— Колись, падла! О чем ботал с Кравцовой? — придавил Филина сверху так, словно в землю живым вбить вздумал.

— Ксиву подписал, — попытался вывернуться сантехник.

— Я зенки не просрал. Что в ксиве? — спросил жестко.

— Чтоб я с города не линял, — соврал Филин.

Матрос схватил за горло. Слегка сдавил пальцами.

Глухо, сквозь зубы процедил:

— Темнуху лепить вздумал мне? Такие ксивы не на воле, в клетке подписывают.

— Стремачат меня. Матрос. Линяй. Мусора каждый бздех на шухере держат. Катись к кентам. Чтоб не накрыли. И тебе, и мне то не по кайфу.

— Кому ты сдался, козел? — усмехался Матрос, но Филин почувствовал, как расслабились его пальцы.

— Сам видишь, и тут секут меня. Все пытают, встречался ль с вами? Не нарисовались ли ко мне на работу? За куст по нужде без легавой стремы не хожу. Вас пасут, засечь хотят. Меня наживкой выпустили. Это до меня враз доперло, — изворачивался Филин.

— На допросе поплыл? Что трехал?

— А что я знаю? Ни хрена. И ботать нечего. Они про меня геологов трясли. Знаете ль этого мудака — меня? Они не промах. Трехнули, что я с ними пахал все время. Вот и отпустили. Иное не доказано, — сообразил Филин.

— Наколку на клешне не засекли. Иначе б, хрен поверили…

— Я ее прятал…

— Смотри, Филин, отмазывайся от нас. А коли засветишь кого — в жмуры распишу сам. На месте. Секи, паскуда!

— Чего грозишь? Без понту хвост подымаешь! Я ваших дел не знаю…

— Кончай! А ну колись, кенты где канают? В тюряге иль лягашке?

— Все в тюряге. Но я их не видел. В одиночке приморили. В тюрьме. Выпустили недавно. Но под колпаком хожу. Чуть с вами засекут, вмиг за жопу, — понурился Филин.

— Не ссы. Тут тихо.

— Только с виду. А копни — куча мусоров по кустам.

— Ты в доме один дышишь? — перебил Матрос.

— С матерью. Завтра еще сеструха прикатит. С пацанами.

— Тьфу, черт! Непруха! Хотели у тебя примориться — на хазе…

— Лягаши тут же накроют. Чуть не каждый вечер возникают. И средь бела дня. Шмонают все углы, — отказал Филин.

— Ладно. Не дергайся. Не нарисуемся. Сыщем себе кайфовую берлогу. Переждать надо. Легавые весь кислород перекрыли. Не удалось смыться. Чуть не влипли.

Филин испуганно оглянулся на шорох за спиной. Горностай пронырнул почти у ног, прошелестев сухими листьями, тут же скрылся в кустах.

— Неполохал падлюка? — рассмеялся Матрос и добавил: — Заруби себе, покуда дышишь, о нас ни звуком, ни бздехом. Иначе и на погосте лярву надыбаю. И клешню не высовывай. Меченый ты! Эту картинку лягаши, как маму родную, знают. Коль носишь ее, до смерти не отвяжутся от тебя. А и нам ни до кого. Выждать надо. Уж тогда тряхнем весь север…

Филин слушал его вполуха. Заканчивал ремонт качалки. И не заметил, когда и куда исчез законник. На полуслове пропал.

«Видно, недоброе почуял. А может, кенты дали знать, чтоб уходил. Один он не рискнул бы объявиться белым днем. Понятно, стерегли Матроса. Тоже мне, набивался ко мне домой со всеми фартовыми. Кенты выискались. Не успел увидеть, в горло вцепился! А я его у себя прими. Нашел дурного! Хорошо, что выпутался! Отвязался от прокуратуры! А чего это мне стоило? Два месяца под страхом жил. За что? Все на халяву! И теперь с оглядкой дыши, чуть что — накроют мигом. Легавые и фартовые. Э-эх, и на кой черт все они сдались? Жил я без них, не зная горя. Так надо было приключения найти. Да еще татуировка эта. Чем ее снять теперь? И надо ж было, угораздило меня уговорить по бухой Матроса», — сокрушается Филин.

Ирина тоже не забыла о ней. И, увидев на руке Филина, запомнила каждую черту, штрих, цвет. И вечером, вернувшись с работы, спросила о ней отца:

— Нарисуй.

Когда Кравцов глянул через плечо дочери, сказал:

— Татуировку эту ставили фартовые. Но, коли лучи солнца, да и сама наколка — перевернуты, человек тот — не вор. Но в чести, в фаворе у законников.

— Как это — наколка перевернута? — не поняла Ирина.

— Сама смотри. У воров лучи солнца идут к пальцам. А здесь куда? К запястью? То есть наколка перевернута. Обычно ее ставят на плече, как клеймо для избранных. Чтоб милиции в глаза не бросалась.

— Выходит, чтоб подтвердить свое, придя в «малину», вору раздеться надо? А если обстановка не та?

— Ради безопасности и воры нынче осторожнее стали,

— перебил дочь Кравцов и, вглядевшись в рисунок, продолжил: — Человек этот — не сидел. В тюрьме не был. Нет на солнце ни одной точки. Обычно все годы, отбытые в зоне, на солнце имеются, как горькие отметины. У иных солнца и не видно. Все в отметинах. Они, эти точки, меж собой в тучу сливаются. А у этого — чистый диск. Зонами не мечен.

Ирина усадила отца за стол, сама рядом присела. Слушала внимательно, не пропуская ни одного слова. Знала, в татуировках никто, кроме ее отца, в прокуратуре не разбирался. Все считали, что наколки не могут помочь в деле, рассказать о человеке, Ирина так не думала. Много раз убеждалась в обратном.

— А зачем ему ее поставили? — спросила отца.

— Что он тебе на этот вопрос ответил?

— Сказал — по пьянке случилось. Сам попросил законников.

— Одной просьбы тут явно маловато. Фартовые на него свои виды имели. И зажгли на нем фонарь. Наколкой. Знак всем ворам — не трогать! Свой! В случае беды — поможет! Или послужит прикрытием. Таких воры берегут. А милиция — на заметке держит, — говорил Кравцов. — Имеет в себе необычное качество, нужное ворам. Видишь, солнце встает не из-за двух гор, как обычно в этих татуировках, а из-за трех. И эта — третья, штрихом выделена. Она — особый знак.

— Он ночью хорошо видит. В темноте газету может прочесть. Поразительно. Но я сама в том убедилась, — подтвердила Ирина.

— «Малине» он обязан чем-то. По-видимому, жизнью. Солнечный диск выколот не ровным, а зубчатым кругом. А значит, у смерти его отняли воры. За то спасенье — он их должник! И фартовые его жизнью могут распоряжаться, как содержимым своего кармана.

Ирина насторожилась.

— Он у фартовых недавно. В закон не принят, — говорил Кравцов.

— Законник он. Его приняли перед тем, как послали выручать Таксиста, — не согласилась Ирина.

— А я говорю — не фартовый! Мало того, что сама наколка кверху ногами сделана, у гор, вернее, у подножья, морской полоски нет. Или ты ее забыла нарисовать.

— Я все в точности, как на руке!

— Тогда не спорь! — прервал Кравцов дочь и рассказал, как впервые, увидев Лешего, всю его биографию читал по наколкам. Леший, услышав столь подробный рассказ о себе, божился, как выйдет на волю, из меченой шкуры выскочит, — рассмеялся следователь.

— А что у него? — поинтересовалась дочь.

— Ты сначала о Филине дослушай. Он, знай это, воровскую клятву дал.

— Объясни, — не поняла Ирина.

— Это обычай, ритуал такой, когда берут в «малину», этот человек на собственной крови клянется соблюдать все писаные и негласные законы фартовых. Их много. Но главные — не выдавать, помогать ворам во всем безропотно. Ни шкуры, ни головы не жалеть ради фартовых. И, естественно, кто нарушит эту клятву, того в живых не оставляют.

