В этот день в зале заседаний Охинского горнарсуда собралось столько народа, что стенам здания было тесно. Люди стояли в проходах меж стульев, вдоль стен и внимательно следили за процессом. Его ждали все сахалинцы.

Еще бы! Ведь судили не какого-нибудь воришку-кар-манника, а самого Лешего, измучившего Сахалин и сахалинцев неслыханной свирепостью, жадностью, дерзостью и жестокостью.

Его боялись не только дети и старики, а даже милиционеры, каких Леший держал в постоянном страхе, не давая ни отдыха, ни покоя.

Большинство из присутствующих ожидали увидеть на скамье подсудимых верзилу под два метра ростом, с медвежьей мускулатурой, по-звериному заросшего шерстью.

Да и как иначе, если только от рассказов о нем леденела кровь. Уж и наворочал он дел. Уж и отличился.

Но в зал судебных заседаний под конвоем двух милиционеров вошел худой, низкорослый, лысый мужичонка. И, оглядев потухшим взглядом присутствующих, покорно пошел к зарешеченной клетке. Устало опустился на скамью подсудимых и вошедших судей не приветствовал традиционным вставанием. Словно уснул, не дожидаясь окончания процесса.

Зачитав все биографические данные подсудимого, государственный обвинитель — помощник городского прокурора — не преминул отметить, что подсудимый до сегодняшнего дня имел восемь судимостей. И все восемь раз бежал из тюрем и зон.

— Не восемь, а семь судимостей. Не лепи темнуху, — послышалось внезапное замечание Лешего.

И зал негодующе загудел, возмутившись недостойным поведением подсудимого.

Обвинитель откашлялся и, сделав вид, что не слышал реплики Лешего, продолжил обвинительную речь.

— За полтора года, находясь в бегах, подсудимый совершил семь тяжких преступлений, убил семерых сотрудников милиции. Вместе со своей преступной, воровской компанией совершил ограбление меховых магазинов в Южно-Сахалинске, Холмске и Корсакове. Причинив материальный ущерб государству…

— А ты меня накрыл на деле? Где доказательства? — встрял Леший.

— Совершил ограбление банка, убив в тот день начальника охраны и двоих сотрудников милиции. Из банка было похищено полтора миллиона рублей, — продолжал обвинитель.

— А где свидетели и доказательства? — перебил подсудимый.

Судья постучал по столу карандашом, одергивая Лешего.

— Скончавшийся в больнице от ножевого ранения начальник охраны банка успел разглядеть и узнать перед смертью имена и клички преступников, виновных в ограблении. Подтверждающие материалы переданы судейской коллегии.

Зал молчал. И только старушка в переднем ряду сказала, охнув:

— Стрельнуть изверга, ей-богу, зашибуть его…

Подсудимый глянул в ее сторону, глаза усмехаются, а

уголки губ вниз ползут горестно. Семь раз он приговаривался к исключительной мере наказания. Везло. Убегал. А теперь?..

— Убийство лейтенанта Фокина было совершено подсудимым с особой жестокостью. Оперуполномоченный был зверски замучен подсудимым и подельщиками, на что имеется в деле заключение судебно-медицинской экспертизы, — продолжал помощник прокурора.

Леший слушал молча, ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Изощренным издевательствам перед смертью подвергся и старший следователь уголовного розыска горотдела милиции, — продолжал обвинитель и раскрывал перед присутствующими леденящие кровь и душу подробности убийства. Люди охали, вздыхали, женщины, не выдерживая, плакали. Мужики и старики все настойчивее требовали «вышку». Прямо тут, в зале суда, чтоб даже не пытался сбежать.

— Да что там расстрел? На паразита пулю жаль! Дайте его мне! Уж не выскользнет, не сбежит! В секунду вместе с говном душу из гада вытряхну! — гудел машинист паровоза — родной брат убитого следователя.

Леший глянул на него исподлобья, запомнил в лицо навсегда.

— Чего с ним возиться, отдайте его нам! Живо справимся! И вам мороки будет меньше, — выла вдова убитого начальника охраны банка, ломая в отчаянье руки и кляня Лешего на все лады.

— Помимо сотрудников милиции, подсудимый зверски пытал двоих граждан, сообщивших в органы о его месте нахождения. Один из них, а именно фельдшер скорой помощи Аркадий Кротов, скончался в реанимации. Ему под ногти втыкали иголки, а на живот и грудь раскаленные сковороды ставили. В анальное — вбили разбитую бутылку емкостью пол-литра. Кротов перед смертью описал внешность организатора преступления, которому удалось уйти от милиции. И, зная, что лишь Кротов и его сосед Зотов могли сообщить в органы о месте нахождения преступников, ночью ворвались в их дома и силой увели обоих граждан в горсад. Лишь по случайности удалось сохранить жизнь Зотову, но его здоровье восстановить не удалось, — продолжал государственный обвинитель.

Леший криво усмехнулся, глянул в зал, словно ища глазами кого-то, может, единственного сочувствующего ему человека, может, одну старушонку, какая ненароком пожалеет и его, ведь подсудимого, какой заведомо пойдет под расстрел, нельзя считать живым. Он — уходящий — почти покойник, а значит, ругать иль проклинать его поздно, да и ни к чему.

Но среди присутствующих, забивших зал заседаний до отказа, никто не сочувствовал подсудимому, никто его не пожалел. Никто не хотел ему пощады. Лица всех перекошены злобой, глаза мечут лютые искры злобы. Попади сейчас им в руки, они такое устроют, что Леший содрогнулся бы. При этом считали бы себя правыми.

— Толпа, — тихо буркнул Леший себе под нос, и услышавший это конвоир, побелев до корней волос, пригрозил:

— Ну, гад, погоди! Закончится суд, своими руками шкуру с тебя спущу.

— И ты не слиняешь от кентов, падла легавая, — сплюнул в сторону милиционера Леший. Конвой в злобе зашелся. Потребовал удалить за оскорбление подсудимого из зала суда, втайне надеясь свести с ним счеты кодлой где-нибудь подальше от посторонних глаз, сорвать на нем всю злобу. Понимали, что все равно пойдет тот под расстрел. А значит, спросить за него некому и отвечать не перед кем.

Но председательствующий суда не удовлетворил устное ходатайство конвоя и продолжал процесс.

— Убегал из тюрем, куда был помещен в ожидании исполнения приговора, подсудимый не осознавал тяжести совершенных им преступлений и вновь возвращался на свою стезю уголовщины. Так продолжалось постоянно,

— говорил обвинитель, и Леший, устав его слушать, задумался о своем.

«Нет кентов в суде. Ни один падла не нарисовался. Верняк, набухались. Теперь кирные кайфуют. Что им он — Леший? Пока общак не опустел, пахан не нужен… Западло стал. Нового возьмут. Но кого? Кто «малину» держать станет? Законники, что в делах проверены, «по ходкам». На воле — мелочь, шпана осталась. Фартовым грев послать будет некому. Хотя…»

И вдруг до слуха Лешего донесся недовольный гул из зала. Это присутствовавшие освистывали адвоката Лешего, начавшего свое выступление в процессе.

Подсудимый, послушав начало, сморщился, отвернулся.

«Слабак фраер! Он в пивнухе глотка пива не выклянчит у забулдыги. И куда приперся, старая плесень? Разве такого адвоката можно пускать в суд, да еще защищать фартового. Ему, хорьку облезлому, подучиться в зоне, где зэки иногда играют в суд. Вот где прокуроры и адвокаты! Каждое их слово до сердца пробирает даже самые заскорузлые души. А этот… Тьфу, вошь гнилая!» — злится Леший, крутясь на скамье.

