В Ново-Тамбовском госпромхозе, оглядев Берендея и Харю, много не разговаривали.
— На продукты деньги есть? — спросил начальник.
— Да разве это деньги? — выволок Берендей из кармана несколько смятых, будто изжеванных трешек
— Ну там тратиться не на что. Магазинов нет, театров тоже. Ресторанов даже у нас не имеется. Вам. как полагаю, они вовсе ни к чему.
— Это отчего же? Мы что, не люди? — обиделся фартовый.
— Когда свободными станете, а пока — поселенцы. И поедете в Заброшенки, — сверкнули колючими льдинками глаза начальника.
— Заброшенки? Это чья «малина»? — паясничал Берендей.
— Там познакомитесь, на месте. А пока получите аванс, закупите продукты в магазине и милости прошу через час на пристань. Там вас моторка будет ждать. Она и подкинет в Заброшенки. А через три дня я приеду с заданием. Пока же устраивайтесь и обживайтесь.
— Да, не густо подкинули, — крутил головой Берендей, с грустью глядя на две полусотенные, выданные на двоих с Харей — А может, давай-ка в Южно-Сахалинск, к кентам. На дорогу хватит. И чмокнет нас начальник в задницу. Пусть сам в Заброшенки пилит по холодку.
— Не выйдет, Берендей. Глянь, на каждом шагу пограничники. Без ксив не дыхни. А наши — у начальника.
И все ж фартовый рискнул сунуться за билетами. Но, завидев рядом с кассиршей зеленый околышек пограничника, тут же отскочил. На железной дороге все пути охранялись. До Южно-Сахалинска не добраться пешком. Да и остановят. Вернут в зону.
— Пошли отовариваться, чтоб их маму черт пропил, — ругался Берендей, коряво топоча по немощенной улочке к магазину.
Наскоро накидав в мешки консервы, папиросы, хлеб и чай, бегом, запыхавшись, примчались к берегу моря. Моторная лодка и впрямь их ждала.
Молодой парень указал на скамейку посередине лодки, сам сел к мотору. Через минуту, вспарывая волны дюралевым носом, поднимая столбы воды, лодка помчалась к виднеющимся вдали серым холодным скалам.
Но и их обогнула лодка, помчалась наперегонки с ветром к крутому берегу, обдуваемому всеми штормами.
Моторка, сделав резкую дугу, ткнулась в темно-серый песок так неожиданно, что Харя носом влетел в колени паренька.
— Чтоб тебя волк сожрал! — пожелал он, потирая ушибленный об острые колени лоб. Парнишка словно и не услышал сказанного. Шагнул на берег долговязыми ногами и направился вверх по тропинке, петлявшей по скале к строению, похожему на занесенный тайфуном потрепанный вагончик.
Толкнув скрипнувшую дверь, сказал, пропуская вперед мужиков;
— Вот вам замок, — и тут же пошел вниз к своей лодке.
Берендей с Харей удивленно переглянулись.
— Это что?
Дощатые тонкие стены, щелясто оскалившись, заросли пылью и паутиной. Железная печурка, разинув рот, смотрела на пришельцев удивленно. Хромая табуретка, грязный стол, две железные койки с прогнувшейся панцирной сеткой и каким-то тряпьем — все это пропахло ветхостью, плесенью.
— Да они что, с ума сошли? Разве это жилье? Пошли назад, — повернул Берендей к двери, но увидел отсюда, с высоты, как далеко отошла от берега моторка.
Харя тем временем обошел будку, принес ведро, топор.
— Живем, Берендей! Родник рядом. Внизу река, может, в ней рыба есть. Не пропадем! Давай, наруби дров, а я в доме управлюсь.
Фартовый с яростью рубил сухие деревца, ломал их, с ужасом думая, что в этой дыре ему предстоит жить годы.
Наворочав целый воз дров, он перенес их к жилищу и решил было спуститься в распадок, — глянуть на речку, но позвал Харя его.
— Чего тебе? — не хотел входить в будку Берендей.