— Но он не фартовый. Зачем же клятва?

— Он свой в «малине». Хоть пока и не в законе. Его и не думали в закон принимать. Видно, возраст у него серьезный. Учить поздно. А необученного в дела не берут. Коль в делах не был, фартовые не примут в закон. Остается при «малине», как консультант, помощник. Что-то среднее между законником и шпаной.

— Но его приняли. Сам признался.

— Э-э, нет. Тогда был предпринят психологический ход. Его применяют в особых случаях. Когда кто-то один может сработать за «малину». Его наделяют полномочиями законника лишь на требуемое время. Чем рисковать всеми, лучше подставить одного.

— А какая разница — законник он или нет? Кому и зачем нужен был маскарад? — не понимала Ирина отца.

— Фартовые были уверены, что Таксист сбежит. Ему и более сложное удавалось. И не сбежал в этот раз лишь по случайности. «Малина» Лешего знала, сбежав с эксперимента, Таксист обязательно постарается узнать, кто помог ему — пахану — удрать на волю. И не приведись, узнал бы, что вытащил его обычный, как они говорят, фрайер, даже не вор. Законники считают, что такие дела должны и умеют проворачивать только фартовые. Таксист Лешему, за унижение своего достоинства пахана, мог голову свернуть вместо благодарности.

— А если бы увидел наколку, перевернутую, на руке у Филина?

— «Малине» Лешего, думаю, места было б мало. Потому срочно в закон приняли. У себя, в «малине». Перед тем, как послать к Таксисту Филина. Хотя могли и убить

последнего. Чтоб ничего не узнал пахан. Тем более что Филин — в обязанниках. Это для него опасно. Малейший промах, подозрение, неверный шаг, не то слово — убьют, не раздумывая.

— А на чем он мог так попасться к ним в зависимость?

— Да мог в карты проиграться. Или помогли из какой-нибудь драки с поножовщиной выйти. Их в тайге немало было. Там, помимо фартовых, всякие крутились. Нам с тобой его обязанку здесь не высчитать. Но штука эта — коварная, как подводный риф.

— Сегодня двое осведомителей предупредили и нас, и милицию, что банда Лешего снова в Оху вернулась, — тихо пожаловалась дочь.

— А куда ж им деваться? Обложили, как волков, флажками и удивляетесь: вернулись! Конечно! Теперь на Шанхай или Сезонку уйдут. Хотя…

— Нет их там. Милиция проверила.

— А ты чего дрожишь?

— На тюрьму могут налет сделать, — выдала свои опасения Ирина.

— Это верно. Но уж здесь милиция должна постараться. Хотя от них я за всю свою жизнь, за все годы работы не видел, не получал никогда реальной помощи.

— Как хоть выглядит этот Леший? — спросила Ирина.

— Уж не думаешь ли ты своими руками провести задержание? — удивленно глянул Кравцов на дочь.

— Я не собираюсь подменять милицию. Пусть она свои обязанности выполняет. А о Лешем спросила потому, что сколько слышу, мучаемся из-за него, неприятности получаем, а я и понятия не имею, что он собой представляет.

— Мне доводилось вести его дело не раз. Сложный тип человека. Внешне — сама беспомощность. Хлипкий, как мальчишка-заморыш. Но внутренний стержень крепок. Когда я передал в третий раз его дело в суд, а потом в процессе, поддерживая обвинение, попросил для подсудимого исключительную меру наказания, Леший, ожидая решения суда, сказал мне:

— Не гоношись, прокурор! Меня распишут иль нет — неведомо. А вот тебя я точно угроблю. Своими клешнями. Это, как мама родная, не задышишься в своей хазе…

Ирина заметно побледнела. И Кравцов, заметив это, поспешил успокоить дочь:

— С тех пор больше десятка лет прошло. И я, и Леший живы. Все в догонялки играем. У смерти под носом. Правда, отошел я от дел. На пенсии, но угрозу помню. Она была первой и последней. Но самому не удалось достойно завершить затянувшуюся меж нами дуэль — сил и нервов, терпения и знаний. Может, тебе повезет. Но помни, нет на земле создания отвратительнее и опасней Лешего…

…Сам пахан «малины» сидел в это время на Сезонке у потасканной, пьяной шмары, такой же старой, как сам Леший.

Она давно не пользовалась спросом у фартовых. Ей на замену появились молодые потаскушки, более нахальные, смелые, жадные. Они живо вытеснили Зинку из притона, выдворив в щелястую, кособокую пристройку. Кинули ей на пол обоссанный всеми потаскушками, по бухой, матрац, велели не соваться к ним ни по какой погоде.

Зинка, может, сдохла б с голоду иль примерзла б к матрацу в одну из одиноких, холодных ночей. Но о ней, вот удача, Леший вспомнил.

Рванув на себя скрипучую дверь, глянул на Зинку, свернувшуюся в клубок, и велел сявкам Сезонки перевести старую шмару в кайфовую хазу. Его послушались враз.

Леший сделал это не ради шмары, для себя. Уважал уют, пусть и временный. К молодым шмарам давно не ходил. Предпочитал потным постелям хорошую выпивку и закуску. Чтоб всего по горло и от пуза было.

Старая шмара тоже пожрать любила. А выпить — тем более. К тому же, не евши несколько дней, какая баба о мужике вспомнит? Вот и Зинка, едва сполоснув измятую рожу, — Леший приказал умыться — к столу кинулась.

Мела все подряд. Не разбирая, что ест. В пузе будто дыра появилась, какую скоро не заткнуть.

Леший смотрел на Зинку, думая о своем. Эту бабу он знал с молодости. Ни разу не подвела, не лажанулась. Она первая сказала пахану, что, перебрав спиртного, он разговаривает во сне. Отвечает на вопросы. А утром — ничего не помнит.

Зинка много раз выручала фартовых. Втихаря скупала у горожан документы покойников. Делала парики, накладные усы и бороды. Вот и в этот раз похвалилась перед Лешим, что не тратила время зря.

Устроившись уборщицей в парикмахерской, работала и на законников.

Правда, в парикмахерской не раз грозились выгнать пьянчужку за прогулы. Но желающих на ее место не находилось, и Зинку снова уговаривали вернуться на работу.

Вот и теперь Леший примерил искусно сделанный парик. Рыжий, как огонь. К нему — бороденка, будто из-под хвоста у коровы выдернута. Свалявшаяся, нечесаная, немытая.

Пахан на шмару исподлобья глянул. Та поняла:

— Заметано, могу отмыть. Ажур наведу. Но ты помни, ксивы на тебя какие? Ванькины. Сторожа. А он бороду не мыл, усы не чесал. Да и какой стремач себя холит? Все насквозь — ханыги! Он и сдох от денатурата. Перебрал. Только в гробу и отмыли. Первый раз в жизни, — лопотала баба.

— С чего взяла, что я по его ксивам дышать стану?

— Годами сходитесь. И харями. Тот такой же был, — выпалила Зинка.

— Тебе еще, лярва вонючая, про меня трехать! — двинул шмару по уху бережно. Та коротко взвизгнув, ругнулась беззлобно:

— Кикимора лысая, чтоб тебе волк муди откусил! Чтоб ты ежами до смерти срал, поганка гнилая…

Пахан похлопал шмару по спине примирительно:

— Не базлай, стерва. Кончай травить. А чтоб не сгнила от плесени, хватай вот, — дал пачку червонцев.

И, забрав липовые ксивы, сунул в карман пиджака.

Выпив с Зинкой, вышел к кентам, стоявшим на стреме на случай появления милиции. И сказал тихо:

— Нынче линяем. По железке. Пора материк тряхнуть. Приморились в Охе. Ксивы файные. С ними хоть куда. Передай кентам, чтоб бухали не пережирая. Матрос пусть билеты нарисует. На ночной…

Фартовые тут же исчезли. А Леший, засунув в саквояж Зинкин маскарад, вышел из барака, подышать на воздухе.

