, как дверь шизо открылась. Его выпустили в узкий длинный коридор.

— Иди в баню! Небось, вшей набрался! Оттуда в столовую! Получишь робу и в забой! Без фокусов! Понял?

Тот же бригадир, увидев Кольку в забое, криво усмехнулся:

— Что? Достала мозги охрана? Поумнел в штрафном изоляторе? То-то! Здесь — наша зона! Хватай лопату и шуруй к транспортеру! — скомандовал как пахан.

Колька зубами заскрипел. Но знал, спорить бесполезно. Он запомнил слова и ухмылку бригадира. Не мог простить ему и шизо.

«Погоди, козел паскудный, лысая жопа, гнилой катях, будет и моя минута! Уж я ее не упущу!» — пообещал Коршун, решив убить бригадира в первый же подходящий миг.

Трое зэков, не разгибая спин, грузили уголь на транспортер, идущий вверх нескончаемой лентой.

Голые по пояс, лоснящиеся от пота и пыли, они были похожи на чертей, прописавшихся в забое либо сосланных из ада за грехи.

— Чего топчешься, как усрался? Иль кила в яйцах выросла? Становись и вкалывай! — открыл рот один из них.

— Давай, сынок, помоги. Да скинь робу, чтоб сердце не посадить, — обратился второй, и Колька враз потеплел. Снял брезентовую куртку, рубашку, майку. И через пяток минут его невозможно было отличить от тех троих.

— Надень рукавицы. Не то к вечеру руки облезут. Шкуру до самых локтей снимешь. И воды испей. Чтоб ночью не харкать пылью, — сказал Кольке тот же человек.

Коршун быстро набросал свой уголь на транспортер, помог и ему. Когда сели на короткий отдых, Коршун, не колеблясь, подсел рядом.

— Зови Ивановичем. А тебя как? — спросил тот тихо.

— Колька, — еле вспомнил родное имя.

— Давай в соседи ко мне. На шконку рядом. Бывший мой друг на воле.

— Иванович? Ты что? В подружки уговариваешь блатного? — расхохотались двое мужиков.

— Вломлю падлам! — вскочил Коршун. Но Иваныч успел стать на пути:

— Не тронь их, сынок! Не марай душу в говно. Что взять с них нынче? Не то что тело, мозги пропылились. В башке одна копоть. Да и о себе говорят. Путный разве о гаком помышляет. Только тот, кто живет низом, тем, что меж ног растет. У них, кроме этого, хоть все изнутри обшарь, кроме говна, ничего не сыщешь…

— Обижаешь, Иваныч! — скривился один и продолжил: — Какой уж низ? Давно я позабыл, зачем у меня яйца имеются. Года три, как не проверял, на месте ли они? Надо перед освобожденьем заглянуть, не потерял ли я их в забытьи?

— Это точно! Жена первым делом там пошарит. Не сыщет, взашей выкинет, — рассмеялся четвертый, Степка.

— А что? Один наш домой приехал, а вечером — стук в дом. Открывает. Спрашивает: «Кого надо?» А мужик в ответ ему: «Это ты как здесь оказался? Я — хозяин тут!» Оказалось, жена замуж вышла, пока мужик ее срок отбывал. А сознаться не хотела. Про запас берегла. На всяк случай. Если второй мужик бросит ее. Даже в постели переткнулись, пока тот, второй, на работе был. Смотрит на нее наш освободившийся, а баба, как побитая сука, меж ними мечется. И говорит, мол, если б можно было нам всем вместе тихо жить… Ну, наш не выдержал: «Я себя на помойке не поднял! Не хватало, чтоб очередь на суку занимал! Я пока еще мужик!» Вышел вон из дома. И вспомнил о той, которую в молодости любил. Первую. Пришел к ней. А она с троими детьми мается. Одна кругом. Оказалось, это ее мужик к его жене ушел, — захохотали зэки.

— И что теперь? — удивился Колька.

— Осип? Остался у той, первой! Живут. Детей на себя записал. Новый дом нынче строит. Кузнецом работает. Был одиночкой. Жена не рожала. Зато теперь целых трое отцом кличут. Плохого в папки не берут. А жена… В тягостях теперь. Своего, кровного Осипу подарить решила. Четвертого сына! А может, дочь! Так-то оно! Хоть из зоны, но мужиком вернулся. Отцом! Судьба наградила!

Судьба… Колька пригорюнился. В черной штольне отчетливо увидел ее. Первую… Самую лучшую на свете девчонку.

И зачем позволил утащить себя из Хангузы? Дал обидеть ее! Прозевал. Упустил. Разве вернешь ее теперь? Никогда. Она не поверит, не простит. Да и ждать не станет.

Сколько лет минуло? Пора бы и забыть ее. Но почему не уходит из сердца эта девушка?

«Милая моя! Незабудка одинокая! Как бы я дорожил сейчас тобой!» — вспоминал он Тамару.

— Вставай, пошли, сынок! — услышал Коршун. И до конца смены, не разгибая спины, загружал уголь на ленту транспортера.

Бригадир, проходя мимо, посмеивался над ним. И Коршун поневоле стал следить за рыхлым крикливым мужичонкой, который хамил всем подряд.

Прошло недели две, когда в одной из выработок нужно было расчистить завал. И бригадир, приведя туда Коршуна, сказал, показав пальцем на гору породы:

— Чтоб к концу смены все вылизал, слышь, ты, вошь недобитая? Иначе…

Закончить угрозу он не успел.

Колька налетел на него, сбил с ног. Ухватив глыбу породы поувесистей, опустил на голову резко, изо всех сил. Бригадир крякнул. Дернулся. Коршун выбил породу из-под опоры. Крыша над нею обвалилась, засыпала бригадира, провисла, затрещала над головой Кольки. И, едва тот отскочил, засыпала штольню и начала провисать дальше.

Колька испугался лишь на секунду. Но и этого было достаточно. Крыша штольни с треском лопнула…

Коршун почувствовал удар, неимоверную тяжесть, навалившуюся на него со всех сторон. Она сдавила, скомкала, скрутила накрепко.

«Накрылся, как курва в параше!» — мелькнула последняя мысль…

Очнулся в тюремной больничке. Весь в бинтах и гипсе.

— Очухался! Твое счастье! Иванычу магарыч ставь! Он тебя достал. Ночь не уходил, пока из породы не выковырнул. Опора подвела. Бригадира насмерть убило. Жаль мужика, — вздохнул тюремный врач, глянув на Коршуна, и указал на тумбочку: — Тебе с воли посылка пришла. Все деликатесы. А говорили, что нет никого. На целый год еды прислали! — Он открыл дверцу.

Колька увидел колбасу, сахар, табак, банки халвы, мед, варенье, печенье и множество всяких пакетов, кульков, свертков.

Он попытался встать, но врач не разрешил, сказав жестко:

— Только через три недели…

Но уже через пять дней Коршун начал понемногу вставать с постели. Его навещал Иваныч. Пользуясь отсутствием врача, они покуривали. Коршун угостил мужика сервелатом, халвой. Тот давно забыл их вкус. В банке с халвой, на самом дне, лежала завернутая в слюду записка:

«Держись, Коршун! Хавай «грев»! Мы тебя помним. Долю держим! Выйдешь с ходки — все будет в ажуре! Держи хвост пистолетом. Не дай себя загробить. Принудят пахать — паши. Лишь бы живой нарисовался! Закон тебя простит. Хавай! Каждый месяц получать станешь. Башли на кайф получать станешь. Передадим с задрыгами. Пан».

Коршун глазам не верил. Он знал, что задрыгами фартовые звали охрану.

«Значит, есть кто-то у них в зоне», — мелькнула догадка. И, разжевав записку, проглотил.

Иваныч оберегал Коршуна от всяких разборок в бараке работяг. Там нередко пропадали вещи, деньги, продукты и курево. Все мужики сразу шли с обыском к Коршуну.

— Кто ж еще стыздил? Только он, ворюга! До него ничего у нас не пропадало! — орали мужики, обступив шконку Коршуна.

Тот чернел с лица. Его — законника — принимают за шпану? Такого униженья не выдержал бы ни один фартовый.

Коршун вначале кипел. Но на третий раз, не выдержав, предупредил:

— Шмонайте! Но если не надыбаете, всех, кто будет трясти меня, замокрю на месте! — и спокойно вышел в проход, дав возможность мужикам обыскать шконку, тумбочку, сумки.

Работяги не поверили в услышанное и вороньем бросились на обыск. Они перевернули все вверх дном. Трясли тряпки. Проверили все продукты. Но своего так и не нашли.

— Извини! Набрехали на тебя! — развел руками желчный косоглазый заводила.

— Этим не отмажетесь! Я говорил иль нет? — схватил его за плешивую голову и на глазах у всех перерезал ему горло. Тут же поймал второго, маленького верткого интригана. И, обтерев об него нож, вдавил головой в шконку так, что череп того хрустнул, как глиняный.

Остальные отпрянули в ужасе.

— Хватай его, мужики! Держи убивца! — вопил с верхней шконки старик, который и подстрекнул мужиков обыскать фартового.

Колька сдернул его за ногу на пол. Увидел открытый в ужасе рот, громадные, испуганные глаза:

— Остынь, Колька! — стиснула плечо каменной хваткой рука Иваныча.

Вскоре Коршуна под автоматами увели из барака.

— В расход, что ль? — спросил безусый охранник второго парня.

— Конечно! Куда ж его, заразу? Двоих пришил, сучий сын! Только вот старшему его покажем, чтоб знал, кому сообщить о нем.

Коршуна закрыли в глухой камере, где он с минуты на минуту ждал расстрела…

Время словно остановилось…

Вначале Кольке было страшно. Он даже плакал от ужаса перед предстоящим.

«Неужели хана? А за что? Ведь они облажались сами! Я их предупредил! Сколько можно было меня шмонать! А и не жил! Только мучился. Полюбил и не сказал. Семьи не завел. Мать забыл. Хотя… О чем тужу теперь? Без груза на тот свет хилять легче! Девок я имел вдоволь. Хавал водяру — чаще воды. Хамовку видел шикарную вдоволь. Башлей — кучи! На тот свет ничего с собой не возьму! Все имел, все видел! Нового не будет. А значит, жалеть не о чем. Повторять заново — терять годы! Это ни к чему! Матери сообщат. Если жива… Кенты узнают. Может, помянут? А Тамара, видно, давно забыла меня. Да и кто я ей? Случайный знакомый. Таких в памяти долго не держат…»

— Эй! Ты, сволочь! Выметайся! — услышал вместе со скрежетом двери. И, мысленно попрощавшись со всеми живыми, шагнул, не жалея ни о чем, пошел впереди охранника, ожидая в любую секунду пулю в спину.

От работяг барака он слышал, что лажанувшихся зэков убивают за стеной зоны — в узком тупике. И там же сжигают. Туда зэков ведут трое автоматчиков…

Кольку вели двое.

«Значит, ошиблись работяги. Не боится нынче начальство, что двое меж собой договорятся. Да и с чего им меня отпускать? Прихлопнут, не доведя до тупика…»

— Куда прешь, скотина? Налево! К начальнику зоны! Бегом! — скомандовала охрана.

Пот ручьями побежал по спине. Уж о начальнике зоны в бараке легенды ходили всякие.

«Решил сам меня размазать? Доконать последнего законника своими клешнями? Долго ж он собирался», — глянул на темнеющее небо Колька. Охранник подтолкнул стволом в спину, поторопил. И Коршун вошел в кабинет. Увидел Иваныча, который подморгнул ему.

— Прощай, — сказал Коршун тихо и стал спиной к стене.

— Здравствуйте! — услышал он давно забытое слово и вздрогнул.

— Пройдите ближе! Неудобно как-то разговаривать на таком расстоянии.

Колька не поверил, что сказанное относится к нему. Огляделся по сторонам. Никого, кроме них двоих, в кабинете не было. Исчезла и охрана, оказывается умевшая уходить тихо. Колька сделал несколько нерешительных шагов.

— Присядьте!

Коршун продолжал стоять.

Начальник зоны словно не заметил неповиновения, спросил глухо:

— Объясните сами, за что убили в бараке двоих заключенных?

— Лажали они меня. Туфту лепили.

— А без жаргона можете говорить?

Колька рассказал обо всем коротко. Не жалуясь, потому что ни на что не надеялся.

— Разве иначе нельзя постоять за себя? Иль убийство людей — есть доказательство собственной невиновности? Неужели к пережитому нужно добавлять горе? Страшная эта логика! Омерзительная! Когда из глупых амбиций режут людей! Разве это доказательство чести человека? Ведь вы осиротили пятерых детей! А что, если они захотят свести счеты за отцов, когда б вы вышли на волю?

— Я предупреждал! А воли мне все равно не увидеть. — Коршун отвернулся к окну и сцепил зубы.

— Вы сами себе приговор вынесли? — удивленно глянул начальник зоны.

— Мне не на что надеяться. Да и зачем жить, если всякий пидор шмонает меня, как сявку? — Колька закусил губу, дернувшуюся совсем по-мальчишески и выдавшую с головой.

— От этого еще ни один не умер!

— А разве это — жизнь? — побелел Коршун.

— Если за каждую обиду люди начнут убивать друг друга, земля опустеет очень скоро. Нет, в жизни без терпимости нельзя! Иначе были бы не зоны, а сплошные кладбища! Вы даже не попытались воздействовать на разум!

— Его у них не было. А и приобрести запоздали. Это от рожденья! Либо фраер, либо — фартовый!

— Выходит, мне тоже нет места в жизни? Так? Ведь я не фартовый! — побелели пальцы у начальника зоны, вцепившиеся в стол.

— Не вы меня шмонали. Они! О них и трехаю! — выкрутился Коршун.

— Значит, все, кто скажет против вас слово, рискуют жизнью?

— Шмон — не треп! За такое на воле любой садануть может и похлеще.

— Здесь зона! Нервы у всех на пределе! Вы только появились у нас. Всего полгода! А эти через год освободиться должны были. Кому из вас тяжелее пришлось? Кто позволил самосуд?

Коршун молчал, отвернувшись. Он почти не слушал. Думал лишь о своем:

«Нет, не станет мокрить в кабинете! Это как два пальца! Вон тут сколько всяких ковров на полу. Отмой их после меня. Дешевле в подвале. И шума меньше. К тому ж охранники и без него управятся».

— Подменять закон своими разборками я никому не позволю! — багровело лицо начальника.

— Да мне это и не надо. Но чтобы понять, представьте себя на моем месте! — предложил Колька.

— Что?! — Казалось, он захлебнулся воздухом, но сумел быстро взять себя в руки: — Я на вашем месте не окажусь!

— При чем зона? Я тоже не в ней родился! Прицепись кто на воле со шмоном, стали б с ним говорить?

Начальник зоны внезапно умолк, словно размышляя, обдумывая что-то.

— Во всяком случае, убивать не подумал бы, — ответил уверенно.

— Это на воле! А меня не первый раз шмонали! И не пресеки, до конца ходки трясли бы! Все, кому не лень! До них слова не доходят. Не раз пытался, безнадега, — забылся Колька.

— Я сомневаюсь. И все же. Совсем без наказания оставить не имею права. Пусть решает закон…

А через два месяца Кольку отправили в другую зону — во Взморье, где блатари и фартовые хозяйничали, как в своей хазе.

Коршун тут же передал кентам весточку, что изменил адрес. И стал приживаться в зоне, среди своих.

В фартовом бараке ему враз выделили шконку, взяли в долю. И забыл Коршун о работе. Но однажды бухнувший пахан барака предложил Коршуну сыграть в очко. Колька играл с ним до ночи, напился на холяву и запамятовал, что продул пахану все, что имел.

Утром, когда его бросало из стороны в сторону, а голова трещала, как раскаленный котел, попросил похмелиться. Пахан отказал, напомнив, что на холяву даже сявки не пьют. Тем более что и проигрывать Кольке нечего.

— Ты мне еще должен. Если не отдашь, сыграю на тебя, — пригрозил пахан. В шутку или всерьез предупредил? Но Кольке это не понравилось.

Пахан по взгляду фартового понял, что приобрел врага. И был настороже. Даже вечером держался подальше от ершистого, вспыльчивого законника, за которым ходила слава отпетого мокрушника.

Вечерами в фартовом бараке всегда было весело. Особо по выходным, когда даже сявки отдыхали от забот и лишь веселили фартовый люд.

Законники привыкли к таким концертам. И ждали их с нетерпеньем. Он начинался после требовательного окрика пахана:

— Кончай дрыхнуть, мудозвоны!

И тогда сявки, сбившись в кучу возле какой-нибудь шконки, недолго пошептавшись, выходили, взявшись за руки, потряхивая ляжками, под гик и свист водили хоровод, напевая излюбленное:

…Софушка, София Павловна! София Павловна, где вы теперь? Полжизни я готов отдать, Лишь бы Софу снова мять. Софушка! Где вы теперь?

Фартовые хлопали в ладоши, подбадривая сявок, а они крутились, как червонный рубль на стекле:

…Софка — ангел! Софка — душка! Софа — мягка, как подушка, Софушка, любовь моя!..

— Хватит хороводов! А ну! Давай куплеты! — требовал пахан.

И тогда из-под шконок вылезали обиженники. Самый свежий пидор выходил без брюк, обвязав срамное полотенцем.

— Это не мое ли полотенце ты на жопу прицепил? — спохватился одноглазый кент. И, нагнав обиженника, с визгом удирающего по проходу к своей шконке, дал ему пинка, отняв полотенце, кинул сявкам на стирку и сказал: — Пусть лучше Савва трехнет, как он первый раз к девкам попал!

— Сто раз ботал о том! Лучше в рамса! Кто со мной? — глянул пахан на фартовых. Желающих оказалось немало. — Ставлю на кон — душу Коршуна! Все вы видели, как он мне вчера продул пять кусков. Не вернул, как обещал, до вечера. А потому… сколько кто ставит на него? — оглядел он Кольку, торжествуя.

— Ну что? Отзвенел, отбухтел? Теперь я что хочу, то и утворю с тобой. Никто из кентов не отыграл тебя. И больше ни копейки не ставят за твою шкуру! Секешь, кент?

Колька похолодел. Ему доводилось видеть, как расправляются с проигранными, с теми, кому нечем выкупиться у выигравшего.

Сколько раз клялся Колька самому себе не садиться играть пьяным, не терять голову. Не играть до последнего. Теперь он даже не помнил, не знал ставку. За сколько продал себя? За пять тысяч? Или меньше? Молчали кенты. Они никогда не выдадут пахана. Он им свой. По его слову с проигравшимся утворят что хочешь. Хоть шкуру спустят до пяток. Не пощадят.

— Не нужна мне твоя душа. Секи! Покуда — не нужна! В обязанники беру. На все годы, до самой воли! А когда выйдешь, исполнишь слово мое. И замокришь… Следчего. Лягавого! Он мне эту ходку устроил. Сорвал с такой шмары! Я ему тогда пообещал укоротить тыкву. Ты, Коршун, с ним сладишь. А нет… по моему слову замокрят тебя кенты! Вякнуть не успеешь, — пригрозил громко.

— Не пугай! Я уже пуганый! — осек его Коршун и спросил: — Кто он?

— Коломиец — фамилия того падлы. Зовут Владимиром Ивановичем.

— Где прикипелся?

— В Охе канает…

— А если его убьют до моей воли?

— С тебя сниму слово. Но если он доживет, а он дотянет, молодой пес, красиво расписать его должен. На его собственной бабе. В его доме! Доперло? Ну, то-то!

Колька запомнил все. А пахан, довольный согласием, продолжил:

— Давно бы могли расписать его мои фартовые! Но на улице или в ментовке, в пути. Это мне — не кайф. Я хочу, чтоб обломать ему то, с чего меня сорвал. На это не просто мокрушник, не только фартовый, ювелир нужен! О тебе так трехают. Вот я и сказал свое. Все годы до воли на холяву поить буду. Но убей его в постели! Если ж лажанешься, ты, моя надежда, я сам тебя замокрю. И помни! На шнобель накрути! Не больше месяца даю тебе на это дело! Справишься, лучшим моим кентом станешь! Клянусь мамой! — захлебывался пахан лютой ненавистью…

 

Глава 3

ВОНЮЧКА

Эту бабу знали не только все ханыги, но и бродячие псы Охи. Редко видели ее стоящей на ногах. Чаще валялась возле пивбара «Мутный глаз», так прозвали его местные алкаши.

Поначалу ее оттаскивали в сторону, чтобы не топтались по бабе грязными сапогами ханыги. Но баба и оттуда просила пьянчуг оставить ей в кружке глоток пива или вина. Давали. Не все, конечно. Иные посылали бабу неприлично. Другие — будто не слышали просьб. И все же к вечеру Тонька набиралась так, что не могла встать и отойти за угол по малой нужде. Делала все под себя. За что и получила соответствующую кличку — Вонючка.

Она вскоре заменила имя. И баба перестала обижаться на нее даже в редкие минуты протрезвления.

Сколько ей лет? Где она жила? Была ли у нее на свете хоть одна родная душа? Тонька и сама не помнила. Она пьянствовала много лет. Знала всех алкашей города. И не только ханыг…

Когда-то Вонючка была иной. Красивой девкой. На горе себе родившейся на Сезонке. Кто был ее отцом? Конечно, какой-нибудь вор. Но кто из них признал бы в ней свое семя? Фартовым было запрещено иметь детей. А на отца из шушеры Тонька сама не соглашалась.

Свою мать Тонька помнила. Она умерла, когда девчонке было пятнадцать лет. Кто был отцом Тоньки, она хотела сказать перед смертью, но та опередила, отняв дыхание и голос раньше имени. И в тот же день, помянув покойную со всей Сезонкой, Тонька впервые напилась до одури от страха перед будущим.

Очнулась от боли, короткой, как пощечина. Так и не поняла, почему она лежит в постели совсем голая. Кто-то возится на ней. Тоже голый.

Тоньке стало стыдно и страшно. Вспомнились всякие рассказы, разговоры баб и старух. Она попыталась вырваться. Но чьи-то цепкие, сильные руки держали ее, словно в тисках.

— Не дергайся, дура, я шустро управлюсь! — услышала у самого уха. Тонька почувствовала запах винного перегара. Закричала от страха. Ей тут же зажали рот.

— Захлопнись, сявка! — потребовал голос. И кто-то в темноте, соскочив с нее, сказал: — Давай лезь, твоя очередь!

Так продолжалось до утра. Ее мяли, тискали всей кодлой. А когда в комнату заглянул рассвет, Тоньку напоили до того, что она все случившееся забыла и впервые не могла стоять на ногах.

Потом, ночью, была драка. Кто-то ворвался в комнату, вышиб из нее пьяную ораву, грозил замокрить любого, кто прикоснется к ней.

Тонька долго пыталась узнать этот голос, но тщетно… Он мог принадлежать любому из жителей Сезонки.

Но вдруг ее окатили водой. Из ведра. В постели. Тугая пощечина отрезвила. Сорвала, поставила на ноги. Она стояла, шатаясь. В глазах искры, все троится и двоится. Тошнота к горлу подкатила. Увидела перед собой свирепое лицо пахана фартовых. Тот тряс ее, ругал последними словами:

— Скурвилась, блядища! Не успела мать похоронить, шмарой стала, сучонка?

Пахан фартовых не щадил. Ругал грязно. Тонька плакала, оправдывалась. Слышала, как во дворе законники бьют кого-то, вколачивая в стену барака, в землю. Слышались крики, стоны.

— Еще раз увижу тебя с шелупонью, размажу падлу! — пригрозил пахан. И, оглядев грязный стол, неприбранную комнату, велел все привести в порядок до вечера.

Тонька не знала, почему пахан законников так строг к ней. Быть может, он — ее отец?

Она сделала все, как он велел. И на следующий день сюда из морга привезли мать. В гробу, совсем изменившуюся. С нею простилась вся Сезонка, и к вечеру похоронили.

Тонька плохо помнила тот день. Кто провожал вместе с нею мать, она не видела, слезы мешали, а вечером, вернувшись с похорон, она дала волю слезам…

Едва стемнело, к ней в комнату без стука вошел парень.

— Хавать хочешь? — спросил так, будто всю жизнь знал ее. Накормив, предложил выпить. Тонька, вспомнив пахана, испугалась. Но парень успокоил, сказав, что ни одна из девок Сезонки не должна путаться с перхотью, шпаной. Уж если любить, то фартового… И, налив ей в стакан шампанского, залез за пазуху, как в собственный карман.

— Как зовут тебя? — спросила его меж ласк. И глянула в лицо, совсем еще молодое.

— Коршун. Но об этом — цыть! — снова повалил в постель, будто играя.

Тоньке он понравился. Коршун не бил, не обзывал. Кормил и поил вдоволь. С ним было легко и просто. И девчонке показалось, что будущее не так ужасно.

— Ты будешь приходить ко мне? — спросила Тонька Коршуна. Тот рассмеялся, ответил в тон:

— Если хочешь, прихиляю…

Но исчез на целый месяц. Она ждала. А Коршун не приходил. А к ней один за другим заявлялись по вечерам фартовые. Поили, кормили. Приносили подарки. Она не брала. Отказывалась. Ждала Коршуна. Но тот не спешил. И Тонька решила насолить ему.

Приняв золотые часы в подарок, легла в постель с другим. Тот оказался не хуже Коршуна. И девчонке понравилось получать подарки. Они посыпались на нее золотым дождем.

Коршун тоже иногда навещал Тоньку. Оставался на ночь, не предъявляя ей претензий, не скупясь, одаривал. И Тонька вскоре стала забавной игрушкой «малины».

Одетая в шелка и бархат, меха и золото, она забыла серую нужду, в которой жила вместе с матерью. Частенько вместе с фартовыми бывала в ресторанах. На нее оглядывались, ей завидовали все городские девки и бабы. Она жила, не зная забот. Ее любила вся «малина», как безделушку, которой нет цены…

Из облав Тоньку всегда спасали кенты. Увозили, уносили, чтоб не попала ненароком в лапы милиции.

Но… Однажды ее не успели утащить из перепуганного, притихшего зала ресторана. Милиция появилась в нем в самый разгар попойки. А Тонька уже успела перебрать и сидела в кресле с мечтательным, затуманенным взглядом. Ею любовались все мужчины. Их было так много, они были так любезны. Весь стол ее уставили цветами и шампанским. Она плыла в облаках восторгов, лести, плохо скрываемых желаний. И вдруг… Она не слышала внезапной тишины. Не увидела полупустого зала, не услышала звона разбитых окон.

Незнакомое, злое лицо, милицейская форма возникли перед глазами неожиданно:

— Фу! Негодник! Линяй! Зачем такой маскарад? А то на ночь не пущу, — погрозила она пальцем и потянулась к сигарете, приняв видение за шутку, озорство.

— Вставай! Вперед! — дернули ее за руку грубо и, сорвав с кресла, потащили к выходу.

Вот только тогда поверила она, что попала в лапы тех, от кого так тщательно оберегали ее кенты.

Тоньку впервые втолкнули в «воронок», грубо, дерзко, с бранью. И вскоре доставили в горотдел милиции.

— С кем пила?

— Со всеми. И с тобой выпью, если угостишь, — уставилась она на следователя.

— Как зовут твоих кавалеров? — спросил ее строго.

— Они со мной не знакомились. Ни к чему ни им, ни мне, — усмехнулась криво.

— Чем занимаешься? Где работаешь?

— Работаю? Это не для меня! Иль ты, мусор, зенки посеял? Такие, как я, — пашут? — разинула в хохоте крашеный рот.

Ее затолкали в камеру. Неделю держали на хлебе и воде, чтобы протрезвела, вспомнила кое-что. Но… Тонька действительно ничего не знала. Ни имен, ни хаз… Она любила всех. И ее. А кто они? Ей это было ни к чему.

Узнав, что Тоньке еще нет и семнадцати, милиция, велев устроиться на работу, взяла для себя ее на заметку и выставила вон за дверь, пригрозив: если еще раз засекут на проституции — выселят из Охи либо надолго посадят в тюрьму.

Тонька не поверила им. И, рассмеявшись, уже на улице подумала, что только-то и дело лягавым ловить девок, их вон — полная Сезонка! Чего ж не хватают ни одну? Не до них, выходит! Фартовые покой и сон отняли! Их не поймать. А хочется. Вот и сорвали зло на ней. Но ни хрена не добились. Не вышло… «А может, и поймали кого?» — заспешила Тонька на Сезонку.

Но… Там все было по-прежнему. Бранились алкаши из-за пустой бутылки. Вцепившись в волосы друг другу, дрались бабы за стакан вина. Кому из них оставлен? Кем? Чьим дружком?

Голозадая ребятня сворой кружила вокруг бараков, играя в фартовых и фраеров. Те, кто постарше, резались «в орла», подкидывая к стене монету.

Другие, улучив момент, стащили из соседских каморок хлеб и картошку. Ели на бегу. Пока не догнали, не отняли.

Из окон неслись пьяные песни. С выкриками, свистом, топотом пьяных заплетающихся ног.

Тонька вошла в свою комнату. Здесь было тихо, пыльно и темно. Она устала от пребывания в камере, проголодалась после долгого воздержания. И, сунувшись в кладовку, разыскала тушенку, лук, взявшийся плесенью сыр, селедку. И, приготовив на стол, села, дрожа от голода, поесть.

— Нарисовалась! — внезапно отворилась дверь, и Коршун, скользнув в комнату, спросил тихо: — Кололи в лягашке?

— Не на дуру нарвались. Да и что я знаю? Сколько дней хавать не давали. А выперли с угрозой, мол, пахать надо! — хмыкнула Тонька.

— Выходит, на хвост тебе сели. Пасти станут. Нам такое не по кайфу. Это верняк!

Побыв недолго, пообещал прийти вечером. Сунул за пазуху стольник и исчез…

Тонька весь вечер до ночи ждала кентов, но никто из них не объявился. Не пришли они и на следующий день, и через неделю. Ей стало совсем не по себе. Она отвыкла спать в постели одна. Ложиться без подарков и угощенья. Она полюбила менять наряды и быть самой красивой из всех подружек Сезонки.

Фартовые не объявлялись. И Тонька уже через месяц почувствовала, как невыносимо тяжело и плохо жить одной.

Она лишь поначалу крепилась, уговаривая себя, что кенты вот-вот вспомнят о ней и вернутся. Но… Прошло три месяца. Шмара почувствовала себя забытой и покинутой. Ей не на что было жить.

А тут, словно назло, холода наступили. В комнатухе вода в ведре до дна промерзать стала. Загнала она золотую цепочку. Купила поесть, привезла угля. Но хватило ненадолго. Продала перстень. Ждала, может, вот-вот придут дружки. Вспомнят ее — свою ненаглядную, как звали Тоньку фартовые. Она уже знала — в городе кенты. Никуда не делись, не уехали на гастроли, сменили хазу. А значит, нашли новых подружек. О ней забыли. И обида распаляла душу. Тонька заливала ее хмельным. Вначале коньяком, шампанским. Как в свое время с кентами. Но к весне перешла на портвейн. Пила дома. С соседками, такими же потаскухами, как сама. Их тоже бросили.

Набравшись до одури, они жалели друг дружку за судьбу корявую или дрались, вспоминая старые обиды.

Тоньку били чаще всех за то, что почти у всех шалав отбила она в свое время ухажеров. Надолго. Одна с ними управлялась, не вспомнив о соседках. Вот теперь и саму судьба подстерегла.

Тонька с этим мириться не хотела. А потому шушеру редко пускала на порог, не желала пачкаться, надеясь, что фартовые вернутся со дня на день.

Она продала серьги и кольца. Даже брошку, подарок Коршуна, хотела загнать. Но в дверь постучали. Баба мигом спрятала брошку в лифчик, открыла дверь.

В комнату вошли оперативники. Показав ордер на обыск, перевернули все вверх дном. Искали деньги. Как поняла Тонька, фартовые сделали налет на банк.

— А че вы к ней возникли? Бортанули ее законники, даже фраера сюда не рисуются. На пенсуху шуранули шмару! По старости! Она у блядей рано начинается! — хихикнул ханыга, заглянувший к Тоньке за пустой посудой, чтобы наскрести на бокал пива. — Она теперь с нами бухает. Гляньте, в чем нынче ходит? Рубаху нижнюю и то пропила! Хотя зачем она ей, одна морока от лишних тряпок, — хихикнул алкаш и продолжил: — Буханула с кем, тут же расчет, не отходя от кассы. Вон, очередь Васьки уступила гробовозу Ваньке, тот ей как саданул под глаз. Враз фингал засветил! Не так, что ли? — оглянулся на Тоньку.

Та обматерила ханыгу зло. А милиция и впрямь вскоре ушла, велев бабе, без принудительного привода, завтра прийти в милицию самой.

И пришла… Ее в тот же день заставили устроиться на работу уборщицей в бане. Тонька согласилась. Но через месяц ее уволили за прогулы и пьянство.