— Подсудимый не участвовал в ограблении банка. Ибо, исходя из материалов дела, ограбление банка было совершено в один день и в одно время с убийством фельдшера «скорой помощи» Аркадия Кротова. Но не может человек, пусть он и преступник, участвовать одновременно в убийстве начальника охраны банка и фельдшера. К тому же в показаниях начальника охраны имеется ряд существенных расхождений с выводами следствия. Он сказал, что получил внезапный удар по голове. Оглянулся. Заметил тень низкорослого человека, возможно, подростка. Поскольку все произошло в темном коридоре, лица нападавшего он не увидел. И не знал, кто нанес ему ножевое ранение. Участие подзащитного в ограблении банка ставится под сомненье и тем, что дактилоскопическая экспертиза, изучившая место происшествия, не обнаружила отпечатков пальцев подсудимого ни на финке, которой был убит начальник охраны, ни на сейфах. Я считаю, что прокуратура города, не установив настоящего убийцу, решила избавиться от «висячки» — нераскрытого преступления, повесив его на подсудимого — моего подзащитного. Существуют и другие доказательства непричастности моего подзащитного к убийству начальника охраны. Их я представляю суду. Считаю, что мои доводы достаточно убедительно изложены, и эти доказательства обязывают суд проверить полностью все обвинения, выдвинутые в отношении подзащитного. Я прошу отправить дело по обвинению моего подзащитного на дополнительное расследование, — закончил адвокат.

Зал неистовствовал. Председательствующий суда растерялся.

— Ошибка следствия произошла сегодня в отношении моего подзащитного, завтра она может стать роковой для любого из вас — это недопустимо! — перекрыл крики адвокат.

— Шкура продажная!

— Негодяй! — послышалось из зала.

Председатель суда, взяв себя в руки, сказал громко:

— Прекратите базар! Здесь суд! Иначе заседание объявлю закрытым! Ведите себя достойно! Не опускайтесь до уровня тех, кого сами осуждаете! Адвокат — официальное лицо. И оскорбление его достоинства — уголовно наказуемо!

Но присутствующие в зале, подогретые услышанным в обвинительной речи прокурора, воспоминаниями пережитого, долго не могли успокоиться, и председатель суда объявил перерыв.

Судья и заседатели ушли в совещательную комнату. Свидетели и зеваки вышли в коридор перекурить, поговорить, поделиться впечатлениями.

Государственный обвинитель сел за стол и, открыв папку, читал какие-то бумаги.

Адвокат подсел к Лешему. И подсудимый спросил в упор:

— Зачем просил доследование? Что оно даст, очередную оттяжку? Зачем она мне?

— На пересмотр дела уйдет не меньше месяца. Остынут страсти, улягутся разговоры, охладятся пылкие. Может, обойдемся сроком, минуем «вышку». Разве это не результат? Даже малое зерно сомненья в верности выводов заставит провести следствие тщательно…

— Не в моем случае, — отмахнулся Леший и отвернулся от защитника. Он смотрел в опустевший зал суда, где двое конвоиров-милиционеров жадно ели кильку из одной банки, пропихивая ее кусками хлеба.

Леший тоскливо оглядел пустые ряды стульев. Здесь не было его кентов. Он остался один, как крест на могиле. И на душе стало зябко, словно пуля уже прошла сквозь сердце, опередив приговор суда…

Тихо, так тихо было в зале заседаний, будто и не знал он, и не слышал никогда оскорблений и угроз в адрес Лешего, адвоката. Все стихло, смолкло, словно приготовилось к вечности заранее. Даже конвоиры чавкать перестали. Курят молча. На сытый желудок улеглась, прошла злоба и у них.

Помощник прокурора, скрипевший пером, делавший какие-то выписки, внезапно отошел к окну, стоит молча. О чем думает?

Адвокат газету читает. Увлекся. О процессе забыл. Да и кому из них есть дело до Лешего? Увезут его сегодня в тюрьму. И через месяц пустят в расход. А эти еще раньше забудут о нем. Вычеркнут из памяти за ненужностью.

Все кончается, пройдет и этот день. Сколько их осталось в запасе у каждого? Этого не знает никто.

— Приглашайте в зал, — вышла из совещательной комнаты секретарь суда. И конвоиры, выйдя в коридор, позвали людей.

Через минуты в зале снова собрался народ. В тягостном молчании ожидая решения суда.

Председатель и заседатели вошли под тихий шепот:

— Передадут в следствие. Будут тянуть резину, а защитник тем временем помилованья добьется.

— Да нет, нет! Стрельнут гада!

— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики! — начал читать приговор судья.

— Кранты! Хана! Баста! Крышка! — отяжелели плечи Лешего.

Он, как никто из присутствующих в зале заседания, знал разницу определений суда об отправке дела на доследование от приговора. Когда судья начинал речь с гербовой печати, фартовые знали — добра не жди…

Защитник стоял впереди Лешего. Он тоже понял. Потому весь съежился, скомкался. Ничего не добился в процессе для подзащитного. А значит, провал. Меньше станут. обращаться к нему за помощью, поубавится клиентов.

«И заработок снова станет тощим до смешного. Опять придется отложить покупку шубы жене. И всю зиму перебиваться кое-как, пока не подвернется хороший клиент. Но сколько теперь ждать придется? А может, попробовать обратиться в кассационную инстанцию? Но нет. Не согласится Леший. Он скорее предпочтет сбежать из тюрьмы и на этот раз. Со мною говорить не станет. Не поверит», — слушает защитник приговор.

Выпрямился, порозовел, руки по швам, стоит перед судом обвинитель, словно гимн слушает — навытяжку телом и душой.

«Уважили! Не бросили палку в показатели работы следствия. Значит, можно на премию к празднику рассчитывать. Не подгадили. Да и зачем? Отделаться от Лешего поскорее — в интересах каждого. Кому охота по ночам в постели дрожать от всякого стука? Кокнут гада через неделю, и никто уже о нем не вспомнит. А прокуратуре за своевременное расследование — поощрение. Может, звание подкинут и мне. Пора бы. Время давно пришло. Да и прокурору возраст подошел, на пенсию пора. А я— вместо него… Уже и почву подготовил. Нужными знакомствами обзавелся. Должны помочь, замолвить за меня словечко в области. Дескать, достоин, сработаемся, назначьте его», — размечтался помощник прокурора, представив себя в новой должности, при звании юриста первого класса.

Леший вмиг сообразил, что довод адвоката по малозначительности не станет препятствием для обвинительного приговора. Четырех убийств, доказанных следствием, вполне достаточно для того, чтобы всадить в него девять граммов и не выяснять, сколько чужих грехов унесет он с собою на тот свет.

Какое дело Лешему, снимут с него убийство начальника охраны банка с двумя подчиненными или оставят? От того к жизни не прибавится. Неделей раньше иль позже. Теперь уже все равно. Хотя жить ох как хочется.

Леший слушал приговор и не слушал. Да и что там нового? Полный пересказ обвиниловки. Теперь хана фартовому. Размажут легавые, распишут, разделают под орех за свою шоблу-ёблу. Все грехи наружу с кишками выбьют. Но случись все по новой, ничего бы не менял в своей жизни. А раз так, жалеть не о чем.

«Но что это? Наверное, показалось», — подумал фартовый и глянул украдкой, поверх голов на дверь, выходившую из зала заседаний в коридор суда. В ее мрачном проеме увидел кента. Тот показал руками крест и исчез, словно привиделся.

Фартовый сжался в пружину. Кенты рядом. Не забыли. Постараются помочь. Только бы самому не оплошать, не промедлить. Ведь ни сном, ни духом не дали знать, что выкинут. Но коль «малина» нарисовалась в суд, фрайера дрогнут в ужасе. И вдруг в зале суда пахнуло дымом. Вначале на это никто не обратил внимания. Сочли, что кто-то бросил в урну непогашенную второпях папиросу. И мусор в урне задымился. Но ничего. Она железная. Сгорят бумажки, и все тут. Ведь так хочется дослушать приговор до конца, где обязательно услышат все о мере наказания, определенной судом. Ведь ради этого пришли, ждали почти до вечера. Да и осталось немного. Совсем немного. И можно будет идти домой совсем спокойно, не боясь никого. Город больше не будут будоражить слухи о новых зверствах воровского пахана. Его не станет. На этот раз его приговорят к смерти и расстреляют.