Пахан любил Сезонку. В этом районе города он частенько гостил вместе с кентами. Здесь его знали и берегли.

Вон опять какую-то приподдавшую бабенку сгребли налетчики. Сумочку вырвали, часы, серьги сняли, теперь и под юбку полезли.

Баба кричать пыталась. Да что толку? На Сезонке лишь блатарям помогут придержать бабу, чтоб не дергалась, глядишь, и самому перепадет, пусть и последним в очереди…

Леший усмехается. Он этим промыслом не занимался никогда. Не сдергивал обсосанных трусов с перепуганных насмерть баб. Он отнимал то, что можно было нажить, не посягая на тело и честь.

Да и потом понял, что делал правильно. Не насилуют фартовые. Берут лишь то, что само идет в руки.

А там, за углом, трясут блатари двоих парней. Из карманов даже мелочь выгребли. Курево отобрали. Сдернули часы, куртки. Хорошо, что не догола раздели. Навешали фингалов на память и отпустили по домам. Ребята что было сил, бегом, подальше от Сезонки припустили, во весь дух.

Из раскрытого окна слышна песня подгулявшей шмары:

…А у нас в саду — цветет акация, всех счастливей здесь, конечно, я!

У меня сегодня — менструация, значит, не беременная я…

Леший сплюнул, поморщившись. Обматерил потаскуху по-мужичьи зло. Отвернулся. Услышал, как кто-то из стопорил, поймав на дороге старуху, вытряхивает у нее деньги.

— Куды бесстыжай лезешь? Аль годы мои не видишь? Отпусти, холера проклятая! Нет денег. Самой пенсии не хватает, — плакала бабка.

Но стопорила обшмонал ее всю. Словам не поверил, не найдя ничего, дал пинка… Не теряя времени, за угол шмыгнул, новую жертву сторожить.

Леший знал, блатарям Сезонки сколько ни дай, все мало будет. Все пропьют, проссут на первый же угол и забудут, за чей счет ночью бухали.

Через десяток минут уже собравшиеся в дорогу фартовые Лешего окружили пахана.

Им не стоило говорить заранее о предстоящем пути. Гастроли на материке были желанной мечтой каждого. «Так и законников в «малину» можно сфаловать. Особо тех, кто, вернувшись из ходок, с дальняков, без пахана и «малины» остался. Эти и за малый навар согласятся фартовать вместе. Только бы надежные попались», — думает Леший.

В вагоне на законников никто не обратил внимания. И, заняв два купе, фартовые думали теперь лишь об одном, как по-тихому, незаметно и без происшествий, уехать с Сахалина.

Но глубокой ночью к ним постучали:

— Проверка документов! Откройте! — услышали требовательный голос проводника.

Кинулись к окнам. Забиты наглухо. И как не додумались проверить при посадке. Забыли! Но поздно. Щелкнул ключ в двери. Проводник и двое пограничников стояли в проходе, удивляясь, чем испуганы пассажиры? Но законники быстро сумели взять себя в руки. И предъявили документы.

— А что, дочка, неспокойно нынче в дороге, с чего проверка средь ночи? — обратился к проводнице Леший, угостив пограничников папиросами: — Курите, сынки. Мой тоже, как и вы, подневольный. Небось и его, середь ночь, вздергивают, спать не дают…

Солдаты, бегло глянув в документы, вернули их:

— Воры, говорят, в Охе завелись. Могут попытаться уехать. Вот и проверяем. Вы уж извините за беспокойство, — взяли по две папиросы с разрешения и пошли дальше.

В Южно-Сахалинске, едва вагон остановился у перрона, милиция подошла. У фартовых кулаки сжались. Огляделись по сторонам. И, не дожидаясь начала проверки, выскочили через тамбурную дверь на пути. Там, ныряя под вагоны, проскочили на станцию. Залезли в первый же автобус, уходящий в Корсаков, и через считанные минуты снова были в пути.

Леший сидел на заднем сиденье у окна и, прикрыв глаза, прикинулся спящим. Но не до сна, не до покоя было ему.

«Пофартит ли слинять? Не накроют ли легавые? Тогда кранты! Сгребут всех разом. Подчистую. А уж после — в зоне, кенты сорвут свой кайф за провал с него — с Лешего. За все разом сквитаются. За все трамбовки, за каждую разборку… Коль взялся сам — сохрани «малину». От ментов, от зоны, от всякой собаки. Удержи на воле, коль признан паханом. А не сумел, не носить колгана. Сорвут, как фрайеру, свои — законники. И не помянут, кем был», — думает Леший, наблюдая исподтишка за пассажирами автобуса.

Оно, конечно, не впервой ему. Много раз сбегал на материк «по липе». Сходило с рук. То в гости к дочке, то к брату, то к матери, чего только не сочинял. Мотался по всем концам страны.

От Ленинграда до Ростова, потом — в Одессу, в Краснодар, Армавир, пока не попадался в руки милиции.

Конечно, сейчас поспешить пришлось. Убегать без оглядки. Подальше от Сахалина, пока милиция на хвост не села прочно. Ведь на Тунгоре законники Лешего даром не сидели. Тряхнули городок нефтяников. Магазин дочиста обобрали. Меха, золото, серебро. Ничего не оставили. Потом в Катангли повернули. Там сберкассу тряхнули. Потом месяц в Ногликах работали. Думали, охинская милиция успела забыть о них. Хотели провернуть побег из тюрьмы своим кентам. Но нарвались на усиленную охрану…

Мало того, Матроса чуть не загребли. Едва оторвался от мусоров.

«Кроншпиль, падла, паханом свалки заделался. Откололся вовсе, пропадлина, козел плешивый! Не то на ночь принять, в хазу не пустил. Паскуда! Выметайся, мол, на Сезонку! Ему, видите ли, западло перед мусорами светиться! Кентель высоко держит! Давно ль гнида с одного общака хавал? Все проорал. И память, и фартовую клятву, и душу законника… Кроме бздилогонства — ни хрена. С своего пердежа ссыт. Тоже — вор! Параша — не законник! Барахла зажмотился дать. Мол, накроют тебя и по барахлу усекут, с кем дело имел. На меня выйдут. Кому это по кайфу? Лажаться нынче не светит мне… Так и отмазался от фарта, старый пидор», — злится Леший. И вновь возвращается мыслями к Бурьяну, кентам, находящимся в тюрьме.

Пахан тут же понял, что фартовых не возят на допросы в милицию или прокуратуру. Все дознания проходят в следственном изоляторе города, куда никто не может сунуть нос. Ни один из посторонних.

Был один шанс. Слабый, призрачный. И Леший попытался. Поступился гордостью пахана и, не глядя на ссору, передал через шестерок Кроншпилю свою просьбу нарисоваться на Сезонке.

Тот пришел ночью. И, отыскав Лешего, спросил грубо:

— Что из-под меня хочешь? Завязал я с вами, отвали!

— Не кипиши! Дело имею. Без доли не оставлю, — зная жадность отколовшегося, предложил пахан.

— Если в дело, отвали! Ботал! Завязал!

— Какое дело? Кто тебя фалует? Тут, как два пальца! А отвалю долю — до гроба шиковать станешь…

— Ботай, — глянул Кроншпиль на Лешего, не очень поверив в обещанье.

— Ты из тюряги мусор берешь? Твоя хевра, шобла?

— Моя? Ты что? Звезданулся? Там — кузнечики пашут! Вояки! Салаги. Нам туда хода нет. Секи про то! Они там паханят. И к ним я ходу не имею.

— А башлями сфаловать их?

— На что? — прикинулся непонимающим Кроншпиль.

— Чтоб наших кентов из зоны сняли. Когда те на прогулку во двор нарисуются, пусть салаги отвернутся. А потом— побольше газу и к тебе на свалку. Тут уж дальше — наше дело, — предложил Леший.

— Иль ты кентель у шмары посеял? На прогулках охрана стремачит. Ни на шаг от законников. Их там до хрена. Муха не возникнет незасеченной. Невпротык затея. Погорят салаги и фартовые. Всех под «максима» уложат. До единого. Да и прогулки у них теперь не в общем дворе, а во внутреннем. Куда мусор не выбрасывают и машины не заезжают.