Милиция заставила убирать на почте. Оттуда через две недели выгнали Тоньку. Тогда поставили дворником в горсад, но через несколько дней сами увезли бабу. Нашли пьяной на скамейке. Возле нее, спящей, крутились подростки, задирали юбку, разглядывали, из чего состоит баба. Разбежались, едва завидев милицию.

Тонька быстро покатилась вниз. Она спилась, как все слабовольные люди, не умеющие остановиться, взять себя в руки. Теперь уже не только фартовые, городские ханыги не тащили ее за угол, предпочитая не замечать, не видеть бабу. А встретив валяющейся среди улицы, спокойно перешагивали, как навозную кучу.

За два года Тонька пропила все подарки фартовых, не оставив в память о молодости ни одной безделицы. Она часто была голодной. Месяцами не мылась. Ее волосы давно забыли, что такое расческа. А тело, когда-то упругое и бархатистое, сморщилось, пожелтело, покрылось струпьями.

Ею стали пугать детей. И даже убогие старики, иногда из сострадания, делили с нею скудный кусок хлеба, не давая бабе умереть под забором. А тут еще новая беда свалилась на голову. В один из суровых зимних дней сгорел на Сезонке барак, где жила Тонька, и ей теперь негде было приклонить голову.

Какая она была в молодости? Того уже никто не помнил. Баба стала пугалом города. Она ночевала на чердаках, в подвалах. Пропахла сыростью, пылью, канализацией. И даже милиция махнула на нее рукой, зная, что недолог век ханыг. Лечить нет смысла, держать в вытрезвителе — себе накладно. Тоньке и эти услуги оплатить было нечем.

Она жила, сама не зная зачем. День ко дню. Случалось, примерзала к ступеням чужого дома. Мокла на дожде хуже собаки. Ей было все равно, как живет она. Лишь бы был сегодня глоток вина и снова можно забыться где-нибудь в подворотне или под забором.

Горожане знали ее наравне с бродячими псами, с той лишь разницей, что псина могла обеспечить себе пропитание, стащив из коридора зазевавшейся хозяйки кусок либо откопав съестное на помойке. Тонька не воровала. Это знали все. И даже когда от голода не могла встать на ноги, никогда не тянулась к чужому куску.

Случалось, она исчезала на неделю, другую. Ее, замерзающую, подбирала «скорая помощь». И из больницы, придя в себя, она уходила тихо, зная, что не имеет права на заботу и помощь.

Кто знает, сколько бы прожила она, не случись той вьюжной ночи, когда черное небо, перемешавшись со снегом в лихой пурге, не подкатило бы под порог дома. Баба хотела встать утром, но ноги и руки не двигались. А тут еще этот сон… Единственный, который врезался в память навсегда.

Приснилась Вонючке мать. Вроде будила она Тоньку в той комнатенке на Сезонке. Когда баба открыла глаза, мать погрозила пальцем, как когда-то в детстве, и сказала:

— Совсем пропащая стала. Хуже барбоски скатилась. До чего ты дожила, как меня измучила! Перестань пить, Тонька! Ведь баба ты! Для чего на свет рождена? Вспомни! Все было у тебя! Краса и молодость! Зачем пропила то, что беречь нужно было! Скоро отмаешься, коль не закинешь пить. Но черной, страшной будет кончина твоя. Много раз пожалеешь, что на свет народилась, если не одумаешься. Ведь удержалась я! Не пила, не таскалась! Для тебя жила. А ты для кого? Никому на свете не нужна. Остановись! Иначе смерть радостью назовешь! Звать ее станешь. А она впереди себя пошлет муку адскую. Не по силам тебе она. Остановись! — Тонька потянулась руками, но мать исчезла…

Баба проснулась в чужом коридоре, укрытая половиком: ни шевельнуться, ни встать. Тонька хотела поднять руку, но та не слушалась. Вонючка попыталась позвать кого-нибудь, но вместо слов — шипенье.

Тонька заплакала, беспомощно хлюпая носом.

— Не сможем ей помочь. Паралич, — оглядела врач Тоньку в коридоре и отказалась везти в больницу, сказав, что нет в ней места для ханыг.

— А мне она зачем? — развел руками старый человек и попросил врача: — Тяжко мне будет выхаживать ее. А и не выбросишь больную. Ведь живая душа! Грех! Возьмите ее!

— Мест нет! — холодно ответила женщина в белом вьюжном облаке. И, дунув в лицо Тоньке холодом, исчезла в пурге.

— Что ж мне делать с тобою, горемычной? Ну, раз уж Бог послал, знать, не все грехи мной искуплены. — Старик ухватил Тоньку за тряпье, втащил в дом.

Он кормил ее с ложки, поил, боясь обжечь горло бабы, разучившейся в одночасье делать все подобающее и даже говорить.

Он отмыл ее. Вычесал вшей и гнид. Постриг ей ногти на руках и ногах. Надел на нее свое латаное, но чистое белье. Втащил на теплую припечку и, укрыв ватным одеялом, размышлял вслух, как выходить, как поднять на ноги бабу.

Керосин и денатурат, воск и мед, прополис и чистый спирт, камфора и банки, грелки и горчичники, все шло в ход — на леченье.

— Господи! Помоги той, которую ко мне прислал. Дай ей исцеленье, избавленье от недуга! — просил старик.

Тонька лежала под иконой. О Боге на Сезонке знали мало. И Вонючка, не слышавшая в жизни ни одной молитвы, просила Бога сжалиться над нею:

— Боженька! Прости окаянную! Чтоб мне говном задавиться, если хоть глоток вина выпью! Ты сильный! Помоги мне! Дай либо подохнуть скорее иль выжить, не оставшись калекой! Увидь меня! Коли на ноги встану, сменю свою жизнь. Наново ее начну. Ты только помоги! — просила баба…

И чудо… Вопреки всем врачам и старушечьему неверью почувствовала Вонючка, как оживает, начинает греть ее тело кровь.

Сначала появилось осязание. Потом научилась шевелить пальцами ног и рук, сгибать их в локтях, коленях. Понемногу пробовала садиться, потом училась заново ходить. А к концу года — пусть еще держась за стены, но самостоятельно передвигалась по дому.

Старик привык к ней за этот год. Да и то немудрено. Больше десятка лет жил один. А Тонька, какая-никакая — живая душа, и чтобы она жила, немало сил вложил он в бабу. Та, едва встав на ноги покрепче, помогать по дому стала.

Несколько раз пытался старик заставить бабу выпить лекарственный настой на водке или спирту, Тонька отказывалась наотрез.

— Выжрала я свое! На три века вперед. Теперь будя! Завязала! — говорила Тонька, не слушая доводы деда. — Лучше сдохну! Но не выпью! — отказалась упрямо, навсегда.

А еще через месяц пришла Тонька в исполком. Попросила помочь ей устроиться на работу.

Там хорошо помнили прошлое бабы. Не поверили в перерожденье. И… Послали ее директором городской свалки. Все равно никто на это место не соглашался. А тут и с глаз подальше, и должность занята…

— Алкашка? А кто ж путевый пойдет туда? — успокоили сами себя исполкомовские благодетели.

Тонька поначалу возмутилась, даже в рев ударилась. Но старый Тимофей, узнав о причине слез, сказал, рассмеявшись:

— А кто на свете хуже: кто землю засирает или кто убирает? Помысли, прикинь. Ни одна работа не унижает человека. И не вой! Всякий хлеб, заработанный мозолями, — есть дар Божий!

И Тонька пошла работать.

Свалка за городом занимала громадную площадь. Уж чего только здесь не было! Вонь от нее чувствовалась на километры. Это место обходили даже ханыги. Приезжавшие сюда машины быстро разгружались и уходили на скорости с ветерком. Здесь жили своры бродячих собак и кошек.

Тонька даже за день не смогла обойти свое хозяйство, оглядеть его, прикинуть, с чего начать.

— Свалка не должна расти! Это — самое главное! Чтоб не захлестнула она город грязью и болезнями. Держите ее в определенных границах. И это будет великим делом! — просили санврач и исполком.

Тоньке дали троих помощников из числа ханыг. И пообещали: если она сумеет за год сократить площадь свалки хотя бы на четверть от нынешней — дадут ей квартиру в новом доме, строящемся напротив горсада.

Вонючка в первый месяц на знала, как подступить к свалке, с чего начинать. А потом словно озаренье пришло. Заставила бригаду ханыг рассортировать мусор на одном, самом ближнем участке. В одну сторону шла резина: шины, камеры, старая обувь, покрышки от колес грузовиков. В другую — бумажные отходы. Отдельно — железный хлам, старые тряпки, стекло, отходы дерева.

Договорилась с бумкомбинатом. И те после просушки с радостью забрали со свалки бумажные и деревянные отходы. Заплатили за взятое. Мастерские нефтепромысла купили резину. А ветошь и тряпье — автобаза, старьевщики, коммунхоз. Стеклотару — спиртзавод и консервный цех.

Оставшуюся гниль собрал бульдозер в кучу. Когда Тонька огляделась, то увидела: свалка заметно сократилась.

Именно отсюда вывезла она в дом к Тимофею гостиный гарнитур из карельской березы, который за старомодностью заменили на импортный — современный, из заменителей дерева.

Отсюда, очистив от грязи, привезла старинные кресла и столы из мореного дуба. Помыв их, покрыв лаком, долго любовалась. Старик нарадоваться не мог: вот ведь не ждал, не гадал, а удалось ему с Божьей помощью вылечить тело и душу Тоньки.

А баба уже исполком теребить стала. Просила заложить теплицы поблизости. Чтоб ничего не пропадало даром. Обещала засыпать перегноем с головой. Да и материалов на свалке всяких предостаточно. Одних труб нефтепромыслу каждый месяц на тысячи сдавали. Да всякого провода, арматуры — не меньше.

От свалки, вот уж чего не ожидал исполком, доходы пошли в казну города. И немалые. Согласились с Тонькой там. Стали теплицы строить. Баба торопила всех.

Завалила строителей отопительными радиаторами. Посоветовав перебрать каждый по звену. Трубы доставила. Даже кирпичи. Пусть и старые, но крепкие.

Тонька словно переродилась. И ханыги перестали узнавать ее.

Баба не только сама бросила пить, но и их гоняла. Случалось, брала за душу, когда кто-то из пьянчужек выходил на работу нетрезвым. Те пытались защищаться:

— Условия работы у нас вредные! Вонючие! Вот и надо нутро чистить, чтоб вконец не задохнуться! Тебе оно по хрену, сама такая! А мы — мужики! Создания нежные, тонкие! Нас беречь нужно от зловоний!

Тонька сначала смеялась. Потом и поколачивать стала. Терпенья не хватало. Ведь здесь на свалке ханыги зарабатывали чуть ли не вдвое больше любого геолога. И все же не дорожили работой. Не боялись потерять место.

Здесь на свалке они жили. В ветхой будке, выброшенной строителями с какого-то объекта. В город уходили лишь на выходные. И приходили с прихваченным целыми сумками вином. Прятали от Тоньки. Но та находила и снова учиняла разнос. Она не давала бездельничать, отдыхать. Она не умела жалеть. Потому что никто, кроме старого Тимофея, саму не жалел.

Тонька не заметила, как привыкла, привязалась душой к этому человеку. Ей он казался самым чистым и добрым на всем белом свете. Он умел отругать. Но за дело. Да и то — не унизив, не оскорбив. Учил придирчиво. Всему, что сам знал. А умел он много. Советовал, но никогда не навязывал. Может, потому, даже получив квартиру, Тонька каждый день навещала старика.

— Ты, Тонюшка, одно помни, что ошибаются все люди. Грешит каждый. Но важно вовремя понять и остановиться. Не плачь, что иные попрекают прошлым. У тебя оно прошло. Ты сумела саму себя одолеть. А вот те так и остались в навозе памяти. Злые люди. Оттого живут плохо, болеют часто. Век их короток — чтобы меньше плодили себе подобных.

— У них пусть мало детей, но есть. У меня их вовсе не будет, — душили бабу слезы.

И ей вспоминался тот день… Она и сама не знала, что беременна. Это случилось в последний приход Коршуна, когда Тоньку выпустили из милиции. Там, в вытрезвителе, отмылась от менструации. Ни с кем, кроме него, не спала. Да и то — наскоро, второпях. Коршун боялся милиции. А узнав, что бабу допрашивали и могут установить слежку за квартирой, решил никогда больше не появляться тут.

О беременности Тонька не догадывалась. Поняла, лишь когда нещадно допекла тошнота и изжога. Их попыталась глушить вином. Не помогло. Она так и не поняла, что происходит с нею, пока одна из состарившихся шмар не сказала ей прямо о причине.

На следующий день она пришла к Вонючке со всем инструментом. Катетер и банка с мылом и марганцовкой. Ввела быстро. А ночью начались схватки. От боли баба на стенки лезла, каталась по полу, кляня себя и Коршуна за адскую боль, мутившую разум.

Шмары, сжалившись, поили ее вином, успокаивая, что через эти муки прошли они все.

Выкидыш случился лишь на третий день. Тонька потеряла много сил и крови. Целых две недели не могла встать с постели. Коршун ни разу не навестил. Его она увидела мельком. В темноте. Он вышел из такси, держа за талию новую подругу. Та, млея от счастья, положила ему голову на плечо.

Тонька окликнула. Коршун оглянулся. Увидел. Но, сделав вид, что не узнал, поспешил исчезнуть вместе со шмарой.

Вонючка не стала нагонять. Она поняла все. И возненавидела законника навсегда, понимая, что не сможет отплатить ему за перенесенное…

— Детей не будет? Это кто тебе про это накукарекал? — спросил старик.

— Бабы на Сезонке говорили: мол, кто первую беременность убил, больше не будет иметь детей. Никогда…

— Бабы? А что они знают? Тому владыка — на небесах! Он знает. А бабье — глупость! У Бога проси, чтоб не зря жила! Ведь женщина ты! Рожать должна. Вот сыщется человек — заводи семью, — советовал он Тоньке.

— Да никто на мне не женится! Сама все сгубила. Прошлым. И не надеюсь теперь ни на что! — отмахнулась Тонька и оборвала разговор.

В своей квартире на пятом этаже она ночевала редко. Приходила на выходные — убраться, навести порядок. Но одиночество выгоняло.

В свою квартиру Тонька не приглашала никого.

А квартирой гордилась молча. Хоть сюда могла что-нибудь принести из магазина.

Умер старый геолог в Охе. Невестка все под метлу из квартиры выбросила. Вместе с фотографиями. Тонька разгружать машину на свалке не велела. Все к себе забрала. Старинный резной комод, инкрустированный сундук, резную деревянную кровать и низкий стол на изогнутых ножках. Не разбираясь в скульптурах, поставила на стол отмытую, вычищенную фигуру Венеры Милосской из слоновой кости. А вскоре рядом с нею поставила Аполлона, сиявшего солнцем. Этого — последнего даже ханыги поднять отказывались. Ох и грязный, зеленый он был. Хуже пьянчуги выглядел.

Набор столовый из серебра принесла. Какая-то дура выбросила, поленившись отчистить. Три самовара раскопала на свалке. Один — медный, даже со свистком. У второго — кран попросила припаять. У третьего — ручку починила. Все три действовали. А то шкатулку из красного дерева нашла. Случайно из груды мусора лопатой выкинула. Туда она сбережения складывала с каждой зарплаты.

Закопченные сковородки и кастрюли, плитки и утюги, даже обувь отмывала и донашивала. Отмыла дорожку, выброшенную хозяевами. Не побрезговала.

Книгами все полки забила. Старинные вазы, бронзовая посуда, светильники и настольные лампы — все прижилось в ее квартире. Ведь начала Тонька новую — вторую жизнь.

В ее квартире всегда было чисто. Каждая вещь знала свое место, была ухожена.

Тонька расчищала свалку метр за метром. Давно прижились неподалеку теплицы и парники, снабжая горожан огурцами, помидорами и зеленью. Мало кто из охинцев знал, что в этом есть немалая доля той Вонючки, и нынче презирали, сторонились, припоминая прошлое.

Тонька давно определила границы своего хозяйства, не давая ему увеличиваться ни на метр.

Очистила громадную площадь от мусора, грозившего примкнуть к берегам озера. Теперь эти гектары засеяны травой, засажены деревьями, обнесены оградой под зону отдыха.

Свалка перестала быть сущим наказанием для исполкома. А деньги, которые шли от нее, пускались на нужды города, его благоустройство.

Но случались и здесь свои неприятности. Вот так получилось и в тот день…

Тонька вместе с ханыгами заканчивала сортировку давних завалов: готовили под расчистку, как вдруг вилами вытащили на свет из кучи человечью голову.

Баба вскрикнула от ужаса. Лоб и спина холодным потом покрылись. К горлу тошнота подкатила.

— Ма-ма! — заорала не своим голосом.

Ханыги подскочили:

— Чего орешь?

Такая находка была не первой.

Вызвали милицию. Та долго ковырялась в мусоре.

— Давнее убийство. Долго разыскивали этого человека. А он вон где оказался. Ростовщиком был. Конечно, воры убили. Родственникам надо сообщить, — сказали глухо.

— Как же узнали его? — удивилась баба, все еще дрожа от ужаса.

— По перстню. Только у него такой был! Как не сняли? — удивлялись оперативники.

Тонька уже не хвалилась, что работает директором. Ведь сразу спрашивали — где? И, заслышав ответ, морщились шмары Сезонки так, будто их ткнули носом в нечищеный унитаз.

Да и какой директор, если наравне с ханыгами целый день, с утра и до ночи, расчищает свалку — сортирует мусор. Одни машины разгружаются, другие — загружаются. В дыму и копоти целыми днями она расчищала, убирала загородную зону от старых завалов, будто прошлое свое от груза прожитого, от грехов.

Когда впервые ханыги наткнулись в мусоре на труп женщины и показали его Тоньке, баба с неделю заикалась. Труп снился ей по ночам, мешал спать и есть. Тогда милиция нашла убийцу — ревнивого мужа. Потом бульдозерист вывернул ножом сразу три скелета. Этих никто не опознал.

Находили трупы детей, старух. На такие находки «везло» ханыгам. Даже они, пропившие все на свете и самих себя, в такие дни ходили мрачными, злыми, кляня человечий род за свирепость и жестокость.

К горожанам после таких находок отношение заметно испортилось.

«Мы — пропащие. Но никому, кроме как сами себе, зла не причинили. Здесь же… Вся подноготная Охи, все ее исподнее наружу вылезло. За что их уважать? Да они хуже той грязи, в какой мы ковыряемся! Им ли от нас морды воротить?» — обижался алкаш Василий, в прошлом музыкант. Ему жена наставила рога с поваром из ресторана. И ушел из дома человек, навсегда. От своей мечты и песни — преданной и оплеванной. В ханыги. Не стал ругаться, судиться с женой. К чему? Ведь любил. Выходит, был недостоин взаимности. Либо она не услышала песню. Так и осталась глухой к музыке. А Вася исчез навсегда. Он мучился. Но молча. Никого не кляня. И жил, считая несчастнее — ее…

Иногда, обняв за плечи своих друзей-ханыг, сидя на куче мусора, он пел грустные песни о розах, которые осыпались утром от ночных холодов, так и не успев порадовать девушку, для которой они жили и расцвели. Умерли розы, и только роса на лепестках сверкала слезами. «Нет жизни, умерла любовь, а без нее что в душе останется?» — пел Вася охрипшим от частых простуд голосом.

Здесь на свалке нашел он почти новую гитару. Тонька купила к ней струны. Вася настроил. И теперь вечерами, когда баба уходила домой, выпьют мужики бутылку вермута, возьмет Василий гитару, тронет струны огрубелыми пальцами, и несется до самого озера песня. Да и песня ли это, уж слишком похожей была она на стон сердца.

Тонька все вечера проводила у Тимофея. Далеко от него разъехались дети. Завели семьи, детей. Не до отца им стало. Редко письма приходили. Они были большим событием, настоящим праздником для деда. Он жил и дышал ими.

— Вона! Внучок врачом стал! Теперь хворобу лечить будет по-научному. Грамотный сделался! — гордился Тимофей.

Дети в письмах сообщали о себе. Скупо спрашивали отца о здоровье. К себе не звали. Все жаловались, что квартиры у них тесные, а семьи большие, места всем не хватает. Тимофей понимал и никогда не просился, не жаловался ни на что, не говорил о помощи и душевном, родном тепле, в котором нуждался больше всего. Знал, этого не выпросить, тем более у своих.

Тонька приносила ему продукты, готовила, стирала, убирала в доме. Тимофей не просил о том. Но всякий раз радовался ее приходу.

С женщиной этой свела его беда. Она помогла обоим быстрее понять друг друга.

Зачастую вечерами сидели они на кухне, разговаривали:

— Чего замуж не идешь?

— Не берут, — отвечала Тонька.

— Не крути. Не слепой. Вижу. Вон намедни электрик ко мне приходил. Счетчик проверял. Все возле тебя крутился.

— Женатый он. А мне зачем семью разбивать? — пожимала плечами Тонька.

— А шофер, что тебя привозил к дому? С твоей работы?

— Молодой еще. Я против него — старуха.

— В годах ли дело, если полюбил?

— Какая там любовь? На ночь! И все тут. Мне такое не надо. Прошло.

— А ты откуда знаешь?

— Вижу. Меня в этом учить не надо. Те, за кого можно бы выйти, женаты. А за шпану или ханыгу сама не пойду. Упустила я свое. По молодости и глупости. Сама виновата. Винить некого! — все же вставало в памяти назойливым видением лицо Коршуна. Его она любила. Давно, но почему он помнился ей? Ведь все доброе прошло. Осталась злоба. И не гасла даже с годами.

Коршуна она не видела уже много лет. Она помнила его глаза, губы, сильные цепкие руки. Всего целиком никак не могла вспомнить.

«Он меня, уж верно, давно забыл. А может, считает, что сдохла где-нибудь на улице? За упокой поминает, если сам живой. А то ведь и его могли запороть кенты. Как тех, что находим на свалке», — думалось Тоньке, и она заставляла себя забыть о нем.

Иногда к ней с Сезонки приходили старые шмары. Просили в долг на бутылку — по старой памяти. Или, принеся с собой, предлагали раздавить по стопарю. Тонька не пила. Но не выгоняла прежних подруг. Ставила закуску и угощала баб. Не читала моралей. Слушала, как нынче живет Сезонка, чем дышит, что новое там происходит.

Вот и в этот выходной заявилась к ней лысая Симка. Когда-то была первейшей чувихой. Скольких парней и мужиков принимала за ночь, узнай о том охинские бабы — от зависти лопнули б! Симку на Сезонке неспроста звали Паровоз. Только у него было столько же тягловой силы и жару.

Много водки и вина выпили они, живя бок о бок много лет. Симка и теперь пила. Вернее, допивала остатки от кутежей. Это разрешали ей молодые шмары и фартовые.

— Слышь, Тонь! Какого я мужика зацепила вчера, чуть не обосралась от удивленья! Не веришь? Сукой буду, не треплюсь! Нарисовалась я в наш магазин. Ну, к этой рыжей продавщице, барухе нашей, чтоб ей хрен на лбу вырос! Она, пропадлина, выставилась на меня, как лярва на именинах, и тарахтит, что я ей уже пять склянок должна и она не даст мне ни хрена. Ну, понесла я ее, как полагается. Вспомнила ее детство. А тут этот хмырь заваливает. Глядь на нас и гундит: «О чем, девочки, спорим?» Ну, я и давай заливать. Мол, вот эта, лубочная, спорит, что кагор лучше портвейна. «А где ж это лучше, если в нем градусов ни хрена? Может, вы иного мненья?» — спросила я его. Тот ферт и отвечает, что он предпочитает не спорить о вине, а нить его. Я с ним согласилась, мол, тоже не пальцем делана, знаю разницу! И не прочь бы доказать, что хавать на холяву не разучилась. Но могу и натурой рассчитаться. Даю понять, что на мыло меня рановато списывать. Он и уломался. С двумя белоголовыми привела. Ну, водяру мы с ним живо выжрали. А утром, слышу, лезет ко мне. И цап за башку. Я ж в магазине в платке была. Ночью он сбился. Хмырь надыбал голую тыкву мою. Как подскочил, козел, подумал, что пидора ему подкинули, пока спал. В родное исподнее влезть не мог. Видела бы ты, как он от меня чесанул, подумал, что тифозная! — захохотала Симка.

Тонька знала, не от тифа облысела Симка. Отравиться хотела по молодости. Когда ее фартового дружка поймали и расстреляли за ограбление банка в Южно-Сахалинске. Жить шмаре не хотелось. Но откачали свои. Такие же, как и она. Жить осталась. Но облысела дочиста. На голове с того дня ни пушинки, ни шерстинки не появилось.

— Слушай! Ты знаешь, чего я тебе вякнуть хотела? Твой хахаль появился у нас! Сколько лет не было! Как говно из проруби! Коршун! В ходке канал, паскуда! Ботал — едва выбрался!

— Где же был? — спросила Тонька.

— Во Взморье приморили его.

— Про меня спрашивал?

— Пошел срать — забыл, как звать! — не сморгнула глазом Симка, опрокинув стакан вина.

— К тебе возникал?

— Куда там! Клевых трахает! Меня угостил по старой памяти.

— Изменился? Иль все такой?

— Да с чего ему меняться, кобелю лохматому? Весь в шерсти, что ведмедь. В койке лешака не отличишь. И злей стал вроде. Хотя он добрым никогда не был, — грустно вспомнила шмара свое — давнее, полузабытое.

Симка, выпив бутылку, вскоре собралась уходить.

— Ну, что? Передать привет и адресок твоему дружку? — спросила у двери.

— Не надо, не смей! Не спросил, значит, забыл. Сдохла я. А мертвых лучше не трогать, — сказала Тонька, сама не зная зачем.

— Ты мертвая? Чур меня! Что несешь, обалдуйка? Чего кочевряжишься? Иль не живая? Иль не хочешь мужика? А может, заимела? Расколись по-свойски?

— Никого нет! Клянусь мамой!

— Тогда вовсе дура! Не ломайся! Стызди Коршуна на ночь у свиристелок. Пусть согреет по старой памяти! Вон ты теперь какая сдобная! — Симка хватила за бок Тоньку.

— Не хочу! Отгорело!

— Дура набитая! Ну и буду молчать, если он даже спросит. — Та вышла за дверь и громко высморкалась.

Тонька знала Симку много лет. Вместе они не раз бедовали. Знала — лысая не врет. И коль пообещала, Коршун клещами из нее не вытащит адреса. Ни за что не скажет, даже если голова с похмелья отваливаться будет.

Тонька сидела у окна задумавшись. Нынче она все имеет. Одета и обута. Кладовка от харчей ломится. Деньги есть. Ни в чем нужды нет. Но как долго и трудно шла она к этому дню. Могла не дожить. А ведь вот и не думала в молодости, что будет работать, да еще директором свалки! Скажи ей тогда о таком, в кровные враги зачислила бы любого. Сочла б, что смеются над нею. Теперь уж не до смеха.

За окном спешит и смеется, кричит, бежит город. Что ему чья-то судьба? Человек здесь — муравей. Его беды иль радости — никого не трогают. У каждого свои заботы, своя судьба…

На следующий день Тонька пришла на работу пораньше. Договорилась с железнодорожниками, что они заберут у нее со свалки целые штабели бракованных плит, привезенных много лет назад строителями. Подъездные пути решили отремонтировать, пока плиты не развалились вконец, надо торопиться.

Она подошла к будке ханыг. Постучала, зовя на работу. Те мигом выскочили. И закрыли будку на замок, чего раньше не делали. Тонька хоть и удивилась, но значенья не придала. Решила про себя, что ханыги прячут от нее вино. Чтоб не приметила, не ругала.

Но целый день не покидало ощущение того, будто кто-то невидимый постоянно следит за нею, карауля каждый шаг, всякое движение, прислушивается к сказанному.

Она оглядывалась по сторонам. Прислушивалась. Но никого…

«Мерещится», — решила баба. Но вечером, перед уходом домой, заметила человека, скользнувшего в будку и спрятавшегося именно от нее.

Тоньку разобрало любопытство. Она отодвинула в сторону Васю, отжав плечом к стене. Шагнула за угол.

— Привет, кентуха! — вышел навстречу из тени фартовый, которого вся Сезонка звала Фингалом.

Какого дьявола приперся сюда? Чего надо здесь? Что посеял? — поперла баба, понимая нутром, что от появления на свалке законника добра не жди.

— Не брызгай, дура! Не базлай! Захлопнись! — зашипел Фингал и сунул руку в карман.

Тонька приметила. Взъярилась не на шутку. Кинулась к порогу, схватила вилы, вернулась к фартовому. Тот безмятежно закуривал; оглядев Тоньку, ухмыльнулся:

— На гоп-стоп берешь? Валяй! — расхохотался в лицо Фингал.

— Что надо? — леденил бабу необъяснимый страх.

— Навестить возник. Иль западло?

— Зачем прятался?

— Нипочем не думал! Вот с фраерами склянку раздавили. Потрехали. И кранты! Линять хотел. А тут ты!

— Не темни! Иль водяру тебе не с кем жрать на Сезонке? Что утворил в Охе? Почему здесь толкаешься? Менты тебя ищут? — спросила Тонька.

— Ушлая, падла, доперла! Фраернулся малость. Нельзя мне в Охе возникать! Засекут — хана! Ты ж не засветишь! Своя! — осклабился законник.

— Пришил кого-то?

— Что ты! Я честный вор! Не стопорило, не мокрушник! — показал он ладони.

Тут ханыги из-за угла вышли:

— Отвали от мужика, Антонина! Его фартовые пришить хотят! Пойми! А всего-то! Бабу завел человек. Ребенок вот-вот появится! Он завязать хочет с «малиной», в откол слинять, а пахан ихний велел размазать. Вот и приняли мы его. Стережем от смерти. Что худого в этом? Ты ж немного баба! Больше нашего в тебе тепла должно остаться. Пусть с нами живет. Другого выхода нет. Не гони, не выдай! — просил Василий.

— Значит, отцом скоро будешь?

— Если доживу, — опустил голову Фингал и вздохнул.

— Чего ж не уедешь с нею? На материк, подальше от всех. От прошлого?

— Слинял я с зоны. В бегах уже две зимы. Шмонают меня. Куда сунусь? С одной стороны — лягавые, с другой — фартовые. С третьей — она и сын… Конечно, сын будет! Иного нет! Я ему имя придумал. Хочу, чтоб без кликухи рос. Играл бы во дворе со своими кентятами без шухеру! Да непруха! Пахан разборку собрал. Там все сказали. Либо «малина», либо — хана! Да что мне ботать, сама знаешь.

— Выходит, думаешь, что засвечу? Зря, Фингал! У меня с фартовыми давно завязано! Дыши! Верней, живи! Не все ж сироты да выкидыши. Кто-то должен с отцом расти! А меня не бойся. — Она пошла домой, зашвырнув вилы под будку.

«Верно придумал мужик, уж на свалке никак не будут искать Фингала фартовые! Не додумаются», — мысленно похвалила Тонька мужика. И тут же оборвала себя, вспомнив найденные на свалке трупы.

Но уже на следующий день она не увидела фартового у ханыг. До конца дня Тонька не спрашивала о нем у мужиков. Думала, появится законник возле будки. Но… алкаши даже не оглядывались в ту сторону. Баба поняла: ушел законник, может, даже из-за нее. Не поверил. Но через неделю весь город заговорил о Фингале. А вскоре он и сам появился на свалке с виновником немыслимых слухов — низкорослым красноглазым псом по кличке Джек.

Фингал принес с собой полную сумку вина и терпеливо ждал, когда закончится рабочий день у ханыг.

Тонька подошла к нему, чтоб отругать за то, что спаивает мужиков. Но тут же услышала глухое рычанье, увидела полные злобой глаза пса.

— Не вздумай базлать, — предупредил фартовый, указав Тоньке взглядом на пса. Баба умолкла, глянув на собаку, готовую к прыжку.

— Жизнь он мне спас. Секешь? От закона избавил, — улыбнулся Фингал, поглаживая и успокаивая собаку. Тот лег рядом у ног человека, с недоверием поглядывая на женщину.

Когда подошли ханыги, Джек глянул в их сторону, и Тонька, к своему удивлению, увидела улыбку на безобразной морде пса.

— Ну, как Джек? — спросил Вася фартового.

Тот показал большой палец и, словно посыпав чем-то сверху, ответил:

— Настоящий кент! Братуха!

А вскоре рассказал, что произошло.

В тот вечер, когда Тонька, приметив фартового среди своих ханыг, пошла домой, Фингал забеспокоился. А вдруг проговорится баба своим приятельницам, шмарам с Сезонки? Те быстро донесут до ушей пахана, где нынче канает фартовый от разборки. Тот и пошлет кентов. С ними разговор короткий…

Приметил беспокойство Фингала Вася-музыкант. Уж очень ему хотелось помочь фартовому. И вспомнил. В том доме, где он жил с женой, была соседка-старушка. Интеллигентная бабуля. Так вот, она имела собаку, о которой знал весь дом и весь район. Эта псина не только ходила за газетами и хлебом, но была таким сторожем, что бабка даже на ночь дверь квартиры на ключ не закрывала. Джек был надежнее любого замка, сигнализации и милиции. Как-то решились двое домушников ограбить бабулю. О собаке не знали. Не успели в квартиру войти. Обоих Джек уложил. Насмерть. Вырвал глотки, не спросив кликух. С тех пор воры, не только стороной, даже не оглядывались в его сторону.