— Да зайди!
Фартовый вошел и удивился, не поверив глазам. Обметенная, отмытая, протопленная будка не казалась теперь большой собачьей конурой.
— Лучшего нам не дадут. Сам понимаешь. Значит, надо и делать все самим. А пока — садись к столу. Похаваем. Эту ночь уж как есть, — показал на протертые койки Харя, — завтра оглядимся.
Наутро Берендей проснулся, когда Федьки в будке уже не было.
Фартовый спустился к реке. Да, он не ошибся, здесь полным ходом шел нерест кижуча, нерки, семги.
Берендей, нахватав из косяка с десяток рыбин, еле поднял их к будке, около которой увидел нарезанную в снопы траву.
— Сбесился что ль Федька? На что трава? — спросил вслух.
— Нужна она нам. Вот подсохнет и посмотришь, зачем, — вынырнул Федька из будки: — Кто-то не дурак жил. Глянь, три бочонка вкопаны в землю, ледник был. И соли целый мешок оставил.
— Ты на рыбу глянь! — перебил Берендей.
— Так мы в рай попали! — радовался Харя. И предложил — Я жильем займусь, чтоб зимой нам не сдохнуть от холода, а ты — жратвой и дровами.
— Не-ет, я дождусь этого, начальничка! Душу из фрайера выпущу! — побагровел Берендей.
— Ну и зря. Охолонь. Чем тут плохо? Не зона, свобода! Сами себе хозяева и паханы. Иль в бараке было лучше?
Берендей поскреб затылок, умолк пристыженно. И, закинув на плечи пустой мешок, молча спустился к реке.
До вечера забил рыбой две бочки, засолил. Принес дров и начал делать немудрящую коптилку для рыбы.
Федька, походив по берегу, нашел обрывок рыбацкой сети и, обрадованный, приволок ее к будке и распустил на шпагат. А на третий день, когда срезанная трава высохла, стал плести из нее маты.
Берендей вначале отнесся с недоверием к затее Хари. Но к вечеру, когда даже на дверь повесил Федька отливающий желтизной душистый мат, застелил пол плетеной циновкой, а вместо тряпья положил на койки толстые крепкие маты, Берендей от души похвалил мужика:
— Живуч ты, кент. Спасибо, что и обо мне не забыл.
Теперь будка и вовсе преобразилась. В ней стало тепло, чисто и даже уютно. Мужики, забыв о недавнем своем раздражении, даже помылись у родника. И Берендей вскоре повесил в коптилку первую партию рыбы, попросив Федьку не забывать подкидывать на угли для дыма хвойные лапы. Сам ловил рыбу, зная: впереди зима. Скоро закончится нерест. Надо успеть. Успеть, чтоб выжить. Да и как иначе? Выжившим в зоне — стыдно погибнуть на воле. И мужики торопились.
Берендей, пока рыба коптилась, носил грибы, нанизывал на оструганные ветки, сушил их в будке. Вся ее крыша была засыпана кишмишем, какой тоже понадобится зимой. Даже лососевую икру засолил Берендей. Целую бочку наготовил стланниковых орехов. Из-за сложенных в поленницу дров едва виднелась крыша будки, снаружи утепленная в два слоя матами.
Соорудил Харя и завалинку, покрыл крышу будки морской ракушкой.
Дважды повезло поселенцам поймать на берегу после отлива громадных крабов. Их они сварили в морской воде, а потом им целую неделю снилась молодость, доверчивая, чистая, пылкая…
Лишь к концу третьей недели приехал в Заброшенки начальник госпромхоза. Глянув с берега вверх, удивленно присвистнул. Позвал поселенцев спуститься вниз:
— Я вам тут постели привез, матрацы, одеяла да мыло. Чтоб совсем не одичали.
— Ты что ж, решил тут заповедник открыть, что ли? А нас как обезьян, выживших всем на удивление, держать? — подступил к нему Берендей. — Навроде экспонатов?