— Ты как пронюхал? — не поверил Леший.

— Чего проще? Салаги трехали, когда мусор выбрасывали на свалке, что видели, как во внутреннем дворе воры канали. Их на десяток минут выводят. И обратно в камеры. Выводят по трое. Охрана им меж собой ботать не дает. Чуть пасть открыл, пинком в клетку. И неделю без воздуха. Салаги после того даже смотреть в их сторону боялись.

— Но они — салаги! Ты — фартовый. Сообрази что-то, — попросил Леший.

— А что? На «максим» буром не попрешь. «Маслину» влепит, не спросив званья. Нет шансов. Швах дело!

— Ворота во внутреннем дворе те же? — поинтересовался Леший.

— Перед ними ежик в два ряда. Под током.

— Ну и приморили, легавые козлы, чтоб им до смерти того ежа хавать, — разозлился Леший. И спросил: — А ты можешь пронюхать, кто в какой камере канает?

— Меня враз к ним сунут и не снимут до гроба. Там всякий чох на счету. О трепе не помышляй! Держат глухо. О том весь город знает, — развел руками Кроншпиль беспомощно.

— Ты там возникал?

— Иди ты на хрен! Мне моя башка покуда не помеха. Что слышал, то и ботаю…

Кроншпиль ушел, обложив пахана злой матерщиной. Но Леший не поверил ему. Уж очень громкой была облава, уж слишком много фартовых забрала милиция. Да так, что по всему городу, зонам, по всему Северу прокатился слух о провале «малины» Лешего.

Его милиция подогревала. Говорила об убитых ворах. О том, что взятых ими бандитов непременно ожидает «вышка». За погибших при поимке воров работников милиции ни один фартовый воли не увидит никогда.

Что и говорить, уголовный кодекс фартовые знали лучше собственной биографии. И понимали, за каждого убитого при облаве ответят они сполна.

Леший тоже помнил об этом. Потому ни днем, ни ночью не было ему покоя.

Он виделся с Филином на нефтепромысле. Узнавал, не вызывали ль его на допрос после того, как выпустили из тюрьмы? Спрашивал, не ремонтировал ли он водопровод или канализацию в изоляторе? Сантехник даже рассмеялся в лицо:

— У них, в обслуге, свои спецы на все руки. Да и не соглашусь. Нахлебался по горло, до рыготины, тюряги той. Глаза б ее не видели! — ответил резко. А на вопрос, почему его единственного выпустили, ответил: — Легавых твои пришили, когда меня уже скрутили. Я — первый засыпался. Утром, когда я дерево с мусорами спутать мог. В делах не был. Хоть и трясли, как липку. Геологи меня отмазали от вас, от тебя. Они на волю вытащили. Хотя я их не берег. А ты, паскудник, пропустил меня ни за хрен через каталажку. И вместо обещанной доли хрен на рыло положил. На халяву прокатился. Потому не возникай больше! Не то разводным ключом калган сверну! — свирепел, темнея лицом. И еле сдерживал сжатые кулаки.

От денег Филин отказался нынче. Сказав, что в горле они колом станут. Послал Лешего подальше. И велел никогда не попадаться на пути.

Когда законники решили сами навестить тюрьму, едва сбежали. С того дня о побеге для кентов никто слушать не хотел.

А Леший понимал каждого по-своему. Уж их ли он не знал…

Матроса век бы не взял в «малину» ни по какой погоде. На него стоит глянуть, враз понятно, чем дышит. Его рожи лютый зверь и по голодухе насмерть испугается. Но упросили за него, не просто слово замолвили. Мол, на время его прими, пока пахан в ходке. Выйдет, Матрос к нему слиняет. А теперь, нельзя ему без навара. Будешь давать положняк. Он удачлив…

Леший поверил. Взял губошлепого фартового. На время. Пока его пахан с дальняка нарисуется. А тот окочурился на Печоре, как последняя падла — в шизо. И остался Матрос у Лешего на годы…

Ни разу не подводил пахана. А теперь, чует Леший, подвох. Увозит Матроса на гастроль. Но знает, отколется тот от него, уйдет в другую «малину». К удачливому, молодому пахану, у какого фартовые редко в ходках канают. А если и попадают туда, то ненадолго. Умеет пахан своих из зоны достать. Знает пути и ходы. Не забывает грев подкинуть и положняк дает пожирнее и общак имеет наваристый. И сам в дела ходит.

О таких паханах в «малине» все уши прожужжали законники. И Матрос внимательней других слушает трепотню кентов. Не просто на ус мотает, а и подробности выпытывает. Неспроста. Либо слиняет, как потрох, либо… смерть Лешего чует раньше других… От этой догадки по спине пахана холодный пот побежал. Ладно, если своей смертью иль в деле пришьют кенты, коль из сил выбьется. Лишь бы не от руки легавого иль по приговору суда в расход пустили бы.

Пахан пытается унять внезапный озноб. С чего это он? «Ведь все спокойно, и на дороге не то легавые, кузнечики не возникают», — думает Леший, успокаивая себя.

А перед глазами снова — Бурьян.

— Перебрал он тогда иль всерьез ботал? — и вспоминается их последний разговор в тайге. Почти перед облавой.

Они остались вдвоем у костерка. Вокруг бутылки, закуска. Пей, ешь, сколько влезет. А Бурьян помрачнел. От шмар его отворотило. С чего бы? — не понял Леший и спросил:

— Ты что ломаешься? Чего харю скривил в старушечью транду? Что тебе не по кайфу?

— Надоело все! Опаскудело! Выставляемся, как целки на панели, мол, файней нас нет! А сами, как мыши, в тайгу линяли! Всех ссым. И фрайеров, и мусоров, и самих себя!

— Мы не дрейфим. Дышим на воле! А вот легавые, верняк, не суются сюда. Знают, чем для них тут пахнет. И ты хвост не поднимай! Чем тебе здесь хреново? Дышишь, файней некуда! Кайфа — залейся, хамовки — завал, шмары — на выбор, башлей, рыжухи — прорва! Кто так кантуется! Нам любой король позавидует! — возмущался Леший.

— Чему? Никто из нас открыто не может в городе возникнуть. Тут же накроют. Приморили легавые в тайге! Как зверье держат.

— А на что тебе Оха? Чего посеял в ней? С банка снимать навар рано. Точки тоже пустые. К зиме лишь туда подкинут. Тут и мы прихиляем.

— Спокойно жить хочу.

— В откол навострился? — насторожился Леший. В глазах огни вспыхнули, злые, непримиримые. Их Бурьян приметил. Осекся. — Своими клешнями размажу паскуду, пикни мне такое!

— Не в откол. Куда уж о том? Что я умею? Просто, жуть берет с чего-то. Страшно мне. Ровно, последние дни дышу и скоро оборвется все, — признался Бурьян.

Леший глянул на него, потеплел лицом, ответил, словно самому себе:

— То со всеми бывает. Перебрал, видать, вчера. Приморись пораньше с какой-нибудь шмарой — пожарче да помоложе, она с тебя плесень враз вышибет. И секи наперед, не жри на ночь ерша, не мешай спирт с шампанским. Это — северное сияние— в день хавается. Ночью — покою от него нет. Ни спать, ни со шмарой зажиматься не выгорит. Трясет, как на стреме, особо, когда кайф проходит. И калган трещит, ровно на нем вся «малина» бухала. В пасти — параша. На душе кошки гребутся. От того все. Хиляй к кентам, хлебни водяры. Она с тебя дурь враз вышибет. Выходит, успокоит.

— Неохота водяру хавать, — отмахнулся Бурьян. И, глянув на Лешего, спросил в упор:

— Неужели так вот до смерти канать будем? Без хазы, без покоя? И в старости?