Леший первым увидел черные клубы дыма, вползавшие в дверь зала заседаний. Они ползли вверх к потолку. Они окутали, спрятали от глаз лампочки и все ниже опускались на головы любопытной толпы, жаждавшей смерти того, кого боялись годами, днем и ночью. Забыв о собственной безопасности, млели, предвкушая момент расплаты.

Леший, один из немногих, знал, что в деревянном здании суда не было запасного выхода. Не предусмотрели его фрайера-строители с самого начала. Не могли просчитать, предвидеть сегодняшнюю ситуацию. А узкая, хлипкая лестница со второго этажа на первый не выдержит натиска толпы, рухнет. И тут уж не до него. Начнется паника.

— Люди! Горим! Пожар! Спасайтесь! — влетела в зал суда растрепанная, испуганная уборщица и первой бросилась к окну.

— Куда ты! Убьешься! Давай к выходу! — рванулись за нею люди.

— Опоздали! Лестницы уж нет! Теперь кто как может выбирайся отсюда! — вскарабкалась баба на подоконник и, дотянувшись руками к водосточной трубе, рухнула вниз, шлепнулась о землю лопнувшим мешком.

И только тут приметили люди, как плотно набился дым в зал заседаний.

— Конец! — ахнул кто-то.

— Помогите! — заорали из окон суда. Прохожие удивленно останавливались, беспомощно разводили руками.

— Спасите! — орал, выставившись в окно и загородив собою весь проем, машинист паровоза, успевший глянуть, что творится в коридоре суда.

Лестница давно рухнула, и даже надежды не осталось на то, что кто-то без ущерба и увечий выберется из этого пекла. Если повезет выскочить и выжить. Но всем ли, каждому ли?

— Подсобите, люди добрые! — вопит старуха, застряв в окне.

Недавно ее интересовало, стрельнут Лешего иль нет? Теперь сама от страха дрожит. Старая, а жить хочет.

Ей кто-то спешно дал пинка, чтобы другим помеху не чинила. Судейские пытались дозвониться по телефону в пожарную.

Но связь, то ли огнем, то ли фартовыми, была прервана, а огонь уже вплотную подступил к залу заседаний со всех сторон.

— Люди! Спасите нас! — орала жена убитого начальника охраны банка, прорвавшись к окну. Ее отшвырнули от подоконника, видно, за нерешительность. И, оглушив черной бранью, лезли в проем оголтело, цепляясь в него чуть ли не зубами.

— Граждане! Пропустите! — рванулся к одному из окон судья. Насмелился, когда дышать стало нечем.

— Ты, отваливай!

— Иди в жопу!

— Граждане — в тюрьме!

— Суд сделали! Даже сторожа нет! Чтоб пожар тушить! Вот и сдыхай вместе с убийцей. А нам не мешай,

— двинул его плечом машинист Паровоза. Но и этого смяла толпа. Сшибла с ног новой человечьей волной, отхлынувшей от двух других окон, объятых пламенем, и, ринувшись к единственному, уцелевшему, смела со своего пути топтавшегося в нерешительности обвинителя в процессе.

Он оказался под ногами обезумевшей от паники и ужаса толпы.

Поначалу пытался выбраться, выкатиться, кричать, но толпа не слышала. Оглохшая от животного страха, она спасала саму себя.

Кто выживет, кто уцелеет в этой безумной схватке с такой близкой, внезапной бедой! Кому повезет?

Ревет огонь, трещат охваченные огнем половицы, рушатся стены, балки, перекрытия. Орут, плачут в пляске огня люди.

Вон помощник прокурора, давно ли просил для Лешего исключительную меру наказания? А теперь дымится на нем бездыханном измятая, истоптанная толпой форма. Судьба посмеялась. А может, наказала за жестокость иль грех?

Председателя суда кто-то с подоконника подтолкнул. Избавился. Ушел от огня. Но не от смерти. Переломил позвоночник. Умер на месте.

Выскочил и машинист паровоза. Но едва коснулся земли, на него Леший прыгнул. На секунду сдавил горло. И ушла жизнь. А как трудно было тому пробиться к окну. И все впустую.

Никто ничего не приметил и не увидел. Да и кому нужно чужое счастье иль беда? В огненной кутерьме метались люди.

Вон конвойные, умнее всех оказались, двинули на толпу буром, забыв о Лешем. Кого кулаком, пинком, плечом от окна отодвинули, оторвали. Сразу видно, опыт немалый у обоих. Вскочили на подоконник, и без оглядки — вниз. Оба целехоньки, без царапины и испуга из суда выбрались.

Хорошо, что клетку Лешего не закрыли на замок во время суда. А открыть обычную задвижку для фартового — легче чем высморкаться. Едва толпа запаниковала, выскользнул из клетки гибким зверем. Перекрестился. Пристроился в спину машиниста паровоза и, почти одновременно с ним, выпрыгнул в окно, использовав врага вместо мешка, обязанного смягчить удар при падении. Тот, возможно, и выжил бы, не окажись у него на плечах Лешего. Уж очень памятливый оказался фартовый, очень мстительный.

В дыму никто не видел, кто умер, кому выжить повезло.

Пожарная машина подоспела к зданию суда в тот момент, когда крыша рухнула, оборвав крики метавшихся в огне людей.

Стены здания, словно согласившись с участью, разъехались по сторонам черными, дымящимися ребрами.

Пожарники, залив для очистки совести дымящиеся головешки, вскоре убрались восвояси. Около пепелища собралась толпа зевак. Сюда вскоре прибыл наряд милиции, оцепив место происшествия, вместе с пожарным инспектором выясняли причину пожара. По ходу вытаскивали из-под обгоревших бревен и досок трупы, остатки чьих-то жизней. Как их опознать? Кем они были? Кто присутствовал на процессе? Кто погиб, кто выжил? Такое в один день не установить.

Две машины «скорой помощи» пыхтя развозят — кого в больницу, других — в морг.

Дымится одежда, волосы и кожа на трупах. Иначе — черные скелеты, рассыпались в руках. Некоторые стали покойниками, не доехав до больницы.

— Бандюги подожгли. Своего спасали. Кто ж еще такое учинит? — робко оглядевшись по сторонам, предположил дедок, живший неподалеку от суда — на Фебралитке. И потому заявился на пепелище в домашней пижаме.

— Хорошее спасение — своими руками загубить своего же? Да отсюда вживе, поди, никто не выбрался, — не согласилась старуха — дворничиха.

— Кто-то папироску бросил, не погасил. Я так думаю. Когда я в магазин шла, тут людно было. Перерыв перед концом, так мне сосед сказал, какого в свидетели взяли. Обокрали его надысь. Ну, а вернулась с магазина, ни соседа, ни суда… Да и то сказать, старая домина. Верно, при каторге еще построена. Вся иссохла, сгорела как свеча, — высказалась почтальон и, вздыхая, ушла домой, зябко поеживаясь от увиденного.

Ближе к ночи ушли с пожарища последние зеваки. И только наряд милиции с инспектором пожарной части все еще искали причину пожара. Кому она была нужна? Выжившим — не верившим в свое спасение? Иль мертвым? А может, начальству, какое вряд ли заинтересуется в областном центре пожаром в Охе.

И только Леший знал, что делает. Едва оказался на воле, свернул в самый оголтелый район города, прозванный охинцами Шанхаем.

Грязный, кособокий, пьяный и драчливый, он каждый день хоронил убитых. Но и рождались здесь не реже. Кто, зачем и от кого появился на свет, не мог ответить паспортный стол и так называемые родители. Дети, как и репутация района, — горластые, драчливые, пьяные.

Пили тут с малолетства, не научившись ходить. Зато умели держаться на ногах и после хорошего стопаря. Кто угостил, отец или сосед? Впрочем, здесь никто не мог сказать точно, кто чей ребенок, кто кому отец.