— Не по своей вине не ехал. В Москву вызывали. Только вчера вернулся. Вы уж не взыщите. Хотя вы и так времени не теряли зря, — оправдывался приезжий.
— В Москву… Кому такой понадобится? Да и то сказать, что, помощников нет? Кинули, как псов! Сдохните, мол, туда и дорога. Меньше мороки. Никто за нас не спросит, — подал голос Харя.
— Я вам зарплату привез, — спохватился начальник.
— А куда мы ее всунем? Кой нам понт от нее? — злился Берендей.
— Могу в поселок отвезти. В магазин. Купите, что надо.
— Времени у нас нет мотаться. Сам знаешь, чего тут надо. Вот и купи на наши башли и привези. Особо хлеба. Уже от его вкуса отвыкать стали. И про табак не запамятуй.
Берендей забирал из лодки матрацы, одеяла. Харя тоже ухватил мешок на спину. Даже начальник волок вверх наволочку с чаем, сахаром, спичками.
— Это ты что ж, на свои нас подогреть решил? Не хотим. Вычти за это. Не то этот гостинец колом в горле станет, — потребовал Берендей.
— Конечно, вычту, — согласился начальник. И, оглядев будку снаружи и изнутри, сказал коротко: — Маты с пола снимите, чтоб пожара не получилось. А все остальное — просто здорово.
Поговорив об особенностях здешних мест, он обронил, что в будке этой и в прежние времена жили поселенцы. Но долго не выдерживали. Пили, дрались. Пришлось их обратно в зону вернуть.
— Думал, что и вы первым снегом к нам. Надолго не задержитесь, — признался начальник госпромхоза.
Берендей, чтобы кулак ненароком не сорвался, спрятал его под стол. А Харя, показав руку по локоть, буркнул:
— Вот всем вам — зона…
Начальник госпромхоза составил список продуктов для поселенцев и сказал, сменив уступчивый тон на деловой:
— Ну а теперь пора поговорить о работе. Она у вас нехитрая. Зимой, когда морозы скуют море, вместе с нашими промысловиками будете добывать нерпу, сивуча. Это морские животные, чьи шкуры пользуются спросом у населения. Из шкур этих в нашем цехе шьют шапки, куртки, шубы. Весной промысел нерпы прекращается. Но у вас дел не убавится. Нужно будет ловить корюшку, навагу для жителей Ново-Тамбовки. Эта рыба валом водится у вашего берега. Дадим лодку, весла, сети. Часть рыбы будете сдавать свежей, другую — вялить, коптить, как у себя сделали. Летом получите новое задание — будете черпать у берега ламинарию — морскую капусту и гребешки. Осенью выдадим сети для лова лососевых. А поздней осенью научат вас охоте на перелетных птиц — гусей, уток. Их мы продаем населению. Заработок — по тыще в месяц можете иметь. Втрое больше моего оклада, если не будете филонить, конечно. Заготавливаем мы и грибы, ягоды, стланниковый орех, так что без дела и приработка сидеть не придется. Ну и на свой страх и риск, поскольку милиция запрещает, привезу вам дробовик. Доверяю, значит. Во-первых, сивуча бить. А главное— не хочу грех на душу брать: места здесь хоть и спокойные, но вдруг рысь объявится иль медведь, хоть отпугнете.
При упоминании о рыси Берендея невольно передернуло.
— Кстати, привезу вам спецодежду. В своей одежонке долго не продержитесь. А чтоб без дела не сидеть вам уже сегодня, заготавливайте лосося для поселка. Нерест скоро кончится. Осталось в запасе недели две. Я вернусь завтра утром, сегодня вряд ли успею. Но приеду не один, привезти надо много, одна лодка все не возьмет.
Вскоре он уехал, не назвав, как и в первый день, не имени, ни фамилии. А поселенцы, расстелив матрацы, простыни и одеяла, положив подушки, пили чай с сахаром и галетами, как именинники.
Не забыл начальник о полотенцах и мыле. Привез риса и гречки, масла сливочного и картошки пару ведер, лука и чеснока.