— А что? Фрайером быть файнее? Дышать на медяки, копить на барахло. Пока собрал, блатари возникли, тряхнули начисто. И снова гол. Если дышать оставят. Бога благодари, что цел остался. И по новой вкалывай. А на кого? Это тебе по кайфу? Так фрайера дышат. И ты туда же? Экий ферт! С «малиной» ты до гроба. Засеки про то.

Зенки нынче с тебя не спущу за ботанье такое. И коль засеку подлянку, не кенты, не Матрос, сам ожмурю задрыгу! Тоже мне — законник! Еще и родственником называют эту парашу! Да я тебя, как мандавошку придушу, не приведись, скурвишься!

Бурьян ничего не ответил. Глянул на Лешего, как-то грустно, долго. Потом отвернулся, вздыхал. Но все же надрался водяры ночью. И уснул до самой облавы.

Леший в тот день видел, как скрутили Бурьяна. Измолотили, будто на свирепой разборке. Всех запомнил пахан. Каждого в лицо. Но свидеться с ними не удалось. И ждал пахан своего часа, когда, вернувшись с материка с пополненьем новых законников, устроит облаву на милицию и сквитается за все.

Для мести нет времени. Ее не охладят ни годы, ни отъезды. Она не даст покоя, пока не найдет выход. Она — всегда требует крови, как жаждущий воды. Она заставляет жить, пока не сведены счеты…

«Но что это? Чего Картуз ерепенится? На кого показывает, аж глаза вывернул?» — удивился пахан. И увидел впереди автобуса целую цепь пограничников и милиционеров. С ними — свора собак.

На плечах автоматы. Лица свирепые. Они тут же остановили автобус. Леший не дрогнул.

«Видно, местные кенты мусоров пощекотали перьями. Иль пощипали точки. Вот и шмонают их», — мелькнула догадка.

— Просим всех выйти из автобуса! — вошел высокий худой пограничник и, прильнув спиной к водительской двери, наблюдал, как выходят пассажиры.

Леший глянул в окно. Автобус был оцеплен плотным кольцом со всех сторон.

— Кого ищем, служивые? — вышел из автобуса пахан.

— Предъявите документы. А кого ищем, найдем, — ответил пожилой майор, сличив фотографию в паспорте с внешностью предъявителя.

— Объясните цель поездки, — уставился на пахана.

— К дочке еду. Она — в Корсакове живет. Замуж туда вышла, — приметил, как внимательно вгляделся майор в штамп прописки.

— Адрес дочери скажите. Ее имя, фамилия?

Леший изобразил удивление:

— Зачем?

— Вопросы тут задаем лишь мы, — оборвал майор.

— Ленина, шестнадцать, квартира восьмая, — назвал адрес, по какому лет двадцать назад побывал налетчиком.

Майор записал адрес, попросил Лешего подождать конца проверки у автобуса. А сам, передав услышанный адрес пограничнику, попросил его связаться с Корсаковом, уточнить, проживает ли названная женщина по этому адресу.

Леший искренне рассмеялся и сказал:

— Зря время теряете. Куда ж ей деться, знает, что еду. Ждет.

— Мы уточним и поедете, — успокаивал майор.

— Ну, коль время есть, где тут туалет, чтоб даром не стоять? — спросил Леший и заторопился в кусты, куда указал майор, торопливо раздирая на ходу пачку махорки… Ею он присыпал свой след…

Матрос и Картуз стояли рядом, вместе отдали документы.

— Вы зачем в Корсаков?

— На пароход хотим устроиться работать. Там, как слыхали, заработки хорошие. Харчи дармовые.

— А где работали в Охе?

— Кочегары паровых котлов, — ответил Картуз, заметно волнуясь.

— Как же отпустили вас во время отопительного сезона? Да и на море путина кончилась.

— А мы на плавбазу хотим. Или на пассажирское. Где, помимо жратвы, уют будет. Надоело в кочегарке своей. Да и с жильем туго. Все обещают дать комнату с удобствами и никак. Вот и кантуемся в коммуналке какой год. А в пароходстве с этим проще, — нашелся фартовый.

— А как вас с работы отпустили?

— У нас за лето переработок набралось много. Мы и попросили сменщиков заменить. Не возьмут — вернемся. Устроимся — уволимся…

— Удачи вам. Пройдите в автобус.

Шнобель ответил, что ушел от жены-потаскухи, и, чтобы не брать грех на душу, решил уехать на материк, куда глаза глядят. От всех подальше.

— Я ее с ним в постели застал, понимаешь, браток? — преданно смотрел он в глаза милиционера. — Как мужик мужику признаюсь, удавиться хотел. От позора. Пятнадцать лет прожили и — как в жопу! — разоткровенничался Шнобель.

— А дети есть?

— Нет детей. Не рожала она! Бесплодная, как погост. И я, не глядя на все, не бросал ее. А она — потаскуха! Всю жизнь мне сломала! Легко ль теперь все заново начинать?

— Успокойтесь. Все наладится. Пройдите в автобус, — предложили, пожалев.

— А вы что хотите в Корсакове? — спросил майор у худого, как швабра, Костыля.

— К братцу еду. На материк. Врачи язву желудка нашли. Сказали — злокачественная. Может, в деревне, вылечу. А нет, хоть на своей стороне отойду, — опустил голову.

— Пройдите в автобус, — вернули паспорт, не найдя слов для утешения.

— Товарищ майор! Из Корсакова сообщили! Паспортный стол не подтвердил проживания женщины по улице Ленина. В том месте пять лет назад снесли дом и построили бумкомбинат.

Майор оглянулся, ища глазами Лешего, и, не увидев, дал команду погони.

Фартовые видели, как рванулись в распадок псы, отпущенные пограничниками с поводков. Как, натыкаясь на пни и коряги, бежали вслед пограничники и милиционеры.

Нервничал и майор, поспешивший поскорее завершить проверку.

— Причина поездки в Корсаков? — строго спросил у Могилы.

Тот, мрачно глянув поверх головы проверяющего, ответил:

— Еду на материк. Хочу из детдома на воспитание мальчишку взять.

— Что же своих не завели? Иль тоже жена не рожает?

— Нет ее у меня. Опоздал. Довыбирался. Теперь уж никому не нужен. Разве сироте какому?

— Пройдите в автобус…

— А вы? Куда едем? — подступил майор вплотную к толстому улыбчивому Тамбуру.

— К своей крале. Ждет меня. Распишемся и привезу сюда. На Сахалин.

— Что ж так поздно? — крутил паспорт, сверяя фото с внешностью.

— Еще бы! Она училась. В институте. А я — помогал ей, чтоб потом легче жилось. Учителка теперь! Целых шесть лет из-за нее в холостяках.

— А тут у вас штамп о разводе, — глянул в паспорт майор.

— Ошибка молодости. Исправить ее хочу.

— И куда же едем теперь? — держал майор паспорт.

— В Гомель, в Белоруссию, откуда и сам родом.

Майор глянул в паспорт:

— А почему не самолетом летите?

— Боюсь я самолетов. Поездом, оно надежнее, все ж по земле. А там, наверху, кто его знает. Отвалится крыло, и поминай, чем звали. Да и блюю я там, совестно сказать. Не выношу полетов. А что, разве поездом хуже?

— Да нет. Оно, кто как решит. Мы не указываем, — не выпускал из рук паспорт.

— Значит, пять лет ждали? — спросил вприщур.

— Не пять. А шесть, — уточнил Тамбур, назвав срок последней отбытой ходки.

Майор не без умысла уточнил. И, услышав первоначальное (не удалось сбить с толку, значит, точно назвал причину мужик), вернул паспорт и указал рукой на автобус.

Тамбуру не стоило повторять. Едва он вошел и сел на прежнее место, майор пропустил баб с детьми, и автобус, фыркнув выхлопными газами, покатил вниз по дороге, набирая скорость, оставляя за спинами пассажиров неуютную глинистую площадку на макушке сопки.

Фартовые вжались спинами в сиденья. Еле перевели дух. Пронесло, повезло на этот раз. Лишь пахану пришлось отрываться. Иначе попутали б его.