С годами бабка старела. Хотела переехать в Москву к дочке. Та с радостью взяла бы мать, но без собаки. Аллергия к запаху псины была у женщины…

Старуха давно бы уехала из Охи. Но все не находила человека, кого бы признал Джек новым хозяином.

«А вдруг Фингалу повезет?» — вспомнил Вася. И рано утром, разбудив фартового, предложил сходить к старухе, пока все в городе спят.

Фартовый не сразу понял, зачем ему ханыга собаку предлагает.

— Какой пес? От разборки никто не спасет! — ответил резко, обложив Ваську матом. Но тот не обиделся. Рассказал, убедил. И, пока город не проснулся, решили навестить бабку.

Джек впустил их в квартиру. Но не спускал взгляда с обоих. Старушка, узнав Васю, попросила собаку не волноваться. Ханыга рассказал бабке, зачем явился он к ней спозаранок вместе с приятелем. Та руками развела:

— Не я выбираю. Только Джек. Многие его взять хотели. Да он не признал. Одних — на порог не пустил, других — выгнал. С ним говорите. Поверит он, признает, так тому и быть…

Фингал заговорил с псом, как с человеком. И тот — поверил.

Фартовый привел Джека в дом к своей женщине. Не думая о себе, хотел, чтобы псина сумела б придержать фартовых, дала бы возможность бабе выскочить из дома живой.

Не знал Фингал, что его приход сюда уже ждали. На чердаке. Не подозревала о том и баба.

Двое законников вошли внезапно. Один к бабе, другой — к Фингалу.

На Джека никто из них не обратил внимания. Не успел законник коснуться Фингала, как пес сбил его с ног, вцепился в горло. И, вырвав наружу все жилы, бросился на второго. Тот женщину поймал за голову. Большего не успел. Оглянулся на хрип. И тут же собака сшибла самого. Больше он ничего не увидел…

Приехавшая на место происшествия милиция долго допрашивала фартового. Тому деваться было некуда. Впервые в жизни пришлось сказать всю правду. Те в область позвонили. А через несколько дней решено было заменить реальное отбытие срока условным, ввиду вновь возникших обстоятельств…

Теперь Фингал искал работу. Чтобы семью кормить. Жена два дня назад родила ему сына…

Но ни днем, ни ночью не разлучался Фингал с Джеком.

Английский бульдог… Кто мог предположить, что эта собака спасет жизнь фартовому и его женщине?

Тонька смотрела на собаку с восхищением. Пес, а в людях толк знает… Ему до прошлого нет дела. Будущее семьи спас. Без навара и доли, зная нового хозяина совсем немного.

— Магарыч принес я Ваське. Не за Джека! Этому — цены нет. За себя! За кента, какого найти помог. Мне даже лягавые завидовали! Мы с ним нюх в нюх теперь канаем. Хочу теперь и ему найти подругу. Чтоб тоже семейным был. Да и спокойней будет, когда моих такая ж вот псинка беречь станет…

Фингал, как потом рассказывали ханыги, действительно привел в дом второго бульдога.

Пытались фартовые достать откольника в темных переулках, на пустынных улицах. Но… Ни разу им не повезло. Дважды едва унесли ноги. Дважды, торопливо подхватив захлебывающегося кровью кента, уносили подальше от собаки, огласки, погони.

Тонька, изредка встречая Фингала, завидовала ему. Вот ведь не упустил свое. Не просто завязал с ворами, а и семью завел. Работает. На нефтепромысле оператором. Будто никогда в «малине» не был. Ни с кем из прежних не общается. Все у него заново. И только у нее вся жизнь кувырком, вздыхала баба, понимая, что ей свой век придется доживать в одиночестве…

Тонька не часто задумывалась над этим, пока могла навещать Тимофея. Но к тому внезапно заявился из Иркутска сын. Вначале сказал, что в отпуск приехал — отца навестить. Но шло время, а возвращаться на материк человек не собирался.

Тонька, навестившая старика неделю назад, поняла, что ее приходы неуместны. Старик уже не одинок. О нем есть кому позаботиться. И хотя Тимофей просил не забывать его, баба, узнав, что сын старика не собирается возвращаться в Иркутск, решила не навещать Тимофея.

Жизнь Тоньки стала однообразной и скучной. С утра и до вечера — работа. Потом — одиночество в квартире. Правда, у нее появились свои увлечения. Она коллекционировала всякие редкие вещицы, которые находила на свалке. Вначале отбирала лишь те, которые могли пригодиться в хозяйстве. Потом все, что приглянулось. Но вскоре в квартире, как в ломбарде, негде было повернуться от всяких безделушек.

Музыкальная шкатулка — чей-то фронтовой трофей, вывезенный из Германии, выброшен за старость. Тонька подобрала. Зачем? Сама не знала. Запыленные, грязные оленьи рога, служившие вешалкой и светильником, надоели хозяину своей неопрятностью. Тонька не прошла мимо. Старинные часы с боем привезла к себе. Ремонтировавший их мастер сказал, что эти часы, наверное, первому русскому царю в подарок преподнесены. Но все ж оживил. Запустил часы.

Статуэтки, фигурки заполнили все полки. Они стояли на окнах и на комоде, на столе и даже на сундуке. Тонька любила их, разговаривала с каждой, когда тоска и одиночество становились невыносимыми.

Вот так в один из выходных, протирая их от пыли, вдруг услышала звонок в дверь. Уверенная, что кто-то из старых приятельниц Сезонки решил навестить ее, Тонька открыла дверь в халате, даже не застегнув его на груди.

— Здравствуйте! — стоял на пороге сын Тимофея — Михаил. Он оглядывал бабу с ног до головы, ожидая, когда она пригласит его в квартиру.

Тонька растерялась. За все годы порог этой квартиры лишь однажды переступил часовой мастер. Но и тот, отремонтировав часы, ушел тут же.

«А этому что здесь надо?» — вертелся вопрос на языке. Но впрямую не стала спрашивать. Впускать не торопилась. Михаил, устав топтаться у двери, спросил робко:

— Войти можно?

Баба приоткрыла дверь пошире. Впустила гостя, не понимая, что ему тут понадобилось.

— Оторвал вас от дела? — Гость увидел вымытые, но не обтертые статуэтки. И, рассмотрев лишь некоторые, сказал: — Да у вас тут целый музей! От Афродиты до Будды! Откуда такая коллекция? — спросил, восторгаясь.

— Откуда ж? Знамо дело — со свалки!

Глаза Михаила округлились:

— Шутите? Кто ж такое выбросил?

Тонька не ответила, ждала, когда Михаил уйдет. Но тот не торопился.

— Отец мне много говорил о вас. Скучает. Что ж забыли старика? — Он крутил в руках маленькую фигурку танцующей собачки из лакового дерева. И, не дождавшись ответа на вопрос, сказал: — А знаете, вот эта собачонка из Южной Америки. Амулетом была кому-то. Хорошая работа…

— Может, чаю попьете? — предложила Тонька. О Южной Америке и амулетах баба не имела ни малейшего представления.

— Интересно! А как вот эта фигурка Будды попала в Оху, да еще на свалку угодила? — показывал Михаил толстощекого бронзового человечка, сложившего руки так, будто что-то приказать хотел. Тонька звала его паханом за его позу и толстое самодовольное лицо. — Это фигурка из Китая. Очень старинная, ценная. Аналогов почти нет. Работа старых мастеров, — стал рассказывать о Будде, будто тот был родным братом.

Тонька вначале слушала вполуха, все ждала паузу, чтоб намекнуть гостю на конец визита. Но потом заслушалась. Забыла. И удивлялась, откуда Михаил знает так много о ее вещах? А он взял со столика фигурку черной кошки.

— Вот это — настоящее сокровище! Знаете, это — черная пантера из черного агата! А глаза! Вы обратили внимание? Из сердолика! Эта пантера — культовая реликвия индейцев…

— С Сезонки, что ль? — рассмеялась баба.

— При чем Сезонка? Черная пантера, по верованию индейцев, изгоняет из дома болезни и злых духов. Ее владельца никто не сможет ни сглазить, ни убить.

— А я ее кошкой считала! Так и звала Муркой! — призналась Тонька.

— Вот этот медведь из красного дерева сделан в Индии. Символ здоровья и силы. Его больным под подушку кладут. Чтоб отогнал хворь. А та статуэтка из белого мрамора — Диана, богиня и покровительница всех охотников. У нее в руках лук. А за поясом — стрелы. Но это не шедевр. Как и Аврора — богиня любви. Вот эта! Таких много было завезено в Россию до революции. Дешевые поделки — создающие определенный комфорт и настроение у мещан.

— Откуда вы о них столько знаете? — удивилась Тонька, оглядев безделушки.

— Это — моя профессия. Я — археолог. Занимаюсь раскопками.

— Значит, тоже на свалках промышляете? — обрадовалась Тонька. Но вскоре ей пришлось краснеть за свою дремучесть.

— Интересная у вас работа! — вырвалось у Тоньки. — Весь мир повидали, всю землю объездили. Не то что я, никуда из Охи не отлучалась.

— Где уж там счастье? Оно, как оказалось, однобоким было. Проглядел его. Упустил. Не всем, Антонина, по плечу разлуки. Женщины не умеют ждать. И даже короткое расставание бывает трагедией, — загрустил гость.

— Жена ушла? — догадалась баба.

— Уехала вместе с детьми. Сказала, что устала жить одна. Что я — бродяга, не созданный для семьи. И живет теперь на Украине. У своих родителей. Сколько лет прожито, а все впустую. Вот вам и счастье! Смотря с какой стороны на него смотреть…

— У вас хоть половинка его имеется. У меня — совсем ничего.

— Почему вы перестали к отцу приходить? Он скучает без вас. — Михаил глянул на Тоньку пристально.

— Мешать не хочу. Да и от лишних разговоров подальше. Город у нас небольшой. Все друг друга знают.

— И что из того? — удивился он.

— Сплетен не хочу! — ответила честно.

— Я уезжаю скоро. В экспедицию. Вернусь через полгода. Не оставьте отца. К сожалению, моя жена не сумела стать ему дочерью…

— Хорошо. Только дайте мне знать, когда поедете, — ответила она тихо.

— Пишите мне. Я оставлю адрес. И буду ждать, — не торопился уходить гость, засидевшийся до вечера.

Уходя, он поцеловал Тоньке руку. Та не знала, что ей нужно делать, как вести себя в этом случае. И решила расспросить Ваську, который разбирался в этих тонкостях.

Михаил понравился Тоньке. Но она не питала пустых иллюзий. Понимала, чувствовала пропасть, разделяющую их. Ей хотелось узнать из любопытства, что значит на интеллигентном языке — поцеловать руку женщине.

Васька, которого Тонька отвела в сторону, ответил прямо:

— Ни о чем это не говорит и ни к чему не обязывает! Воспитанный человек попался на пути, выразил уважение. Не надо краснеть, отдергивать руку. Относись к нему впредь достойно! Потому что в тебе он отметил женщину, человека, а не бабу!

Тоньке такое по душе пришлось. И пошла она вечером к Тимофею, не обращая внимания на его соседей, шушукающихся за спиной.

Едва переступила порог, увидела Михаила, занятого стиркой. Тимофей возился у печки — готовил ужин.

Тонька быстро взялась наводить прежний, устоявшийся порядок. Оттеснила от корыта Михаила; закончив стирку, вымыла полы, навела порядок в доме. Накормив мужчин, собралась идти домой. Михаил вызвался проводить, заметив, что время позднее.

Они шли по улице не спеша, переговаривались вполголоса:

— Я через неделю улетаю. В Египет. Оттуда напишу. Вы, пожалуйста, не оставляйте отца. Стареет он. А у меня работа — сплошные дороги. Не могу долго дома оставаться. Да и отец к вам привык. Все мне о вас рассказывал. Никого другого не признает теперь.

— Я буду приходить к Тимофею. Обязательно! И просить не стоит. Я по нему тоже скучала. Годы прошли. Привыкли мы с ним друг к другу, — отвечала Тонька, чувствуя, как Михаил в благодарность мягко пожал руку.

Через неделю он улетел. И Тонька снова каждый день приходила к Тимофею, ухаживая за стариком, как за родным человеком.

— Несчастный мой Мишка, — пожаловался он как-то Тоньке и продолжил: — С женой развелся. В нашем роду такого срама не было. А что я мог поделать? Кто нынче меня слушать станет? Теперь и женятся, и разбегаются, не спросясь, сами по себе. Не то что в наше время.

Тонька слушала Тимофея, ловя себя на мысли, что слишком часто думает о Михаиле. Пыталась себя одергивать, ругала, но не помогло. Ей вспомнилась каждая минута общения с ним, всякое слово, взгляд.

Тимофею было дорого, что Тонька по-теплому говорит о сыне. И, не отдавая себе отчета, не меньше старика ждала писем от Михаила.

«Что это со мной творится? — спрашивала себя в недоумении. — Полюбила? Вот уж невидаль? Да с чего? Чудно даже! В такие годы? Считай, скоро сорок будет. Три зимы осталось. В такое время про любовь уже и памяти не остается. Сколько их было у меня по молодости? Не счесть… Все по ветру пошло. Одна пыль на зубах осталась. Хватит с ума сходить! Все они — кобели!» — оборвала себя Тонька.

А через две недели получили они с Тимофеем письмо. Из Египта. Весь конверт в марках и печатях. Старик даже очки надел, чтобы самому прочесть.

«Здравствуйте, дорогие мои отец и Антонина! Как и обещал, пишу сразу, по прибытии. Вот и сформировалась моя экспедиция. Завтра вертолетом вылетаем в пустыню. Там — работа. С утра до ночи. А сегодня еще отдых. А я уже соскучился по вас, по тихой Охе, по дому. Как хочется мне теперь попасть к вам на кухню и посумерничать втроем. Тихо и спокойно. Попить с вами чудесный малиновый чай. Знаешь, отец, я обижался, когда ты поругивал меня дома. Но как мне тебя не хватает, твоего взгляда и голоса, твоих советов и мудрости. Ведь в своей жизни мы ничего не приобрели, лишь потери вокруг. Не замечали истинных ценностей. Как жаль, что только теперь понял я твое, сказанное мне много лет назад: «Не гонись за жар-птицей. Заморское своим не станет. Опалит ее краса и свет — не только руки, а и сердце. Не роднится орел с курицей, руби дерево по себе. Сыщи голубку. Она нам ближе…»

Старик удивленно брови вскинул. Может, и говорил такое, да запамятовал. «А может, не ему эти строчки адресованы?» — оглянулся он на Тоньку.

У той на сердце тепло стало. Может, ей написано? Хотя пойми теперь интеллигентную любовь. Может, к ней эти слова вовсе не относятся…

Тонька шла тихой улицей. Завтра выходной. Можно выспаться вдоволь. Не думать о свалке, ханыгах, не требовать в исполкоме оставить бульдозер еще на неделю. Не ругаться за выпивку с мужиками.

«До обеда не встану с койки!» — подумала Тонька, войдя в квартиру. И, открыв настежь окно, решила проветрить комнату. Невольно залюбовалась видом засыпающего города.

Там — в стороне, далеко отсюда, едва различимы огни Сезонки. Хотя жизнь в том районе города только начинается. Это баба знала доподлинно.

Шмары наводят марафет на помятые лица, надевают яркие наряды, готовят столы к предстоящей попойке, а может, их повезут в ресторан, как когда-то ее? И снова загремит оркестр. Зазвенят бокалы. Зашипит в них шампанское. Будет много шального веселья, улыбок. За ними, полюбив внешний блеск, проглядит и упустит свое счастье и судьбу, потеряв голову, не одна девчонка. «Горьким будет ее похмелье, если доживет она до него», — вспоминалось ей свое. И вдруг услышала Тонька тихие шаги по крыше; затаила дыхание.

«Нет, показалось. Все тихо. Да и кому в голову стукнет ночью шастать по крыше пятого этажа в такое время? Да еще над моей квартирой?» — отмахнулась баба, посмеявшись над собой. И решила не включать свет. Она думала о письме Михаила. Как вдруг увидела свесившиеся с крыши ноги. Они дергались, ища форточку, чтобы опереться. Но окна были открыты полностью.

Тонька не успела испугаться. Жизнь на Сезонке закалила. И, дождавшись, пока ноги опустились ниже и человек готов был спрыгнуть на балкон, баба ухватилась за ноги, рванула на себя. И тут же насела на человека, не ожидавшего такого поворота.

— Меня трясти? Шмонать мою хазу? Зенки выколю падле! — рванулась она с растопыренными пальцами к пойманному мужику. Тот, ударившись головой об пол, потерял сознание.

Тонька в темноте нашла бельевую веревку, связала незваному гостю ноги и руки. И только после этого включила свет.

На полу, возле батареи, лежал Коршун. Из прокушенной губы кровь идет. Лицо бледное. Глаза закрыты. Тихий стон вырвался изо рта. Тонька плеснула ему в лицо кружку воды. Коршун замотал головой, открыл глаза.

— Ну, вот и встретились, — процедила Тонька сквозь зубы и, быстро обшарив, вытащила из-за пояса фартового финку.

Коршун смотрел на Тоньку, как на призрак. В глазах рябило. Она или мерещится?

— Верни перо! — потребовал он глухо.

— Тебе мало было судьбу сломать, замокрить решил?

— Кому ты нужна? — усмехнулся криво. Хотел встать. Но только теперь понял, что связан надежно. — Отпусти, Тонька! Как свою прошу! — взмолился фартовый.

— Зачем возник?

— Не к тебе рисовался!

— Кому темнишь? Ты да спутал? Мне ль тебя не знать? Уж я помню! Разве забыть, как подыхала от аборта? Твой был ребенок. Не стало его! И сама еле выкарабкалась!

— Когда это было, давно забыть пора! Не силой брал тебя! Не девкой досталась! В очередь шпана стояла. Что ж теперь меня винишь? Мой, говоришь, был? Да не темни! Тебя после меня вся Оха таскала по канавам и подвалам! Тоже мне! Целку из себя ломаешь! — сел Коршун на полу. Огляделся.

— Я не искала тебя. Зачем ты заявился?

— Дело имею. Но не к тебе. Верни перо! Не вынуждай. Хотя бы ради прошлого! — потребовал он зло.

— Выкатывайся! Но без пера! — Подошла к окну и, размахнувшись, вышвырнула финку в темноту ночи.

— Лярва! Стерва вонючая! Что ты отмочила? За что? Скажи, пропадлина, за что ты на моем пути встала? — застонал фартовый, понимая, что завтрашнего дня у него не будет.

Сегодняшняя ночь была последней. Он должен был убить Коломийца, как обещал в зоне. И надо было случиться такой пакости, что бывшая шмара жила этажом выше следователя. Ведь все высчитал — попасть в квартиру именно с балкона пятого этажа. Это он давно обдумал. Видел: ночью следователь держал открытой дверь балкона — любил свежий воздух.

Коршуну даже не надо было трудиться открывать ее. С балкона на нижний балкон. Так просто. Потом — в дверь. И по темной лестнице вниз. Там — в горсад. И попробуй сыщи в нем фартового. На такое не только лягавые, собаки не решались.

«Все! Полный прокол!» — загудела милицейская сирена под окном.

Коршун увидел, как Коломиец, натягивая на ходу китель, садился в машину.

— Чтоб тебя в параше утопили! — вырвалось у Кольки невольное. Отодвинув Тоньку плечом и глянув на бабу, потребовал: — Развяжи клешни, дура! Хотел бы замокрить тебя, давно бы на кентель взял.

Тонька разрезала веревки и, быстро кинувшись к двери, открыла настежь, сказала громко:

— Выметайся вон!

Коршун понял: боится баба, не верит. Ему тоже не хотелось шума. Он увидел, что Тонька стоит на площадке, ждет, когда он уйдет из квартиры.

Едва фартовый шагнул за порог, Тонька заскочила в квартиру, захлопнула дверь, закрылась на ключ.

«Эх-хе-хе! А еще темнишь! Судьбу сломал! Если б так — за жизнь не держалась бы, не дорожила шкурой. Значит, есть что терять», — усмехался Коршун, спускаясь по лестнице.

Он еще надеялся найти финач. Но тщетно… Под Тонькиным окном его не оказалось. Едва вернулся на Сезонку, рассказал пахану, как глупо накололся на бывшей шмаре. Попросил еще день. Но пахан созвал разборку.

Тонька о том не знала ничего. Она видела, как он искал внизу финку. Но не нашел. Исчез в темноте, откуда и появился. Тоньке не было жаль его. Она разлюбила… А таких забывают быстро.

Тонька мысленно сравнила Коршуна с Михаилом. И улыбнулась тихо. Ну разве смог бы фартовый поцеловать ей руку или сказать нежное слово — голубка? Вместо долгих слов тихо и многозначно пожать руку? Разве знает законник столько, сколько рассказал ей Михаил даже о ее безделушках?

Баба села к столу писать ответ на письмо человеку, которого знает совсем немного, но так часто думает, вспоминает о нем.

«Здравствуйте, Михаил! — выводят корявые буквы непривычные к письмам пальцы. — Вы уехали недавно. А мне кажется, что прошла пропасть времени. И мы с Тимофеем только и говорим про вас. Может, потому, что далеко уехали? А ведь в пустынях, как я из книжки узнала, всякая гадость живет. Змеюки и козявки. Кусаются насмерть. Как у нас фартовые. Но их видно, а козявок в темноте не разглядишь. Жаль, что не догадалась я подарить амулетом вам свою Мурку, которую пантерой называли. Может, отпугнула бы она всякую чертовщину? — рассмеялась Тонька и продолжила: — Не будем больше про всякие страсти-мордасти. Зачем на них время отнимать? Лучше про нас расскажу.

Мы с Тимофеем уже решили, как к зиме будем готовиться. И когда. Он — жив и здоров. Часто во дворе копается. Цветы посадил. Под самые окна. Красиво теперь стало. В доме я побелю к вашему приезду, привезу дрова и уголь. Сама в сарай переношу. Или приведу своих ханыг. Они за бутылку не то что уголь, вас из Египта домой доставят. На руках. Пехом. И еще чудным покажется это вам. Но я записалась в школу этикета. Открылась такая при Доме культуры. Учиться всего полгода. И плата небольшая. Говорят, что эти занятия нужны всем. Особо женщинам. Туда даже старые пошли ума набираться. Глядишь, когда приедете, не так скучно будет со мной. Вот и все наши новости. Отец и я кланяемся вам и очень ждем».

Тонька вложила письмо в конверт и утром отправила в далекий Египет.

Через месяц она читала ответ:

«Я часто вижу вас во снах. Это помогает перенести разлуку. Трудно с годами жить бродягой. Как хочется мне бесхитростного общения, тянет к уюту и пониманию. — Баба читала эти строчки и краснела. — Как ваши успехи в школе этикета? Даются ли занятия? Или оставили их? Как ваше здоровье? Успехи в работе? Не нашли ль у себя египетских фараонов? А то, может, пошлют меня изучать и осваивать вашу площадь? Ее возраст, захоронения? Как я понял, возможности охинской свалки — неисчерпаемы. А результаты поражают всякое воображение. Ваш результат изысканий куда выше моего. И, главное, наглядно смешение цивилизаций, эпох, культур! Этими находками гордился бы любой музей. У вас превосходное чутье и тонкий вкус», — зарделась Тонька от похвалы.

В ответ она написала:

«Я, конечно, немогу гордиться своей работой, как вы. Но если ваша с абстрактными результатами рассказывает о прошлом чужих стран, моя дает реальную пользу горожанам. И ее ощущают охинцы в каждом дне. Уже нет той свалки, какая пугала раньше горожан. Есть пункт переработки бытовых отходов. Он занимает площадь в пятнадцать раз меньшую, чем прежде! И мы даже эту сокращаем. Ну, а место работы моей не столь постыдно, как мне казалось раньше. Есть польза. Ощутимая и ежедневная! Людям! И не беда, что не знают они, от кого исходит. Главное, я думаю, чтобы дела и жизнь не были сродни свалке. Ни одна работа не может унизить, если она дает честный заработок и отдачу. Наглядную и нужную. Ну, а что касается нас с Тимофеем — живем и ждем. Вас, наш заморский бродяга! Возвращайтесь домой! Хотя бы на время!»

Тонька ждала ответа долго. Она успела вместе со своими ханыгами завезти дрова и уголь, побелила дом, покрасила окна, двери, пол. Почистила дымоход в печке.

Она подолгу засиживалась у деда, ожидая письма. Но его не было.

Тимофей вначале держался. Молчал. Но, когда прошло полгода, отправил телеграмму сыну в Египет. Оттуда пришел ответ, что указанная экспедиция закончила работы еще два месяца назад и вернулась в свою страну.

Старик удивился. Почему же молчит Мишка? Куда он подевался со своей скукой? Ведь обещал после Египта приехать к нему.

Тимофей ворочался ночью без сна. Не стало покоя. Где искать Мишку? И лишь под Новый год пришла старику пузатая посылка с Украины. В ней письмо от Мишки…

«Я вернулся домой. Помирился с женой. В чем-то она права. Жить в частых разлуках тяжело. Ведь подрастают сыновья. Их должен воспитывать отец. Да и не могу я без них. Решили, что в экспедиции буду брать с собой обоих мальчишек. Уже подросли. Хорошими помощниками в работе станут. А может, тоже будут археологами?»

— Ну и вовсе изгадил род! Был один бродяга. Станет трое, — улыбался дед, довольный Мишкой.

Тонька виду не подала. Она улыбалась, хвалила Михаила, но в душе поселилась боль.

«Вот и письмо писал обоим нам. Просил ждать. А кого? Говорил, скучает, но по ком?» — шла баба домой, едва волоча ноги.

— Добрый день! — Она оглянулась на приветствие.

Ханыга Василий? Да где уж там? Если б не голос и глаза — в жизни не поверила бы… Увидев удивление, Василий улыбнулся.

— А я к тебе иду. Разговор есть, — улыбался музыкант отмытым до блеска лицом. И, галантно изогнув руку в локте, предложил взять его под руку. Тонька вовсе опешила, но насмелилась.

Сняв у порога сверкающие лакированные туфли, Василий поискал глазами тапочки. Надел Тонькины, с бантиками. И, пройдя в комнату, расположился в кресле. Ждал, когда, переодевшись, придет хозяйка.

«Уж не решился ль этот хмырь жениться на мне?» — думала та, смеясь тихо.

— Знаешь, Тоня, я много думал. Ведь всем обязан тебе. И днем сегодняшним, и тем, что не дала скатиться, а значит — выжить и удержаться, — заговорил Василий. Тонька опустила голову, предвкушая признания в любви. — Жаль, что не встретил я тебя на жизненном пути, когда мы оба были молоды. Как много ошибок могли бы избежать! Сколько нервов, сил и жизни сберегли бы себе! Но я не сетую! Хорошо, что встретилась ты мне! — слушала баба, сцепив потеющие ладони.

«Вот сейчас он заговорит о главном», — подумала она.

— Ты помогла мне найти себя, обрести вновь свое лицо, имя, гордость. Спасибо тебе, Тоня. И не серчай на многословие. Не обижайся. Я ухожу из бригады. Меня берут на работу в оркестр Дома культуры. Ведь я — музыкант. Отпусти. Не обижайся. Ты навсегда останешься моим другом. Самым лучшим, самым дорогим! А вместо себя я приведу человека. Тебе не будет с ним так трудно, как с нами. Ребята сами возьмут его в руки. И он справится.

— А где жить думаешь?

— Мне дали комнатку. В общежитии геологов. Обещают, если все получится, через год дать квартиру. Я буду очень стараться. Нельзя сорваться мне. Подниматься трудно. Но надо. Иначе себя перестаешь считать мужчиной…

— Дай Бог тебе удачи! — разжала баба ладони, поняв, что Василий полон надежд на лучшую долю. — Будь счастлив!

— Я, если разрешишь, иногда буду заходить к тебе, по-свойски, как к другу, старой знакомой, по старой памяти. Думаю, не помешаю?

— Когда уволиться хочешь? — спросила Тонька, посерьезнев.

— Завтра заявление принесу тебе.

— Мужики об этом знают?

— Конечно! Даже обмыли по грамульке, напоследок.

— На прощание?

— Э-э, нет! Я не прощаюсь! Я всегда буду с вами! Я напишу о вас песню. Она будет похожа на всех нас…

 

Глава 4

КРЕПИСЬ, ГЕОЛОГ

Тамара долго не могла прийти в себе после случившегося: не понимала, что произошло. Колька понравился ей своею простотой, бесхитростью. Он казался ей надежным, верным парнем, не способным на подлость. Он умел помочь без слов, ободрить. Он был искренним, так казалось Тамаре. Каждый день Колька приносил цветы. И хотя дарил их молча, его глаза говорили больше, чем мог бы он сказать словами.

Тамаре верилось, что она для парня — единственная и самая лучшая. Верила, что любима и нужна ему.

Иначе зачем приходил к ней среди ночи? Просто увидеть, взглянуть на нее. Ни дождь, ни расстояние, ни усталость не останавливали. Он рад был жить в тайге всю свою жизнь, лишь бы не разлучаться с ней. Она это видела.

Он готов был слушать ее часами. Доверчивый, наивный парень. Он казался ей самым лучшим на свете другом, первым в жизни.

Тамарка уже ждала его и научилась издалека слышать Колькины шаги, в густом тумане узнавать его походку.

— Колька, — так он назвался впервые. Она звала его Колей, лишь один раз — Колюшкой…

О, как вспыхнул парень! В глазах огоньками надежда засветилась. Что-то хотел ей сказать. Но не решился, будто кто-то помешал ему.

Колька был понятен ей.

В тот вечер она не обманула и пришла… Конечно, видела, что свет в Колькиной комнате зажегся днем, как только приехал с буровой. Но неловко было Тамаре идти самой к парню средь бела дня. Увидят люди. Что скажут? Хотела дождаться вечера. И пришла… Но сначала заглянула в окно. Через занавески увидела — спит Колька. Одетый — на койке, перед накрытым столом. Жаль стало будить. Хотела подождать, дать отдохнуть. Присела под окном на завалинку. И ждала. Колька спал.

Тамара уже собиралась войти, совсем стемнело на улице. Заглянула в окно, как там парень? Он еще не проснулся. И вдруг услышала за спиной хриплое:

— Чего тут шмонаешь, курва? Засвербело, что ли? А ну, линяй шустрей, покуда катушки из жопы не вырвал!

Оглянулась. За спиной стояла черная лохматая тень. Лица не увидела. Обидно стало. Человек стоял возле двери и собирался войти в барак. Он ждал, когда уйдет она.

Тамаре больно стало. За что так грязно обругал? Почему ее унизили? Ведь Колька сам приглашал, просил прийти. И вдруг — курва!

Девчонка соскочила с завалинки; еле сдерживая рыдания, побежала прочь от барака. Скорее, подальше отсюда. Она не хотела возвращаться в общежитие и чтобы девчонки увидели ее зареванное лицо.

Начнут смеяться. И зачем сама похвалилась им, что появился у нее парень? Что пойдет к нему на свидание и, может, он сегодня насмелится объяснится в любви? Тамара сидела на траве, глотая слезы. Душила в себе обиду: «Ну разве может Колька отвечать за чужого, незнакомого человека? Мало кто ошибется адресом и войдет, не спросясь? Колька, возможно, имени его не знает». — Она решила вернуться к бараку, глянуть, быть может, тот грубиян ушел, прогнал его Колька, выругал.

Но нет… Двое, стараясь не шуметь, вышли из барака. Кольку Тамара узнала сразу. На плече рюкзак — полный, тяжелый. Он выключил свет… Значит, ей больше нечего ждать. Опоздала. Ее опередили.

Тамара хотела окликнуть Кольку. Позвать его в поющую тайгу, подальше от злого мужика, так не похожего на самого парня.

«Оглянись! Я рядом! Зачем уходишь?» — шла девчонка совсем неподалеку. Но Колька не почувствовал. Не услышал. Вместе с незнакомым человеком парень сел в машину. Та мигом исчезла из вида, обдав Томку пылью.

Может, скоро вернется? Отлучился в Оху ненадолго? Через пару часов приедет, и зажжется свет в его окне. И она придет. Как ни в чем не бывало. Но, помня обиду, ничего не скажет о его знакомом. Постарается оторвать от него скорее.

Но Колька не вернулся к утру. Тамара пришла в общежитие грустная, расстроенная.

— Приставал к тебе? — испугались девчонки.

— Не было свидания. Опоздала я. — Она зарылась лицом в подушку и плакала долго, горько.