Даже доставил пилу-двуручку, топоры и ложки, кружки и миски, пару кастрюль да чайник — головастый, блестящий, как лица мужиков, отмытые мылом.
Берендей на радостях, что их не забыли и не бросили на произвол судьбы, до темноты заготавливал дрова, складывая их поленницами вокруг жилья, вдобавок к тем, что уже имелись.
Харя собирал малину рядом с будкой. У него, как заметил фартовый, к этому делу был особый дар. До темноты два ведра с верхом набрал. На варенье.
«Чудно, — думал Берендей, — неужто я стану варенье жрать вместо водки?» — хохоча, загораживал будку от ветра новыми поленницами.
А Федька, перебрав малину, уже варил ее на раскаленной печурке. От варенья на всю тайгу аромат пополз. Берендею от него за две версты от зимовья детство вспомнилось.
Закручинился фартовый. Поник головой. Побрел к будке. И вдруг за спиной хруст сухих веток услышал. Дыхание тяжелое. Испугался. Пружинисто подскочил с коряги. За деревьями и кустами сразу никого не увидел.
Берендей осторожно спрятался за дерево, притаился, не дыша. И вскоре меж деревьев увидел оленя. Громадные рога гнули его голову к земле. Олень хромал. Передней ногой не мог наступать на мох, а потому шел тихо, вспотычку, осторожно прислушиваясь, оглядываясь на каждый звук.
Берендей подкрался. И едва олень нагнул голову, ударил его топором изо всех сил. Увидев, что убил хромого, Берендей заорал от восторга на всю тайгу:
— Федька! Беги сюда, харя неотмытая!
Харя, вышедший за дровами, испугался, услышав зов. Побежал на голос фартового. Вдвоем они быстро перетащили тушу к будке. О свежевали при свете костерка. Шкуру сушить повесили на будке. А мясо разделили на две части. Половину посолили, вторую — поставили варить в котел, который нашли на берегу реки, — видно, от прежних поселенцев остался.
До глубокой ночи радовались мужики удаче. Ведь оба забыли, когда в последний раз ели мясо.
— Век свободы не видать, если я хоть когда-то ел такое вкусное мясо! — хватал Берендей мясистые куски оленины.
А к утру разболелись у поселенцев желудки, отвыкшие от мяса. И если бы не ягоды лимонника, успокаивавшие резкую, не отпускавшую ни на минуту боль, не миновать бы обоим заворота кишок.
— Вот, гад хромой, отплатил за погибель нам, — покрутил башкой Берендей. Тут он услышал, как кто-то уверенно идет к будке.
Начальник госпромхоза с двумя мужиками несли на плечах громадные мешки, тюки. Сбросив их в будке, позвали к лодке.
Берендей, пошатываясь, встал. Сморщился.
— Что с тобой? — спросил его один из приезжих. Поселенцы рассказали об олене.
— После этого мяса сырую воду нельзя пить. Да и опасно оленину на ночь есть. Она отдых не любит. Поел — поработай.
— Да просто давно мяса не ели. Еще разок, другой, понемногу и наладится все. Ведь лопали без хлеба. Потому и отрыгнулось болью. Ну да хлеба мы вам два мешка привезли. Ешьте, сколько влезет, — говорил начальник госпромхоза.
Когда от мешков, узлов и свертков стало тесно в будке, Берендей рассмеялся: придется, видно, им с Федькой строить новый дом.
Фартовый пошутил. А Трофимыч, так звали начальника госпромхоза его спутники, быстро оглядев поселенцев, словно примерялся, сказал:
— Что ж, стройтесь, материалами поможем. Времени у вас много.
— Да не обучены мы этому, — взмолился Харя.
— Ничего. Плотников пришлем. Покажут, научат, помогут. И заживете по-человечески, постоянно, не сезонниками.
— Забарахлились мы с тобой совсем, — ворчал фартовый, когда гости уехали. Он злился от того, что не может вырваться из этой глуши и вынужден жить здесь годы.