«Этот смоется! Как мама родная! Нарисуется в порту, как говно в проруби. При другом маскараде и ксивах! За ним не заржавеет. У него липы, хоть жопой хавай», — думал Матрос, отвернувшись к окну.

«Теперь пахан все кишки вымотает, что не отмазали от мусоров. Но как смастрячить? Сами выкручивались последними падлами! Перед мусорюгами! Но куда линять, если в кольцо взяли? Всех срать не пустят», — оправдывал себя Тамбур.

Картуз, оглядев кентов, улыбался весело.

«Не попухли! Не сгребли легавые собаки! И Лешего им не накрыть. Руки коротки!» — думал законник.

Шнобель, потирая громадный нос, радовался тому, что предусмотрительно предложил разделить общак «малины» на всех поровну. Его поддержали. И теперь никто из законников не зависит от Лешего. А уж как пахан противился. Не хотел делить общак. Понимал, любой законник от него отколоться может, коли в клифте пачки кредиток шелестят.

Знал, держи он общак целиком, кенты его пуще глаза берегли бы.

Но фартовые настояли. Мол, кто-то попухнет, другие не останутся без навара.

Фартовые, не обговаривая случившегося, решили дождаться Лешего в морском порту. И едва автобус остановился в центре Корсакова, поспешили в обусловленное место.

Лешего они ждали три дня. Он так и не появился. И тогда законники, сев на старый пароход «Крильон», отправились на материк без пахана.

— Он, падла, надыбает нас всюду! От него, как от чумы, на погосте и то засекет. Заморятся легавые его попутать. Пахан всегда сквозняк давать умел.

— Небось, накройся кто из нас, он и не вспомнил бы кликуху на другой день. И не морился, как снять с лягашки. Хоть всей кодлой нас сгребли бы, он и не пернул бы от думок. Его тыква болеть не станет. Чего мы тут о нем завелись? Этот, как говно, не горит, не тонет. Возникнет, ждать не заморитесь, — пообещал Матрос.

Через три дня законники прибыли во Владивосток и, сев на поезд дальнего следования, поехали подальше от северов, от невзгод, от пережитого на старые, давно забытые гастроли, по каким давно скучала фартовая душа.

Их искали на Сахалине повсюду. В городах и поселках. На лесоповале и у рыбаков на ставном неводе. Их высматривали по чердакам и подвалам. Их фотографии в фас и профиль имели сотрудники всех отделений милиции и даже постовые автоинспекторы.

Но фартовые ушли. Не помогли описания примет и совершенных преступлений. Они ушли «под маскарадом», изменившим каждого до неузнаваемости.

Милиции такое и в голову бы не пришло проверять каждого подозрительного, свои усы и бороду носит он или позаимствовал.

Никто, и даже видавший виды майор милиции, не мог предположить в рыжем старикашке, с вонючей, свалявшейся бородой, самого Лешего, сумевшего улизнуть даже при проверке документов из-под Самого носа.

Собаки, наткнувшись на запах махорки, беспомощно закрутились на месте, жалобно скулили, облизывая обожженные едким запахом носы.

— Фартовый! Только они засыпают следы табаком. Ну кто мог предположить, что этот старый хрыч — ворюга! — досадовал майор и добавил: — Он и по описаниям не подходил. Наугад решил проверить. Первого же из Охи. Остальные и вовсе подозрений не вызывали. Все, кроме двоих, несчастные да пришибленные. Их и проверять совестно, — сознался честно.

— Он постарается попасть в Корсаков. И, конечно, до темноты, — предположил начальник погранзаставы. И продолжил: — Если это вор, то дорогу к городу найдет безошибочно. На подходах его подождать надо. Сам придет. Я свяжусь с нашими ребятами. А вы не медлите. Думаю, вам надо опередить упущенного.

Связавшись с Корсаковским уголовным розыском, майор рассказал о случившемся. В ответ услышал нелестный отзыв о себе. И приказ — срочно прибыть в город, чтобы на случай задержания мог опознать беглеца…

…Филин тем временем сидел в кабинете Кравцовой. Не по приглашению. Сам заявился. Рассказал Ирине о встречах с Лешим и Матросом.

— Надоело мне ходить с оглядкой. Нигде от них покоя нет. Им я не должен ничего. Ни копейки. Разве вот только…

— Что? — насторожилась Кравцова.

— Рысь на меня прыгнула. Белым днем. Я ее не видел и не слышал. Прямо на шею. И задрала бы! Но кто-то из законников выстрелил в нее и убил. Она и свалилась с меня. Царапины на память оставила. Не успей законники, перегрызла бы горло. В секунду успели. И назвали они меня своим обязанником. Объяснили, что, не будь их в тайге, и меня в живых бы не стало. А потому я должен отработать за шкуру и душу свою. Тогда, на радостях, что уцелел, ведь страх потом наступил, на все согласился. Хотя и не знал, что от меня потребуют. А потом и спасенью не обрадовался, узнав, куда влип. Теперь они меня в любой момент убить могут. Как спасли, так и угробят…

— Скажите, кто из фартовых на воле, помимо Матроса и Лешего? — спросила Кравцова.

— Как понял, они не вдвоем. Но я не знаю их хорошо. В тайге не только законники, а всякие были.

— Леший или Матрос не просили помочь достать им документы?

— Нет. О том разговора не шло.

— Ну, а приютить у себя скольких просил?

— Сказал, что с кентами. А сколько их — смолчал.

— Как вы полагаете, сколько законников могут решиться напасть на изолятор?

— Смотря кого пошлют.

— Это как?

— Если Матроса, тот и один справится, — весело усмехнулся Филин.

— Матрос на воле. Но и другие сумели уйти из тайги. Жаль, что не удается установить точно.

— Их шмары знают. Особо одна. На Сезонке живет. Зинка. В парикмахерской работает. Старая кадриль самого Лешего. Она должна знать.

— Какие слабости у нее? — спросила Кравцова.

Филин ответил не задумываясь:

— Алкашка последняя. Она все пропила, что имела и чего не водилось. Смолоду в потаскушках у воров. И нынче на Сезонке обретается. Месяц пьет, неделю работает. Ее «малина» понемногу подогревает. Видно, по старой памяти. Сдохнуть не дают.

— Она вас знает?

— В Охе все друг друга знают. Город небольшой. Старожилов много. И Зинка здесь — с молодости. Всю жизнь флиртом занималась, распутством. Ну, когда я выпивать стал у пивбара, она меня, конечно, видела.

…А через неделю Зинка сидела перед следователем.

— Кто это меня ханыгой назвал? Покажь! Я тому все бельмы зассу!

Услышав обвиненье в распутстве, и вовсе раскричалась:

— Это кто мне в транду счетчик ставил? Кто контролером был? Кому я поперек горла костью встала?

Узнав, что ее подозревают в связях с ворами, завизжала всей глоткой:

— Пиздят всё! Это соседи! Они меня со свету сжить хотят! Чтоб им ложкой из собственной сраки всю жизнь до смерти хлебать!

— У прокуратуры имеются веские доказательства этих утверждений, потрудитесь выслушать, — холодно прервала Кравцова вопли бабы и продолжила: — Сегодня вы купили водку в своем районе. И дали пятьдесят рублей. Их серия и номер совпали с теми, какие были взяты ворами при ограблении катанглинской сберкассы. Если вы отрицаете свою связь с Лешим, значит, сами ограбили сберкассу?

— Еще чего придумала, дура!

— Выбирайте выражения. И потрудитесь вспомнить, где взяли эти деньги?

— В получку дали…

— Ложь. Вы получили в аванс сорок три, а в получку — тридцать семь рублей.

— Значит, на базаре.

— Там за что вам платили?

— Взаймы взяла.

— У кого? — настаивала следователь.

— Не помню. По бухой повезло, впервые в жизни. Кто-то дал. Понарошке. Откуда знала, что крапленые подсунули.

— Положим, правду сказали. Но почему вы скупали у вдов паспорта и прочие документы покойных мужей?