Шанхай соперничал с Сезонной по подмоченности репутации. Здесь девчонки брюхатели, не став девушками, а бабы меняли за свою жизнь столько мужиков, сколько в бочке рыбы не перебывало.

Тут все считали себя родственниками друг другу. Особо, когда было что выпить и чем закусить. Но не приведись кому ляпнуть опрометчивое, неосторожное слово. Эта попойка в его жизни была последней.

Но дрались шанхайцы лишь меж собой. Не приведись вмешаться в эту свару постороннему. Всю свою злобу, ярость обрушивали на него шанхайцы. Били молча, свирепо, жестоко. Не раз попадала в такие переделки и милиция. И тогда не обходилось без обоюдных потерь.

Уж что-что, а пить и драться на Шанхае умели с самого рождения.

Кто был тут постоянным жильцом, о том не могли бы ответить с уверенностью даже в паспортном столе.

В аварийных кривобоких бараках кишели голодные дети и шамкающие старухи, опохмелившись, с утра до вечера вспоминали бурную молодость.

Здесь дети с малолетства не знали добрых слов. Не умели просить, зато отнимали быстро, жестоко. Тут насиловали, не глядя на возраст и внешность. По принципу: ночью все кошки серы. Тут пропивалось все. Не только деньги. А и совесть, и жизни. Здесь играли в карты на навар и на душу. Чью? А на кого посмотрят пьяные глаза игроков.

Тут жилось спокойно и вольготно любой «малине». Перевести дух, оторваться от легавых на время приходили воры на Шанхай и всегда были приняты как свои — родные, самые близкие люди. Да и чего их бояться? Вору тут не только украсть, глянуть было не на что. Вдобавок фартовые никогда не воровали там, где жили. Зато поили, кормили шанхайцев до свинячьего визга. Без денег, не требуя услуг. Именно потому здесь законников уважали. Здесь росло их голодное потомство. Не меньше полусотни сопливых ребятишек, никогда не знавших отцовской ласки и заботы.

Здесь не было жен. Сплошные красотки. От малолетней начинающей потаскушки до лысой скрипучей старухи. Все нещадно красили синие с перепоя губы под морковку. А дряхлые, морщинистые шлюхи и на восьмом десятке рисовали брови и глаза под Муську, с загибами и стрелками до висков.

Забывали подчас сполоснуть помятые с ночи рожи, но никогда, нигде не расставались с карандашом и помадой, накручивали непричесанные, свалявшиеся кудели на раскаленную кочергу, делали локоны, чтоб вечером быть при полном блеске.

Иная яга выглядела б барышней в сравненье с шанхайскими кокотками. Но всех фартовых искренне умиляло стремленье этих чучел хоть на ночь приглянуться. Чтобы и сегодня, и завтра слышать за пьяным застольем щемящее душу, такое родное и знакомое, сказанное полушепотом:

— Хиляй, лярва, в хазу. Сейчас нарисуюсь… — И, облапив пьяную и потную, тискал до утра в грязной постели. А чуть свет уходил, порой забыв сказать доброе слово. Оставив вместо него непочатую бутылку либо кредитку. Случалось, если везло, дарили подарки. От щедрости, не от любви. Шанхайских баб никто не любил. Да и не умели любить фартовые. То ли закон воровской запрещал им человечью слабость, а может, попросту, не имели воры сердца. И пользовались бабьем, как носовыми платками, называя их ласково — чувихами, шмарами, блядвом…

Шанхайки другого не знали и не слышали. И были рады до беспамяти, что не остались без внимания.

Леший тут обосновался давно. Вместе с «малиной». Он знал, здесь его не заложат, не засветят, отобьют у любой милиции, перегрызут горло сотне легавых, лишь бы жил на воле пахан фартовых.

У Лешего, как и у других законников, были на Шанхае свои красотки. Но сегодня ему было не до них.

Три месяца просидел он в тюрьме, пока шло следствие по делу. На баланде, на голых шконках — совсем дошел до ручки. Тут не до баб. Оклематься бы да отойти надо. Ведь в восьмой раз его едва не приговорили к «вышке». Оно, хоть и слинял, а внутри тяжесть осталась. Хорошо, кенты додумались, как пахана достать, иначе кисло пришлось бы ему.

— Но, кто надоумил? Кому в колган пришло не просто вытащить, а и накрыть всю толпу, судейских, прокурора, легавых. Повезло спастись лишь защитнику Лешего.

Фартовый видел, как адвокат выпрыгнул в окно. Угодил прямо на бабу. Тучную, мясистую, ту, что сидела в первом ряду и за весь процесс не сказала ни слова. Лишь вытирала тихие, невольные слезы и вздыхала тяжело, горько.

Баба осталась жива. И защитник уцелел. Извинился и побежал, прихрамывая, поскорее и подальше от суда.

Леший усмехается. Уж кто другой, а защитник, увидь пахана выскочившим на волю, никогда бы не выдал Лешего. Это фартовый чувствовал нутром.

— Нарисовался, слава Богу, а то уж заждались. Хавать охота. Отваливай к кентам и давай бухнем. Обмоем волю, — предложил Лешему старый медвежатник, с каким пахан фартовал уже много лет.

— Возник! Ну и пахан! Цел, как падла! Без царапины, словно не из суда, а со шмары тебя сняли! — смеялись фартовые.

Шанхайцы тоже искренне радовались возвращенью Лешего и готовились к попойке, долгой и веселой.

На шухере оставили самых зорких и быстрых пацанов. Какие на случай появления милиции должны поднять кипеж на весь белый свет.

Но милиция искала останки Лешего на пожарище. И только наткнувшись к утру на пустую клетку, где находился фартовый во время суда, поняла: опять сбежал пахан «малины». На воле гуляет. А значит, случившееся в суде не миновало рук «малины». И милиционеры, задыхаясь от очередного провала, кляли воров на чем свет стоит. Ведь не просто вырвали Лешего из рук правосудия, а отняли жизни у многих людей. А за что?

— Найти его надо! Во что бы то ни стало! Поймать, как бешеного пса! И не просто в клетку, а на цепь, как зверя приковать! — бледнело лицо начальника наряда милиции.

— Поймали, а он, вишь, что утворил — бестия продувная, — ответил, указав на пожарище, инспектор пожнадзора.

— А не поймаем, еще хуже будет! Он, как зверь, непредсказуем, — возразил милиционер. И, вернувшись утром на работу, написал подробное заключение об осмотре места происшествия, где указал причиной пожара умышленный поджог суда.

Леший это предполагал. И знал наверняка, что ни сегодня, ни завтра, не станет искать его по городу всполошенная пожаром милиция. Не до того ей. А потому гуляли фартовые в ту ночь беспечно, бездумно, с шиком, отмечая очередное рожденье на свет пахана.

Рекой лился коньяк, с шумом вылетали пробки из бутылок шампанского. Хмелели шанхайские красотки. И только Лешего не валило с ног. Он пил и слушал кентов. Молча, тихо, не перебивая.

— Бурьян петуха предложил. Мы скумекали, что файно будет. И следили. Двух шанхайских шмар на задние ряды в суд подкинули. Они и вякнули, когда процесс к концу пошел. Мы резину не тянули, — рассказывал медвежатник по кличке Фомка.

— Там воды нет. Да и со второго этажа всем враз не слинять. Ну, а лестницу, чтоб не сунулись, сбрызнули малость. Порохом посыпали. И в коридоре — тоже. За судом стремачили. Ждали, когда слиняешь. Случись клетка на ключе, я с чердака возник бы. Но ты не пурхался. Не тянул резину. И мы за тобой сюда прихиляли.

— Секи, Фомка, теперь судейские шустрыми будут. Легавых на стрему начнут ставить. На выходе. Допрет до них, кто «петуха» подкинул. Потому тыквы «под маслину» не суйте. Кентов мало, всех сберечь надо, — говорил пахан.