Нет, надо искать какой-то выход из этой каторги. Пора на волю, к кентам. «Устал я от этой будки, от тайги, от моря, хочу в город к своим, хочу своих дел. Ведь с ума можно сойти от этих заброшенок», — сдавил голову руками Берендей. Его уже не радовала гора продуктов: «Ну что меня ждет здесь? Дожди, сырость, скука. А зима настанет, даже на лодке не приедут к нам. Табаком не разживешься. Занесет снегом по самые… И кукуй. Нет, пехом, но уйду отсюда. Не согласится Харя, хрен с ним. Один, сам слиняю».
В эту ночь фартовому не спалось. Он ворочался так, что койка на все голоса визжала. За будкой выл ветер, застревая в ракушках, пел на разные голоса.
«Нет больше сил. Сколько можно рубить этот сушняк, ловить рыбу, собирать грибы, как баба?»
Натянув на плечи привезенную телогрейку, он сунул в карман пачку галет, папирос, вышел из будки. Ноги сами понесли к морю.
Фартовый не слышал, как за ним, пискнув, приотворилась дверь. Из нее выскользнул Харя. Держась в тени, пошел по берегу следом за Берендеем. Фартовый шел размашисто, решив до утра миновать Ново-Тамбозку и на незаметном для глаз повороте, где поезд замедляет ход, вскочить в вагон, уехать в Южно-Сахалинск.
Харя, прижимаясь к берегу, еле поспевал за Берендеем.
Фартовый поначалу не обратил внимания на начавшийся прилив. Волны постепенно теснили его к скалистому берегу, набрасывались на ноги с шипеньем.
Берендей и не заметил как оказался прижатым к скалам. Здесь во время прилива вода поднималась на шесть метров.
Фартовый, спасаясь от прилива, лез на скалу. Но волны опережали. Отхлынув на миг, словно подарив человеку глоток воздуха, волны с разбегу ударяли его в спину, прижимали к скале, обдавая брызгами с головы до ног, а потом увлекали за собой, играя, как беспомощной игрушкой.
Вся одежда давно промокла. Лицо и руки избиты в кровь о скалы. Лишь упрямое сердце рвалось навстречу неведомому, не чуя боли и опасности.
Но новая волна уже хватала за шиворот. Выбраться бы наверх, переждать прилив. Но как, если пальцы ослабели?! А прилив кончится только утром и тогда он окажется на виду у всех.
Волны швыряли Берендея на уступ, грозя разбить голову, изломать, искрошить фартового. Спасло какое-то деревце, выросшее, чудом зацепившись в расщелине. И он удержался. Подтянулся на шаг. Но новая волна накрыла с головой.
«А может так и лучше», — мелькнула шальная мысль. Почему-то в последний миг стало жаль маленького Харю, который будет одиноко коротать свое поселение у безрадостного костра. Что подумает он, когда проснется? Впрочем, не все ли равно, — оглушила новая волна. И не дав опомниться, поволокла по камням в пучину.
Обезьяньи цепкая рука ухватила Берендея за шиворот. Вдавила в расщелину. Потом, толкая головой и руками, моля и матерясь одновременно, выдавил Харя Берендея на утес, туда, где волны не могли достать избитое человеческое тело.
Лишь к рассвету пришел в себя фартовый. Его рвало морской водой, которой наглотался там, внизу. Открыв глаза, увидел озябшего Харю, колотящего себя по всем местам, чтобы не превратиться в сосульку с ушами. Своей телогрейкой он укрыл Берендея. И теперь прыгал, как зяблик на болоте.
Фартовый встал. Федька, еле разжав посиневшие губы, пробурчал:
— Пошли домой, дурень.
Море уже успокоилось. Шел отлив. И Берендей с Харей вскоре прибежали к себе.
Федька, не говоря ни слова, не упрекая, растопил печь, помог Берендею снять мокрую одежду.
— Прости ты меня, если сможешь, — немного согревшись, попросил Берендей.