Девчонки сочувствовали ей, жалели. Уговаривали, успокаивали. И только одна из них — самая старшая в комнате — Верка, растолкав всех, подсела к Тамаре. Настырно тряхнула за плечо.

— А ну, встань! — приказала ледяным тоном и сдернула Томку с койки. — Чего воешь? Бабой тебя сделал?

— Нет! Что ты? Даже не целовал, — созналась Тамара.

— Для такого поцелуи необязательны, помни это! Но если ничего меж вами не случилось, чего сопли распустила?

— Обидно, — хныкала Тамара.

— Помни! Я не раз говорила о том! Все мужики — кобели! Понятно? Все, как один! Исключений нет и быть не может! Негодяи! Грязные козлы! И Колька не лучше!

— Он хороший! — вступилась Тамара.

— Я тебе, дуре, докажу сейчас, какой он хороший! Сволочь и мразь! Дерьмо последнее! — рванулась в соседнюю комнату и вскоре привела Зинку: — Расскажи этой идиотке, почему ты ушла с буровой. — Прикрикнула на девчонок, велела им на время покинуть комнату.

Тамара слушала Зинку, и глаза ее постепенно высыхали от слез. Сжимались кулаки. Нет, она и не думала плакать, перестала жалеть о несостоявшемся свидании.

— Вот он какой! — сверкнула злоба в ее глазах.

И теперь Колька не узнал бы в девчонке той прежней доверчивой, улыбчивой Томки.

— Почему ж ты сразу не сказала мне? — удивилась девчонка.

— А кто знал, что встречаешься с ним? Ты — на водокачке, от нас далеко. Да и не спросила меня, как приехала. Я не стала бы скрывать. Хорошо, что на моей судьбе это не отразилось, не ударило по голове хуже, — вздохнула Зинка.

— Ну! Подобрала сопли! То-то! Будешь знать, с кем встречаться! Забудь его, гада, навсегда! И никогда не вспоминай! Благодари случай, что свиданье сорвалось! И чтобы я о парнях больше от вас не слышала. — Верка загнала в комнату всех девчонок. — Я старше вас всех! Умею все! Но замуж не выхожу! Или я хуже всех? Иль предложений не было? Хватало! Больше, чем вам снилось, да только плевала я на них! Не верю мерзавцам! Лишь бы свое сорвать! Засранцы и лодыри! Все на бабьи плечи сесть норовят. Все таскаются и пьют. Да еще жен колотят. Сами ломаного гроша не стоят! Зануды! Бездельники! Из-за них реветь? Да это унизительно! Лично для себя я сочла бы за оскорбление запоминать чье-то имя! Никто из них не стоит доброго слова, не говорю уж об уважении. Любовь? Это было раньше! Когда на земле мужики еще рыцарями были! Теперь они перевелись, остались одни подонки! Им верить? Да их, зверюг, близко нельзя подпускать! Переживать за ханыг, прощелыг всяких! Много чести! — выпалила она накипевшее и сказала: — С сегодняшнего дня ни минуты даром! Будете готовиться в техникум. Все, как одна! Сама с вами займусь! Но так, что ни шагу никуда. Времени в обрез. В эту осень вы будете все учиться в техникуме, станете геологами! Будете взрослыми, самостоятельными. Прочно в жизни станете на ноги и тогда как хотите!

С того дня каждый вечер до глубокой ночи занималась Вера с девчонками. Геолог по образованию, она, закончив Бакинский университет, уже десять лет работала на Сахалине.

Трудно поначалу шли занятия. Не все получалось у девчонок. Часто оглядывались на окно, за которым шумела весна. Так им хотелось пойти в кино, на танцы. Но Вера находила всюду, возвращала в общежитие, сажала за учебники и гоняла по формулам, правилам, уравнениям, теоремам…

К ночи от них головы болели…

Когда Томка уезжала на буровую, Вера давала ей задания. Когда та, приехав, спотыкалась в ответах, Вера до рассвета не давала ей спать:

— Учись, идиотка! Не мне, тебе это надо! Утри всем нос! Докажи свое! А то ишь, замуж захотела, сикушка! Лучше посмотри сюда, кого приглядела! Видишь? — показала сорванный со стены клуба листок милиции, где под портретом Кольки было напечатано: «Разыскивается опасный преступник!»

У Тамары тогда подкосились ноги. «Совершил убийство?» — не поверилось в прочитанное…

— Забудь его навсегда! — потребовала Вера и загрузила девчонку занятиями так, что у той совсем не стало свободного времени.

В сентябре Тамара уволилась с Хангузы. Учеба в техникуме заставила переехать в Оху. Там она устроилась работать лаборанткой на глинопорошковом заводе, а жить в общежитии геологов в центре Охи.

Как и на Хангузе, так и в Охе девчонки жили все вместе в одной комнате. Их часто навещала Вера.

Постепенно Тамара привыкла к строгому укладу жизни. Училась и работала. О парнях и танцульках забыла. И даже когда из горсада долетали мелодии, выводимые духовым оркестром, девчонки закрывали окна.

Особо взялась за учебу Тамара. Та первая, такая несчастливая весна могла для нее стать роковой. Сломать жизнь, исковеркать судьбу, сделать несчастной навсегда. «Как хорошо, что это не случилось», — думала Тамара и обходила стороной даже вечера, которые устраивали однокурсники в техникуме.

Тамара была любимицей заведующей лаборатории. Та уважала девушку за усидчивость, трудолюбие. Больше, чем с другими, занималась с нею, видя, что та не торопится убежать с работы, старается каждый день открыть или освоить для себя что-нибудь новое.

Вдумчивая, она резко отличалась от сверстниц-лаборанток. Не умеющая кокетничать, была предельно строга в общении с однокурсниками. Может, потому за все годы учебы в техникуме ни с кем не встречалась, никто не провожал ее с занятий в общежитие, не приносил билеты в кино, на концерты.

Тамара дважды была на практике — на буровой. Она не уходила с вышки. Следила за раствором, циклом бурения. Проверяла, что показывают на глубине приборы, какой керн из колонки достают буровики. Она вникала во все тонкости работы.

Нет, она не делала этого на показуху. Знала: завтра, когда ей поручат буровую, никто не поможет.

— Тамара! Почему ты такая неестественная? Как замороженная! Почему ни с кем не дружишь, не любишь никого? — спросил ее как-то на практике геолог буровой — пожилой, серьезный человек.

— Какая есть! — пожала плечами и добавила: — Не родился тот, кто бы мне понравился…

— Скучно, плохо ты живешь! Женщины рождены для любви. А ты, как из ледышки. Смеяться и то не умеешь, будто боишься унизить себя. Да расслабься же ты! Вспомни, что девушка! Молодость в жизни один раз бывает. Короткая, как молния! Сверкнула — и нет ее!

— Мое прошло. Опоздала, — сказала она с тихой грустью, вспомнив свое.

За четыре года учебы в техникуме Тамара изменилась. Где былая худощавая, угловатая девчушка?

Глаза, которыми восторгался Колька, приобрели серую жесткость. Нежные губы — поджаты в суровую складку. Меж бровей — шрам-отметка вспыльчивости и грубости пролегла. Лицо обветрено. Плечи, как у боксера, руки — в мозолях, ногти, никогда не знавшие маникюра, подрезаны коротко, наспех.

Тамара словно переродилась. Недаром не только однокурсники, даже видавшие виды буровики не решались подходить к ней с легкомысленными предложениями. А завидев в сумерках на пути, шарахались в сторону, чтобы не подумала лишнего. Не подцепила на кулак ненароком.

Тамара сразу по окончании техникума поступила в институт. Училась заочно, дважды в год выезжая на сессии в Уфу.

— Для чего ты живешь? Совсем омужичилась. Посмотри, как огрубела! Оглянись. Может, не поздно еще? — советовали обе подружки. Они, закончив техникум, вышли замуж. Имели детей.

Тамаре не везло. Не потому не выходила, что не верила. Теперь на нее никто не обращал внимания, старались обойти ее стороной. Даже геологи терялись в присутствии Тамары, держались неуверенно, чувствовали себя незащищенными.

Тамара вместе с ними занималась борьбой в спортзале. Не раз посрамила мужскую доблесть и силу, бросая через себя, как перышко, матерых мужиков, проработавших в тайге не один год.

Не было у нее близких друзей и подруг. Обманутая однажды, она подспудно никому не верила. Хотя иногда и хотелось потеплеть взглядом. Но нет… Слишком мало осталось в Тамаре от женщины. Таких мужчины старались избегать.

Она без надрыва закончила институт и работала в Дальнефтеразведке, контролировала работу Тунгорских буровых, иногда выезжала на отдаленные скважины, держа в крепких не по-девичьи руках два десятка скважин и шестьдесят буровых бригад.

На вышках к ней относились по-разному. Одни — сторонились, пряча от ее глаз нетрезвых мужиков, заявившихся на смену с похмелья. Другие — наоборот, засыпали просьбами, жаловались на нехватку рабочих, инструмента, просили помочь, видя в ней защиту и опору. Но не девушку…

Тамара спокойно могла заменить бурильщика, каротажника. Ее уважали как специалиста, совершенно не зная как человека.

Девушка часто уходила на выходные в тайгу. Одна, как когда-то в юности. Тогда Тамара боялась всего, теперь — ничего.

Она любила купаться в холодных таежных озерах, лежать в траве под могучими елями в полной тишине и слушать голос тайги.

Вон сбоку слабый писк послышался. Птенец куропатки, разбив скорлупу, вылез из яйца. И сразу к матери под теплый бок обсохнуть и согреться. Куропатка второму птенцу помогла выбраться: пробила клювом скорлупу. Вытащила малыша и сразу под крыло пристроила. Пусть отдохнет, сил наберется.

А тут рябина молодые деревца от ветра укрывает, от дождей и ночных холодов.

И только о Тамаре никто не заботился. Она рано научилась защищать саму себя. Была очень чувствительной, отзывчивой на человечье добро.

— Эй, баба! Ты чего это на голой земле развалилась? Иль жизнь тебе не мила стала? Зачем хворь зацепить хочешь? — Старый лесник внезапно показался из-за деревьев.

Он присел на пенек рядом. И, оглядев пустые руки Томки, сказал удивленно:

— Все в тайгу приходят с ведерками и кошелками. За грибами и ягодами. Ну хоть за дровами — с веревкой. Ты что же порожняя? Иль дома у тебя нет?

— Есть дом. Квартира. Да дрова в ней не нужны. Паровое отопление имеется. А запасов не делаю потому, что одной душой живу. Много ль надо мне, если всю жизнь в дороге? К чему тайгу грабить? Она мне больше дает, чем тем, с кошелками, — ответила в тон старику.

Тот улыбался, довольный услышанным:

— А почто мужика не заимела? Иль прогнала?

— Не имела.

— Гордая, знамо?

— Невезучая…

— Вон оно что! Довыбиралась, небось? Нынче все ученых мужиков хотят. Академиков. Да где ж их на всех набраться? Может, попроще выбирать надо?

— Состарилась. Никому не нужна стала, — впервые призналась Тамара старику и себе.

— А ты попроще держись, девонька. Будь гордой, но не злой. Вон, гляди, розы — красивые, а первые заморозки, как невзгоды, насмерть убивают. А ромашкам — хоть бы хны…

…В последнее время Тамару все чаще терзала одна и та же мысль. Хоть на время, хотя бы на одно лето уехать из города, поработать в тайге, в поле, как говорят геологи.

Не важно кем, хотелось встряхнуться, почувствовать себя молодой, как прежде, побыть среди своих однокурсников.

Тамара долго не решалась на этот разговор с начальством. Как поймут, как отнесутся? Люди, наоборот, в город просятся. А она в тайгу? Не истолкуют ли превратно? «Ведь и осмеять могут», — думала девушка. И все же насмелилась, видя, как набирает силу весна. А значит, скоро партии геологов покинут город. И однажды подошла к начальнику геологоразведки Лившицу, сказала о своем желании.

— Молодчина, Томка! А я-то думал, что прокис в тебе геолог. Прописалась в конторе навсегда! Но нет! Ошибся, к счастью! В добрый путь! Набирай людей в отряд. Маршрут еще есть возможность выбрать. Куда ты хочешь?

— Мне все равно. Лишь бы подальше от города. Чтобы убежать никто не мог, — рассмеялась Тамара, а уже через неделю получила необходимые карты, задание, спецовку, приборы для работы и стала знакомиться с людьми, с которыми ей предстояло работать в тайге далеко от Охи, от жилья и пробивать профиль через глухую тайгу для взрывников и сейсмиков.

В отряд топографов, который отдали под начало Тамары, вошли шесть человек. Еще одного обещали прислать чуть позже. Подвезти попутным транспортом. Сказали лишь, что он — условник, долечивается в больнице после драки. Но вообще — мужик еще молодой, сильный, как лось.

Тамара рукой махнула. Мол, приедет — хорошо, а нет — сами справимся. И топографы, получив продукты на предстоящие три месяца, погрузили их в сани. Подцепил эти тяжеленные тракторные сани тягач. И поехали следом за трактором, увозившим в тайгу будку. В ней люди станут жить вместе весь сезон.

Тамара слушала песни под гитару. «Хорошо, что в отряде молодые ребята. С ними не соскучишься. Отлынивать не будут, каждый хочет заработать», — радовалась девушка, подтягивая знакомые со студенчества геологические таежные песни, которые напевала вся Оха.

Через два дня отряд приехал на профиль. Тамара сразу поставила условие, что дежурить на кухне будут все поочередно, каждый сам свое стирает. В будке соблюдать порядок. И никакой выпивки, тем более чифира.

Предупредила: если заметит такое, отправит пешком в Оху. Такая перспектива никого не радовала. А потому, обустроившись в будке, утром пошли на работу, оставив за повара самого толстенького парнишку, который уже утром перед работой накормил всех гречневой кашей с тушенкой, напоил чаем и взялся за дрова, чтобы было на чем приготовить обед.

Тамара, хотя и была начальником отряда, не отставала от ребят: рубила, пилила деревья на будущем профиле, лишь к концу дня поработала с вешкой и теодолитом, сверяя правильность прокладки.

К концу дня с непривычки руки и ноги пошли в отказ. Когда вернулись в будку, ужинать никому не хотелось. Какая еда? Тамара повалилась на свою нижнюю полку, едва нашла в себе силы снять сапоги. Но через пару часов, отдохнув, встала к костру, как ни в чем не бывало.

За неделю втянулись в работу. И… Возвращались в будку затемно. Издалека оповещая кашеваров о своем приближении громкими шуточными песнями.

Так было и в этот день. Тамара шла, закинув на плечо теодолит. И пела вместе с Андрейкой, студентом третьего курса института, шутливую песню:

Туристы — бешеный народ, Туристу — море по колено, Турист — всегда пожрать готов, Пусть даже сварено полено…

Когда стали подходить к будке, увидели вездеход, прикорнувший у костра. Кто-то приехал из Охи.

Тамара сразу посерьезнела, застегнула рубашку до горла. Не успела лишь погасить озорные огни в глазах. Рядом с молодыми парнями она словно проснулась, ожила, скинула с плеч несколько лет, вновь научилась смеяться, шутить, как когда-то давным-давно.

У костра сидел главный геолог разведки, с ним двое из камералки. И еще четвертый, тот умывался под рукомойником в тени, повернувшись ко всем спиной.

— Тамара! Мы тебе новичка привезли в отряд. Вон умывается! Он недавно из больницы. Не слишком перегружайте его! — попросил главный геолог.

Узнав, как идут дела на профиле, поторопил попутчиков. И, наскоро попрощавшись, они залезли в вездеход и вскоре исчезли из виду.

Тамара подошла к костру. В сгущающихся сумерках никак не могла рассмотреть лицо новичка. Тот стоял поодаль от костра. И будто робел подойти поближе познакомиться со всеми. Эта нерешительность рассмешила Тамару: «Вот чудак, чего это он в ночи прячется, как заяц?» Но сама подзывать не стала, решила дождаться ужина. Там никуда не денется. На кусок даже зверь из тайги вылезает. Да и чего бояться? Нерешительный? Обвыкнется!

Тамара села поближе к костру, чтобы назойливое комарье не допекало. Вокруг огня устроились ребята. И только тут вспомнила о новичке. Позвали его. Тот шел к костру, тяжело волоча ноги.

— Повар, супу! — потребовал Андрейка и добавил: — У новичка попка ноги не держит!

Тамара рассмеялась громче всех и глянула на человека, шагнувшего из темноты в круг света.

Коршун… Он смотрел на нее, словно желал убедиться, проверить, она это или нет?

— Проходите! Садитесь ужинать! — взяла себя в руки девушка, решив не подавать вида, что узнала его. Выдали лишь дрогнувшие пальцы, утихший смех, посуровевший голос.

Ребята оглядели новичка, услышали короткое:

— Николай, — и тут же все забыли о нем, включили «Спидолу».

Коршун сел в сторонке от парней. Ел. Изредка посматривал на Тамару. Та подсела к отряду поближе послушать новости по эфиру, концерты. Спать никто не спешил, хотя вставали рано.

— Чайку не найдется? — попросил Николай у дежурного. Тот налил в кружку. Коршун пил медленно. Он подсел совсем близко к Тамаре. Внимательно слушал песню, доносившуюся из приемника.

Тамара понимала, что играть в молчанку до бесконечности они не смогут. Когда-то память о прошлом столкнет их лбами, или сделав навсегда врагами друг другу, или помирив.

— Вы уже устроились в будке?

— Да. Я попросился бы на нижнюю полку. Видел — одна свободна. Можно мне занять? — глянул он на нее в упор.

Тамара вздрогнула. Спать почти рядом с ним, в полуметре? Ей совсем не хотелось этого. Она искала повод для отказа. Колька словно почувствовал:

— Я не храплю. И засыпаю сразу…

— Это хорошо. Тогда сумейте так же быстро подготовиться к завтрашнему утру. На работу мы встаем в семь.

— Идет. Меня устраивает, — ответил Коршун. И, пожелав всем спокойной ночи, извинившись, ушел спать.

Примерно через час пришла в будку и Тамара с ребятами.

Не включая света, все легли по своим местам, стараясь не шуметь. И вдруг услышали снизу истошный крик:

— Сыч! Падла! За что мокришь, курва! Отвали!

Тамара тут же вскочила. Ребята смотрели на новичка. Тот хрипел не своим голосом:

— Размажу пидора! Век свободы не видать!

— Блатной, — качали головами парни.

Тамара, едва Коршун умолк, легла, укрылась с головой. Но через час снова проснулась от крика.

«Ну нет, с меня хватит!» — она взяла спальный мешок и вышла из будки.

Утром Коршун извинился перед нею при всех за беспокойство и сказал, что отныне будет спать за будкой, чтобы впредь не мешать никому.

Оставив в поварах Андрея, отряд вскоре ушел в тайгу, и через десяток минут послышались стук топоров, пил, звуки падения деревьев.

Тамара старалась не думать о Кольке. Но была недовольна собой и краем глаза следила за ним.

Коршун быстро понял, что от него требуется, и рубил деревья, убирал их с будущего профиля. Он быстро вспотел. Рубашка на плечах и на груди взмокла, прилипла к телу. Но он не снимал рубашку, как все ребята. Те работали в одних брюках. Даже Тамара осталась в майке и брюках. Рубашку на елке оставила. Коршун не последовал их примеру. Он упрямо оттаскивал дерево в сторону. Надрывался. Но не просил ничьей помощи.

Когда через пару часов объявили короткий перекур, Коршун лег на ягель и тут же уснул. А Тамаре вспомнилось, как годы назад спал он у нее на водокачке, положив голову ей на колени. Она перебирала волосы на макушке. Колька улыбался во сне.

«Как давно это было!» — вздохнула Тамара, глядя на Коршуна. У того на лице застыла гримаса боли. «Не стал счастливым. Вон как виски седина опутала. Лоб в морщинах. Лицо увядшее, блеклое. Наказала судьба. Может, и за меня!» — думала девушка, пристально разглядывая Кольку, ведь она не видела его много лет.

Когда-то любила. Каждому приходу радовалась. Ждала. Недолгой была их дружба. Но почему-то помнилась…

Коршун открыл глаза, поймал изучающий пристальный взгляд Тамары. Встал виновато. Понял, придержала ребят девушка, дав ему отдохнуть.

«Жалеет. Значит, что-то застряло в душе», — подумал Коршун.

— Быстрее, ребята! Сегодня будет дождь. Надо побольше успеть. Чтоб душа не болела. Сейсмики торопят. Уже на пятки наступают нам! — подгоняла Тамара парней. И те, удивляясь, что она старается не замечать новичка, не интересуется, чем он занят, ничего не объясняет, хотя по всему видно: знает его.

К обеду небо обложило тучами так, что в тайге стало темно. Запахи трав, цветов, листвы и хвои загустели, и парни поняли: будет не просто дождь, а настоящий ливень, гроза. И разразится она с минуты на минуту.

Тамара глянула на небо с тревогой и тут же позвала за собой:

— Скорее в будку! Бегом! Тряпки не забывайте! Быстрее!

Над головами уже грохотнул гром. Темное небо распорола молния. Накинув на плечи рубашки, топографы босиком бежали к будке. Коршун, ухватив теодолит, старался не отставать от ребят. Внезапно Тамара, споткнувшись о корень дерева, упала навзничь. Выронила вешку. Вскрикнула от боли.

Ребята не услышали, не оглянулись. Колька, подбежав, помог ей встать.

— Ушиблась? — глянул на брюки, порванные на коленях. Увидел кровь. — Подожди! — сорвал несколько листов подорожника. — Дай платок! — Порвал пополам, привязал к коленям девушки листья подорожника. — Возьмись за шею! — нагнул он голову.

— Не хочу! — Тамара отошла на шаг, отстранив Коршуна. Но не удержалась. Упала вновь.

— В городе лягайся! Тут тайга! Не дергайся! Дай лапу! — подал ей руку. И, подняв, подхватил на руки. Но почувствовал, что не сможет донести до будки. Не хватит сил. Коршун сцепил зубы. Сделал шаг, второй. Гром загрохотал над самой головой. Молния ослепила глаза. И тут же, словно из ведра, полил дождь.

— Пусти, я сама! — вырвалась Тамара.

Коршун увидел парней, бегущих навстречу.

— Что с нею?

— Упала. Споткнулась, — ответила девушка, злясь на саму себя.

В будку они вернулись, промокнув насквозь.

— Снимай брюки! Шустрей! — скомандовал Коршун и, промыв колени, приложил подорожник, перебинтовав накрепко.

Тамара только теперь покраснела, увидев, что сидит в трусиках. И, замотавшись в одеяло до шеи, прилегла на полку, отказавшись от обеда.

Вскоре она согрелась, стала дремать, но заснуть не удалось. Настырные руки дергали за плечо, вырвали из дремоты:

— Похавай! — Колькины руки совали ей миску под самый нос.

Она отказывалась, злилась, но Коршун был настырен:

— Жри! Ботаю тебе! — дернул за руку зло.

— Ты это что себе позволяешь? — насупились ребята и обступили Коршуна.

— Поесть ей надо! Как иначе? Сами нажрались, а она?

— Когда захочет, поест! Чего отдохнуть мешаешь? А ну, отойди! — отжимал Кольку пухленький добродушный Толик.

— Силы ей терять нельзя. До вечера не пожрет — год жизни у себя отнимет. Мне так бабка говорила. А потом и врачи. Пусть ест, потом выспится, — настаивал Коршун, не отступив ни на шаг.

Тамара ела через силу. Давилась. Когда одолела чай, ребята сами вымыли посуду и полезли наверх — спать. По такой погоде о работе и думать было нечего. Ливень стучал по крыше и стенам будки. Он бил в стекло тугими струями воды. Грохотал гром, от которого вздрагивали стены будки, звенькало стекло в окне. Молния высвечивала каждый угол походного жилья.

Тамара с детства панически боялась грозы. Сжималась в комок от каждого удара грома, вжимала голову в плечи — от разрывов молний. Ее трясло, как в лихорадке. А потому она всегда старалась заснуть перед грозой, чтобы ничего не слышать.

Вот и теперь лежит в спальном мешке, пытаясь заставить себя уснуть. Но время упущено. Ей помешали. А тут еще кому-то вздумалось присесть у нее в ногах.

Тамара голову высунула, хотела согнать нахала. Увидела Кольку. Тот натягивал веревки над печкой, чтобы просушить одежду. Ребячьи носки, брюки развесил аккуратно. Потом и ее одежду над самой плитой примостил. Только после этого слез с ее полки. И, кажется, угомонился, лег на свою.

Наверху ребята о чем-то тихо переговаривались. Раньше под их голоса Тамара быстро засыпала. А теперь — не может…

Девушка лежала, не шевелясь. Нет, не показалось… Кто ж, как не он? Гладит ее по плечу шершавой рукой. Значит, помнит, как боялась она грозы, еще тогда…

— Ложись, спи, — буркнула Тамара тихо и укрыла плечо, отвернулась от Кольки к стенке будки. Коршун пересел. И сказал тихо, только ей:

— Скоро ливень закончится. Пройдет гроза…

— Ну и что? — высунула она нос.

— Я принесу тебе фиалки.

— Иди-ка ты с ними ко всем чертям! — разозлилась Тамара и почувствовала, как насторожились и притихли наверху ребята.

Коршун улыбнулся:

— А все же ты любишь меня. Иначе б не злилась. Злятся, когда любят. Если в душе одна пыль, на злобу ни сил, ни желания нет. Лед один. Ведь верняк? — нагнулся к Тамаре. И получил звонкую пощечину.

— Тамара, что такое? — послышалось сверху. И голова Толика свесилась вниз.

— Комар! Отогнала! — ответила она тут же. И увидела, как потирает Коршун щеку. Она не приметила его взгляда, брошенного в ее сторону. Иначе насторожилась бы: Коршун не прощал грубость.

«Ну, погоди же!» — решил он для себя. И, отвернувшись к девушке спиной, лег на свою полку.

Гроза и впрямь скоро прошла. Но дождь не прекращался. Тамара решила сама приготовить ужин: возилась у печки, посматривая на Коршуна. Тот даже не шелохнулся. А ей так хотелось, чтобы он обратил на нее внимание.

Ребята, заметив первые оладьи, таскали их из миски. Колька и голову не поднимал.

Он решил не замечать ее. Ведь только равнодушие заставляет обратить на себя внимание. Равнодушие, это Коршун знал давно, вызывало любовь и ревность даже у шмар с Сезонки.

Он молча поел, помыл за собою посуду. И, убедившись, что дождь не кончился, снова лег спать.

Тамара напрасно ждала, что Николай снова попытается заговорить с нею, подсесть, примириться, что-то объяснить из случившегося еще там, на Хангузе. Но Коршун даже не повернулся на другой бок. Не сказал ни слова. Будто полено лежало рядом. Словно не он гладил ее плечо. Тамаре было обидно. Ей хотелось, чтобы он помучился, но мужик спал, тихо похрапывая.

Утро выдалось солнечное, умытое. Словно и не было вчерашней непогоды. Отряд топографов ушел в тайгу спозаранок. Сегодня Тамара осталась дежурной на кухне. Она готовила обед, стирала рубашки свои и парней. Убирала в будке. Вытащила просушить на солнце все спальные мешки. И, не ожидая никого раньше положенного времени, решила одновременно позагорать и сняла с себя рубашку, брюки, бегала от плиты к корыту, в будку. Ей хотелось успеть все. Но слышала, как идет работа на профиле. И не заметила, не оглянулась на шаги.

Коршун шел к будке торопливо. Сломалась ножовка. Давно ею не работал. Отвык. Пришлось идти за запасной. Решил сократить путь, срезал угол. И на полянке, в сотне метров от будки, увидел человека, притаившегося за деревом. Тот разглядывал Тамару и явно кого-то ждал.

Коршун вмиг нырнул в кусты. Спрятался. Он сразу узнал человека. Все ж пронюхали фартовые, что выжил Коршун. И вздумали довести разборку до конца. Иначе что могло пригнать в тайгу стопорилу?

Коршун внимательно следил за ним. Как добрался он сюда в глухомань? Кто показал ему профиль? Может, видел кто-нибудь из них, как садился в вездеход?

«Выходит, лажа, что накрыли фартовых на разборке. Иначе как бы этот фартовый сюда возник? Стопорилу на стопорилу натравили! Что ж, глянем, чья перетянет! — Он увидел, как тихо продвигается мужик к Тамаре. — Тоже мне! Заголилась, лярва! Другого времени не нашла! И я, как назло, с голыми руками!» — посетовал Коршун.

Тамара снимала с печки кипящую кастрюлю, когда услышала за плечами чье-то дыхание, крадущиеся шаги. Оглянулась. Стопорило уже был в полушаге. Тамара отскочила в сторону. Подняла с земли топор.

— Чего ты ссышь? — услышала тихое, гнусавое. И маленькие, колючие глаза человека, жадно шаря по ее телу, сторожили каждое движение девушки. Он приблизился на шаг. Рванул топор из руки Томки, сбил с ног.

— Такая краля в лесу пропадает! — Тот забыл, зачем пришел.

Тамара закричала во всю глотку. Но руки мужика сдавливали горло, затыкали рот.

— Молчи, птаха!

Стопорило слишком увлекся. И не расслышал нескольких быстрых прыжков.

Кулак Коршуна опустился на голову всего один раз. Стопорило свалился на землю, уткнувшись лицом в грязь. Он ничего не увидел, не понял…

Тамара, растрепанная, в грязи, вскочила на ноги, схватилась за топор. Кинулась к стопориле. Но…

— Не тронь!

Коршун оглядел ее, измазанную, перепуганную, застигнутую врасплох.

— Боишься? Вот и я их боялся! — Поднял стопорилу с земли. И, сняв ремень с брюк, связал тому руки, подтащил к пеньку, взял топор.

— Не убивай! Я вызову милицию по рации! — заблажила Тамара.

— Не стоит. Обойдусь без мусоров! — хохотнул Коршун. И, положив руки стопорилы на пенек, хладнокровно отрубил их одним взмахом.

— Что ты наделал?

— Вырвал жало у змеи, отнял кайф. Теперь пусть линяет, падла, пока я ему колган не снял! — вытер Коршун топор о траву. И, засунув в карманы стопориле отрубленные кисти рук, сказал Томке: — Теперь он сам смоется. Не к тебе он возник. По мою душу! — Взял ножовку и, не оглядываясь, ушел в тайгу.

Тамара, едва Колька скрылся за деревьями, связалась по рации с Охой. Попросила сообщить о случившемся в милицию. А через час над будкой закружил вертолет.

Владимир Иванович Коломиец, увидев Коршуна, понял все без слов. Он знал: не оставит в покое бывшего фартового «малина» Сезонки. Пустит по его следу стопорил, получивших навар, либо проигравших в карты душу Коршуна.

— Вряд ли этот будет последним. Нагрянет другой гость из прошлого попытать свою удачу. Когда и кто? Вот этого нам знать не дано. Сегодня повезло тебе. А завтра? — Он смотрел на Коршуна, ожидая ответ.

— Да что вам моя шкура? Не пасите меня! — злился Коршун.

— Тебя никто не охраняет. Но ведь должен ты, пусть не нам, себе помочь, ей! — указал на Тамару.

— Послали его. Это верняк! Пахан, конечно! Больше никто не может! Теперь уж не решатся. Дров много наломали. А все без понту. Ставку никто не сорвет. Не обломится куш никому! Если я отказался от него, им — не по зубам! — Коршун оглядел Коломийца, грустно усмехнулся.

— Загадками говоришь, Николай. Объясни толком! — попросил следователь.

— Все просто. Я кого-то проиграл, а убрать — не смог. Меня проиграли — не размазали. Теперь его будут доставать, — указал на стопорилу, взятого под охрану оперативниками.

— Нет, ты только посмотри, с чем он на тебя шел! — показал Коломиец две финки и узкую заточенную велосипедную спицу.

— Неплохо. Я в дело всегда один финач брал. Самый лафовый. Если не выгорело, знай, запасной не выручит. Хоть сто финачей имей. В дело уважающий себя фартовый лишь один финач возьмет, как проверенного кента, какой в деле не подводил. На него вся надюга…

— Ну, а если один раз не удалось, может, вторично будут пытаться? — спросил Коломиец.

— Смотря кто! Этому «малина» лишь один шанс дает. Другому — поверить может… Этому, какого на меня послали, не пофартило б. Он — не законник. Проиграл, падла, мою душу. Не иначе. А средь фартовых мокрушников нет. Единственное исключение ваш брат — лягавый!

Коломиец сурово оглядел Коршуна, хотел одернуть, но тот сделал вид, что не заметил.

— Он мне сам сказал, что пришел тебя убить. Хотел вечера дождаться. Где-нибудь в потемках подкараулить. И там разделаться. Но перед Тамарой не устоял.

— Законник бы устоял. Они не насилуют. Только перхоть на это востра. За что фартовые не терпят шушеру. Я знаю, ничего он с девкой не успел. Но напугал до смерти. А ведь она — сирота, детдомовка, верила людям, — вспомнил Коршун. — Его, падлу, можно в Оху отпустить. Все равно пришьют свои. За то, что из-за девки просрал дело. Меня не размазал и без клешней нарисуется. В дело его теперь брать без понту. Стремачей и без него хватает. Он же, козел, без клешней в «малине» дня не продышит, — отмахнулся Коршун.