— Линять с Охи надо. Пока легавые очухаются, далеко будем. Мне не по кайфу их браслетки. Да и «зелень» нужна, пацаны. Не то «малина» совсем прокисла. В дело пойти не с кем, — продолжил Леший.

— А мы тебе уже не хевра? — возмутились кенты. Но быстро забыли про обиду. Пахан о деле ботает, значит, имеет что-то на прицеле, приметил, обмозговал. Может, и навар сорвать повезет. Тогда и линять не обидно будет…

Но Леший молчал. Не сказал последнее слово. Видно, обдумывал, решал для себя. Да оно и верняк. Три месяца на воле не был. Если что и наметил раньше, теперь заново проверить стоит. А все ли по-прежнему?

Кенты, пропустив по стакану, и вовсе потеплели. Не пил лишь один из них, недавно принятый в закон, совсем еще молодой ворюга по кличке Бурьян.

Его взяли в «малину» за светлую голову, за отчаянную смелость, нахальство, за крепкие кулаки и быстрые, как у оленя, ноги.

Он шестерил у фартовых с малых лет. Был стремачом и наводчиком. Нигде не лажанулся. Умел бухать не кося. Нигде не сеял колган, никогда не нарушал воровской закон. Он родился здесь — на Шанхае. Мать его, красивая смолоду, быстро спилась. И однажды замерзла насмерть по пьянке. Бурьян рос, не зная своего отца. Не захотела ответить на этот вопрос и мать. Но все фартовые в один голос говорили, что Бурьян — копия Лешего. И не только внешне. А такое сходство случайным не бывает.

Леший грубо обрывал недвусмысленные намеки. И сам, помимо воли, выделял парня.

Нередко говорил с ним по душам, учил, берег от опасностей и никогда не обжимал в доле.

Бурьян со своей стороны не искал общенья с паханом. Но и не наезжал, не разевал на него хайло, как на других фартовых.

Учился у него. Всему. А коль случался Леший в хорошем духе, Бурьян не уходил от безобидного трепа.

Бурьян уже умел многое. И считался в «малине» нужным, своим. Он никому не набивался в кенты, умел постоять за себя. И никогда, ни разу за все годы его не вытаскивали на разборку фартовые.

Вот и сегодня, бухает «малина», а он сидит с краю. Внимательно вслушивается в голоса ночи.

Мстительный, недоверчивый, подозрительный, он не утопит волю в бутылке коньяка, не проспит ее под боком шмары. Он уже наслышан о горестях зон, о длинных, холодных ходках на северах и хочет жить и дышать на воле как можно дольше.

— А ты не ссы фартовой доли. Что отпущено судьбой, то и будет, хоть в штопор свернись. Это я ботаю. Тот не фартовый, кто ходку не тянул и северной зоны не нюхал. Но и там, трехаю тебе, свои имеются — фартовые. И в зоне они файнее фрайеров дышат. Секи про то. И заруби на шнобеле — фартовый — везде свой, — говорил Леший.

— Хм, это где ж? — не поверил Бурьян.

— А ты секи! Кому первому из людей Господь наш, уже на кресте, грехи отпустил и ввел в рай? Иль мозги ты проссал? То-то! Вору земные грехи Богом прощены были. Разбойнику все отпутилось. За веру. За раскаяние. А не легавым! Они всюду западло! И на земле, и на небе!

— Всех лихо бьет, — не согласился Бурьян.

— Это ты мне ботаешь? Лихо мусорам без навару дышать. А нам скулить — западло! Потому что закон не велит, — серчал Леший.

— А с чего ты фартовать стал? Ну я, ладно, шанхайский. Иного быть не могло. Ты ж с хрена ли в фарте возник? Как паханом стал? — впервые насмелился Бурьян.

— Леший! Кенты тебя в хазу зовут! — перебил фартовых медвежатник. И пахан заторопился к бараку, куда незадолго до него юркнул рыжий мужичонка, работавший всю жизнь, с самой молодости, грузчиком в универмаге.

Фартовые молча слушали его. А завидев пахана, потребовали:

— Ботай по новой, все, что нам натрехал.

— Рыжуху в универмаг привезти обещаются. Завтра. О том доподлинно услышал от продавцов. Боятся товар брать. Шибко большая партия. Попросили усиленную охрану у легавых, чтоб чего не случилось. Но мусорам не до магазина нынче. Шухер в суде случился. Вряд ли пришлют подмогу сторожу. Потому орут бабы-продавцы. Мол, не хотим за воров в тюрягу влипать. Либо охрану давайте, либо товар не возьмем.

— А что легавые продавцам ботнули? — спросил Леший.

— Сказали, что сторож вооружен. И универмаг в двух шагах от ихней легашки. Если шухер — не то выстрел, крик услышат. Пусть только не спит на дежурстве. Что нет смысла давать дополнительную охрану в магазин, какой глаза в глаза с милицией стоит.

— Лады! Заметано. Завтра позорче будь. В оба гляди, запоминай, куда рыжуху притырят на ночь. Вечером нарисуйся. Вякнешь, что пронюхал, — дал сто рублей наводчику пахан. И, едва тот вышел, послал за ним Фомку проверить, не притащил ли грузчик на хвосте мусоров ненароком?

Но все обошлось тихо. И фартовые, обсев стол голодными мухами, загудели:

— Видать, хвост подпаленный свербит у легавых, коль стремачить в универмаге ссут? — смеялся Фомка.

— А я думаю, ловушка там, — предположил кто-то.

— Полудурок вовсе! Какая ловушка, коль легавые отказались?

— Отказались сегодня, пока рыжухи нет. А завтра, едва получат, мусора и возникнут. Перед самым закрытием, чтоб внезапно.

— Кого внезапно? Их не дозовутся. Хотя и впрямь из мусориловки весь универмаг как на ладони. Вот уж поставила его какая-то блядь с умом. Сколько наших кентов там засыпалось из-за сраного соседства…

— То-то и оно. На универмаге погорели многие. И теперь думаю, уж не пустили они утку, чтоб заманить нас? Обставили все как по нотам. Чтоб мы, прослышав, клюнули на навар. Все. Они и накроют разом, — говорил Леший.

— Да ты что, пахан, разве у наших мусоров мозги завелись, чтоб до такого додуматься? Да откуда они их высосут? Поди, еще после суда не поотмылись! Чего бздишь? Иль разучился мокрить мусоров, иль «маслины» в нагане твоем перевелись? Тряхни мохом! Не дрейфь! А коль слабак в яйцах, мы пойдем. Сами, — предложил Фомка.

— Ты, падла, ботай, да о тыкве не забывай! Иль мозги прожопил, что со мной так трехаешь, ровно я — фрайер. Ты что есть? Гнида! Не я тебя в законные взял? Вором сделал, а ты хвост поднял на меня, паскуда трухлявая! — встал пахан.

— Кончай базлать, кенты! Не время. О деле надо. Чего залупились? — вскочили фартовые. И, удерживая Лешего, предложили рискнуть.

Пахан, нехотя, согласился.

А ночью, оставшись один на один с Бурьяном, долго не мог остыть. Материл медвежатника. Грязно, зло, по-черному.

— А как ты фартовым стал? — напомнил Бурьян, схитрив, решил отдохнуть от брани, порядком поднадоевшей ему.

Леший вмиг осекся. Выдохнул злое, мешавшее дышать. И поутих. Умолк на время, будто вспоминая, вороша давнее, какое прятал не только от чужих глаз, ушей, но и от самого себя.

— Мать у меня была, — заговорил он, вздыхая, вполголоса. И вдруг, резко встав, сел у окна, закурил, продолжил тихо, будто самому себе рассказывал, чтобы не забыть, не запамятовать ненароком в канители жизни.