Харя ничего не ответил. Молча выполоскал свою и Берендееву одежду, повесил сушить. Растер одеколоном грудь фартового и, подвинув чай с малиной, вышел из будки, не сказав ни слова.
Был у Федьки свой заветный уголок в тайге. Маленький рыжий шалаш на березовой поляне. Сюда Харя приходил, когда жить становилось невмоготу и хотелось спрятаться от людей, от Берендея, от прошлого, от самого себя.
Вот и теперь дрожат его плечи. От слез или боли? Нелегко простить предательство того, с кем делишь все поровну. Ведь ничем не обидел. Ан у волка своя стая. К ней весь век тянуть будет. Может, и не стоило спасать? Нет-нет. Сильный слаб минутно. Пройдет и у него тоска по кентам. Пройдет… А если нет? Федька заварил чифир, сделал глоток, другой.
«А черт с ним, Берендеем!» Кружились в хороводе березы, а может, и не березы? Откуда ж у них глаза, девичьи улыбки? Танцевали девчонки. Косы русые ниже пояса. Глаза озер голубее. Затянули песню. О чем? Ох, как хороша и прозрачна их песня! Ее когда-то у колыбели пела мать.
Вот одна подошла к Федьке, взяла его за руку бережно, нежно и сказала голосом Берендея:
— Харя, пошли домой.
Федька выдернул свою руку у девчонки и рявкнул:
— Пришибу, паскуда!
Берендей сгреб в охапку трясущегося Харю, понес в будку. Там уложил его на кровать, предварительно разув. Укрыл одеялом с головой. Знал, пару часов Харю не стоит беспокоить.
Федька блаженно улыбался. Перед глазами его плыли приятные видения, далекие от Заброшенок, будки, Берендея.
А фартовый тем временем взялся за пристройку к будке. Для нее он заблаговременно оставил место, приволок напиленные накануне с Харей бревна. Вкопав их в ямы, утрамбовал землю. Начал выкладывать стены. Бревно к бревну. Равные по размеру и породе.
Трехстенок с каждым днем незаметно подрастал.
И хотя, намаявшись с рыбой, усталые поселенцы еле волочили ноги, о пристройке не забывали.
К первым заморозкам вывели ее под крышу. А к первому снегу навесили окна й двери.
Трофимыч не прислал плотников, сославшись на их занятость. Но привез вдоволь гвоздей и стекла.
Мужики вручную пилили доски на пол и потолок. А когда Харя проконопатил стены, соорудил из железной бочки печку,
пристройка показалась просторнее и уютней будки. И Берендей предложил Харе зимовать в трехстенке.
Федька, большой выдумщик, подолгу смотрел на стены пристройки. Уж очень неприглядными казались они ему. И хотя не пропускали ни ветерка, глаз не радовали.
Над своей кроватью Берендей повесил оленью шкуру. Федька — одеяло.
Трехстенок был вдвое просторнее будки. Но от этого не стало веселее в жилище поселенцев.
Харя, приходя с работы, ставил в банку букет желтых листьев. Долго смотрел на него, думая о своем.
Вот и к нему приходит осень жизни. В висках все отчетливее проступает седина. Лоб прорезали глубокие морщины — следы раздумий, горя.
Странно, как незаметно подкралась эта пора! Выхватила Харю из детства за тонкие лямки коротких, латаных порток. Она даже не позволила взглянуть на юность и задержаться в ней.
Юность… Плачем кукушки затерялась, высохла росой на траве. Да и что это такое — юность? Говорят, пора влюбленности. Харя грустно хмыкнул. Горькая боль полынным осадком бередила душу.
«За что судьбина такая паскудная? Ни одного светлого дня не подарила. Подыхать стану — вспомнить и пожалеть не о чем. Может, кончина и станет радостью мне от всех мытарств и мук?»— думал Федька.