— Куда же тебя от них спрятать нам? — задал скорее сам себе вопрос Коломиец.

— Не стоит. Кому надо нашмонать, надыбают. А и я не дергаюсь особо. Жизнью дорожат, когда в ней что-то держит. — Он оглянулся на Тамару и только теперь увидел, что она прислушивалась к каждому его слову.

— Может, дня через три придется мне сюда еще раз наведаться. Очную ставку проведем. Одно не пойму, почему ты кисти рук ему отрубил? — спросил Коломиец.

— Кентель — не мог. Это убийство. Такое на холяву не хочу. Я его не проиграл. Да и не могу сорвать кайф тому, чей он обязанник и должник. Пусть тот его тыкву снимает с плеч. Я же клешни укоротил, чтоб не мокрил никого, падла вонючая! За то с меня никто не спросит, на разборку не вытащит. Да и кто за это отпустил бы, не пометив? Всяк свой кайф сорвет.

Коломиец вскоре улетел, забрав в вертолет стопорилу. Лишь в Охе, по спецкартотеке, узнал, какого свирепого, жестокого убийцу обезвредил Коршун.

Следователь завел новое уголовное дело, а через неделю узнал, что безрукого стопорилу убили в камере двое уголовников. Лишь пять дней выиграл тот у смерти. Но не ушел от нее. Не Коршун, так другие разделались, помешав следствию разобраться в деле.

Убийцы так и не сказали, за что расправились со стопорилой среди ночи, задушив его на ремне, имитируя самоубийство. В него никто не мог поверить. Ведь завязать ремень на шее безрукий не сумел бы…

Коршун, едва Коломиец улетел, ушел в тайгу без оглядки. Ему хотелось побыть в одиночестве, не слыша и не видя никого.

Он забрел на глухую поляну и не заметил, как стало темнеть. Колька обдумывал свое. И сказанное Коломийцем.

«Куда меня притырить думает? Мне ль не знать? От лягавых разве лафу получишь? В зону вгонит подальше, и докажи ему, задрыге, что иначе не мог! — опустил Колька голову. — Хотя и верно! Тут я всего на три месяца приморился. А дальше как? Уже сегодня рогами надо шевелить», — задумался Коршун. И вдруг услышал:

— Николай!

— Колька-а! — звали его топографы на все голоса.

— Коля! — раздался голос Тамары.

Коршун поднял голову. Вокруг темно.

— Черт-те куда забрел! — ругнул самого себя. И крикнул: — Томка-а! — Как-то вылетели из памяти имена ребят.

— Коля! — услышал в ответ, приглушенное туманом, деревьями, расстоянием.

Коршун пошел на голос, ломая кусты и ветки, как слепой медведь.

Ему вспомнилось, как ходил он к Томке с буровой на водокачку. Через ночь и дождь. Сердцем чувствуя дорогу.

— Коля! — послышалось неподалеку.

— Здесь я! — рванулся напролом. Томка заспешила навстречу.

— Сбежать хотел?

— Вот дура! — отвернулся от нее. Обидно стало. Померкли воспоминания.

— А что, тебе это не впервой! Это ты умеешь, как мне помнится. — Она шла впереди, указывая дорогу.

— Стой! — дернул ее за руку. Остановил резко. И, не видя лица, спросил: — Я думал, ты после сегодняшнего что-то поняла. Но я ошибся.

— Спасибо, конечно, за выручку, — спохватилась Тамара.

— Я не о том, — отмахнулся Коршун.

— О чем же? — остановилась, не поняв, Тамара.

— Страх и глупость простительны по молодости. Это с годами проходит. Проигрывает тот, кто не умеет простить и понять.

— А что мне понимать?

— Сначала надо выслушать. А уж потом — думай. Я ведь тоже не из тех, кто будет по пятам бегать за тобой и просить прощение неведомо за что. Мы оба изменились. И годы не сделали нас лучше, чем были мы тогда. Прошлое уже не вернуть. А в будущем поймем ли друг друга? Да и стоит ли? — умолк Колька.

— У нас есть время. Не так ли? — предложила Тамара.

— Его тоже немного…

— В молодости нам хватило меньшего, — усмехнулась Тамара.

— Это было давно, — ответил Коршун тихо и вышел на профиль, ведущий к стоянке отряда.

— Тамара! Это как же ты не сумела скинуть гаду по первое число? Всех ребят умела уложить на лопатки, а с этим не справилась? — спросил Андрей, когда девушка, налив всем чай по кружкам, присела у костра.

— Я растерялась. От внезапности. Никого не ожидала в тайге. А тут мужик! Я ж по-пляжному была одета, стыдно стало. Даже из головы вылетело, что могла бросить через себя, и все! За топор схватилась. Испугалась его, как заяц. Ну и гадкий тип! — Она передернула плечами.

— Коль! А тебе ничего не будет за то, что руки ему отрубил? — спросил Толик.

— Я хорошо знаю уголовный кодекс. Даже если б голову ему оторвал, не рисковал ничем. Уголовное дело, может, и завели бы на меня. Но тут же прекратили бы. Потому что я находился в состоянии необходимой обороны. Он шел убить меня. Я это знал не хуже его. А тут он к Тамаре полез. Ну и получил…

— Как же он пришел сюда? — удивилась девушка.

— Ничего сложного. До Лангров любой попуткой из Охи. А там с пастухами-оленеводами. Те все стоянки геологов знают. Сказал, что новичок, послали в отряд, ищет своих, ему и поверили, — предположил Коршун.

— А как узнал, где ты? — подвинулась поближе Тамара.

— У «малин» свои осведомители везде имеются. Узнали в кадрах геологии, куда направили, и послали. А представиться могли родственниками, разыскивающими меня. Им поверили и сказали…

— А еще прислать могут? — закрался страх в голос Тамары.

— Кто их знает? Но не думаю.

— За что он хотел тебя убить?

— Проиграл. Может, за деньги согласился возникнуть здесь. За навар. Да хватит о них, — умолк внезапно Коршун.

Тамара смотрела на Кольку, сидевшего у костра. Блики пламени бродили по его лицу. В глазах грусть… Куда подевался прежний блеск и озорство? Почему так рано прорезали его упрямый лоб глубокие складки? О чем так упорно думает он теперь?

Девушка тихо вздохнула, понимая, что и ее, и его судьба могли сложиться совсем иначе, если б не тот человек в ночи, помешавший свиданию. Теперь были бы у них взрослые дети. Наверное, сыновья? Ведь Колька любил ее. Хотя кто знает. От любимых не уходят. Но ведь сказал же он, что тоже испугался. Может, это о том дне, о том человеке? Ведь не убежал, с голыми руками бросился на мужика. А ведь у того ножи были. И, наверное, из-за нее, Тамары, отрубил ему руки? Живо расправился, подумала девушка, глянув на Коршуна. Тот напряженно смотрел в огонь.

«Он сильный. С ним нигде не страшно. Правда, злой и грубый. Трудно с таким работать постоянно. Но ведь грубость и злоба не бывают врожденными», — размышляла Тамара.

После случившегося ребята не мотели идти в будку. Поневоле жались друг к другу. Перед их глазами еще живо увиденное: окровавленный пенек и трава вокруг него. Мужик с отрубленными кистями, чернея лицом, кричит от боли. В грязи, с остекленевшими от страха глазами Тамара, забившаяся в угол будки.

Ребят сюда попросил вернуться Николай. Он не мог поручиться за себя. И вряд ли сдержался, услышь он хоть одно бранное слово от стопорилы. А убивать не хотел. Знал: иное наказание бывает хуже смерти. И не каждая смерть — горе. Понимал, что стопориле разборки уже не миновать. Его достанут всюду, и круг замкнется.

— Пошли спать, — предложила Тамара. И лишь Николай послушно последовал за нею в будку.

— Как уберечь тебя от них? — спросила она, когда легли по полкам.

— Зачем? — удивился он.

— Глупый вопрос. Ты лучше ответь, что можно сделать?

— Чем глубже прячешься, тем больше шансов попасть в их лапы. Ты убедилась в том. А вот один из наших отмочил. Фартовый бывший. Фингал. Кликуха у него такая. Собаку завел. Английского бульдога. Эта зараза за полгода извела законников столько, сколько мусорам за год не фартит накрыть. Я, если до старости доживу, заведу себе такого гада! — пообещал Колька то ли в шутку, то ли всерьез.

Тамара долго не понимала, почему Колька никогда не снимает рубашку. И только однажды случайно увидела, как, отойдя подальше от будки и топографов, разделся до плавок, нырнул в воду. Тамара подкралась, чтобы испугать в шутку. И тогда впервые увидела и поняла, почему Колька не раздевается на людях.

Все тело его было в татуировках и шрамах. Казалось, что он прошел через страшную мясорубку — зубастую, безжалостную.

Поймав на себе взгляд девушки, Коршун по плечи присел в воду:

— Ну, чего уставилась? Иль голого мужика не видела? Какого черта пасешь меня повсюду? — озлился мужик.

Тамара, не отвечая, сняла с себя рубашку, брюки, нырнула в воду и вмиг оказалась рядом. Она больно ухватила Коршуна за ухо.

— Будешь хамить? Когда грубить перестанешь? Или это метод защиты и самооправдания? Новый путь нашел? Зачем отталкиваешь от себя? Между нами и так нет мостов. К чему же углублять пропасть?

— Сам не знаю! — оборвал он резко. И, смерив девушку злым взглядом, добавил: — Себя сдерживаю. Фалую не вспоминать прошлое. Наше с тобой. Никогда… Но дается трудно.

— Нам не вернуть его. Все верно. Время изменило нас. Но работать вместе и жить под одной крышей нам приходится. А значит, и терпеть друг друга надо. Иначе… Не сможем…

— Терпеть? Это ты обо мне?

— О тебе и о себе, — выдохнула девушка грустно.

— Знаешь, верно, хватит нам в молчанку играть. Давай один раз все обговорим. По-честному. Без булды. А там как знаешь… Я не фраер. Трепаться не стану. Без темнухи все выложу.

— Ну что ж, давай поговорим, — подплыла Тамара совсем близко.

— Не здесь и не сейчас. Давай выберем вечер, один на двоих. Придумай, чтобы ребята не мешали.

Ей долго не удавалось уединиться с Колькой. Уйти в тайгу вдвоем? Но как это будет истолковано отрядом? В будке — каждое слово на слуху. На работе — не до разговоров. А время шло.

Но однажды нежданно-негаданно пришел на профиль вездеход с продуктами: хлебом, солью, картошкой. Водитель поторапливал ребят с разгрузкой, говорил, что ему нужно съездить в Лангры, где теперь работают бурильщики. Отвезти им продукты, а к утру вернуться в город.

Парни вмиг сообразили. Можно навестить своих — бурильщиков, успеть в сельский магазин, даже на часок заскочить на танцы в деревенский клуб.

Парни звали Тамару, но она добровольно вызвалась приготовить к их возвращению ужин. Она не хотела, чтоб кто-то из них остался в будке.

Едва гул вездехода стих, Тамара принялась за стряпню. Коршун взялся помогать.

Вначале оба неловко молчали. Потом Коршун не выдержал:

— Ждал я тебя в тот день. Как жизнь, как судьбину свою, как солнце над головой. Но ты не пришла…

— Я опоздала.

— Не просто опоздала, — вздохнул Колька и рассказал, что произошло.

Тамара слушала напряженно. Не перебивала. Лишь подрагивали ее руки, да скупые слезы смахивал со щек внезапно поднявшийся таежный ветер.

— Я понимал, что нет мне к тебе дорог. И не надеялся свидеться. Не искал с тобою встречи. Не должен был думать о тебе. Был уверен, что и ты забыла навсегда. Сочла негодяем. Оно и верняк, конечно. Кто ж еще? Сам у себя украл счастье, сам себе жизнь сломал. В зоне о том не раз жалел. Но… Мне и возвращаться было не к кому. К кентам, и только. А этот путь с двумя концами.

— Так, говоришь, вывели тебя из закона? А что это значит? — спросила Тамара.

— Выгнали из воров. Как лажанувшегося. Не смог я лягавого замокрить! Да и то, правду трехну, лягавый — как заговоренный. Будто его, мента поганого, сам Бог берег! Сколько раз он уходил от меня — со счету сбился. Стал кровным, лютым врагом. Уже дело не в слове, не в проигрыше было! Я спать не мог, пока он дышал. И надо ж фортуне так облажаться! Этот мусорило меня от ожмуренья спас! Век бы в такое не поверил, скажи кто еще в тюряге! Я б от горя в параше утопился! — признался Коршун.

— Он знает, что ты его убить хотел? — спросила девушка, глянув на Кольку со страхом.

— Знает ли? Он, падла, даже уверен был в том! Много раз мы с ним нюх в нюх сталкивались. И только я за перо, чтобы пришить его, кто-то из соседей на площадке нарисуется. Иль прохожий тут же прицепится и спрашивает, как ему пройти на такую-то улицу. Лягавый тут же вызывался проводить. А я, как пидор на жердочке, оставался с носом. Один раз в горсаду к нему кинулся. Обрадовался. Темно, безлюдно, никто не помешает. Он с работы хилял. И только я за перо, меня за клифт знакомая шмара в кусты потащила бухнуть. Пока от нее отвязался, мента и след простыл. Ну, непруха! Хоть задавись.

— Если б ты убил, ведь снова посадили или под расстрел попал бы!

— Для этого меня поймать нужно. Одного я не усек, как допер он про разборку? Как успел? Кто вякнул ему о том?

— Случайное совпадение?

— Нет! Но кто-то меня на этом свете явно удержал. А для чего? Может, чтобы тебя увидеть? Только зачем? Чтобы до конца себя терзать, — глянул он на девушку и не услышал ответа.

— Ты знаешь, одно дошло, что ожмуриться легче, чем одыбаться. На своей шкуре перенес. Когда в больницу загремел с разборки.

— Эх, Коля, как ты изменился с тех пор. Будто другой человек! Только глаза прежними остались. А больше — ничего. Нет, не любил ты меня! Иначе б не ушел в тот день. Да и не могут слабые любить. Ты променял меня на «малину». Говоришь, убить могли? Они и так тебя убили. Что осталось теперь?

— Упрекаешь? Да ведь не навязываюсь, ничего не прошу. Сам все понял. А ругать… Уж больше, чем сам себя, никто не отматерит. То как маме родной клянусь!

Тамара смотрела на Коршуна с состраданием:

— Куда подашься, когда в Оху вернемся?

— Приткнусь к рыбакам. На ставной невод. Либо на шахту уеду. Кое-что умею. Не пропаду. А может, на буровую возьмут по старой памяти!

— На буровую? А не уведут ли тебя оттуда? Как тогда? — напомнила Тамара.

— Для них я сдох. Мне к ним возврата нет. Кент, попавший на разборку, — уже не вор! Мне с ними общак не делить теперь. А перо уже не хочется получать. Надоело канать по больницам и всю жизнь не жить, а только выживать. Устал я. От них. И от самого себя. Вот бабка когда-то говорила, что жизнь каждому человеку в подарок от Бога дается. Не знаю! Но вряд ли от Господа мне такое! А уж коли так, когда же он заберет этот подарок обратно? Ох и непосилен такой дар! — уставясь в огонь, мотал лохматой головой Коршун.

— Ты себя все жалеешь! В прошлом. Чудак, но ведь вчерашний день прошел.

— Мне и от завтра ждать нечего, — ответил тот глухо и спросил: — Ох и ругала ты меня все эти годы?

— А может, не вспоминала! — рассмеялась девушка. И не стала рассказывать, как жила она эти годы.

Она молча готовила ужин. Слушая Кольку, обдумывала каждое его слово. И понимала, что жизнь не случайно оторвала их друг от друга. Уж слишком они разные, биты судьбой. Но каждый по-своему.

— Знаешь, заболела я однажды здорово. Простыла. В то время никто мне не мог помочь. Подруги замуж повыходили. Детей родили. Не до меня им было. Хватало своих забот. А мне, как назло, на сессию ехать надо и не на что. Нет денег на дорогу, хоть лопни. А это значит, три года учебы в институте выброшены.

— Да знал бы я о том! — нахмурившись, вставил Колька.

— А в это время ухаживал за мной один. Предложенье делал. По пятам ходил. И знаешь, что злило? Он не спрашивал, как отношусь к нему. Все сберкнижку мне показывал. Вкладом хвалился. Мол, если выйду за него — горя и нужды знать не буду. А я ему в ответ: мол, и у меня не меньше, не удивишь, не маячь перед глазами. Знал бы он, как я ночами квартиры людям ремонтировала, копила на дорогу. Ела один раз в день. И ничего. За две недели собрала. Сдала сессию. Вернулась. Но из-за выгоды не вышла замуж, не продала саму себя за вклад. Училась и работала. А когда трудно было, шла в бюро добрых услуг. В нем многие наши студенты подрабатывали. И я — квартиры убирала, стирала, ходила за покупками для стариков, даже с детьми оставалась. Хотя в техникуме не все девчонки выдержали. Иные — сорвались. И пошли на панель. Не потому, что родились проститутками. Нужда вытолкала. Поверь, ни одна не увлекалась нарядами. Но у кого-то старые родители, младшие сестры и братья, помогать им надо. А учебу бросать не хотели. Работы не всем хватало в городе. Многие голодали. Язву желудка раньше диплома получили. Другие — даже в больницу с истощением попадали. Всякое было. Выживали, кто больше умел. Живучие. И все ж большинство уберегли себя. Хотя девчонки. Сложнее им выжить. Затрат больше, а заработки — меньше. Но устояли. Не свихнулись, не сбились…

— А те, что на панель пошли? Чего ж вы их не поддержали? — язвительно заметил Колька.

— Зря ухмыляешься! Многих мы вернули. Даже оттуда. Удержали от краха. Помогли закончить техникум. Теперь они давно замужем. Детей имеют.

— От кого?

— Не изменяют. И не в пример тем, кто девственницами замуж вышли, ни одна не развелась с мужем. Прекрасные хозяйки и жены, матери. Семьей дорожат. Детьми и мужем. Хватило им лиха. И та зарубка на памяти многому их научила. Не тянет налево. Знают, чем закончат. Хоть и не мужики, а удержались, выстояли. Не погнались за легким рублем. Себя не потеряли…

— Укоряешь?

— К чему, Коль? Мы просто говорим о пережитом. А оно у каждого по-своему болит. Вот мне казалось, что впустую живу. Никому и себе не в радость. Как бобылка. Всю жизнь кругом одна. Но лучше так…

— Я ни о чем не прошу тебя. Поделился не для пересудов. А для того, чтоб определились мы здесь. Не дергаясь, не обижаясь за прошлое и не надеясь в будущем ни на что.

— Останемся друзьями. Иль просто старыми знакомыми. Ты прав. Не стоит укорять за прошлое. А будущее само покажет, — ответила Тамара, и Коршун, внимательно всмотревшись в ее глаза, понял, что не все пути-дороги к ней для него перекрыты.

В тот день, когда топографы, закончив профиль, уезжали из тайги, все ребята радовались возвращению в город. Мрачным остался только Коршун.

— Где ты остановишься? Где жить будешь? — спросила его Тамара.

— Пока в общежитии геологов. А дальше не знаю. Но как-то утрясется, — отмахнулся тот равнодушно, не желая продолжать разговор.

Она вспомнила о нем на следующий день. И решила, навестив топографов, заодно узнать о Николае. Что он надумал и решил?

Парни ответили, что Кольку еще вчера вечером, сразу по приезде, вызвала из общежития женщина. Он как ушел, так и не появлялся больше в комнате.

— Видно, это его сожительница! Или жена! От женщин скоро не возвращаются! И Колька не дурак, уж если сама за ним пришла, он свое не упустит!

Тамара напустила на себя маску безразличия. А самой больно стало. Снова у нее Кольку из-под носа увели. Какая-то опередила, отняла.

Девушка прислушивалась к шагам в коридоре. Может, Колька? Но нет!

«Ну почему я такая дура! Зачем спрашивала, упрекала, к чему мне эта гордость дуры-одиночки? Вон какая-то зацепила его. И наплевать ей на его прошлое. И главное не минувшее, а грядущее. И тут многое от самой зависит!» — ругала себя Тамара. И решила, увидев Кольку, пригласить его в гости.

Тамара долго гуляла по горсаду в надежде на случайную встречу. Но даже издали не увидела Кольку. Вернулась домой расстроенная:

«Как вернуть его? Хотя… За три месяца так ни о чем и не договорились, не выяснили. Что может дать один день?»

Тамара легла на диван с книгой. Но перед глазами вновь, как в наказание, Колькино лицо. Оно то хмурится, то смеется. Бранится и шутит. Что-то хочет сказать и не решается.

«Видно, снова потеряли мы друг друга. И теперь навсегда, — вздохнула Тамара. — Странно все получается. Жили рядом, под одной крышей, и ни о чем не договорились. Даже ругались. Почему мне его теперь не хватает? Иль весь свет на нем заклинился? Чего это я о нем думаю? Он, наверное, с какой-нибудь из прежних утешается? А я тут чуть не вою по нем? Хватит!» — приказывала она сама себе. Но мысли поневоле возвращались к нему.

Тамара уже задремала, когда услышала звонок в дверь. Глянула на часы. Десять вечера… «Кто бы это мог быть в такое время?» — Подошла к двери и спросила:

— Кто?

— Я. Николай!

Не веря себе, девушка открыла дверь.

— Можно? — вошел, оглядев Тамару, одетую в халат и тапочки.

— Входи! — Она закрыла за ним дверь и, пригласив в комнату, спросила: — Что случилось?

— Не знаю! Мне передали, что ты интересовалась мною. Я, дурак, обрадовался и возник! Но, вижу, ты вовсе не рада?

— А что за женщина утащила тебя в этот раз? Старая знакомая? — выдала себя Тамара.

Коршун подавил улыбку, понял: ревнует его. И ответил беспечно:

— Старая любовь! Примириться нужно было. А тут и повод такой! Не мог отказаться!

— Ну и человек ты, Колька! Кобель! От нее сразу ко мне!

— Это точно! Женщины — моя слабость. Иначе себя мужиком бы не считал. Да и не прикидывался я перед тобой монахом!

— Ночевал у проститутки?

— Не совсем так! Она из бывших. Это меняет дело. Давно ушла с панели! Теперь она порядочная баба!

— Ну, конечно! Почему бы не оказать ей услугу и не остаться на ночь? — съязвила Тамара.

Коршун хохотнул:

— Конечно, старая дружба всегда помнится!

— Вот и возвращайся к ней! Подзаборный. Ты никогда не сможешь стать человеком. Уходи! И никогда не возвращайся! — закипели у нее слезы в голосе.

— Не шуми, не базлай! — Он надел туфли в коридоре. И, взявшись за ручку двери, сказал: — А ведь я ее замуж отдал! За Василия! Музыканта. Свидетелем был при росписи. Отметили немного это событие. Что тут особого? Она — человек! А ты — дура! — Коршун вышел на лестничную площадку и плотно закрыл за собою дверь.

Тамара не спала всю ночь…

Через неделю узнала, что уехал Колька из общежития насовсем. А куда? Никому ничего не сказал. Ни с кем не поделился. Да и что удивительного — в отряде топографов он лишь работал. Ни с кем не сдружился.

В отделе кадров ей сказали, что бывший рабочий отряда уволился по собственному желанию, получил расчет.

Такое поспешное увольнение она истолковала по-своему. И, разозлившись на себя, на Николая, на весь белый свет, решила ехать на Колендо, новую площадь, где едва началось бурение новой скважины.

«Забыть его! На всю жизнь! Навсегда! Ну кто он такой? Уголовник! Бандит! Убийца! Зачем он мне нужен? Даже посмел дурой обозвать! Подонок! Ему все равно кто-нибудь жизнь укоротит! Сам добром не кончит», — уговаривала себя девушка.

— На Колендо?! С чего это тебя в глушь потянуло? Что случилось? От себя убегаешь? Или неудачный роман оборвать вздумала? — спросил, улыбаясь, начальник геологоразведки Лившиц.

Этого человека любили все геологи Сахалина. Он умел быть другом, оставаясь при этом самым требовательным, строгим начальником. С ним считались все.

Тамара опустила голову. Не знала, что ответить. Ее отношения с Колькой никак нельзя было назвать романом. Но ведь именно из-за него она решила уехать, убежать, уйти на край света, чтобы не видеть счастливых людей, влюбленные пары, беременных женщин, раз это не суждено испытать ей. Зачем видеть счастье других? Там, в тайге, она хотела забыть все.

— Кто он, счастливый виновник твоих страданий? — смеялся Лившиц.

— Паразит! Бандит последний!

— Ну, конечно! Растревожил, разбудил в нашей Тамаре сердце и исчез? Так кто ж он после этого? Так, что ли? Послушай сюда! То не повод убегать в тайгу. От себя не убежишь. Коль пришла твоя весна, ее нигде и ничем не заглушишь. Она — как болезнь. И тайга в этом случае не всегда врач. Факторы времени и расстояний хороши лишь при полном разрыве либо потере. У тебя лишь начало, как я вижу. И через месяц ты сбежишь с Колендо, не выдержав разлуки. Но, возможно, будет примиренье? Не опоздаешь ли ты тогда? Ведь мужчины легче переносят подобные стрессы и могут жениться с отчаянья.

— Ненавижу его!

— Не реви! Живо подбери сырость! Умей себя в руках держать! И не ври. Ни мне, ни себе! От ненависти не плачут. Я стар, чтобы не знать причину этих слез! И сразу говорю, на Колендо тебе делать нечего! Разберись в себе! И с ним. Решают свою судьбу на холодную голову, а не в истерике!

— Я все обдумала и решила. Я поеду, — вытерла слезы Тамара.

— Кто он? — не выдержал Лившиц.

И девушка коротко рассказала о Кольке.

Лившиц выслушал молча. Ничего не говоря, позвонил по телефону:

— Владимир Иванович? Меня интересует недавний уголовник, который работал в отряде топографов. Что? Да, он самый. Уже не уголовник? Но где его найти? Да нет, ничего не натворил. Адресок хочу знать. Ну помоги, узнай. Я на месте. — Он положил трубку.

А через десяток минут записал на бумаге адрес Николая, переданный по телефону следователем.

— Возьми! Этот маршрут будет труднее, чем Колендо. Но тот не геолог, кто теряет счастье. Мы обязаны только находить. — Лившиц передал Тамаре лист бумаги с адресом Николая.

Тамара вышла из кабинета, не зная, что ей делать с этим адресом. Писать Кольке? Но о чем? Просить его вернуться? Но захочет ли он того? Вряд ли!

Неделю не решалась. Да и не умела писать письма. И отправила телеграмму: «Когда будет невмоготу — вернись! Тамара…»

Она ждала его каждый день. Ночами чутко прислушивалась к шагам на лестнице. Не стихнут ли шаги у ее двери? Ждала звонка. Она ждала у окна, всматриваясь в каждого прохожего. Смотрела, не завернет ли к ней почтальон с телеграммой. Но шли дни, недели… Ни Николая, ни ответа не было.

«Наверное, опять связался с ворами и попал в тюрьму», — предположила одна из самых близких подруг.

Тамаре от услышанного даже холодно стало. Она ушла, обидевшись. И больше ни с кем не говорила о Кольке.

А через полгода уехала на Колендо. Без слез. Стиснув зубы… Решив до окончания бурения скважины не возвращаться в Оху. Она просила присматривать за квартирой соседку-старушку. Оставила ей ключи. И, закинув рюкзак на плечо, уехала из Охи на вахтовой машине ранним туманным утром…

Тамара любила тайгу. Она не боялась идти ее зарослями даже среди ночи. Она находила в ней дорогу к жилью по одной ей известным признакам и никогда не блудила. Но теперь, едва выдавалась свободная минута, она уходила в тайгу успокоиться. Со временем работа затянула. И Тамара все реже вспоминала о Николае. В Оху она не приезжала целых полгода. Чем немало удивляла Лившица, появлявшегося на буровой каждую неделю. О Кольке он не спрашивал, не напоминал, не бередил память.

Тамара вернулась в Оху за пару дней до Нового года. Скважина дала нефть. Фонтан! Это было событие. И девушку поздравляли все геологи.

С рюкзаком на плече она шла знакомыми улицами домой. Не спешила. Зная, что никто ее там не ждет, кроме одиночества.

Старушка-соседка, услышав стук двери, вышла на лестничную площадку.

— С приездом, Тома! — посветлела она лицом. И вошла в квартиру вместе с хозяйкой. Она долго рассказывала обо всех городских и дворовых новостях, жаловалась на грубую невестку и пьяницу-сына, сетовала на судьбу, подарившую долгий век. Тамара, чтобы прервать поток стенаний, спросила, не рассчитывая ни на что:

— Ко мне никто не приходил?

— Как же! Был один! Лохматый такой! Ну сущий ведмедь! Справлялся о тебе. Спрашивал, куда уехала, когда вернется. Но ты мне ничего про то не говорила. Я и ответила: мол, неведомо мне. Он еще раз заявился. Долго звонил. А потом попросил передать тебе письмо. Вот оно — на столе у тебя лежит, — указала бабка. И, увидев, как поторопилась девушка к конверту, ушла домой.

«Я слишком поздно получил твою телеграмму. Ездил на похороны матери. Потом отдыхал на море. Впервые в жизни! Увидел и понял, как много я упустил, не оценил и не сберег. И, знаешь, стал геологом! Самого себя нашел! Как откопал с погоста! Вроде как слепым был до того. Зато теперь все наверстаю. Но это тебе не интересно. Ты позвала меня вернуться, когда прижмет. Выходит, хотела остаться благодетельницей. Вроде пахана? Думала, что пропаду я, шалопутный, в этой жизни без поводыря! Ан осечка вышла! Не сдох! И не прижало, что и хотел тебе доказать. Говорят, даже помолодел. Еще бы! Два месяца кверху кормой на пляже валялся! Пока ты меня в пропащие запихивала, я время даром не терял. И познакомился там на отдыхе с хорошими мужиками. Нынче к ним уезжаю! В телеграмме твоей я искал тепло. Хотел понять, зачем зовешь вернуться? Любишь? Убедился, что нет! Ты уехала из дома, куда звала меня, и ни словом не обмолвилась, где и когда вернешься. С любимыми так не поступают. Их не выкидывают на свалку памяти. А значит, это был еще один твой каприз, злой и жестокий. Но я не стану твоей игрушкой. Я ждал, еще там, в отряде, что ты поймешь меня. Но ты стыдилась моего прошлого и боялась будущего со мной. А любовь и расчет не живут вместе. А впрочем, о чем это я размечтался? Мы ведь с тобою просто старые знакомые. И не больше того! Ты стыдилась признать меня другом юности там, в отряде! Неспроста! Но я поверил! И прилетел по телеграмме. И снова прокол! Выходит, не судьба!

Теперь прощай, Томка! Я уезжаю слишком далеко. С геологами! Меня взяли. Мне поверили там, познакомившись на пляже! А ведь ты дольше и лучше их знала меня. Я любил тебя! Я вернулся! Но ты исчезла! Теперь уезжаю и я! В Арктику. Она чем-то похожа на тебя, слишком белая, очень чистая, бездушная и холодная, она тоже не умеет дружить, не способна любить…»

Тамара вложила письмо в конверт. Сунула на полку, подальше от глаз и памяти. Чертыхая себя и Кольку, долго не могла успокоиться.

«Уехал… Меня упрекаешь? А сам? Последний идиот! За заработком погнался! Меня на деньги променял! Мог узнать в конторе, где я работаю! Там, любой мог сказать о Колендо. Каждый день туда вахтовые машины ходили. Не дальний путь. Не конец света! Или язык потерял? Не догадался? Так любил, что не мог найти! Дурак! А может, не ты моя судьба? Ведь вон сколько раз могли остаться вместе, да все срывалось», — задумалась Тамара и, поняв, что Колька уехал далеко и надолго, что ждать его бесполезно, решила не терзать себя понапрасну.

«Хватит жить затворницей!» — разозлилась она на себя. И уже на следующий день вздумала пойти на новогодний вечер, который устраивали геологи Охи.

Ей очень хотелось выглядеть привлекательной. Но как это сделать? Она давно забыла обо всем. И с трудом накручивала на бигуди жесткие волосы. В парикмахерские города теперь не протолкнуться. Тамара промучилась весь вечер с прической, маникюром, гардеробом, подыскивая что-нибудь подходящее для этого праздника. Как непривычны оказались для нее платья, от которых вовсе отвыкла в тайге. Раздражали духи. И все же собралась. Глянула на себя в зеркало. Не узнала.

Похудевшая за лето и осень на буровой, она казалась старше своих лет. Вот только глаза… В них еще сохранилось любопытство и озорство.