Зинка подавилась воздухом от удивления. Крыть было нечем. Она поняла, что выкручиваться дальше бессмысленно. А подставлять свою, пусть и пропойную голову за воров ей явно не хотелось. И она рассказала все.

— Ксивы я делала семерым. По заказу. Без запасных. Ну и маскарад. Как просили. Этим на хлеб подзарабатывала. Не идти же мне в старости на панель. Все равно никто не позарится. А и сдыхать с голоду неохота. Вот и заколотила на жратву.

— Кто заказ сделал, Леший или Матрос?

— Сам, конечно. Он и забрал. И рассчитался честь по чести.

— Кто с ним был, кроме Матроса?

— Я их не видела. Бухнула и все.

— У кого документы покупали для них? Вспомните всех, быстро! — потребовала Кравцова.

У Зинки болела голова. Она вспоминала с трудом, называла адреса, фамилии, имена.

Рассказала, какие парики, усы, бороды и бакенбарды отдала Лешему.

Ее под подписку о невыезде выпустила Кравцова поздним вечером.

Зинка, уходя, плакала. Говорила, что не сносить ей теперь головы. И жизни осталось всего на одно похмелье. Вот только выпить не на что, а и угостить больше некому.

Кравцова передала угрозыску протокол допроса Зинки. И вскоре данные о фартовых стали достоянием всех отделений милиции.

Их искали всюду.

Ирина не случайно засыпала Зинку вопросами, не давая ей времени на обдумывание ответов.

Следователь по чистой случайности узнала, что Зинка скупает документы покойных. Ей были известны лишь два случая. Зинка признала семь и все не могла понять, как удалось прокуратуре узнать о том.

Ирина тоже немало изумилась приходу вдовы бурильщика, погибшего во время взрыва скважины. На ее иждивении остались трое детей. И при оформлении пенсии потребовались документы покойного.

— Они были в шкафу, в пиджаке мужа. И вдруг их там не оказалось. Я чуть не свихнулась, узнав о пропаже. В доме им некуда затеряться. Посторонних людей у нас не бывает. Живем замкнуто. И вдруг такое!

— В мистику поверить впору. Ну не могут же документы сами улететь? Нас пятеро живет. Я, дети и домработница — старая, одинокая женщина. Она у нас уже шесть лет. Брали нянечкой. Когда дети стали вырастать, оставили домработницей. Привыкли к ней. Ни у кого и мысль не шевельнулась заподозрить ее. Но когда я стала плакать, сказав, что детям придется остаться без пенсии и отказать домработнице, она и созналась, что документы моего мужа продала одной бабе, думая, что нам они уже не нужны, а деньги всегда пригодятся. И отдала мне двести рублей, какие и получила. Она сказала, что покупательница просила их для своего сожителя, у какого и фамилия и имя чуть ли не матершинные. А поскольку они собираются уехать на материк, там и распишутся. И она не будет носить грязную фамилию. А покойному все равно. Менять же фамилию и имя — долго и нудно. За это время сожитель может раздумать расписываться. Ей, покупательнице, хотелось скорее устроить свою судьбу, — рассказала вдова и назвала женщину, купившую документы мужа.

— Помогите мне вернуть их, не наказывая домработницу, неграмотная она. Не со зла. Помочь хотела…

При допросе домработницы выяснилось, что она на базаре слышала от знакомой старухи, что и у нее та же баба купила паспорт умершего старика. За сто рублей. И просила, в случае чего, говорить, что потеряла его. Для какой цели его купила, ответила, мол, у отца дом сгорел. И все нажитое. Вместе с документами. Чтоб с горя не рехнулся, на материк скорее надо. И чтоб не морочить голову с восстановлением прежних, пусть по этому паспорту живет. Кстати, имя и отчество, да и год рождения совпали. Вот и согласилась старая. Сто рублей — деньги. А про старика все забыли. Никто его документов не спросил.

Как узнавала Зинка о покойных? Да просто. Некрологи в городской газете каждый день печатаются. Читай, выбирай и действуй. Где-то откажут, другие — согласятся. Особо, когда бедность заедает или жадность прежде разума родилась. Тут и о причине приобретения документов не спрашивали.

Потом сдружилась с уборщицей морга. Такой же пьянчужкой. Туда покойных нередко доставляли с документами. Из аварии, драк, замерзшими по пьянке. Паспорта для Зинки не дороже, чем в пол-литра водки стали обходиться. А документы? Попробуй, докажи, были ль они при себе у покойного? У морга сдачи не требуют… Пропаж не ищут. Не то место. Это четко высчитала Зинка.

Вскоре ей было предъявлено обвинение, и старая шмара, впервые в своей жизни, попала в следственный изолятор городской тюрьмы. Вместе с нею ждала своей участи закадычная приятельница из морга.

Сколько было выпито вместе водки и вина, сколько теплых часов проговорили они о своей давно отшумевшей молодости. Они жили примерно одинаково. Им было что вспомнить, чем поделиться.

Но, оказавшись в одной камере, грызлись ежесекундно, как кошка с собакой.

Нюська упрекала Зинку за продажность. Когда узнала, что та ничего не получила за признанье на допросе, расквасила шмаре весь фас. От обиды. И не прощала ни днем, ни ночью дремучей дури своей приятельнице.

Сколько длились бы эти свары, если бы однажды не вывел их на прогулку хмурый охранник. И, вытолкав во двор тюрьмы, сказал:

— Пробздитесь малость, стервы!

Нюська осерчала на подобное обращение и завопила:

— Дохляк гнилой, кишка твоя говенная, трупный глист, отрыжка покойника! Ты как с нами, женщинами, разговариваешь? Иль меня рядом с тобой потрошили, иль мы на одном столе лежали? Ты чего свою лоханку дерешь, говно беркулезное?

Охранник рот открыл от удивления. И вдруг дружный хохот услышал. Это были фартовые, гулявшие во внутреннем дворе.

— Во, баба! Гром и молния! Гордая! Чистой воды — кентуха! Крой их, красотка, мать их в душу! Чтоб всем чертям смешно стало!

— Целуем тебе ручки, бабочка! — послышалось из-за забора.

Зинка, поняв, узнав голоса, поддержала приятельницу. И обрушила такой мат на охранника, что за забором не смех, рев послышался. Фартовые животы надрывали от хохота. Зинка превзошла саму себя.

Ее голос был узнан. Ее назвали по имени. Ей сказали, что любят и помнят… С того дня подруги перестали ссориться, а охранник уже не помышлял выводить их на прогулку.

Дело раскручивалось, давали показания и фартовые. Не все, конечно. Пятеро, в знак протеста, со шконок вставать не хотели. Их поселили в одиночки. Глухие, сырые, как могила.

Они ночами перестукивались, делились новостями. Знали, что творится на воле, — от новичков. Делились, кто какие показания давал на следствии.

Все три этажа громадной тюрьмы были забиты арестованными. И, несмотря на все ухищрения администрации и охраны, знали друг о друге все.

Кто-то недавно попал, другие — в этап собирались. Их просили черкнуть пару слов по нужному адресу. Были здесь и приговоренные к расстрелу.

Их камеры-одиночки располагались на третьем этаже. И приговоренных к смерти в тюрьме жалели все. За особую одежду, в крупную полоску, их звали полосатиками или смертниками.

Им не отказывали в куреве, еде. Ведь последние дни на этом свете нельзя омрачать никому. Таково было правило.

Смертников не расстреливали в тюрьме. Их увозили отсюда. Куда именно? Где приговоры приводились в исполнение. Оттуда живым никто не вышел.

О том, что полосатик завтра покинет камеру и поедет в последний путь, предупреждали заранее. И тогда… Всю ночь, без сна и отдыха ходил приговоренный по камере, измерял ее тяжелыми шагами.

Его никто не ругал, хотя от звука этих шагов не могли уснуть арестованные в камере второго этажа.

Этой участи ждали для себя законники из «малины» Лешего.