В последнее время ему все чаще стали сниться голые бабы. Грудастые, с жирными, как у свиней, задами. Они паскудно крутили ими, зазывали Харю к себе. Федька смотрел на них во все глаза. Он никогда в жизни не видел живую голую бабу. И подсмотреть было негде. Разве только на картинках у зэков. На которые долго глазеть не давали. За смотрины требовали по три, а то и но пять пачек чая. А если с собой на нары, чтоб мужичью похоть согнать, — тогда всю посылку требовали. Дешевле было глотнуть чифира и забыться в кайфе. Своем, не выпрошенном, не купленном.
Но бабы во сне звали Харю все настойчивее. Федька порой даже просыпался во сне.
«Верно, это от того, что жратвы у нас от пуза имеется. От баланды, небось, вообще никаких снов не было», — думал Харя.
Но после,>этих снов весь день ходил мужик злой, хмурый, словно потерял что-то.
Берендей о бабах никогда не говорил вслух. Не вспоминал, не тосковал. Словно они не существовали, — так казалось Харе. Но он ошибался. Если бы умел заглянуть в мысли, вот где удивился бы! Но не дано было такое Федьке. И ставя на стол огненно-рыжий букет, Харя по-детски наивно ждал для себя какого-то чуда.
— Чего голову повесил, как старый мерин? Иль опять тебя червяк кайфа точит? — спрашивал Берендей.
— Мой кайф никому не в обузу, — бурчал Харя.
Начальник госпромхоза, впервые войдя в трехстенку, придирчиво оглядел строение.
— Ну, первая попытка удалась. Хотя и есть огрехи, — профессионализма маловато. Ошкурены бревна плоховато, пазы неровные. Доски в полу сырые. Перетягивать скоро придется. Но это не беда. Зимовать можно.
— Мы не напоказ делали. Для себя. Иль будка ваша лучше, чем пристройка? — не выдержал Берендей.
— Да вы не обижайтесь. Оплатим мы вам эту стройку. Молодцы, что сделали. Просто я говорю об огрехах. Доведись самому, и так не сумел бы, — признал Трофимыч.
В этот раз он привез поселенцам, кроме продуктов, лыжи- стопки, обычные лыжи, тулку-двухстволку и патроны.
Выложив на стол дробь, порох и войлок, показал, как запыживать, заряжать патроны, объяснил, где лучше держать лыжи, как за ними ухаживать. Выдал две меховые куртки, шапки. И, попив с поселенцами чаю, пообещал через неделю привезти в Заброшенки промысловиков, на морского зверя.
Весь вечер Берендей с Харей заряжали патроны. Когда стало совсем темно и поселенцы сели у печки перекурить, Харя вдруг насторожился.
— Кто-то в будку залез, — подскочил Федька к двери. Берендей схватил дробовик — вдруг пугнуть потребуется. Мало ль кто на харчи позарился, там ведь припасов на всю зимовку заготовлено.
— Мама-а! — резанул слух фартового крик Хари. Берендей ворвался в будку. Громадная старая медведица уже подмяла Федьку. Секунда, миг, и когти зверя содрали бы кожу с головы. Берендей выстрелил в ухо зверю из обоих стволов. Схватив топор у двери, размахнулся, но медведица встала на задние лапы. Фартовый отлетел в угол, перезарядил ружье. Выстрелил наугад. Вжался в стену. Медведица выскочила из будки, побежала в тайгу. Но вдруг резко остановилась и упала.
Берендей ждал. А зверь не подавал признаков жизни.
— Пришил, что ли? — ощупывал себя фартовый. Вдруг вспомнил о Харе. Тот вставал, матерясь, морщась от боли.
— Где эта падла? — спросил Берендея.
— Замокрил стерву. Вон, лежит около коряги.
— Пошли глянем, — позвал Федька — Нож для верности возьми.
Берендей увидел, что уши медведицы обвисли. Значит, мертва.
Не дотащить до будки. Тяжела. А оставлять опасно. Растащит зверье до утра по кускам. Придется здесь ее свежевать, — размышлял вслух Берендей.