«Впрочем, стоит вот так следить за собою каждый день, а не только по праздникам». Она подкрасила губы и вышла из дома.

Едва девушка вошла в районный Дом культуры, ей тут же нацепили маску Бабы-Яги и затащили в фойе, забитое до отказа людьми, музыкой, смехом.

«Кто есть кто? Где знакомые?» Все скрыли лица под масками. Голоса тонули в грохоте музыки, взрывах смеха. Тамара вначале растерялась, ведь на таком вечере она впервые. Не знала, как держаться. Но ее кто-то подхватил за руку, втащил в круг танцующих, и она, хохоча до изнеможения, отплясывала краковяк «с бараном», вальс — «с чертом» на бис, получив приз лучшей паре — набор духов; не успев опомниться, станцевала фокстрот с «кабаном», твист — с «козлом».

Условием этого вечера было — не снимать маски ни на минуту до самой полуночи.

Вдоль стен уже стояли накрытые столы. Там все было готово к встрече Нового года. До него оставался час…

Тамара впервые забыла о Кольке. Она шутила с «ежом», пригласила на белый вальс «пирата». Она почувствовала себя совсем девчонкой, которую незаслуженно обходили наивные чистые радости и праздники.

Ей не давали отдохнуть, присесть. Оркестр играл без перерывов.

Тамара едва успевала сделать глоток лимонада, как ее снова уводили в круг танцующих. Особо настырным оказался «рыцарь». Он следовал за Тамарой повсюду. Танцевал с девушкой несколько раз подряд и не выпускал ее из вида. Отжимал всех, кто пытался опередить его.

Тамаре так хотелось узнать, кто же это? Ни голос, ни манеры человека ей не были знакомы. Но подметила настойчивость партнера, умение шутить и ценить шутку. Судя по голосу, не зеленый юнец. И в то же время руки сильные. Танцует и держится уверенно. Не новичок на праздниках. И среди геологов свой, чужих сюда сегодня не пускали.

Упрямый подбородок да губы, улыбающиеся сдержанно, вот и все, что не сумела скрыть маска.

Тамара смеялась его шуткам искренне, веселилась, впервые забыв обо всем. «Рыцарь» не отходил от нее ни на шаг, не выпускал из ладони девичью руку.

Вместе с нею он подошел к столу, когда на часах пошла последняя минута уходящего года.

Вот и бой курантов. Сняты маски. «Рыцарь» оказался начальником сейсмостанции Владимиром Перовым. Он, улыбаясь, смотрел на Тамару:

— Если все ведьмы такие же красивые, как ты, не понимаю, зачем нас в детстве пугали ими? Я бы тогда босиком прямо с пеленок к тебе бы прибежал.

— С Новым годом! — послышался голос Лившица. Он глянул на Тамару, подморгнул ей и добавил: — Будьте счастливы все!

— За самую красивую ведьму, взявшую в плен сердце рыцаря! — предложил Владимир Перов и подал Тамаре бокал шампанского.

Они веселились до рассвета. Танцевали и пели свои любимые песни, рассказывали смешные истории, случившиеся на профиле в тайге.

Убеленные сединами геологи и недавние выпускники техникума радовались наравне, отмечая Новый год. Всем хотелось, чтобы продолжал он жить в каждом дне — пусть маленькими, но памятными искрами праздника.

Город озарялся разноцветными ракетами, горели бенгальские огни, праздничная иллюминация вспыхивала повсюду разноцветными лампочками.

Взрослые люди забыли о возрасте и, выйдя на улицу, играли в снежки, катались на санках с горок. Танцевали под городской елкой. Никому не хотелось спать. Веселье перехлестывало через край.

Тамара лишь с рассветом собралась уходить домой. Но Перов никак не хотел разлучаться.

— Можно мне проводить тебя? — спросил он тихо.

— Рискни, рыцарь! — шутя разрешила она.

Они шли по заснеженным улицам, держась за руки. Девушка не сразу заметила это. И лишь у подъезда остановилась:

— Я уже дома!

— Давай вечером сходим в кино? — предложил Владимир. И, не дожидаясь ответа, сказал: — В семь вечера я жду тебя на этом самом месте! Идет?

— Хорошо, — не кокетничая, согласилась она.

А через месяц все геологи знали, что Тамара встречается с Владимиром. И, видно, скоро они поженятся…

Перов был на два года старше девушки. В геологии работал давно. Люди уважали его. Говорили, что к нему можно подойти с любым разговором, просьбой. Уважительный, добрый по натуре, он никому не нагрубил, никого не обидел, не унизил.

Он держался со всеми одинаково ровно, но никогда ни одному человеку не отдавал предпочтения.

Его никто не видел нетрезвым или в кругу сомнительных девиц. Хотя о его жизни никто ничего не знал. Не любил он рассказывать о себе и оставался загадкой. Знали лишь, что он закончил аспирантуру и теперь работает над диссертацией.

Была ли у него любовь, был ли он женат, никто ничего не знал. А сплетничать о нем не было повода.

С Тамарой Владимир встречался открыто, не прячась, не скрывая своего отношения к девушке. Он не был ни робок, ни навязчив. Он приметил девушку давно. Но не выпадало подходящего случая. Работа разбрасывала их в разные концы тайги. Они виделись бегло, крайне редко, едва успев поздороваться.

Лишь однажды пригляделся Перов к Тамаре. Когда, работая в топографическом отряде, она ненадолго приходила к сейсмикам. С того дня не стало ему покоя. Но топографы вскоре проложили профиль и ушли из тайги. Потом он слышал, что Тамара уехала на Колендо. Потом вернулась в Оху. Куда она отправится теперь или останется в городе, не знал никто.

Он вмиг приметил девушку, едва она переступила порог Дома культуры на Новый год, и запомнил маску, выданную ей. Он разыскал ее в неимоверной толчее и не выпускал из виду. Для себя он все решил.

Он не хотел быть назойливым и не набивался в гости домой к Тамаре, давая ей время все обдумать, взвесить и присмотреться. Теперь он не спешил, думая, что девушка не собирается в ближайшее время уйти на профиль с каким-нибудь отрядом.

А Тамара, словно подтверждая его мысли, купила мебель, в квартире навела уют. И теперь уже не ходила по городу, как по тайге, — в куртке и брюках. Она научилась, заставила себя следить за собственной внешностью. К этому ее обязывало негласное положение невесты Перова, которое может обернуться свадьбой, с регистрацией, с новыми, неизвестными пока обязанностями жены.

Перов встречался с Тамарой каждый день. Его не останавливали ни мороз, ни пурга.

Схватив Тамару за руку, сразу после работы, шел с нею на концерт, в кино или на каток. Либо на лыжную прогулку за город. Иногда они просто гуляли по городу, по горсаду.

Ей одной он рассказал о себе все. Собственно, в его жизни нечего было скрывать и стыдиться.

Его первая любовь в детсаду уже давно вышла замуж. Имела детей.

Не все, что нравится в детстве, подходит для жизни. Не каждая игрушка бывает любимой. Больше у него увлечений не было. На них попросту не оставалось времени. А на работе в тайге каждую свободную минуту отдавал диссертации. Потому девушек не замечал. Не оставалось времени на них и в Охе. В Куйбышеве у Перова жили мать и младшая сестра. Отца он не помнил. Тот погиб в войну.

Владимир жил в общежитии в комнате на двоих со своим однокурсником. Тот был геодезистом и в Оху приезжал лишь на зиму.

Тамара тоже рассказала Перову о себе. Без утайки. Даже о Кольке. Не стала умалчивать.

— Ты еще любишь его? — Она уловила дрожь в его голосе.

— Теперь не знаю. Одно верно, помнить его буду всегда. Хотя сама не понимаю, чем он дорог, почему не могу выбросить из памяти и сердца! Ведь ничто не связывало, не сблизило нас. Он мне, как болезнь, как наказанье, от которых никак не могу избавиться.

— Я постараюсь помочь тебе и себе. Я не люблю соперников! Но и ты пойми, встречаться бесконечно мы не можем. Когда-то нужно решать судьбу окончательно. Я не тороплю. Избавься от наноса. Если можешь. Я не хочу сравнений ни с кем. И если на что-то решился, пусть ничья тень не станет между нами…

Тамара поняла все. И, вернувшись домой, спрашивала себя, сумеет ли она навсегда забыть Кольку.

«Надо суметь. Володя — свой. Он понятен и близок. Порядочный, воспитанный человек, равный во всем. За него не надо бояться, он ничего не утворит, не сорвется. Он надежен, как скала. С ним можно спокойно решиться на жизнь. Этот не подведет, не бросит, его не уведут. С ним интересно и спокойно. Такой будет прекрасным мужем. Не чета Кольке. Тот — вечный любовник городских проституток. Бродяга и хам! Да, такие никогда не женятся. Они, как ветер, одиноки до старости, — думала Тамара. Но сердце никак не соглашалось с доводами разума и спорило, настаивая на своем: — Перова жизнь не била. У него все складывалось, как по маслу. Учился. Мать помогала. Закончил, сразу получил хорошую должность и оклад. А жизнь — не речка с тихими берегами. Бывают и паводки. А Владимир — не пловец. Он может не выдержать, не устоять. Уж слишком безоблачна у него жизнь. Не проверяла, не испытывала на прочность. С таким неподготовленным не только по жизни, в тайгу с опаской выйдешь. Геолог? Ни одной ночи в палатке не спал в тайге. Все на сейсмостанции! Привык к уюту. А в жизни и водовороты случаются. Как решиться на жизнь с тем, кто сам не знает своих способностей?.. А почему это — водовороты? С Перовым их просто неоткуда ждать. Он предсказуем. Жизнь сложилась ровно. Это хорошо. Не всем же мучиться. Значит, будет дорожить семейным покоем, размеренностью. Не захочет их нарушить».

— Я люблю тебя! — сказал Владимир Тамаре через пару недель и, заглянув в глаза, ждал ответа. Девушка не торопилась. Сердце не откликнулось на признание.

Владимир понял — поспешил. И уже сдерживал себя. Молчал о чувствах.

А в город уже шла весна. Пока что робкой капелью звенела с крыш. Растапливала снег на тротуарах. Слабели холода. И геологи с каждым днем становились беспокойнее. Скоро в тайгу. На все лето. До самых холодов. Не радовался этому лишь Перов: «Уехать, не получив ответа? Значит, не любит. А может, уедет вместе со мной? Преподнесет сюрприз в последний момент вместо ответа? Ведь женщины непредсказуемы. Так было всегда! И если б не любила, не стала бы встречаться со мной всю зиму. А что касается Николая, что ж, будет помнить недолго. Появятся дети и выветрят из памяти ненужное имя. Такое случалось не раз».

Владимир ходил в магазины, приглядывая Тамаре подарок к Восьмому марта, — решил сделать ей в этот день предложение.

Тамара понимала все. Весна и ей кружила голову: «Пора решаться. Иначе в тайге хватает девчонок-геологов, моложе и смазливее. Хватит терять! Надоело. За зиму ни одного письма не прислал этот Колька, даже адрес не оставил! Кончится ли его экспедиция или он совсем замерз в своей Арктике? Неужели забыл меня окончательно?»

Седьмого марта, перед самым праздником, она оделась понаряднее. Укороченный рабочий день, торжественное собрание, подарки, а потом весь вечер с Перовым.

«Может, сегодня он сделает предложение?»

— Тамара! Скорее! Беги в красный уголок! Там — концерт по заявкам идет! Для женщин! И тебе песню послали! Передают ее!

Тамара пулей влетела в свой кабинет. За нею — геологи и Перов…

— Кто поздравил? — спросила она позвавшего.

— Какой-то геолог из Заполярья. Фамилию не помню. Имя только — Николай!

По радио звучал последний куплет знакомой каждому «Морзянки»:

Меня домчат к тебе, когда зимовка кончится, оленьи нарты, самолеты и такси… Поверь — мне так твои глаза увидеть хочется! Но только ты об этом лучше песню расспроси…

Тамара не чувствовала слез, катившихся из глаз. Все вышли. Мешать не стоило. Поняв что-то, ушел и Перов…

 

Глава 5

ХРАНИ ТЕБЯ БОГ!

Этот охранник в магаданской номерной зоне строгого режима был непохож на своих сослуживцев-ровесников даже внешне. Молодой парень, а совсем седой. И даже глаза его не вспыхивали, как у других, озорными огнями. В них словно умерла молодость, не успевшая расцвести. Он не умел смеяться. Ни с кем не дружил. Жил в казарме охраны обособленно. Молчаливый, хмурый, он будто забыл, что на свете бывают радости.

Солдаты-охранники обходили его стороной, стараясь не задеть даже ненароком. Он не реагировал на шутки, не любил анекдотов и никогда их не слушал. Не подсаживался вечерами к столу попить чай с сослуживцами.

Борис всюду был один. И в отличие от сверстников сам попросил военкомат направить на службу во внутренние войска — на охрану мест лишения свободы.

Со всеми охранниками заговаривали заключенные. Этого — не задевал никто. Даже фартовый барак, известный своей наглостью, притихал при появлении Бориса.

Он никогда не выходил из себя. Но говорил так, что ослушаться его ни у кого не хватало духу.

Глаза Бориса словно протыкали собеседников насквозь и не оставляли шансов на препирательство или неповиновение.

Глухой, словно от колен идущий голос, тяжело ронял скупые слова приказа. Дважды не повторял их никогда.

Еще вначале, на самом первом месяце службы, попытался, подосланный фартовыми, стопорило убить Бориса. И подскочил с ножом, вывернувшись из темноты коридора. Нож едва коснулся охранника, как стопорило был отброшен к стенке и тут же убит…

Борис знал, что иного выхода не было. Его проинструктировали на случай, если случится нападение, — уничтожай. И ничего не опасайся.

Фартовые, увидев стопорилу, расстрелянного в упор, долго думали, как отомстить за него охраннику. Но желающих взять на гоп-стоп Бориса не находилось. Хотя в любой барак по всей территории он входил без оглядки.

Он ни к кому не придирался и никого не выгораживал.

Единственным врагом у него в зоне был негласный президент всех зэков по кличке Жмот. Его все обходили подальше, даже начальство зоны. Но не Борис…

В дежурство этого охранника никому не удавалось отлежаться на шконке. Борис входил в барак и, оглядев зэков тяжелым взглядом, приказывал коротко:

— Выходи!

Кто-то прикидывался больным и не вставал со шконки. Охранник сгребал за шиворот, вытаскивал из барака и, обменявшись взглядами с начальником охраны, приказывал:

— В шизо! Марш!

Особо Борька ненавидел фартовых и блатных. Им он не давал ни малейшей передышки. На работе и в бараках не спускал с них глаз. Держал на слуху каждое слово, всякое движение и никогда не опаздывал, не допускал ЧП.

Так уж совпало, что именно в этой зоне отбывали наказание два охинских пахана — Медведь и Пан.

Они прошли все сахалинские зоны, не раз ударялись оттуда в бега. А теперь попали на Колыму за организацию особо тяжкого преступления. Оба получили по пятнадцать лет. Каждый отбыл по половине срока. Но ни зачеты, ни амнистии не распространялись на их статью, и паханы знали: иначе, как по звонку, не выйти им из этой зоны.

Борис, казалось, даже не дремал во время своего дежурства. С фартовых не спускал глаз ни днем, ни ночью. Он хорошо их знал. Не в пример фартовым, не узнавшим в седом парне вихрастого, губошлепного пацана, которого охинские «малины» держали за шестерку, отделываясь трояками и пятерками за мелкие услуги.

Пацана понемногу учили, как надо линять от мусоров. Как уводить их от кентов, как надо стоять на стреме. Борька схватывал эту науку на лету.

Он считал их благодетелями и кормильцами. Никогда не отказывался выполнять их поручения. У него не было от них ни тайн, ни секретов. По их требованию он сдружился с сыном следователя Коломийца. И лишь потом узнал, для чего это было нужно.

Слепок с дверного ключа он сделал быстро. Никто из Коломийцев не приметил. А передав, узнал, что шкура следчего мента теперь в кармане у «малины».

За слепок ключа от квартиры Коломийца фартовые дали Борьке целых сто рублей! Но они не обрадовали пацана. Он бросился бегом к сыну следователя — Сашке. Сказал, что замышляют воры, намекнул, что надо сменить замок. На следующий день в дверь был вставлен новый — финский, а Борьку впервые избили на Сезонке фартовые за подсунутую лажу.

Пацан стал осмотрительнее. Прислушивался, что говорили в «малине» о следователе, и вовремя предупреждал его.

Борис, сам не зная, как это случилось, привык, а потом и привязался к Сашке Коломийцу. Тот был не по годам серьезным мальчишкой. Не любил шумных игр, и его все интересовало. Почему луна не греет? Отчего она и солнце — желтые? Почему так необычайно красивы снежинки, кто делает их узорчато-кружевными? Зачем они так быстро тают? Почему звезды мигают, а луна не умеет? Почему деревья растут из серой земли, а листья на них зеленые? У Борьки таких вопросов не возникало. Он думал о земном: где взять деньги на портки брату, который пошел в первый класс, на какие деньги доживет семья в этот месяц. Как наскрести денег отцу на сапоги. Почем сегодня картошка на базаре. И как растянуть буханку хлеба всей семьей на два дня.

И все же они дружили. Сашка мечтал стать астрономом, чтобы найти ответы на свои вопросы. А Борька думал, как устроиться на такую работу, чтобы семья не бедствовала.

Сашка никогда не думал о еде. Он даже не помнил, ел он что-нибудь сегодня или нет. Он даже не любил мороженое. Никогда не просил у отца и матери сладости. Он жалел всех дворовых собак и кошек.

Борька считал его самым чудным пацаном на земле, оберегал его от дворовых забияк. Защищал в школе.

Он рассказывал ему, своему другу, что Владимир Иванович устроил его, Борьку, на работу в милицию. И скоро он сдаст экзамен на автослесаря, будет зарабатывать, как взрослый мужик, и обязательно купит с первой получки сестренке — ленточки в косички, среднему брату — штаны на лямках, отцу — настоящие яловые сапоги.

Сашка плохо слушал его и думал, куда делась луна, а на ее месте висит худой и бледный месяц.

Борька рассказывал другу, чему он научился на работе. Говорил о принципах работы автомобильного двигателя, рассказывал, чем отличается грузовик от легковушки. Он делился своими успехами и промахами. Сашка радовался за Борьку, когда тому что-то удавалось.

Он не знал, что Борька, работая автослесарем, не теряет связи с Сезонкой. Так было нужно. И пацан первым предупредил Коломийца о Коршуне, последнем дне, отпущенном тому «малиной». А утром предупредил о готовящейся разборке, где Коршуна непременно убьют.

Но оперативники сработали грубо, и фартовые сбежали, оставив недобитого Коршуна посередине хазы.

Первое подозрение о связи пацана с милицией возникло у фартовых не случайно. Они прислали к нему налетчика. Тот долго бил Борьку на глазах младших детей, пока не вернулся с работы отец. Он отнял сына и, врезав налетчику в челюсть, выкинул из квартиры. Запретил сыну ходить на Сезонку. Но… Пацан слишком завяз и многое знал о фартовых. Они поймали его возле дома утром. И, узнав, что отца нет, вошли в квартиру.

— Вызови во двор своего кента-лягашонка! — потребовали жестко.

— Зачем он вам?

— Тебе что за дело? Надо! Шустри! Заведи его в подвал, а сам линяй, как только мы войдем туда! Усек?

— Вы его замокрить хотите? — У Борьки встали волосы на голове дыбом.

— Ты о своих думай. Не вытащишь — твоим не дышать! Заложишь лягавому — весь корень под перо пустим. И тебя, падлу! Как стукача! А ну! Шевелись, хорек сопатый! — Его вышвырнули из комнаты пинком.

Борька не хотел звать Сашку. Он шел, роняя слезы. Знал: не позови, фартовые сдержат свое слово.

Борька не знал, что, спугнув разборку на Сезонке, оперативники убили Хмыря. Шальною пулей, не целясь. Фартовые мстили за него.

Пацан подошел к подъезду дома, где жили Коломийцы. Решил сделать вид, что звал Сашку, но его не оказалось дома, соврать, чтоб оттянуть время, а там — предупредить следователя. Но… Сашка выскочил из подъезда навстречу Борьке и вытащил его во двор.

— Глянь! Какое стекло я нашел! Через него на солнце смотреть можно! Даже днем!

Не успел показать стекло, как сильные руки подхватили мальчишку, заткнули рот, заволокли в подвал. Там уже был Пан. Туда же минутой позже вбили и Борьку. Дверь в подвал наглухо закрылась.

Что там замок дворничихи, повешенный на дверь? Его фартовые сковырнули тут же…

— Попухли, падлы! Ты, лягавый выродок, сдохни за кента! — схватил Пан Сашку за голову. Мальчишка не мог крикнуть. Хлынувшая кровь выбила кляп изо рта. Сашка упал замертво. Борька вырвался из рук фартовых. Но тщетно…

— Кенты! Лягавый прихилял. Своего хватился! Смываемся! — открыл кто-то дверь.

— Погоди! Я с этого суки сниму еще полосу! — рванул кожу со спины мальчишки Пан и, наступив ему ногой на горло, вышел из подвала.

Борьке повезло лишь потому, что телогрейка защитила, не дала раздавить горло, перекрыть дыхание. Да и Пан торопился…

Борька не помнил, как оказался в больнице, кто его нашел в подвале.

Навестить сына в палату пришел отец. Мальчишка не узнал его. Тот постарел вдвое. Не сразу, но все же сказал, что нет у Борьки больше никого. Ни сестер, ни братьев. Всех похоронили в один день…

Борька горько заплакал.

— Медведь их передушил, как цыпляток. Всех в кучку свалил на одну койку. За тебя! Что предал «малину». С милицией связался! Тебя еле выходили. Сказали, всю жизнь с горлом мучиться будешь. Испортили его тебе. Насовсем.

— А Сашка? Его спасли? — спросил отца.

— Где уж там! Он враз помер. Хоть в том повезло, что не мучили, не издевались, как над тобой…

В тот же день к Борьке пришел Коломиец. При нем делали Борьке перевязку, разматывая пацана из бинтов.

Следователь, глянув на мальчишку, рот рукой закрыл. Всякое видел. Но это — потрясло… Он первым приметил поседевшую Борькину голову, резко изменившееся лицо.

— Я позже приду, — хотел уйти Коломиец. Но Борька попросил подождать.

Когда ему закончили перевязку, попросил следователя наклониться и что-то тихо, сбивчиво объяснял.

В этот же день взяли всю «малину». Никто из фартовых не смог уйти. Медведь и Пан не ожидали облавы. Они забыли, что и об этой хазе на Дамире знал Борька. А может, сочли мальчишку мертвым.

Они усмехались, когда их привезли в морг на опознание трупов. Ребятишки лежали рядом. Рука к руке. Словно устав после озорной игры, прилегли отдохнуть и уснули…

— К расстрелу без суда таких вот надо приговаривать, — возмущалась бездетная уборщица, глядя на привезенных убийц.

Пономарева Маргарита, следователь прокуратуры, ожидала, что Медведь и Пан, увидев трупы детей, поймут, что им грозит расстрел, и попытаются смягчить наказание чистосердечным признанием. Но те заговорили лишь через десять дней, да и то лишь потому, что не выдержали взятые вместе с ними фартовые и начали давать показания.

— Лягашонка зачем замокрили? А за своего кента! Его падлы-мусора расписали. Думали, на холяву сойдет? Ни хрена! — ухмылялся Медведь.

— При чем мусоренок? Он — гнида, своему козлу лягавому по кайфу был? Нам свой кент дорог! Вот и рассчитались! — не смутился Медведь. — За что зелень сапожника гробанул? А затем, чтоб суки не дышали. Один ихний лажанулся, и те такие же, — махнул рукой и добавил: — Люди ожмурились, кенты! А тут — говно жалеют! Да я ихнего Борьку по стене размазать хотел. Жаль, не дали. За то, что скурвился с лягавыми. Их стукачом заделался. Как узнали? Засек его наш стремач. Мы его на хвост к суке посадили. И накрылся. Засекли! Ему пофартило! Мы и не думали оставлять дышать его. Ожмурить решили всех — скопом. Чтоб не плодилось в городе всякое блядво! Вам их жаль? А нам своих. То-то! У всякого своя шкура — родная. А кент — дороже воли!

Пан, припертый показаниями фартовых, ответил четче:

— «Малина» — не лягашка! Мы фартовых с пацанов растим. Каждого. И за потерю — не прощаем. Замокрили нашего — поплатятся своими. Неважно — лягашами или мусорятами. Зуб за зуб! И пусть не гоношится, гад лягавый, что сумел из нашего шестерки сделать стукача. Недолго кайфовал. Да и сам на свете не заживется.

Почему именно они, паханы, взялись выполнить работу мокрушников, ответил, не скрывая:

— За каждого кента пахан в ответе! Сам за них ожмуреньем мстит. Это — не западло, в честь «малине»…

Их приговорил к расстрелу городской суд. Но… Через неделю был получен текст амнистии, где говорилось о замене смертной казни сроками наказания всем, приговоренным к высшей мере в нынешнем году…

Медведь и Пан, узнав о том, не удивились, не выдали особой радости. И молча выслушали сообщение об этапировании на Колыму.

Борис, закончив семилетку, теперь работал автослесарем в милиции, учился в вечерней школе и за все годы не завел ни одного друга. Он возненавидел Сезонку.

Когда выдавалось время, ходил на кладбище. Здесь, совсем рядом, лежали самые дорогие для него люди. Одни поплатились жизнью за его неосмотрительность, другие — из мести…

«Сашка! Сашка! А луна тоже плачет. Вон сколько звезд, все ее слезы, как у матери твоей, не просыхают никогда, — говорил мальчишке, словно живому. — Простите меня, — просил сестер и братьев. Им он рассказывал, как невыносимо тяжело стало без них: — Не нужда — горе. Ее хоть как-то пережить можно. Особо когда все вместе. Тогда мы были счастливыми. Но я не понимал. Горе одному остаться. Виноватым в своем одиночестве. И вас мне не поднять. Не вымолить прощения. Свою бы жизнь отдал, чтоб встали вы», — горе сжимало сердце Борьки.

Едва закончил десятый класс, умер отец. Да жил ли он все эти годы? Часами молча сидел на своем стуле, уставившись в одну точку невидящим взглядом. Работа валилась у него из рук. Он забывал о еде и отдыхе. Иногда засыпал на стуле. Во сне он улыбался: снова детей видел. Живых. Пробуждение было наказанием для сапожника. Он умер на детской койке. Один. Борис был на работе. Вернулся, когда отец уже остыл. Он не держался за жизнь, из которой в один день ушли его дети.

Борька остался совсем один. Иногда ночью он слышал голоса родных. Их смех…

Сколько он передумал и пережил за эти годы, знал только он один. Быть может, свихнулся бы, не приди однажды к нему Коломиец. Борька все годы чувствовал себя виноватым перед ним. За Сашку, которого не сумел уберечь.

— Чего ж без света сидишь? Или уснул? — глянул на Борьку, сидевшего у стола. Присел рядом, положил руку на плечо парня.

— Вырос ты, Борис! Совсем взрослым стал. Скоро в армию. Вернешься в Оху после службы?

— Конечно. Здесь у меня свои. На кладбище.

Коломиец голову опустил. Сдавил виски руками. И, помолчав, сказал:

— Тебя хотят рекомендовать в школу милиции. Как ты на это?

— Нет. Не пойду. Я другое выбрал для себя, — и поделился мыслью о внутренних войсках.

— Неплохо. Но… Там крепкие нервы нужны. И выдержка. Служба в зоне… это тяжелее, чем на границе. Подумай. Ведь опасно. Ежеминутный риск для жизни. Побереги себя. Как сына прошу!

— Для чего? У меня все отнято, — ответил Борис глухо. И, помолчав, добавил: — Я не советуюсь. Я решил!

Борис не сразу узнал, что в этой зоне отбывают наказание Медведь и Пан. Других фартовых раскидали по сахалинским зонам. И только эти отбывали свой срок на Колыме, убереженные амнистией от расстрела.

Борька поначалу их тоже не узнал. Постарели, похудели, почернели паханы. Не по нутру пришелся им климат колымской зоны. Особо сдали они в последние два года, когда начальство области заменило всю администрацию зоны и новый начальник сразу решил выгнать фартовых на работу, всех до единого. Он и слышать не хотел о законах воров, запрещающих фартовым «пахоту». Подняв на ноги охрану, приказал вывести из бараков всех до единого.

— А Жмота тоже вывести? — спросил его начальник охраны, единственный из старых кадров, уцелевший на своем месте.

— Он что, особый? Веди!

— Он — президент зоны, — прошептал начальник охраны, заранее дрожа от страха.

— Кто?! — не поверилось в услышанное, и скулы нового начальника побелели: — Анархию развели? Вора в президенты? Ты в своем уме? А ну, веди его сюда! В карцер! Пусть там себя проявит, хоть царем.

Жмот выйти отказался. И, послав нового начальника по фене, передал через охранников, чтобы тот не дергался. Мол, тут и не такие горячие остывали…

Услышав, что передал «президент» новому начальнику зоны, зэки расхохотались.

— Всех в карцер! И этого следом пригоню, — пообещал начальник. И, взяв с собою пятерых солдат покрепче, вошел в барак.

Жмот хлебнул чифира и теперь, как говорили зэки, ловил кайф. Глаза, налитые кровью, ничего вокруг не видели. Он кипел, что его, президента, хочет вышвырнуть на «пахоту» какой-то ферт, недавно прихилявший в зону.

— Заключенный! Встать! Почему отказываетесь выходить на работу? Живо — в карьер! — приказал начальник зоны.

— Ты, гнида, из чьей жопы возник? Падла вонючая! А ну! Хиляй с хазы шустро! Пока тебе ходули не выдернули, пидору раздолбанному, чтоб ты в сраке обиженника ожмурился, падла лягавая, — двинулся на начальника зоны Жмот, выставив два пальца, словно собираясь выколоть тому глаза.

— В шизо его! — послышался приказ. И охрана, налетев на Жмота, попыталась закрутить тому руки за спину. И, вломив ему под бока, увести в шизо.

Жмот слегка расправил плечи, и все охранники слетели с него жалкими пушинками.

— Меня в шизо?! — Он встал напротив. И, схватив начальника за шиворот, оторвал от пола: — Утоплю в параше, если еще раз возникнешь в моей хазе! Доперло, прохвост облезлый, шаромыга занюханная?

Начальник зоны упал в бетонный проход и скомандовал:

— В ружье!

Солдатам не стоило повторять команду дважды. Автоматные очереди быстро отрезвили Жмота, повалили на пол, лицом в бетон.

— Наручники ему! В шизо на месяц! Неделю без жратвы! Ни пайки хлеба! Я ему покажу, кто есть кто! А ну! Живо руки за спину! — потребовал жестко начальник зоны.

Жмота вели в шизо под прицелом автоматов. Он озирался, скрипел зубами. Наручники ему сняли лишь в шизо. И, решив выполнить приказ, не давали есть до самого утра. А утром подняли бунт фартовые. Они требовали выпустить Жмота, грозя в противном случае спалить всю зону дотла.

Ни автоматные очереди, ни овчарки, спущенные с цепи, не успокаивали. Они лишь подлили масла в огонь. И тогда, забыв о зиме, охрана включила брандспойты, со всех сторон на зэков хлынули тугие струи воды, а с постовых вышек заговорили пулеметы.

Зэки вжались в землю. Лежали, не шевелясь. Зачинщиков бунта среди ночи вывезли в отдельный карьер. Там они работали и жили. Без шконок, без баланды, без кипятка, без бани. По четырнадцать часов без перерыва вкалывали под прожекторами и автоматами. Никто из них не верил, что выйдет отсюда живым: чуть слабел, падал, и приклады охранников и зубы сторожевых собак поднимали на ноги.

Фартовые спали в карьере, на земле. Новый начальник зоны Тихомиров решил навести порядок и наказывал за всякое неповиновение.

Борис приехал на службу с новым пополнением. Он хмуро оглядел зону, обнесенную колючей проволокой, вышки часовых, серые длинные бараки.

— Эй, салага, хиляй сюда, — услышал он внезапно. И, оглянувшись, увидел зэка.

— Чего надо? — спросил глухо.

Зэк, глянув на Борьку, будто собственным языком подавился. Попятился от охранника.

А через полчаса молодые ребята, прибывшие на службу вместе с Борисом, смеялись, как шуганули они зэка, спросившего их, не прихватили ли они из дома заварку чая для чифира.

— Эх, салаги! Озолотиться бы смогли с таким товаром! — бросил зэк вслед и услышал:

— Катись отсюда, гад ползучий! Увидим тебя чифирнутым, живо в шизо кинем. И вкинем, мало не покажется.

Бориса сразу определили охранять штрафной изолятор, где набирался разума Жмот.

— Свежак? — обрадовался президент, увидев Бориса, и потребовал для себя чифира.

Охранник глянул на него исподлобья и ответил коротко:

— Перебьешься! — Его уже проинформировали, кто содержится здесь.