За пятерых убитых сотрудников милиции суд не пощадит. Все понимали, что амнистии на такое не распространяются и на помилование рассчитывать не приходится. Разве только побег? И хоть нереально было сбежать из тюрьмы, не мечтай о том — не доживешь до приговора. Некоторые, кому и надеяться было не на что, сошли с ума.

Фартовые предпочитали смерть, чем пожизненное лечение в психушке при тюрьме. Там больных за людей не считали и никому не дали шанса умереть своею смертью. Попасть в психушку для фартового было западло.

Правда, иные, угодив туда, по счастливой случайности убегали на волю. Но это бывало слишком редко. Терпеть же побои от санитаров, жестокие, постоянные, слышать насмешки, терпеть все издевательства, поруганья — все равно, что пройти через десяток смертей.

Может, потому мечталось законникам попасть не в психушку, а на урановые рудники, куда из-за нехватки рабочих рук, как слышали, увозили смертников. Там они через полгода сами умирали, если не могли сбежать.

— Леший, падла, теперь кодлу сколачивает, чтоб нас снять с тюряги, — мечтает фартовый, уставясь в темный потолок камеры.

— Держи шире! Пошел срать, забыл, как звать! — отозвалось из угла.

— Верняк, нарисуется! Иль посеял мозги? Да если всех нас в расход пустят, он тут же кентель посеет. За нас с него трое паханов спросят. На разборке. То не водяру хавать. Уж он, паскуда, допрет, что его ждет впереди! Не просто «маслина» или «перо». Его в параше, как пидора, приморят. Чем так жмуриться, расстарается, козел.

Бурьян лежал один, на железной шконке. Нет, ему не вменяли убийство сотрудников милиции. Его обвиняли в ограблениях, побеге. Срок, конечно, светил немалый. От и до… Получалось не меньше червонца. Это, если суд даст по минимуму. Но с чего бы? На такое можно было рассчитывать до побега. Пока не стал совершеннолетним. После того он побывал в делах. И следователю доподлинно все известно.

Кравцова не пугает, не успокаивает его. Она допрашивает холодно, сдержанно, официально.

«Небось, кентель до сих пор болит от булыжника, ишь, не волокет ее на добрые слова. Вышибло их», — не без сожаления думает Бурьян. И вспоминает последний допрос. Он решил закатить истерику, изобразить нервный стресс, чтобы с неделю побыть в больничке, откуда, оглядевшись, можно убежать на волю.

— Что пытаете? Чего тянете из меня? Не загробил я ваших лягашей! Никого не замокрил. Меня едва не расписали! А вы кого-нибудь из них привлекли к ответственности? Хоть один мусор пойдет под суд, что я в реанимации канал больше месяца? — начал он, едва переступив порог кабинета.

Кравцова молча выслушала. И указала на табуретку напротив.

— Почему меня допрашиваете?

Ирина спросила о «липовых» документах, «маскараде»:

— Мне такое не боталось. Сам впервой слышу.

— А сберкассу в Катангли грабили разве без маскарада? Мне известно иное. Никто из вас не появился там в родном обличье. И вы тоже не без «накладок» туда ворвались.

— Я «под сажей» был. Теперь уж чего темнить? Капроновый чулок, черный, на себя надел, — признал Бурьян.

— Зато Леший был под маскарадом. И другие — тоже. Не видеть не могли, — настаивала Кравцова.

— Пахан в сберкассе не возникал, — буркнул Бурьян.

— Как не был? По показаниям кассира, низкорослый, худой человек ударил ее по голове чем-то тяжелым…

— Если бы Леший ее кокнул, она бы уже не вякала. Это, как мама родная, — усмехнулся Бурьян.

— Выходит, у Лешего есть двойник?

Бурьян пожал плечами, ничего не ответил.

— Следствию известно, что именно вы забирали у жительницы Сезонки изготовленный по заказу «маскарад». Зинаида на допросе признала и факт денежных расчетов вами с нею.

— Лажу подпустила, старая сука! Век свободы не видать, если я с этой шмарой трехал! — возмутился Бурьян.

— Ну, а к чему ей лгать?

— Дрейфит, лярва, разборки. Что я с нею за фискальство встречусь на темной дорожке. Кто ж ей за пахана горлянку вырвет? Вот и клепает на меня, чтоб до конца жизни упрятали на дальняк. А еще файней — под «вышку». Чтоб самой дышать, не дергаясь, — признался Бурьян.

— Какие у вас с нею были отношения? — спросила Ирина.

— Никаких, — отвернулся Бурьян.

Но Кравцова заметила дрогнувший подбородок и побледневшее лицо.

— Она была любовницей вашего отца много лет.

— У него таких хватало. Она других не лучше. И почему его любовницей? Она со всем городом переспала. С каждым, у кого в штанах горело.

— Может, и так. Но Леший навещал ее чаще других. И доверял многое.

— Вот его и колите! Я не Леший! И не Зинка! — не сдержался Бурьян.

Ирина уточнила вопрос:

— Но тогда почему валит она вину на вас, не боясь мести Лешего? Если она одна из многих, то сын — из многих — один?

Бурьян потемнел лицом. Он слышал вопрос, ударивший по самому больному — по самолюбию… Ему так не хотелось отвечать. Но Кравцова ждала…

— У меня была мать. Обычная. Не фартовая. Когда она умерла, я был совсем зеленым и не понимал, что случилось с нею. Думал, уснула. А она — не вставала. И я пошел искать Лешего. Он был у Зинки. Она выгнала меня. Назвала выблядком. Отец был пьян. Пришел утром. Я всю ночь спал рядом с мертвой. С того дня все перевернулось во мне. Я все помню. И оскорбленную мать, и ту ночь. И много чего еще. Я ничего не забыл, и ничего никому не простил. Но я не мстил. Никогда. И Леший за меня мстить никому не станет. Ни Зинке, ни легавым, ни вам. Я — его позор! Вор, если он фартовый, не должен иметь детей, жену. Он — вольный ветер… И отречется, боясь разборки, даже от матери. Ну да что я тут растрепался, это всем известно, — оборвал сам себя Бурьян.

— Скажите, почему Леший не воспользовался документами шанхайских пьяниц? Ведь они их за бутылку с радостью бы отдали? — спросила Ирина.

Бурьян отрицательно мотнул головой:

— Прокол! Такое самой можно высчитать! Шанхай бухает, но башку не пропьет. Там свои ксивы никто за водяру не даст и не продаст. Шанхайцев всякую неделю легавые трясут. И ксивы смотрят. Не окажись у кого — тут же сгребут за задницу. Куда дел? В клетку сунут. Потому что репутация крапленая. И быстро нашмонают, кому их сплавил. А и фартовые, где живут, там не срут. Правило известное… Не стали б шанхайцев тыквой в петлю совать. Из своего интереса… То же самое — с Сезонкой. Там свои.

— А какой маскарад предпочитает Леший?

— Вы меня, что, за падлу держите? — изумился Бурьян.

— С чего вы взяли?

— Засвечивать пахана мне! Да файней сдохну! К тому ж не темню, не знаю о маскараде.

— В сберкассе вы деньги забирали?

— У двери на стреме был. Чтоб не возникли легавые и вовремя про атас вякнуть. Чтоб без шухера.

— Какую долю вы получили тогда?

— Кой хрен! Все в общак! Мне не обломилось! — вырвалась обида наружу. И вдруг, глянув на Кравцову, спросил тихо: — А как думаете, сколько мне суд вломит?

— Не могу знать. Но если я буду поддерживать обвинение, найду немало смягчающих вину обстоятельств. Если снова не ударитесь в бега. У вас в сравненье с прочими есть хорошие надежды, что выйдете на волю достаточно молодым и сумеете наладить жизнь. Если снова не вернетесь в «малину».

— А меня куда отправят в ходку?

— Думаю, в Охе останетесь. По месту совершения преступлений. Так закон требует.

И Бурьян радовался.

— В Охе не на Колыме! Не в Воркуту! И надежды есть. Помочь обещала! Первая в жизни! Дай-то Бог!