— Мать никогда не бывает плохой. Она всегда лучшая, единственная и у нас. Кенты, случается, лажают, бросают, засвечивают и даже прикончить умеют. Особо, когда хавать не хрен иль общак делить надо. А вот мать — никогда! Кенты — на время, а мать — на всю жизнь. В сердце, в крови, в памяти. Она никогда не заложит. Последнее отдаст, забыв о себе. Потому что она — мать. Такою была и моя. Самая лучшая, самая красивая. Ты-то свою мать помнишь? — внезапно спросил Бурьяна.

— Помню. Хотя и не велят фартовые.

— Они твоей душе — не паханы. А мать — жизнь каждого. Она от Бога. На такое «малина» закона не держит. Моя мать работала на трикотажной фабрике. Прядильщицей. Бывало, по две смены. Чтоб мне лучше жилось. Изо всех сил старалась.

— А отец? — перебил Бурьян.

— Он бросил мать, когда я еще не родился. Ушел от нее. Хотя знал, что она меня ждет. Мать его не искала, не подавала на алименты. Никогда не ругала, не вспоминала злым словом. Маленькая, хрупкая, а сколько силы было у нее — жить без слез и жалоб. На такое не всякий фартовый способен. Чуть петух жареный в жопу клюнул, хана, заканючил, как падла. Моя мать держалась. Даже бабку-бездельницу старую, ни разу не ругала за лень. Та, лярва гнилая, только и знала краситься перед зеркалом. Ни похавать приготовить, ни убрать — ни хрена не умела. Хоть и старуха, чтоб ей черви всю сраку проели, мартышке проклятой. Всю жизнь на шее матери петлей висела. Свекровь. Что к тому добавишь? Это она назудела отцу, что мать ему не пара. Мол, нет у нее высшего образования, культурного воспитания. Говорили, потом он нашел себе такую. Да только она бабку в первый же день из дома вытряхнула, как сор с половика — коленом под сраку. Ей образование вместе с воспитанием не позволили гнуть горб на старую хварью. А мать ее приняла. Жалела. Все простила. Но потом выпивать начала. С горя иль от усталости — не знаю. Но и ее силы оказались не бесконечными. Сдавать стала. Я тогда небольшим был. Случалось, по нескольку дней не жравши сидел. Бабка хоть малую пенсию, но имела. Купит себе хлеба, повидла, колбасы ливерной.

Поест, а оставшееся — под замок. И мне ни крошки не даст. Я и пошел на помойки, сам себе жратву промышлять. Где корку хлеба, протухшую селедку, осклизлую колбасу — все в ход шло. А вечером мать уговаривал бросить пить. Случалось, она брала себя в руки и дня три держалась. Купала, кормила, стирала, в общем становилась прежней. А потом снова ударялась в запой. И тогда ее выгнали с работы. Жить стало совсем невыносимо, — затянулся дымом папиросы Леший и, помолчав, продолжил:

- Стали к нам в дом наведываться комиссии всякие. Матери грозили. Та ночами плакала. Обещала пойти работать. Но хоть и устраивалась, все равно ненадолго. В почтальонах — неделю, в прачках — месяц, в дворниках — месяц. Но и там я за нее старался. А тут дворовые бабы скандал ей устроили. Обзывали, срамили. Свекруха ликовала. Мол, вот, неспроста от нее мой сын ушел. Он все наперед видел. А кто, как не он, довел мать до этого? Вот так-то и проснулся я утром. А мать в петле висит. Кончилась, бедная. Не выдержала. Бабы дворовые последней каплей стали. Довели. Не пила она в тот последний день. Ни капли в рот не брала. Помыла меня, сама искупалась. А когда ужинать сели, глянул я, а у нее глаза черными стали, хотя до этого всю жизнь были синими, как небо. Видно, горе в них запеклось, осело. Иль уже все решила для себя…

— А воровать когда стал? — перебил Бурьян.

— На другой день, когда мать схоронили, узнал я, что отец мой — главный легавый города. Это мне бабка сказала. Ну, а я не знал тогда, кто это. И решил отомстить за мать дворовым бабам. И воровал у них все подряд. Жратву и белье с веревок.

Потом на толкучке сбывал и прожирал. Но однажды попался. Баба-соседка меня поймала. И, отмудохав, как фартовая, к отцу привела. Тот, слова не сказав, кинул меня, пацана, в камеру. Три дня голодным сидел, на четвертый — вспомнили. И, надавав пиздюлей, выкинули на все четыре стороны. Родитель даже на глаза не допустил. А через месяц меня опять к нему приволокли. Уже всем двором, легавый аж вскипел. Велел меня к ворам кинуть. В камеру. И пригрозил, мол, коль ума нет, наберусь его в

зоне. И отдал под суд. А перед тем, на следствии, от меня отрекся. Заявил, что мать моя гулящей была. И забеременела, неизвестно от кого. За что он и развелся с нею. Ее порядочность обосрал.

Мол, если б я его сыном был — подала бы на алименты. Тут же — не решилась… И своими руками меня под уголовщину сунул. С тех пор легавых хуже зверей держу. За судьбу корявую. За отнятую мать и жизнь. За то, что не беда, а родитель в фарт отдал. С пацанов. Я ж еще тогда, с той первой ходки, с ними скентовался.

— А сколько отвалили тебе?

— Червонец. Как малолетке. За злостное, неоднократное воровство в квартирах граждан.

— Не поскупились…

— Бабы двора мне расстрела требовали на суде. Вот тебе и бабы! Хотя сами детей имели, — выдохнул Леший.

— Ты им хоть отплатил?

— Еще как! Трех сук, едва слинял с зоны, своими руками на ленты распустил. Рвал в клочья. За все разом.

— А родителя?

— С ним — особо. На рыбалке его припутал. Куда он на выходные смотался. Застремачил, когда один остался. Ну и возник. За четыре года он почти не изменился. Но меня не признал, как и прежде. Ботнул, мол, что нужно вам здесь, кто такой? Я ему и трехни, кто есть. У него харю перекосило, хотел мусоров позвать, какие с ним на рыбалке были. Но я опередил. Он — не изменился. А меня жизнь заставила. Зона и кенты много дали. Хватил я его за горло, сдавил, как гнилушку. И сунул в реку под корягу. На том успокоился. В тот же день фартовые меня в законники взяли. И пошло… Через месяц все ж накрыли меня. Выловили из-под коряги родителя. Доперли, кто его под нее всунул, и под «вышку» меня, как зверя и садиста подвели. А когда в расход отправляли, я по пути слинял. Своя шкура дороже. Что стоило легавого конвоира грохнуть. Долбанул его тыквой об пол вагона. Он и выпустил душу. Фартовый от такого даже не пошатнулся. А этот — слабак оказался. Расписался, как говно. Я у него ключи из кармана. И на ходу поезда — слинял. В «малину» когда вернулся, кенты чуть не сдохли. Зенкам не верили. Пять зим фартовали. Ох и везло! Дела файные провернули. Дышали как в сказке. Зиму в делах, летом — на море. А шмары какие были! Подвалишь к одной, ночь провел, отваливай. Завтра — новая шмара. Хавали в самых шикарных ресторанах, с самыми сдобными бабами. От каких весь пляж торчал. Но и там накрыли. На малолетке. Ведь сама падла подвалила. Ну, бухнули. И ей налили. Не отказалась. А когда за кусты увели — орать стала. Легавые тут как тут. А мы, как падлы, с голыми яйцами… И эта блядь из-под кента вырывается. Ну кто знал, что ей шестнадцать лет? Сиськи и жопа больше бабьих. Сам видел. И все другое, как у прожженной бляди. Да и не целка. Это нам кент враз трехнул. Мол, платили, как за клубничку, а она — паскуда— огрызок, пляжная потаскуха. Она, когда услыхала, что по низкой таксе пойдет, доперла, развонялась, как будто ее силой берут. Мусора, видать, и с блядей долю имели. Стремачили каждую. Трамбовка завязалась. Хотя и пытались кенты наваром отделаться, дать мусорам долю и отмазаться. Но не пофартило. В трамбовке мусора кто-то пером задел. Замокрил. И хана. Слинять не смогли. Замели всех начисто. Как фрайеров. И снова следствие. Докопались и ко мне. Опять под «вышку»…

— Непруха. Со шмарами спокойнее. Они не заложат мусорам, — перебил Бурьян.