— Слушай, не на холяву! — подал голос Жмот.

Борька отошел от двери, чтобы фартовый не видел его.

— Эй, свежак, падла буду, не пофартишь, выйду — припомню тебе!

— Ты мне грозишь?! — подошел Борька к двери вплотную. Ему сразу вспомнился тот жуткий день в жизни. — Слушай, ты, козел! Выйдешь отсюда живым иль нет, это еще вопрос! Но если выползешь, не ты, я тебя сыщу. Сам! За грозилки, паскуда, душу посеешь!

Услышав такой ответ, Жмот в стены, в дверь заколотился от ярости. Он материл Борьку последними словами. Охранник еле сдерживал себя. Ему так хотелось войти в шизо и вломить президенту. Ведь неспроста за два года перед службой учили его в милиции приемам рукопашного боя, защиты и нападения.

Но Борька знал — сейчас нельзя. Хотя все еще, быть может, впереди.

А под вечер охранника фартовые позвали. Просили передать Жмоту жратву и курево. Борис отказался и велел убираться в барак живее.

— Какой навар хочешь? Вякни! — поняли его отказ по-своему.

— Линяй, гады! Все до единого! — сорвал с плеча автомат. И дал предупредительную очередь поверх голов. Этого законники никак не ожидали.

Узнав, что случилось, усилили посты и к Борису поставили еще одного парня. На другой день снова подошли законники. Их заметили часовые и открыли огонь с вышки. Фартовые сбежали. Но ночью сумели подойти к шизо со стороны двери, ведущей к хозяйственным постройкам. Там шизо охранялось слабее. Они были уверены, что ночью охрана будет спать и они сумеют не только накормить, но и выпустить президента из клетки.

Им это удалось. Заснул напарник Борьки. Неслышно сняли у него с ремня ключи от шизо. Выпустили президента и тут же исчезли.

Охранник проснулся рано утром. Дверь шизо закрыта, как прежде, ключи на месте, а Жмота нет.

Он открыл камеру, два голых чурбака лежали на полу, фартовый словно испарился.

В бараке Жмота, конечно, не было.

— Где же он? — дрожал охранник осиновым листом, понимая, что может попасть под суд военного трибунала. Там никто не станет смотреть на то, что человек служит в охране зоны всего второй месяц.

Начальник охраны, узнав, кто исчез, чуть дара речи не лишился.

— Ушел в бега Жмот! Придется опять с собаками его искать. А сыщем ли? Он же, ясно, не один сбежал, — тряслись руки у человека.

Начальник зоны, узнав о случившемся, оглядев охранников, приказал коротко:

— Когда вернете в шизо, доложите.

— Скорее! — торопил солдат начальник охраны.

— Куда скорее? Очертя голову? Да вы сначала узнайте, сколько с ним ушло в бега фартовых? — сурово обронил Борька. — Эта спешка может дорого обойтись.

— С каждой минутой мы теряем шансы! — дрожал начальник охраны, но фартовых вывел на перекличку. Среди них недоставало еще двоих законников.

Борька встал на лыжи первым. И, выбрав для себя матерую овчарку, закинул автомат на плечо. Прихватил пару запасных обойм. И пошел впереди, в голове погони.

Вокруг зоны лежал глубокий жесткий снег, схваченный сильными морозами. Такой не проваливался под ногами. Собака взяла след фартовых сразу. И, едва миновав запретную зону, помчалась во весь дух.

Борька первым заметил махорку, которою фартовые присыпали свой след, чтобы собака не могла нагнать их. Знали — махорка надолго отбивает у собаки способность различать запахи.

— Пропали! — отчаялся начальник охраны, увидев бессилие чихающих собак. Они легли на снег и отказались от погони. — Верните собак в зону! Да и самим придется возвращаться с пустыми руками.

— Ну уж нет! Они пешком, мы — на лыжах. Нагоним! Вперед! — перебил Борис начальника охраны.

Борис поднял собаку, зажал ее голову и надавил на переносицу резко, сильно, так, что кровь из носа псины брызнула. Овчарка от боли клыками клацнула у колена. Взвизгнула. Но кровь смыла махорку, которую псина вдохнула в себя. И собака, уже не опуская морду, понеслась, ловя поверхностный запах. Погоня мчалась тихо, без криков, без лая, без разговоров. Только поскрипыванье лыж слышалось в морозном воздухе.

Через два часа погоня вышла к трассе, где, обгоняя одна другую, мчались машины с разными грузами. Легковые и грузовые. На какой-то из них уехали беглецы.

— Пропали! Теперь они уже в Магадане! Уедут на материк! — схватился за голову начальник охраны.

— Без документов никуда не денутся. Да и в зэковской робе в Магадане не покажутся. Их тут же накроют. А значит, еще имеем время. Но немного. Деньги у них, конечно, есть. Одежду и документы быстро купят. Но ведь не у первого встречного. Побоятся, чтоб не заложили. Нам надо на попутку. Опередить. Далеко они не уйдут. Будем проверять на въезде в город каждую машину. Но надо разделиться на две группы. По пятеро. Они могут выйти, не доехав до города и войти в него пешком, обойдя дорогу. Погоню они тоже предполагают, — говорил Борис.

Машины послушно останавливались у обочины. Водители показывали грузы, сочувственно, понимающе смотрели на молодых солдат. Значит, из какой-то зоны ушли в бега заключенные.

Время близилось к вечеру. Голодные, замерзшие охранники едва держались на ногах, проклиная стужу и собачью службу. Грозили солдату-соне наподдать в казарме, когда вернутся в зону.

— Чего грызетесь? Ждали их посветлу, что ли? Готовенькими и с извиненьем за беспокойство? Ночью их поймаем. Не иначе. Они на темноту надеются. Не забывайте, в бегах фартовые! — сказал Борька.

Он остался вместе с четырьмя сослуживцами в двух километрах от Магадана, на пронизываемой ветром и холодом Колымской трассе.

Сумерки сгущались быстро. Мчались машины, обгоняя одна другую. Но этот грузовик шел с погашенными фарами напролом.

— Уйдет без проверки! — ахнул кто-то.

Борька сорвал автомат с плеча. Дал очередь по колесам. Машина ткнулась в сугроб и остановилась.

— Выходи! Почему не остановил? Почему без света? Откинь брезент, что везешь? — отступил на шаг от борта грузовика Борис.

— Ты мне камеры гони! Как я теперь до города доеду? Нагнали вас сюда, сыскных собак! — орал шофер, держа наготове заводную ручку.

— Покажи груз, откинь брезент! Но поначалу Крону впусти! — поднял собаку к борту машины. Овчарка ухватилась лапами, сунула морду под брезент, зарычала глухо и с рыком бросилась в глубь кузова.

— Там мясо! Куда собаку запустил? — орал водитель.

— Захлопнись! Не то живо вместе с мясом отправим в зону! — пригрозил один из охранников.

Крона кого-то прихватила. Из кузова послышалось:

— Сдохни, блядь.

Охранники стерегли кузов, а Борис тем временем остановил проходящую машину, попросил осветить фарами кузов грузовика. Он и впрямь оказался забитым свиными тушами. Собака сумела пролезть сверху и прихватила кого-то, прятавшегося за грудами мяса.

Туши мигом полетели в снег одна за другой на обочину. Борис держал автомат наготове. Звал Крону. Та молчала. Когда туш в машине поубавилось, один из охранников заскочил в кузов и тут же вывалился мешком, упал на дорогу. Борис увидел нож, пробивший шинель на груди: метать ножи на слух, в кромешной темноте, умели лишь фартовые.

Борька вовремя повернулся к кузову. Из него серой тенью выскользнул Жмот. Охранник прошил ему ноги автоматной очередью. И крикнул в кузов:

— Выкатывайтесь! Теперь уж не уйдете!

Вскоре из-за туши вылезли двое фартовых.

Охранники защелкнули на них наручники.

— Ты тоже с нами поедешь! — глухо приказал Борька водителю, менявшему простреленные колеса.

— А я зачем вам? — валял тот дурака.

— За пособничество уголовничкам в побеге! — уточнил один из охранников.

— Эти ножами грозились. Мол, не довезешь, укокошим, как клопа! Вы в зону кинуть грозите! Да что за жизнь проклятая! — Шофер швырнул под сиденье ключи.

Борис попросил водителя, светившего в кузов, сообщить второй группе охраны, чтобы поспешила сюда…

Вскоре шофер уехал. И на трассе стало совсем темно. Лишь грязная матерщина Жмота, лежавшего у обочины, теперь уже не злила никого.

— Что же я ей напишу? — послышался вздох охранника сбоку.

— Кому?

— Матери Игоря… Он ведь мне еще и соседом был. Всю жизнь с ним дружили. Один он у матери. Старенькая она теперь. Как перенесет? — сокрушался второй охранник, белобрысый Юрка.

А Борис вытащил из кузова задушенную Крону.

Лишь к полуночи охрана вместе с беглецами вернулась в зону.

Начальник не спал. Тут же вышел навстречу в расстегнутом кителе. И, узнав о случившемся, приказал запереть беглецов в шизо, а ключи приносить ему.

— Троих охранников на этот пост. И собак! Эти не проспят!

Когда фартовые остались под надежной охраной новой смены, начальник зоны попросил всех, кто принимал участие в погоне, зайти к нему в кабинет.

Начальник охраны взялся рассказывать. Но его дополнил Юрка. Честно выложил все. О Борьке рассказал. О том, как был убит Игорь. О водителе. Его допросили утром прямо в зоне. И отпустили, предупредив, что сообщат о случившемся в отдел милиции по месту жительства и на работу.

Борьку начальник охраны вызвал к себе на следующий день:

— Где работал до службы?

— В милиции. Автослесарем…

— Помогал угрозыску? Или вообще интересовался его работой?

— Было немного. Друга имел. Его отец следователем в милиции работает. Толковый человек. Много рассказывал, — коротко сказал парень.

— Светлая голова у тебя, парень! Я хочу назначить тебя старшим охраны. С завтрашнего дня.

Борька не стал отказываться. И чаще всего проверял шизо, где все еще содержался Жмот.

— Отказывается жрать, шелупень! Выставляется, гад, вроде ему лучше сдохнуть, чем на пахоту после шизо идти, — говорил Юрка Борису, негодуя на президента.

— Какая работа? Его за Игоря судить будут! Добавят прохвосту пожизненно и посмертно. Век свободы не увидит! — говорил старший охраны громко, чтобы Жмот услышал.

Тот взъярился тут же и начал колотиться в дверь, грозя разнести всю зону в щепки. Ноги у него заживали. И в день суда он на своих ногах вышел из шизо.

— Пятнадцать лет с режимом особого содержания! — вынес суд окончательный приговор.

— Я никому не могу доверить этого типа. Только тебе! Конвоируй его на дальний карьер. Там такие же! Проследи, хотя бы первые два месяца, чтобы не сбежал. Дольше уже не сможет. Там его дни будут сочтены. Пусть сдыхает. А ты вернешься, как только увидишь по Жмоту, что ослаб, — сказал начальник.

Борис не стал откладывать этапирование Жмота в карьер на следующий день. Вдвоем с Юркой они вывели президента из шизо, защелкнули ему наручники и под автоматами погнали на дальний карьер пешком.

Президент сначала шел, матерясь, километров пять по лютому морозу. И вдруг, оглянувшись назад, попросил:

— Дайте хоть закурить! Теперь уж напоследок…

— Давай дадим! — предложил Юрка.

— У меня такой вот хрен друга убил, еще в детстве. Я и теперь помню. Этот Игоря убил! Недавно! И сам жив остался! Курить хочет! Я б ему прикурил! Такому палец протяни, он голову откусит! — отказал Борис и прикрикнул: — Шустри, фартовый! Вперед!

Когда президент оказался шагах в пяти от охраны, Борис сказал Юрке:

— Задумал что-то прохвост, не иначе! Фартовым западло стрелять курево у охраны. А этот к тому же некурящий… Будь начеку…

Дорога в карьер шла через распадок. Едва подойдя к нему, Жмот оглянулся, встретился взглядом с Борькой, криво усмехнулся. И вдруг взвыл протяжным воем. И тут же из распадка отозвался хор волчьих голосов.

— Давай убьем его здесь и вернемся назад. Скажем, что при попытке к бегству шлепнули гада! — предложил белобрысый Юрка.

— Ни хрена! Я себя не лишу кайфа посмотреть, как этот пидор будет вламывать в карьере! — не согласился Борис и бросил глухо: — Вали в распадок!

Жмот неожиданно повалился на бок и покатился вниз, ловко кружа меж кустов, пней, коряг, отталкиваясь ногами от поваленных деревьев. Вот он замер за сугробом. Притих, взвыл еще раз. И тут ребята заметили серые волчьи спины, замелькавшие по бокам.

Президент, приглядев пенек, разбил цепь, соединяющую наручники. И, бросившись бегом к ближнему дереву, взобрался мигом.

Охранники дали очередь по стае. Волки набросились на убитых собратьев.

— Сам слезешь иль помочь? — направил автомат Борис. И тут же увидел над головой Жмота рысь, приготовившуюся к прыжку. Зайцев промышляла она в распадке. А тут сама добыча подоспела.

Жмот не ожидал, не видел рыси. Та, убитая Борькой, сбила при падении Жмота с ветки.

— Вперед! — услышал тот команду, не совсем понимая, жив он или мертв. Ведь стрелял охранник, конечно, в него. Этот не промазал бы. «Выходит, и на том свете без охраны шагу не сделать», — мелькнуло невольно у фартового.

— Вставай! Бегом! — поддел сапогом в бок Юрка. Ох и рисковал! Будь он один, не простил бы ему Жмот этих вольностей. Ноги живьем вырвал бы. Да только держит его на прицеле второй охранник. Не только каждое движение, всякий взгляд сторожит.

— Живо! Шевелись — послышалось над головой. Жмот увидел: стая снова смыкает кольцо.

— Давай пристрелим? — попросил Юрка. Услышав это, Жмот тут же вскочил на ноги. Из карьера можно попытаться уйти, но от пули охраны увернуться удавалось немногим.

Волки подкрались совсем рядом. Короткая очередь срезала вожака. Стая отстала. У Жмота вся спина в поту. Пока выбрался наверх, не менее десятка раз с жизнью простился. А все эти охранники. От волков отстреливались. И у самого бока Жмота матерого зверя пристрелили. «Тоже, верно, в своей стае в президентах был», — матерился зэк, подтягиваясь за сук, торчавший из снега. Тот хрустнул в руке. Сломался, не выдержал тяжести, и фартовый, не удержавшись на ногах, покатился вниз.

— Куда, пропадлина? — вцепился в него Юрка и тут же покатился вместе с Жмотом на дно распадка. Борис сразу увидел кровь на снегу.

«Неужели у него был нож?» — встали волосы дыбом.

— Юрка! Юрик! — побежал к охраннику.

— Спета песня! — ощерился Жмот. И не успел сорвать автомат с Юрки, как короткая очередь прошила плечо фартовому.

— Падла! Теперь оба сдохнем! — взвыл тот не своим голосом, указывая на волков.

Борис взял автомат из мертвых рук Юрки. В горле его торчала тонкая спица, которую фартовый прятал в шве телогрейки.

— Вперед, гнида! — взревел Борька каким-то чужим, жутким ревом. И, рассвирепев, кинулся к Жмоту. Тот не успел отскочить. Борис, подцепив его, вне себя от ярости, перекинул через плечо. Жмот, ударившись о корягу, еле встал. Стая волков ждала развязки, выла, почуяв мертвого.

— Отваливай! Вперед, паскуда! — прошил короткой очередью чернеющее над головой зэка небо.

— Прикнокай! Больше не могу! — упал в снег Жмот.

— Вставай! — ткнул автоматом в бок со всей силы и, сдернув со снега, приказал взять на плечо Юрку.

Жмот не поверил в услышанное. Но Борис, подняв убитого, положил на шею президента. Тот хотел скинуть. Но короткая очередь отрезвила.

Оба вышли из распадка, шатаясь. Следом за ними, поджав под брюхо хвосты, плелись волки, видимо удивляясь, зачем было убивать, если добычу на плечах приходится нести?

Жмот шел медленно, тяжело. Стонал все сильнее. Из простреленного плеча текла кровь.

— Дурак, вонючее мудило! Я б тебе на всю житуху обеспечил, отпусти ты меня на волю! Кой понт с того, что приведешь в карьер? Кайф сорвешь? От него теплей в пузе не станет! Как последний фраер на получку дышать станешь! Я ж тебе целый «лимон» отвалю! Клянусь мамой! На эти башли ты до конца жизни кайфовать будешь! С бабами! Их на «лимон» тыщу иметь будешь! По сотне блядей за ночь! И водяры, хоть купайся в ней! Не мори! Пока не поздно. Хиляй в зону, скажи, сожрали волки! Сам еле ушел от них! Для кентов тебе ксиву дам. Тут же отвалят стольниками! Ты же такие деньги в глаза не видел! Фалуйся! И простимся тут. Ты меня не знаешь, я — тебя, в гробу бы видел! По рукам!

— Хиляй, козел! — Охранник оторвался от невеселых мыслей и облегченно вздохнул, увидев сверкнувшие в морозном тумане огни карьера.

— Фраер ты! Жаль, что не попался мне на воле. Либо размазал бы, либо фартового слепил!

— Лепили! До гроба не прощу! — сорвалось помимо воли, и Борька, подойдя к воротам, гулко загремел в них кулаком. Он увидел смертельную тоску и ужас в глазах Жмота, потерявшего всякую надежду и веру на возможный побег. Он тоже слышал, что с этого карьера зэки выходят лишь вперед копытами…

Борька сам привел Жмота в карьер, где почерневшие от угольной пыли зэки долбили кирками и ломами неподатливые пласты. Куски, брызги, глыбы угля сыпались под ноги. Никто из них уже не обращал внимания на боль от ушибов, не оглянулся на нового зэка.

Кто они, за что попали сюда, в ад, созданный своими руками, они давно забыли. Не до того. Прошлое умерло в памяти. Да и было ли оно? Прошлое лишь тяжкий груз. А память отнимает силы. Они тут куда нужнее самой памяти. Ведь даже здесь, уже не зная зачем, люди хотели выжить. Себе ли на смех или судьбе наперекор? Но это лучше, чем сгореть за карьером, неподалеку, неярким факелом, комком плоти, облитой бензином. Здесь даже пепел не закапывали. И зэки, видя черный дым за карьером, понимали, что кто-то не дожил, ослаб. На некоторое время останется без дела чья-то лопата или лом. Но ненадолго. Взамен ушедшего скоро приводили нового. И тоже без имени и прошлого. Лишь номер. Его ненадолго заносил в тетрадь бригадир.

Беглецов тут ловили быстро. Зимой — по черным следам на белом снегу. Угольная пыль въедалась в зэков с первых же минут в карьере так прочно, что следовала за беглецами слишком далеко. Снег здесь таял лишь на два месяца. И тогда карьер окружала зыбкая марь. Она не щадила никого. Тучи комаров, голодное зверье не ждали последнего вздоха уставшего человека и набрасывались на него, пока не остыла в жилах кровь. Что там охрана! Она возвращалась в карьер, зная, что там — хуже расстрела, добьет уголек любого. Медленная смерть всегда страшнее. Зэки здесь не знали бараков. Жили в выработках. Месяцами. Вшивели, простывали. Без баланды, кипятка. А когда поднималась пурга, то и без хлеба. Не могла привезти его машина из зоны. И тогда студеными ночами добивали зэки куском угля тех, кто ослаб вконец. Растаскивали, пока отвернулась охрана, по частям недавнего собрата.

Зачем добру пропадать? Ведь жизни оставалось совсем ненадолго. Сожгут охранники его. Без пользы для других. Тут же чья-то смерть поддержит жизнь других. Тех, кто еще может двигаться. Кости и все несъедобное заваливали глыбами угля. Либо подкладывали под них: вроде ненароком попал под обвал человек.

Кого вчера разнесли в куски? Фартового или стопорилу, а может, бывшего генерала? Никто не знал и не спрашивал. Тут поминок не справляли. К чему? В желудках озверевших зэков все переваривались одинаково.

— Отваливай в карьер! — подтолкнул Жмота бригадир.

— Он, гад, Юрку убил. Спицей в горло. Поставь его, где жизни не обрадуется, — попросил Борис.

— Там везде одинаково. Через пару недель облезлому сявке, тому, что в бараке у параши канает, завидовать станет. Это я тебе правду говорю. У нас все обламываются.

— Этот в президентах зоны был. Может, и тут захочет бугрить? — не поверилось Борису.

— А ты сам взгляни! — усмехнувшись, предложил охранник.

Борис подошел поближе, глянул вниз. В черном карьере муравьями кишели зэки.

С тачками, носилками, лопатами, ломами сновали по какому-то своему порядку. В стенах котлована будто пещеры вырублены. Их много. Одни, опустевшие, занесены снегом. Прорубившие их давно в мире ином. Живые свою нору прорубают. Боясь участи прежних жильцов, не занимают опустевшие ниши. На жизнь надеются.

А вон и Жмот. Кого-то за локоть придержал. Спросил или сказал что-то? Тот слушать не стал. Знает: не сделает норму, получить пайку хлеба надежды нет. А ее тут выполнить ох и мудрено!

Жмот подошел к зэку, толкавшему наверх тачку с углем. Тот не оглянулся. Некогда. Что из того, если президент обратился? Бывший… Здесь, в карьере, он никто. Там, в зоне, он что-то значил. А здесь главное — пайка хлеба. Она важнее всего. Она — жизнь. Президент не накормит. Сам сдохнет, если от своей пайки не отломит, не поделится. Самим не хватает.

Вот один рассвирепел. Слишком грубо к нему президент обратился. Замахнулся кулаком. Его поддержали, обложили Жмота матом. И через полчаса тот взялся вкалывать, как и все; понял, тут на холяву хамовку не отвалят.

В этот день он не выполнил норму и остался без жратвы.

— Хочешь цирк посмотреть? — предложили Борису охранники.

Подведя к карьеру, включили все прожекторы. И вмиг рассыпалась куча зэков, избивавшая кого-то.

— Твоего Жмота трамбовали. По-свойски. Хотел пайку выдрать. Не удалось. Вступились. Тут за хлеб любого сожрут. Вприкуску. Если б чуть промедлили, его бы убить успели. Но… Нет! Такое в награду! Пусть помучается! — потешалась охрана.

Жмот занял чью-то выработку, выбросил из нее снег. Над ним откровенно смеялись зэки.

Борис увидел, как вокруг карьера с рычаньем ходили сторожевые собаки. Они караулили каждый шаг тех, кого ссылали сюда из пяти номерных зон, пожалев даже пулю. Каждый день сюда прибывали десятки тех, кому вживе предстояло не только увидеть, понять, а и прочувствовать на собственной шкуре, что такое ад.

Борис видел, сколь усиленно охраняется карьер, и все же пришел сюда ночью проверить, не сбежал ли Жмот. Но нет… Подошвы его сапог торчали из выработки. Грузное тело сжалось от холода в грязный ком, вздрагивало, ежилось. От света прожекторов с непривычки не мог уснуть. Другие спали, вскрикивая во сне, ругаясь и шепча имена забытых родных и друзей, шмар и кентов. Где они теперь?

Стонут зэки, цепляясь онемелыми от стужи пальцами в черный уголь. Что чернее — жизнь или смерть? Пожалуй, в могиле было бы удобнее и теплее… Есть ли на свете наказание худшее, чем это? Вряд ли. Тут люди зверели быстрее, чем ожидалось. Какие там законы, фартовые иль человечьи! Один закон здесь признавался, звериный: выживает, кто сильнее.

Но Жмот не вписался в стаю. Она уже сжилась. Законы зоны здесь не вспоминались. А потому отнимать заработанную пайку не позволялось никому.

Лишь через три дня получил он хлеб, почти такой же черный и жесткий, как уголь в карьере. Жмот сгрыз его сразу. Другие растягивали это удовольствие до глубокой ночи. Они сосали хлеб, заталкивая маленькими кусочками за щеку либо под язык.

Через неделю недавний президент заметно сдал.

— Послушай, Борис, у меня тут чахоточные завелись. Кровью харкают. Боюсь, чтобы других не заразили. Сдохнут многие. Сразу. А кто в карьере вламывать будет? Вот мы и хотим избавиться от них. Уже договорились вернуть их в зону, в больничку. Там подлечат. И выпустят в барак.

— Зачем? Чтобы здоровых заразили?

— Пойми, они там нужней. Поверь, их рассказы о карьере многим мозги вправят. Лучше шизо подействуют. Наполохают фартовых до обморока. И, чтоб сюда не попасть, станут в зоне вламывать. Так ваш начальник зоны решил — принять их обратно, вместо плакатов, живая наглядная агитация. Мы их в расход пустить можем. Но из зоны сказали, что пусть пугалом послужат. Ох и хитер ваш Тихомиров! — удивлялся старший охранник карьера.

— А Жмот?

— Куда он денется отсюда? Считай, что спекся фартовый. Теперь уже за все с лихвой получит. А ты уведи больных. Тихомиров ваш так распорядился. И чем скорее, тем лучше. Двоих заберешь.

На следующий день, едва рассвело, крытый «воронок» выехал с территории карьера, увозя запертых на все запоры в железной утробе двоих заключенных, кашляющих всей требухой.

— Куда везешь, служивый? — спросил один из них перед отправкой.

— В расход! Куда ж еще? Чтоб зверюги за карьером чахоткой не заразились. Подальше отсюда! — ответил за охранника второй зэк.

— В зону! На лечение! — ответил Борис. И оба зэка осмелели. Им не верилось в чудо. Ноги вмиг отказали. В глазах у одного сверкнули слезы:

— Темнишь? Кому нужны? Теперь нас лишь «маслинами» лечить станут. Шустро и верняк, — не поверили они.

— Я темню? Какой мне толк с того? Давайте живо! Пока начальник зоны не передумал! — поторапливал Борис.

— Ну, Пан, фортуна пофартила! — услышал охранник и вздрогнул.

— Влезай, Медведь! — словно обухом ударили воспоминания.

«О! Если б знал, кого мне доведется встретить? Увозить их в зону, чтоб выжили? За что такое наказанье? Уж лучше б в карьере они сдохли, без напоминаний о себе! Как я их не узнал? Да и они не вспомнят меня теперь. А может, хлопнуть их по дороге, в распадке? Не очень удивятся, особо если напомню о себе?» — подумалось Борису. Но он тут же отогнал эту мысль. И, оглянувшись в кузов «воронка», увидел через зарешеченное окно два жалких существа в грязных лохмотьях. В их глазах и лицах давно умерло прошлое. Тенью от него остались клички. Ведь имена давно забыты. Они сами выбросили их из памяти, живя законами зверья. «А с ними какие счеты?» — подумал Борис и отвернулся от взглядов зэков, все еще не веривших в свое счастье.

А перед глазами Бориса встали лица сестер и братьев, единственного в жизни друга — Сашки Коломийца…

«Нет! Не могу! Убью гадов!» — дрожали руки, сжимавшие автомат, а глаза уже искали, где можно было бы расстрелять обоих. Но… Водитель не смолчит, доложит Тихомирову — и тогда что?

— Служивый! Дай закурить! — послышалось сзади.

Борис молча захлопнул смотровое оконце в кузов. Приехав во двор зоны, он доложил начальнику о прибытии, спросил, куда доставить зэков, вывезенных с карьера.

— Пусть в баню сходят. Потом в больницу определи, — ответил тот устало. И продолжил: — Они — мой золотой фонд! Дольше других в карьере выдержали. И, говорят, работали как звери! А значит, жить хотят. Может, если выйдут на волю, не вернутся в «малину»? Ведь жизнь не бесконечна и у них… Да после перенесенного даже отпетые поймут, что второй жизни никому не дано, а смерть у каждого за плечами. И уж если не привелось прожить свое человеком, то хотя бы отойти достойно захотят эти двое…

Борис молчал.

— Ты не согласен?

— Этим я никогда не поверю, — ответил он глухо и попросил разрешения вернуться в казарму.

О виденном в карьере его расспрашивали сослуживцы-охранники. Интересовались, как погиб при этапировании Жмота Юрий. Как чувствует себя в карьере президент.

— Лихо ты его приловил. Заставил Юрку тащить на плечах! Это ж для Жмота хуже «вышки», как он выжил? — удивлялись охранники.

— Молодец, Борис! Я бы в этой ситуации растерялся и, может, оставил бы Юрку в распадке. Что делать? Мертвого не вернуть, а самому подыхать неохота, — говорил один из охранников.

— А я бы убил его! Прямо в распадке. За Юрку!

— Это легче и проще. Но так Жмота лишь наградил бы! Теперь он это и сам понимает, — ответил Борис и пошел проверить, чем заняты Пан и Медведь.

Те, отмывшись под горячей водой, только что вышли из бани, одетые в чистое белье и новую робу.

— Куда направились? — спросил Борис.

— В барак…

— К своим…

— Живо в больницу! — приказал Борис глухо и, открыв дверь в кабинет врача, сказал: — Принимайте чахоточных из карьера! В отдельную палату, в подвал! Чтоб дурная кровь в голову не стукнула!

— Бог с вами! Там такая сырость, что здоровый не выживет, этих двоих лечить надо, сами говорите! — не соглашался доктор.

— Эти выживут! Черт их не возьмет! — ушел он, уверенный в том, что врач поступит по его совету.

Но через неделю, среди ночи, подняли охрану зоны по тревоге. Из больницы сбежали Пан и Медведь.

Пожалел их врач. И вместо подвальной палаты поместил в сухую, теплую, рядом со своим кабинетом. Те, забрав все ампулы с морфием, сбежали ночью через окно в кабинете врача…

— Собак возьмите побольше! — посоветовал Тихомиров.

— Не надо столько ребят. Хватит пятерых. Эти далеко не уйдут. Не успели от карьера очухаться. Слабы! — уверенно сказал Борис.

Медведя и Пана они нашли под утро. Оба зэка спали у догоревшего костра, свернувшись, будто на карьере, в клубки. Всего полкилометра отделяло их от трассы, но не хватило сил.

Борис глянул на бледные, изможденные лица. Вот Пан потянулся головой к костру. И вдруг, словно от взгляда, проснулся, открыл глаза.

— Ну что? Опять в карьер пойдешь? — усмехнулся Борис.

— Только не карьер! Слышь, кент, ты же нас оттуда снял. Лучше замокри! Обоих сразу, — встал на колени Пан.

— Вставай! Шевелись, гады! — приказал гулко. И погнал вперед, как зайцев, через снега и холод в зону бегом, без передышки.

Сослуживцы, молодые парни, еле успевали за Борисом.

Первым этой гонки не выдержал Медведь. Он будто споткнулся о собственную судьбу, холодную и корявую. Упал ничком в снег. Ноги еще дергались, словно продолжали идти. А сердце уже остановилось.

— Димка! Дмитрий! — заорал Пан в ужасе и понял — поздно.

Кровь, хлынувшая из горла, окрасила снег в жаркий цвет, подарив украденной свободе последнее тепло и душу зэка, чье имя лишь перед смертью вспомнилось, да и то лишь в страхе перед собственной, вот такой же кончиной…

— Вперед! — Пан не мог бежать. Он шел, шатаясь, тяжело переставляя ноги.

Его уже никто не торопил. Хотя и жалеть и поддержать было некому.

Когда его вернули в палату, он долго лежал вниз лицом. Отказывался есть.

— Ты подбил его в бега? Чего ж теперь жалеешь? Скольких убил, забыл всех. Этого только помнишь? А как в Охе, когда убили детей сапожника и сына следователя Коломийца? Не жаль их было?

Пан приподнялся на локте, вгляделся в лицо охранника. Не узнал. И спросил хрипло:

— А ты как допер о том?

— Не вспомнил, не узнал Куцего? Считал, что сгнил давно, сдох, как собака? А я, видишь, дышу! Тебя сто раз угрохать хотел! Да не могу, покуда ты дохляк! Одыбайся, паскуда! За них! За все разом! Может, потому и свиделись, чтобы счеты свести до конца, подбить бабки! Ведь пока ты дышишь, мне жизни нет!

— Борька! Ты? — округлились глаза Пана, и фартовый сел на койке, побелев лицом до неузнаваемости.

— Я!

— Не узнал. Как изменился ты! А ведь совсем мальчишкой был. Фартового из тебя слепить хотели. Но не пофартило. Сбился ты! К лягавым слинял! А зачем? Иль сытнее хавал?

— При чем жратва? Не она главное для меня! Вон ты паханил. Ну и что? Второго пуза не заимел! До конца жизни не нажрался! Как ни фартовал, а в карьере чуть не сдох, как червяк! И кто тебе помог? «Малина»? Кенты? Башли? Спросил бы у Медведя, нужны ли они ему на том свете теперь? А скольким жизни укоротил? За что?

— Зачем, вякни, дышать оставил меня? А ведь мог прикнокать, и не раз! Зачем резину тянешь? Иль с кайфом хочешь ожмурить? Под кокаин? Валяй! Твоя взяла! — разодрал тот рубаху на груди.