— Э-э, нет. И им нельзя верить.

— Почему?

— А ты Фомку спроси. Он тебе трехнет, за что едва не погорел.

— Как он влип?

— На шмаре.

— Здесь, у нас, на Шанхае? — удивился Бурьян.

— Да нет! В горсаду. Все ладом шло. Закадрил. Уломал на скамейку. А она, падлюка, пока он на ней потел, все башли выудила. Когда слез с нее, потребовала плату. Он хвать, а в клифте хрен ночевал. Ни единой купюры. А блядница — в крик. Ну, файно он попух бы. Добро, что вовремя кенты нарисовались. Легавые уже возникли на аллее, когда шмару с Фомкой в кусты уволокли. Там все уладили.

— А как? — полюбопытствовал Бурьян.

— Хайло ей заткнули. Обшмонали. Выволокли башли Фомки. Забрали их. А за беспокойство ту блядюгу хором прошли. Вся «малина».

— И живая осталась?

— Кто? — не понял Леший.

— Шмара, понятно.

— Она, падла, на то и блядь, чтоб десяток «малин» через себя пропустить, не охнув. Что ей сделается? Встала сука и вякает, может, повторим наказанье, если не на халяву?

Бурьян залился смехом.

— А если всерьез, нам, фартовым, всегда надо стеречься баб и легавых, — сказал Леший, посерьезнев вмиг.

— Скажи, как паханом стал?

— О! Это особый случай, — помрачнел Леший и, докурив папиросу, заговорил зло: — На гастроли мы смотались с юга. В Ростов. Там банк накололи. Навар взяли жирный. А ночью на хазе загребли легавые нашего пахана. Тятю. И в мусориловке замокрили. Без суда и следствия. Не дождались, задрыги. Ссали, что слиняет. Тогда им каюк. Мы о том раньше всех пронюхали. И фартовые, вся «малина» меня уламывала — мусоров размазать, за Тятю. Я не упирался. Чисто сработал. Спалил их всех. Легашка деревянной была. Как клопы, в дым свонялись мусора. Меня и выбрали в паханы на сходе, — умолк Леший.

Пахан смотрел в окно на гуляющий Шанхай, но не видел его…

Милиция… Уж лучше бы не вспоминал о ней фартовый. Задери он и теперь рубаху на спине, железо бы не выдержало.

Кожа клочьями срасталась, лентами вспухала. Сломанные ребра, сросшиеся вкривь и вкось, хранили память о тяжелых милицейских сапогах, резиновых дубинках. Были на теле пахана и следы каленого железа. Клеймили его не раз, как скотину. Выбивали не только зубы, а и десна. На руки и ноги лучше не смотреть. Десятки переломов. И все — работа милиции.

Его били, он убивал. Его приговаривали, он мстил.

Злоба за злобу, месть за месть. Слепая ярость никогда не имеет разума. Кто прав, кто виноват в искалеченной человеческой судьбе? Да и кого она интересовала?

Следы жестокости на теле и те не всегда заживают бесследно. Из памяти они не уходят никогда…

Скольких он убил и сколько раз его убивали, давно потерян счет.

— А почему у тебя кликуха такая? — нарушил Бурьян молчание.

Леший отмахнулся, рассмеявшись, помолчал. А потом заговорил, прогнав прочь горькое:

— Зеленым я тогда был. Только начал фартовать по большой. Когда с зоны впервой смылся. С кентами слинял. Ну и после встречи с родителем взяли меня законники на банк, в Минск. Файно мы там провернули. Два миллиона сняли, как одну копейку. Никого не замокри-ли. Даже собак мусоровских не вспугнули. А в ресторане, когда рассчитываться стали, официант на купюры глянул. Нам бы смыться, так нет, допить решили, что в бутылке было. Не успели разлить — легавые возникли. Уже с браслетами. Наготове. Оказалось, по всем точкам было приказано следить за номерами купюр, свернутых в банке. И коль наткнутся, засветить тут же тех, кто этими банкнотами рассчитываться будет. Мы и попухли, — рассмеялся Леший. И продолжил, откашлявшись: — Только не на тех козлов напоролись, чтоб мы добровольно в браслетки сунулись. Переглянулись. Легавых трое. Нас — пятеро. Я с краю сидел. И как долбанул того, какой меня уже за шиворот взял, он собственными яйцами подавился. Невпродых ему стало. Кинулся на второго, третий — пушку достал. Мы — ходу из кабака. А там — толпа. Хлябальники развесила, ни хрена не допрет. Мы — к окнам. Легавые — за нами. Палить ссут, чтоб кого ненароком не задеть. Мы тем воспользовались. Вышибли окна и вниз. А второй этаж. Но пронесло. Мусора забздели следом за нами сигать, из пушек по нам стрелять начали. Мы — сквозняк дали. Задворками смываемся. На трассу. А легавые дозвонились. И каюк. Нагоняют мусора. Уже в десятке метров. Тут на наш кайф — самосвал чуть затормозил. Мы — в него. Разом. Куда попрет — хрен его душу знает. А он, падла, за город смылся и как дал газу. Мы в кузове, что пустые бутылки, так и покатились. Лягаши за нами на мотоциклах. Но шоферюга попался — зверь. Жмет — усирается. Видать, тоже легавый дух не терпит. И оторвался файно от мусоров. Сунули мы ему пачку крапленых купюр. Он и ботни, что в зону едет. Там пашет. Вольнонаемным. Потому, мол, прятать негде. И посоветовал через болото пройти, там безопасно. Леса партизанские. Глухие деревни. Менты тех мест ссут. Мы и сработали. Поперли на болото, как последние пидоры. Не усекли, что на болоте не то дышать, кашлять и ходить, бздеть и то хана. Без проводника и вовсе возникать не след. Чужие мы в тех местах. А легавые там родились, шкуры вонючие. Ну и вскоре повисли у нас на хвосте. Хорошо, что ночь наступила. Мусора фарами мотоциклетными болото осветили. Мы харями вниз попадали, и, как пидоры, сраками кверху меж кочек ползем. В грязи, в вонище, в тине, Лягушки, глядя на нас, в обморок падали. А мусора следом хиляют, тоже на яйцах катятся. Я смекнул. И вякнул кентам, чтоб отрывались без меня. Что легавых уведу от них. На себя беру. Коль пофартит, встретимся в Бресте через пару дней. Пусть дождутся. И кенты усекли. Шустрить стали. А я шлангом прикинулся. Навроде обессилел. В сторону линяю. Тишком. Мусора — за мной. Вижу — близко, ожил враз. И зашевелился. Они за кентами. Я опять жду. Жопу из-за кочки высунул. Коль стрельнут, ей не впервой. Но им — живьем хотелось. Они по новой поднатужились. Я опять — ходу. Весь клифт в клочья. Да что там, харя — будто у кикиморы отнял. Всю ночь таскал легавых по болоту. Увел от кентов. Обмишурил. Сбил с понта. Когда это до меня доперло, сам сорвался от мусоров. Меня им накрыть тяжко было. Рост и худоба выручили. Смылся я от них уже утром. Под самой нюхалкой слинял. И в лес. Там к вечеру своих нагнал. После того и стал Лешим. За то, что в чужом болоте мусоров облапошил, — хохотнул пахан.

…Милиция разыскивала его повсюду много лет. Не раз выходила на его след и обставляла фартового так, что уйти, казалось, немыслимо. Заранее радовалась удаче. А Леший ускользал…

— Черт — не человек. Ну не пойму, не могу представить, как он отсюда ушел? — разглядывал начальник тюрьмы опустевшую камеру, не веря своим глазам. Утром Лешего должны были расстрелять. Он сбежал, опередив смерть всего на три часа…

— Немыслимо! Сам дьявол! — протирал начальник тюрьмы глаза. Старшего охраны за побег из тюрьмы опасного преступника выкинули с работы без пенсии и пособия.