— Я — не ты, козел, когда здоровенным мужиком детей придушил голыми руками! Я тебя пальцем размазать мог, только б захотел! Но у меня не твое нутро червячье! Мужика в себе уважаю. Подожду, пока оклемаешься, встанешь на ноги путем. Вот тогда и посмотрим. Но знай, попытаешься слинять, все северные зоны будут знать, что смылся ты от честной разборки со мной. Слинял, как гнилой пес. Сдрейфил, как шкура! Тебе нигде не будет ходу — ни на воле, ни в «малинах», ни в зонах, — закипел Борька.

— Я не слиняю. Это — верняк! Но не из-за тебя. Не потому, что воля дороже чести. Нет! Уже больше не смогу. Дышать осталось мало. Не хватит сил на бега. А и дышать на воле не сумею. «Малинам» я теперь без понту. Пока живу. Но уже — жмур. Не следчего и не Коршуна проигрываем мы, Борис. А большее… В ставке — жизнь. И чаще всего своя. А ведь она — одна. Всего одна у каждого! И стопорило, и мокрушник, убивая, не бывают в выигрыше! Судьба их много раз прихватывает за горло. И заставляет подыхать по сотне раз, пока смерть и впрямь не сжалится. Кто тебе в таком расколется? А мне уже терять нечего. Все посеял, что имел. Имя, честь? Они еще в карьере сдохли! И мне не выйти на волю. Уже никогда. Сгнию, как пень! Иль, как Медведь, свалюсь! Фартовые в барак не впустят. Чтоб не заразиться. Выходит, сдохнуть надо мне. Как пидору, за бараком. Даже под шконкой не оставят, чтобы воздух не гноил. Оттого и пошли в бега. Уж лучше самим окочуриться, либо вы, охранники, размажете. Но не фартовые клешнями стопорил. Такое не пережить. Но не пофартило. Выходит, Медведю файней. Я один в проигрыше. Вчистую все продул. И мне к чему защищаться, когда дышать уже незачем? Тебе этого не понять, а мне ничто не изменить. Выходит, ты, как кент, лишь выручишь меня. Чахотку в зоне не вылечить. Я это знаю. А жить и гнить, как параша, кой понт? Избавь меня от мук. И я не пожалею, что встретился с тобой!

— Мерзавец! Ты еще и выгоду ищешь? Свой навар? Уж не прогадал ли, что мне на пути попался? Посмотрел бы на тебя, что сделал бы, окажись на моем месте? — вскипел Борис.

— А ничего! Фартовые с фраерами не махаются! Это западло!

— А дети?

— Ты лажанулся! Тебя засек стремач, когда в ментовку похилял! Это за них и замокрили! Как гнилой корень, сучье семя! Так решила «малина», не я! — Пан вдавил голову в плечи, увидев, как встал, хрустнул пальцами и побелел лицом бывший его шестерка. И, подойдя вплотную, едва сдержался, скрипнув зубами.

— Мокри! Не тяни резину! — вздохнул Пан. И встал перед Борькой во весь рост.

— Лечись, говнюк! — будто плюнул в лицо охранник и сказал уходя: — Моих рук ты не минешь все равно…

Пан больше не пытался бежать из больницы. Даже когда был шанс. Он, словно задетый за живое, не хотел лишиться в этой жизни последнего своего звания. Хотя понимал, что в его положении оно ничего не стоит.

Все надежные кенты, с которыми раньше он жил в фартовом бараке, за организацию бунта оказались в карьере. В живых остались немногие. Да и у них дни сочтены. А те, в бараке, кенты чужих «малин», они не хевра Пану Не зря никто из них не навестил его ни разу. Хотя видели, знали, что вернулся он с карьера. Пока живой…

Фартовый кусал подушку. Обидно. Так больно понимать, что фортуна наказала злее разборки, обрекла на пытку, медленную смерть и полную зависимость от администрации зоны. Он не смеялся, говоря, что нет ему путей в фартовый барак. А как дышать? С работягами?

— Ложитесь спать пораньше. Сегодня у вас температура повысилась. Нервничали? — беспокоился тюремный врач.

— Доктор! Не возитесь со мной. Сделайте укол, чтоб враз все кончилось! Ведь нет шансов. Сгорел! Зачем тянуть! Когда-нибудь все равно уходить, — попросил Пан.

— Кто вам такое говорил? Ваша болезнь поддается лечению. Уже кровохарканья стали меньше. Температура снижается. Конечно, не за неделю, но через месяц, другой будем говорить о серьезных результатах.

— Смеетесь? — не поверил Пан.

— Посмеемся вместе: Дайте время, — ответил врач. И, сделав укол, вышел из палаты.

«Неужели это не хана?» — удивлялся Пан, разглядывая себя в зеркало каждую неделю. Он и впрямь стал поправляться. Теперь не походил на черта из карьера.

Иногда он видел в окно Борьку, проходившего мимо больницы. Охранник не смотрел в его сторону. И не заходил. Но о Пане не забывал ни на минуту. Он будто караулил день, когда фартовый выйдет из больницы.

Но шли недели. И врач не отпускал законника в барак, сетуя, что холода могут плохо отразиться на больном, испортят весь результат лечения. И администрация зоны не торопила.

Пан вышел из больнички, когда во дворе зоны полностью растаял снег. Его привели в барак, предупредив, что через три дня для него найдут посильную работу.

К удивлению фартовых, Пан не возмутился, услышав о работе. Молча кивнул головой и занял шконку поближе к печке.

— Все ж выходили? Одыбался? Или стемнили? Чахотку просто так не одолеть, — боялись подходить близко фартовые.

— Оклемался! Кого-то чахотка жмурит. Но фартовых ей не одолеть, — ответил он, смеясь.

— А Медведь?

— Прохватило его, когда уснули в ту ночь в бегах. Он всегда грудью на землю ложился. По старой привычке, чтоб легче смыться в случае шухера. Смерть и застремачила. Прохватила колотуном. И хана. Накрылся кент. Так и в карьере многие загнулись, — ответил Пан.

— Вякни, как там наши дышат? — попросили фартовые, насмелившись, подошли совсем близко. Сели вокруг печки и шконки Пана. Этот на своей шкуре испытал. Живым пришел. Уж он не стемнит: решили законники послушать того, кому верили и кого слушали все «малины» Охи.

Пан с лица потемнел, вспоминать не хотелось. Но законники ждали…

Бывший пахан рассказывал о себе. Скупо. Руки сжимались в кулаки до хруста. Он не замечал, как предательские слезы катились по щекам, падали на грудь.

— Это моя пятая ходка на Колыму. Но никогда, нигде не забывал я званье фартового. Никто не мог заставить меня вкалывать, пахать, как работяги. Сдохнуть? Но ведь в карьере откинули копыта пачки фартовых. Кто их вспомнил? Кого они проучили? Сожгли, как сявок, как говно. Там званье не спрашивают. Никто от своей пайки не отвалит. И на бузу не подобьет. О ней никто не думает. Чуть шаг в сторону, «маслина» в спину и за карьер унесут охранники. Там нет шансов на волю. Кто влетел туда, считай жмуром.

— А что ж фартовые? Иль вместе не могут слинять С карьера? Кучей? Перебить охрану на хрен и ходу! Всех не перестреляют, кто-то выживет!

— Бесполезняк! Зэка — в карьере, охрана — наверху. С собаками! Чуть шаг на выход из карьера, «маслина» в лоб. Собрались вместе трое, стреляют над головой. Не разбежались, второй очередью всех покосят. День и ночь под прожекторами. Как гниды на виду. Ни жить, ни сдохнуть без надзора. И так все время.

— А пурга? В нее слинять могли?

— В пургу слинять? Пытались, как же! Трое скентовались при мне. Да только не слиняли далеко. В пяти километрах от зоны накрылись. Не жравшие, без харчей, в тряпье, через какое всякий холод душу достает, померзли сразу. На бега силы нужны. Хамовка и барахло. Где их возьмешь в карьере? Они свежаков, всех вновь прибывших, неделю в голоде держат. Чтобы вымотался скорее, баланду раз в неделю дают. Какой побег? Охрана, когда троих замерзшими нашла, так и оставила в распадке. Фартовых волки разнесли после пурги. Никто не закопал. Ну, а нам тот побег боком вылез. Неделю получали по половине пайки хлеба. Чуть выжили. Хорошо, что двое накрылись с голоду. Ночью. Сожрали…

— А как же прожекторы? Иль не засекла охрана?

— Засекла! Куда от нее денешься? Да только отнять уже стало нечего. В секунды растащили по кускам.

— Фартовых?

— Кого кто спрашивал? Не я, другой бы схавал тот шмат, что мне обломился. Кайлом кромсали. Вначале я не мог. Потом… куда деваться? Хавал, как все. Первым к жмуру подскакивал, чтоб не успела охрана вытащить наверх. Они вначале отнимали откинувшихся. А потом не стали. Себе же забот меньше. Только номер жмура забирали, чтоб из списка вычеркнуть. Бывало, не могли дождаться, пока ослабшие накроются…

— Мать твою! Живьем сжирали?

— Добивали. А уж потом…

— А Жмот как пригрелся там?

— Он не особый! Карьер дышит без паханов. Там один на всех бугор — смерть. Уж кто влетел в карьер, ее не минет…

— И что, никого оттуда на волю не выпустили?

— Нас с Медведем сюда! Да и то не воля!

— Другие разве не болели?

— Еще как! Но за ними проколы были. То охрану кто-то материл, грозился ей. Иль в пса углем швырнул за брех. Иль базлал на весь карьер, требуя хамовку или робу. Другие — норму не дотягивали. Мы с Медведем по полторы давали. Другие не могли.

— А это верняк, что там нет шконок и бани?

Пан оглядел фартовых, ответил глухо:

— Удобства — на погосте, но даже на них жмурам карьера рассчитывать не приходилось. Какие шконки, бани? О них во-сне вспоминали, — отмахнулся законник и потянулся к чаю, поданному сявкой. Сделал глоток. На лице блаженство расцвело улыбкой… Лицо, собранное в морщинистый кулак, оскалилось, обнажив белесые в гнилых пятнах десна. Изо рта пахнуло зловонием.

— Хавай! — подсунул кто-то кусок хлеба, сахар. Сявка дал папиросу, отнятую у обиженника.

— Выходит, на карьер — что в деревянный ящик сыграть? — спросил кто-то тихо.

— О том лишь помечтаешь, — ответил Пан.

До вечера он рассказывал фартовым о кентах, попавших на карьер из этого барака, что стало с каждым из них. Кто жив еще, кого сожгли, кого сожрали.

Фартовые слушали, изредка перебивая Пана вопросом.

А ночью даже те, у кого нервы были железными, долго не могли уснуть, вспоминая услышанное.

Утром в барак пришел Борис. И сказал, чтоб слышали все законники:

— После завтрака кто не выйдет на работу, будет отправлен в карьер…

— Ишь, падла! Грозишься нам? — зашумели законники.

Охранник спокойно оглядел всех. И продолжил:

— На размышленье — пятнадцать минут. Потом будет поздно…

Пан, услышав о карьере, задрожал. И, забыв о завтраке, натянул на себя телогрейку, влез в сапоги, вышел первым на перекличку.

Фартовые нехотя потянулись за ним. А Пан, испугавшись карьера, даже слушать не захотел о воровском законе, запрещающем работу.

И все же после завтрака не все фартовые построились на работу. Часть сказалась больными, иные откровенно отказались.

И тогда не выдержал Борис, которому Тихомиров отдал барак фартовый в полное распоряжение.

— Всем сачкам в машину! Карета подана! — указал Борис на крытый грузовик, стоявший неподалеку от барака.

Охранники стояли у дверей, оружие на всякий случай наготове.

— Шевелись! — Борис сорвал со шконки законника и первым отправил к машине.

— Кенты! Очухайтесь! Не сейте мозги! — крикнул Пан, уходящий под конвоем на работу.

В этом крике был страх за тех, кто, слушая его, не поверил…

Десятка два фартовых нагнали строй, натягивая на ходу телогрейки. Но семерых увезла машина на карьер. Тихомиров решил навсегда покончить в зоне с законами воров, сломать их упрямство.

Борис следил за работой фартовых, не жалея, не щадя никого из них. Не оставлял без наказания даже малейшее неподчинение.

Единственный, кто не давал повода к наказанию или замечаниям, был Пан. Он работал за двоих. Выполняя норму, он не сбивался в кучу на перекур. Не болтал с фартовыми.

Борис внимательно наблюдал за всеми. И подметил, что карьер оставил свой неизгладимый след не только в памяти, но и в судьбе фартового, в его характере, отношении к жизни.

— Прошу вас, поберегите человека, сыщите для него работу в помещении, — просил за Пана врач зоны.

И Тихомиров, расспросив Бориса, как работает чахоточный из карьера, распорядился оставить его в зоне банщиком. Вечером охранники сказали Пану о решении начальника зоны.

Фартовый, едва до него дошло, вмиг к Борису бросился:

— За что? Где я облажался? Чем не пофартил? — смотрел на Бориса, боясь повысить голос.

— Тебе радоваться надо. В тепле работать будешь. Не надорвешься. Не сдохнешь. Может, до воли дотянешь? Врач за тебя просил. А ты хвост поднимаешь за это вместо спасибо? — удивился старший охраны.

— Слушай, Борис, как кента прошу, не дозволь! Пусть куда хочет, только не в баню, мыть плевки за сявками и пидорами! Этого лажовей нету. Помоги остаться на прежнем месте! Я в стройдехе других не хуже. Не снимайте оттуда. Лучше я на пилораме в две смены буду, чем полдня в бане!

Борис передал Тихомирову разговор с Паном. Начальник зоны разрешил фартовому остаться на прежнем месте. И тот спокойно заснул в эту ночь.

Борис не спускал глаз с фартового барака. Он уже знал, как обманчива бывает здесь тишина. А потому не верил ни одному законнику.

— Да сфаловали его, падлу, мусора! Не иначе оттого с карьера сняли, что сукой стал Пан!

— Не трехай лишнее! Пан и на воле паханил! Такого не сблатуют лягаши! — услышал Борька разговор фартовых за бараком.

— С хрен ли он перед ними выпендривается? Карьера ссыт? Да нет! Он, пидор, видно, еще там ссучился!

— А Медведь?

— Того для понту! А этот, чтоб нас на пахоту фаловал, падлюга!

— У меня нет охоты побывать в карьере и узнать, верняк ли ботал про него охинский пахан. Тебе чешется туда влететь, давай! Я в гробу такую радость видел, — ухал чей-то грубый голос.

Борька видел, как трудно ломались привычки и законы фартового барака. Как жестоки бывали здесь вспышки ярости и возмущения. Как нехотя поддавались законники требованиям администрации. Но с каждым днем рос в бараке авторитет Пана. Теперь его назначили бригадиром над законниками. И вскоре никто из фартовых не сачковал на шконке. Все до единого работали. Никто не рассчитывал на чужую пайку. Прекратились драки за бараком и у кассы в дни получек. Фартовые не играли в карты. Не до них было. Выматывались на работе так, что после ужина сил хватало лишь на то, чтобы добраться до шконки и, стянув сапоги, лечь на жесткое ложе, отдохнуть до утра, забывшись на целую ночь, что до воли в зоне тоже нужно суметь.

Пан крепился изо всех сил. Но иногда удушающий кашель одолевал его. Тогда, скрепя душу, напоминал о нем Борис врачу, чтобы уложил мужика на обследование.

Фартового укладывали в больницу на пару недель. Тот понимал и, глядя на старшего охраны, слабо улыбался в знак благодарности.

— И все же жалость в тебе живет. Не отморозил душу. Но вот одно не допру, зачем меня от ожмурения держишь? Иль хочешь на воле замокрить? Так не сумеешь. Мокрушник с тебя не получится. Тогда на что я тебе? — Пан смотрел на Борьку удивленно.

— В музей отправлю! Как ископаемое, самое редкое и пакостное за всю историю Колымы! Чтобы знали все потомки, отчего в местах этих тепла не бывает. Оттого, что всякое говно здесь жило и отравило воздух.

— А в том музее меня харчить станут? Ведь на холяву не сфалуюсь там пугалом стоять! Не только хамовку, но и выпивон сдеру. И барахло стребую, какое полагается. На ночь — шконку!

— Может, еще и шмару? — усмехнулся Борис.

— Не откажусь, если предложишь. Но, чур, не за родные башли! Накладно будет самому! И если вместе со мной чувиху в том музее определишь, совсем файно заживу! Ведь музеи лягавыми не охраняются! Вот и задышим вдвоем на Колыме и без вас! — рассмеялся Пан.

— Без нас? Да ты, если сам по себе, не дожил бы до этого дня! Либо в карьере или в зоне давно бы сдох! Мне ли напоминать? — оборвал смех Борька.

— Знаю. Все помню. Дай додышать до воли. Я надыбаю тебя, — пообещал Пан.

— Зачем?

— Я твой обязанник!

— Ты что ж, в «малину» собираешься вернуться снова? — удивился парень.

— Не знаю. Пока не решил, не придумал ничего. Но ты не без понта меня держишь! Это верняк!

— А мне от тебя ничего уже не надо. Еще недавно хотел оттрамбовать за прошлое, когда выйдешь на волю. Но моя служба здесь скоро кончится. А и опередила меня судьба. Сама тебя наказала. Измолотила, изломала и перекроила. Мне уж не добавить…

— Опоздал ты со своей местью, это верняк. Шибанул карьер. Да так, что и в гробу будет помниться. Ты знаешь, там был день, который я не думал пережить. — Пан попросил закурить. И, затянувшись, уставился в окно невидящими глазами. — В начале зимы это случилось. Впервой на карьере. Сам знаешь, она сюда приходит враз, как пахан на разборку с пером в клешне, так и она с морозами. Неделю я канал, крепился, как мог, а потом разучился спать от холода. Замерзал так, что утром не вылезал, а выкатывался сосулькой в карьер из своей норы. Не дожидаясь побудки. А там однажды свалился головой на выступ. Да так, что перед глазами костер вспыхнул. Боль такая, что все отшибло! Кто я и где дышу… Мозги заклинило! Лежу на дне карьера, ни продохнуть, ни выдохнуть сил нет.

— Вот так подзалетел! — то ли обрадовался, то ли пожалел Борис.

— Хочу крикнуть, а не могу! Глотку заклинило. И чую — уже какая-то падла потащила меня за ноги к стене, чтобы там кайлом врубить по колгану и разнести в куски. Хочу ногу вырвать, а сил нет, — всхлипнул всухую Пан и, сделав затяжку, продолжил: — Уже к стене меня подтянули. Слышу, кайло волокут по углю. Ну, думаю, хоть бы не видеть того, кто замокрит. Ведь ему, пропадлине, самые мягкие куски обломятся. Уж и не знаю, были ль они у меня? И только я хотел взглянуть на того козла, слышу голос: «Мать твою в жопу! Так это ж наш пахан, пропадлина охинский! Чтоб его на том свете черти обиженником сделали! Идет он, паскуда, в гнилую сразу шнобелем! Не мокри его! Он из задницы живьем выскочит и отомстит… Не веришь? Глянь на клешню! Только у него на лапе колымская трасса выколота со всеми зонами, где он канал!» — рассмеялся Пан, показав руку с наколкой и продолжил: — Сам-то я, считай, давно накрылся бы. А вот наколка выручила. Лучше кента. Сожрать меня хотел шушерный налетчик из Охи! Уже кайло поднял, да приметил руку мою. А те, что с ним были, хотели гробануть меня сами, без налетчика. Но тот не дал. Вякнул, что ссыт попасть на том свете на фартовую разборку. Я и остался дышать, единственный из тех, кого ослабшим не сожрали и не сожгли. Охранникам, видно, не хотелось за мной в карьер спускаться. Ждали, что схавают меня свои без мороки. Но… Через час я сам встал. Понял, почем жизнь в карьере. И заставил себя спать. Чтоб выжить. А уж зачем, сам не знаю.

— И кто ж узнал тебя?

— Тятя. Может, помнишь его? Теперь уж все. Давно на том свете! Я ему помочь не мог. С голода он откинулся. Ты знаешь, Борька, я в делах за все годы столько кентов потерял, сколько их в карьере навсегда осталось. Уж лучше б откололись они от «малины». Пусть бы к другим паханам смылись, чем видеть, как они окочурились там! Один за другим. Такое хуже любой разборки. Видел все, а помочь, выручить — не мог. Иных я пацанами растил. Считал, что осчастливил, взяв в «малину», приняв в «закон». Они не поднимали на меня хвост, когда загремели в ходку. Все молча. Доперло, нет? И умирали тихо. Как в деле. Я сам себя проклинал, что изломал им жизни. Нет большего наказания, чем это! Не всех я уберег! Троих охрана сожгла! На кулаках отнял у зэков! Не дал схавать. Успел увидеть. Но пятерых… Сожрали на моих глазах. Потом последнего — шестого. Ты помнишь его. Вьюн его кликуха. Эта ходка была первой и последней для пацана. Он даже законником не стал. За молодость не приняли. А повзрослеть не пофартило. Вырвали его у меня из норы. Он часто мерз в последнее время. И спал, прижавшись спиной к моей спине. Все вздрагивал, засыпая, как пацан. Летал во сне. А утром я проснулся — нет Вьюна. Он вылез по нужде. Забраться обратно — сил не стало. Кто-то приметил. И, пока я проснулся, далеко от меня улетел наш мальчишка. Уже не во сне…

Они долго молчали, думая каждый о своем.

— Может, оно лафовее, что ты слинял от нас. Если фартовые тебя не узнают, значит, долго дышать будешь. Останься в «малине», как знать, кем попал бы на карьер? — вздохнул Пан, передернув плечами.

— У тебя родня осталась? — сам не зная зачем, спросил Борис.

— Не знаю. Меня когда-то тетка растила. Говорила, что моих убили при раскулачивании, прямо в сарае. Корову не хотели отдавать. Уж больно файная была. Теленка ждали. А ее, кормилицу, на их глазах в упор застрелили. Их — рядом. Чтоб некого жалеть было. Одна тетка и осталась. Да и то потому, что в городе жила. Меня к ней в гости дали на неделю. А получилось на годы. Да, вишь ты, старая она была. Жила бедно. Сама едва кормилась. Вот и надумал ей помочь… Когда совсем к «малине» прикипел, ее не забывал. И помогал старухе, втай от кентов. За прошлое добро. За то, что, приняв меня, от смерти сберегла. И не отвела в детдом, не сдала властям. Последний сухарь со мной делила, не попрекнув ни разу, не пожалев, не утаив. Когда с ходок возвращался, возникал ненадолго. Давал ей «грев» из своей доли. Все понимала она. Но молчала. Терять не хотела.

— Она на Сахалине у тебя?

— Да, мы с нею туда переселились. За меня она боялась, чтобы никто не дознался, не докопался, где и кто мои родители. Тогда это была бы крышка!

— Она в Охе?

— Да. Жила на Дамире. Тогда. Теперь уж вряд ли… С такой судьбой много не протянешь, — вздохнул Пан тяжело и спросил: — У тебя в Охе старик остался. Живой он?

— Нет. Не пережил твоей разборки. Никого у меня больше нет. Один. Как горе.

— Доперло. Теперь уж никого не поднять. Кто в чьей смерти виноват, ни одна «малина» не разберется. Я вот лягавых с детства не терпел. За своих убитых мстил. Считал, что прав. А как иначе? Они же размазали родных! А ты от смерти уберег. Хотя охранники — те же мусора!

Борька встал со стула. Продолжать разговор больше не хотелось. А Пан, будто спохватившись, спросил:

— Ты куда востришься после службы?

— Спасателем хочу пойти. Уже списался. Есть школа военных морских спасателей. Туда подамся. Два года учебы — и дают направление на работу. Куда попросишься.

— Вон как? Тогда прости меня! Я-то думал — прирос ты здесь. Останешься в охране и после службы. Сверхсрочником! И до конца жизни станешь мстить фартовым за свою судьбу. Добивать нашего брата кента: где фортуна прозевает, подарит век долгий иль терпенье.

— На ваши души своя метка есть. Судьба! Она никого не проморгает, не опоздает никогда. Она сама распоряжается, кого пощадить или убрать. Я не хочу брать на себя большее, чем по уставу положено. Я не судья. Дай Бог самому не оказаться на твоем месте.

А через неделю снова зашел к Пану в палату. Фартовый сразу почувствовал, что-то важное хочет сказать ему Борис. И не ошибся.

— Выпускать тебя собираются из зоны. Списывают по болезни! — сказал тот, едва присев.

— Что? Выходит, хреновы дела мои? Сдыхать отправляют, если и в зоне лишним стал? Что врач вякает обо мне? — насторожился Пан.

— Говорит, что надо тебе в санаторий. В Ялту! Там окончательно на ноги поставят. Условия, климат очень подходящие. Не то что у нас. Деньги у тебя есть. Заработал неплохо. Хватит на десятки санаториев.

— Сколько мне дышать осталось? — не верил Пан.

— Теперь уже долго жить будешь. Гроза, как говорит доктор, миновала. Все нынче от тебя зависит. Нельзя простывать. И с куревом завязывай. Нервы в кулак…

— Выходит, из «малины» линять надо.

— Если дышать хочешь, отваливай от кентов. И поскорее. Не климатит тебе с фартовыми. Еще одна ходка, и от Пана одни подтяжки останутся. Завтра у тебя окончательное обследование. И на этой неделе выходишь из зоны. Совсем. Дожил. Хотя не верил. Да и я сомневался, когда вас с Медведем привез из карьера. Не ударься вы тогда в бега, вместе теперь бы вышли. И не добавили б к тому, что было.

Пан возбужденно ходил по палате, потирая руки, мечтал вслух:

— Слиняю на море. Вылечусь. Одыбаюсь вконец. И тогда… Ох и задышу!

Борис смотрел на него со смешанным чувством. Он понимал, что для этого фартового выйти из зоны живым. И в то же время жалел, что не станет в бараке законников такого бригадира, сумевшего заставить фартовых работать на полную катушку.

— Где мы с тобой теперь свидемся? И когда? Ведь век в обязанниках не морят! — сказал Пан, остановившись перед охранником.

— Вряд ли встретимся. Разные у нас тропинки. Да и к чему? Нет у тебя долга передо мной. Есть вина! Но ее не исправишь ничем. Не все прощается, не все забыть можно. А и помнить — нет смысла. Потому не стоит встречаться. Не укорачивай больше жизни. Чтобы свою не потерять. Судьба к таким, как ты, не всегда милостива! Прощай, Пан! — Он вышел из палаты, не оглянувшись.

А через неделю уехал из зоны бывший охинский пахан, покинул Колыму, барак фартовых.

Перед отъездом он искал Бориса, спрашивал о нем в спецчасти, у оперативников, охранников. Но не нашел. И, сев в автобус, долго жалел, что не довелось проститься.

А Борис, сдав дежурство, ушел на марь. Кончалась его служба в зоне. Уже немного оставалось.

Сколько трудных дней пережито здесь… Сколько раз рисковал он жизнью. Бывало, жалел, что сам напросился сюда. Ведь предлагали погранвойска, даже в Морфлот брали. Говорили, что после службы могут отправить в училище. Но парадная морская форма перестала нравиться еще в детстве. Вот и отказался.

Борис услышал тихий шорох в кустах. Насторожился. Оглянулся в сторону. Увидел старого волка. Тот, озираясь на человека, уводил из логова волчонка-несмышленыша. Подальше от глаз охранника. Не хотел рисковать неокрепшим, слабым дитем. Тот трусил следом за родителем, любопытно оглядываясь. А Борис отвернулся, чтобы не пугать семейство. Понял, волчица пошла за добычей. Волк для такого не годился. Старым стал. Ослаб. Вот и решила поддержать его. А волк за последыша испугался. Вон как петляет меж кустов — тихо, почти неприметно. Не свою, новую жизнь бережет. Ее, доведись случай, клыками и когтями отстоит. Жизни не пожалеет. Хотя он только зверь…

Борис увидел, как вышел из зоны автобус, увозивший на волю Пана. Ему не хотелось видеться с фартовым. И охранник присел в траву. Так неприметнее.

«К чему лишние слова? Я все сказал ему. Добавить нечего. Он — вольный. А уж надолго ли, это от него теперь зависит. Нынче без охранников жить будет. А поводырем бок о бок с ним пойдет по жизни память. Об этой зоне. От нее он не отделается, не проспит, не пропьет, не выкинет. Она ему вернее кента… Не даст сбиться. Удержит, предостережет, оградит, — думал Борис, глядя вслед уходящему автобусу, а с губ невольно сорвалось: — Глаза б мои тебя не видели никогда! Задрыга подлая! Мразь!»

А через месяц этот же автобус увозил из зоны демобилизованных охранников. Борис сидел на переднем сиденье, переодетый в штатское.

Руки вылезли из рукавов рубашки. Короткими стали брюки. Носки еле натянул. Пиджак так и не налез на плечи. Повзрослел. И не заметил, как возмужал.

Борис ехал на учебу. В школу спасателей. Для него служба не кончилась. А отдыхать не захотел. Ехать было не к кому. Никто не ждал его. Не хотелось возвращаться в Оху, под бок к больной памяти.

…Он ждал посадки в самолет. До нее оставалось меньше часа. В прокуренном зале ожидания народу немного. Только что ушли на материк три рейса, и как-то опустело в аэропорту.

Борис закурил. Отвернулся от табло, отсчитывающего последние минуты на Колыме. Их чуть больше сорока. Как раз на перекур и в самолет.

— Привет, Борис! Ну, вот и встретились. Колыма большая, а трасса, как видишь, узкая!

— Что ты тут делаешь? — Он узнал Пана и удивился.

— Вернулся из Ялты неделю назад. Сюда.

— А леченье?

— Сказали — нельзя менять климат. На юге находиться опасно, если дышать хочу. Вот и вернулся. Сам. Добровольно. Без приговора. Даже смешно. Теперь я с Колымой навек повязан, как пидор с парашей. И никуда в сторону. Кто б подумать мог? Кенты, если б дошло до них, в шибанутые примазали б меня.

— Не виделся с ними?

— Куда там! Все у меня карьер отнял. И кентов, и «малины», и волю… Разве это свобода — не покидать Колымы! Никогда! Это ж лажовей не придумать. Вот и смейся теперь. Это мне твоя семейка отлилась. Твой корень. За него и того пацана судьба наказала. Не срок отбыл. Все потерял. Куда уж хуже?

— А что в порту делаешь? Пассажиров трясешь?

— Я ж законник! Из фартовых не вывел никто. Хотя и это в прошлом. Нынче — в отколе. Но и теперь не лажаюсь. Не трясу никого. Не позорюсь. Мне в карманники ходу нет. Вкалываю, как в зоне. Только без тебя. И вот в Тикси лечу. С бригадой. Дома строить. Северянам. Под ключ. А начинать с нуля. Говорят, неплохие заработки. Да и много ли одному надо? Перебьюсь. Уж лучше так, чем под запреткой доживать. Сколько уж мне осталось, кто знает, покоя хочу. Тишины.

— Ну что ж, удач тебе! А я в школу. Помнишь, говорил, в спасатели подамся! Меня зачислили! Уезжаю!

— В спасатели? Это файно! Может, кому-то пофартит. Ты не зверел даже в охране. А ведь я до последней минуты ждал, что всадишь в меня «маслину», за все разом, чтобы память не болела уже никогда. Не верил тебе. Ведь сам хотел слепить с тебя фартового. И верно, не получился бы! Ведь я бы не простил. Может, потому нельзя мне с Колымы. Ведь из зверинца даже в старости на волю не выпускают!

— Кончай! Мне пора! — глянул на табличку Борис. Нагнувшись к чемодану, он почувствовал, как рука законника скользнула в карман пиджака.

— Разучился, пахан, работать «без ветра», — рассмеялся Борис и, сунув руку в карман, достал пачку денег.

— От обязанника выкупиться хочу! Чтоб дышать спокойно. Они не крапленые. В зоне я их заработал. Возьми. Тебе они сгодятся. Мне — уже нет, — просил Пан, удерживая руку Бориса, возвращавшего деньги.

— Я не возьму! Я на казенном жить буду, как все! Но и тебе не дам откупиться. Чтобы не забыл! И еще. Не все в жизни деньгами меряется. Есть что-то подороже. Когда поймешь, тогда не станешь меня бояться! Хотя и сам я себя лишь недавно простил. Давай, Паи! Строй дома! Может, и на Колыму вольный люд потянется? Обживать ее иначе, чем мы с тобой. Пора хоть под старость делать доброе. Чтобы у кого-то в будущем не было нашего прошлого. И памяти, орущей по ночам. Прощай! Теперь уж навсегда! — Он подал руку фартовому — впервые за все годы, простив человеку, проигравшему собственную жизнь…

— Объявляется посадка в самолет. — Борис услышал номер своего рейса и заторопился.

Прощай! Да хранит Господь спасателя! — сказал Пан ему вслед.