Как удалось Лешему сбежать в тот раз — никто не докопался. Многое отдал бы за то, чтобы узнать о том, начальник тюрьмы Хабаровска, но он не был фартовым, а потому тот побег остался для него загадкой навсегда.

Леший ни одного дня не жил спокойно с тех пор, как его впервые, много лет назад, приговорил суд к расстрелу за убийство начальника горотдела милиции, бывшего по иронии судьбы его отцом.

Не надоело ль ему играть всю свою жизнь в догонялки со смертью? Она настигала часто, а он ускользал, скорчив ей, как всегда, козью рожу и показав по локоть, мол, жизнь еще не опаскудела, пока в карманах шелестят кредитки. На том свете они ни к чему.

Он смеялся над опасностями и слыл неуловимым. Чего все это стоило ему, знал только сам Леший.

Он никогда, никому, даже себе — проснувшемуся — не сознался бы и под пыткой, какие он видел сны…

В них он жил совсем иначе. Строил дома — просторные и светлые, надежные и теплые. Хотя руки его никогда не знали ни тяжести, ни назначенья бревен.

Во снах он собирал цветы на лугу. Большие, пышные букеты — для жены. Русокосой. Сероглазой. Не продажной и непьющей.

Она обнимает его так нежно и непривычно, прижимается к щеке и шепчет тихо, как ветер на лугу:

— Алешка, родной…

Если бы не эти сны, он давно бы забыл имя, каким с рожденья нарекла мать.

Это имя не знали кенты, его напоминали в суде, зачитывая обвиниловки и смертные приговоры.

Алешка… Это имя стало отчеством его детей, каких он видел во сне. Троих мальчишек. Так похожих на собственное детство. Только они, в отличие от самого Лешего, умели звонко смеяться. За себя и за него — разом. Они катались на плечах и спине Лешего, тузя в бока босыми пятками, заставляли бежать, шевелиться быстрее. Он торопился, спешил и бежал на карачках по цветастому, пахучему лугу. Но что это? В чьи колени воткнулся башкой?

Леший поднимает голову. Милиция…

— А, мать твоя, сука блохатая! — вскакивает Леший на ноги и летит с постели кувырком.

Нет милиции, нет сыновей. Пьяная шмара, продрав заспанные, крашеные глаза, с похмелья ничего понять не может. И, скривив морковные, размазанные губы, говорит зло:

— Сбесился, что ли, малахольный! Вот полудурок, к бабе дрыхнуть приперся. Иль мозги посеял, неведомо тебе, зачем ты мужиком на свет объявился? Да еще и полохаешь сдуру! Пшел отсель, коль тебе легавые в мусориловке вместе с кентелем муди откусили. У другой под боком валяйся вместо затычки! Я горячих мужиков уважаю, какие знают, за что платят. А и я дарма не беру! Отваливай! — кричала так непохожая на ту — русокосую — из сна.

И Леший уходил молча.

Нет, ни к одной бабе не тянуло его ни душой, ни телом. Ни одну не любил. И его никакая не признала, не потянулась, не позвала, даже за деньги.

Грубый был мужик, если напивался вдрызг. Уж коли на трезвую заявился, до самого рассвета покоя не жди. А утром кинет стольник на замусоленный стол и, не уронив ни одного ласкового слова, уйдет молча. Надолго. Ничего доброго после себя не оставив. Ни подарка, ни улыбки. На бабу, как на парашу, смотрел. Иначе не воспринял.

Потому шмары не звали его к себе. Была одна. Она не как все. Принимала его без денег и хмеля. Подарков не ждала. Красавицей Шанхая слыла. Девкой Лешему отдалась. А он спьяну ничего не понял. Кроме него, никого не приняла. Сына родила. Молча, не навязываясь, не вешалась на шею. А потом… ушла… Замерзла хмельная на дороге. Как счастье, какое потерял, не узнав и не увидев его истинного лица. А потом приходила во сне. Мертвая, как живая. Не укоряла ни в чем. Просила уберечь от беды сына. Своего. И предупреждала не без умысла:

— Собьешь его с пути, не жди прощения. За себя — ладно, за него — кровью заплатишь, головой… Я не легавый. Не сбежишь. Страх поимей. Твой он!

Леший и сам видел, не слепой, что Бурьян — его отродье, бухое семя. Но кем же вырастить сына, как не своим подобием? И учил всему, что знал и умел сам, что постигал долгими годами фарта, ценою больных ошибок. Парня своего от них берег. И хотя не подавал виду, что знает о родстве, ни словом не обмолвился о том, при каждом удобном случае помогал и поддерживал.

— Гляди сюда, Бурьян! Вишь, старая мандавошка хиляет. Что ты мне о ней вякнешь?

— Плесень, что еще?

— Шалишь, дура! А ну, шмыгай за ней, узнай, где жопу пригрела!

— И так знаю, — пожимал плечами Бурьян.

— Налет надо на нее, — говорил Леший.

— В навар рваную юбку и галоши возьмем. Не-е, она не пархатая, — отмахивался Бурьян.

— С нее понту жирней, чем с ростовщика! Иль зенки в жопе? — удивлялся пахан.

— А ну, хиляй сюда! Теперь протри бельмы, мокрожопый. И мотай на шнобель, покуда моя «маслина» отливается, — смеялся Леший и, показывая на старуху, неспешно идущую по тротуару, говорил: — Ты не смотри на старую юбку и дырявую кофту. Старухи любят прибедняться. Имеют привязанность к любимым вещам. И носят их до последней нитки, покуда с задницы не разлетится в клочья. Но ты глянь на ее мурло. Холеное, сытое, улыбчивое. Вишь, в пасти фиксы из рыжухи. Такое старухи от нужды не утворят. Пархато дышит плесень. Из царских червонцев пасть вставила. Не с последних. В заначке имеет. Глянь, серьги у ней. По титьки. И тоже с рыжухи. С бриллиантом. Старые. Не дешевка.

— А и верно, — соглашался Бурьян, удивляясь наблюдательности Лешего.

И, указав налетчикам на старуху, пахан уже под утро делил навар. Он был немалым. Леший нюхом чуял и никогда не ошибался.

В другой раз, выйдя из магазина, придержал Бурьяна за рукав и, указав на старика, въезжавшего во двор дома на потрепанной машине, сказал:

— Засеки этого козла. Кентов к нему послать пора.

— Да ты что, пахан? Ты глянь на него. Сам — хорек облезлый, в чем душа держится, а телега и вовсе без понту. Ни хрена, кроме ржавчины и скрипа. Только время потеряем, — отмахнулся Бурьян.

— Гобсек тоже в рвань одевался, от того не перестал миллионером быть. Вон, хвати за клифт, пижона. Весь в этикетках. А в кармане, кроме дырявого гандона, ни копейки. Так всегда голь и бось из шкуры лезет, чтоб вырядиться, потому что ей, кроме этих вот тряпок, единственных в шкафу, терять нечего. А пархатые всегда «под сажей». На плечах лохмотья. На ногах— рвань. Случается, в хате — срань. А дерни из-под такого сундук, кушетку иль диван, да прошмонай файно, тогда допрет до тебя мое слово. Это с кой нищеты старый хер в трандулете ездит, когда трамвай под окном останавливается? Иль на бензин лишние башли завелись? Иль на запчасти и ремонт — не жаль? Дела проворачивает перхоть без навару для нас. Непорядок! Тряхнуть пора пердуна!

Глубокой ночью налетчики принесли долю пахана. Бурьян онемел от удивления. А Леший опять за свое:

— Учись, покуда дышу. — И, пока кенты бухали, обмывая понт, снятый со старика, Леший опускал в карман Бурьяна пачку стольников. Тот делал вид, что не замечал. А Леший радовался. Не во сне, наяву помог. Сыну…