Харя, чуть не падая от боли, развел костер. Когда фартовый срезал с медведицы шкуру, Федька и про боль забыл от удивления. Освежеванный зверь был так похож на голую бабу.
— Немыслимо! Так это она, гадюка, снилась мне.
Берендей не слушал его. Торопился. Запах мяса и крови в
морозной тайге разносится быстро. Его вмиг почуют звери. Среди них могут оказаться рыси. А тут вокруг деревья. Не спасешься.
Выложив внутренности медведицы на траву, Берендей вскоре перетащил все мясо в будку. Лишь голову и сердце закопал под деревом, повинуясь услышанному когда-то поверью.
— Шкуру эту себе возьмешь, когда высохнет, — сказал Харе.
Тот не расслышал. Думал о своем.
— Почему она к нам в будку забралась? Что ей там нужно было?
— Оленьи потроха завонялись. Позабыли мы о них. А медведи на всякую вонь падкие. Вот и влезла с голодухи. Старая стала. Жратву тяжко ей было добыть. Даже берлогу не хватило сил выкопать. Припозднилась. А по холоду жрать сильней охота, вот и потеряла страх, — сказал фартовый.
Оленьи кишки закопали поселенцы подальше от жилья. И уже под утро, перемазанные кровью, усталые, сели передохнуть в зимовье.
— Мяса нам теперь на всю зиму хватит, — радовался Берендей.
— А может, отдадим половину в госпромхоз? — предложил Харя.
— Ты чего, звезданулся ненароком? — не поверил в услышанное фартовый.
— Нельзя ж все время только брать. Какой-то понт от нас уже нужен.
— Иди ты к хренам, сознательный фрайер. Пусть тогда Трофимыч и схватился бы с медведицей. Жаль, не дождался он ее, поглядел бы я, как она ему калган раскроила. Кстати, и ты этого едва миновал. Но, верно, успела тебе мозги в жопу вбить, коль такое понес.
— А куда ты ей попал, что пришил насмерть? — спохватился Харя.
— Я ж ей почти по жопу дробовик всунул через ухо. Ну, и не забывай, что патроны запыженные были, убойная сила большая. Дробь кучкой идет, не распыляется. Вот и пробил ей все мозги… Она хоть и зверь, но в отличье от тебя их имела. Этот первый выстрел из двух стволов и угробил ее. Вторым — правую переднюю лапу малость поцарапал. От этого она и не почесалась бы, — признался фартовый.
— И как это она тебя не тронула?
— Я ж рядом с дверью был. А смертельный — от входа сразу ей влепил. Она и слух, и нюх, и зенки вмиг потеряла. Кинулась в прыжке туда, где сразу меня увидела. И попала в дверь. Иначе от меня мокрое место осталось бы, — смеялся фартовый.
…Федька и не собирался отдавать мясо в госпромхоз. По- своему примитивно решил проверить фартового. Но нет, не собирается тот в бега, коль о харчах беспокоится. И Харя, довольный своей проверкой, разговорился:
— Я, конечно, с медведями никогда дела не имел. Это точно. Но мозги мне никто не вывернул. Не ударялся я в бега, не зная места, и хоть мозгов, как говоришь, мне не хватает, не кидался бы на скалы в кирзовых сапогах. Разулся бы, так сподручней. Не рисковал бы бежать ночью без ксив. Потому что ночные фрайера всегда подозрительны. И ушел бы ты не дальше первого встречного лягавого. Они тут всякий поезд сопровождают. Ну и еще, я видел как ты смывался. Один хотел, сам. Но ведь знал, что меня после твоего побега враз бы в зону вернули. Я б такого свинства тебе не подложил. Хоть понятно, не фартовый, не кент тебе, а все ж случалась минута — тоже выручал.
— Эх, Харя, что ты мне грехи поминаешь? Не святоша я. Лучше б концы отбросил, чем вот так здесь прозябать. Далеко вперед из земных лишь орел видит, потому что ближе всех к Богу живет. Мы ж — на земле, в потемках, в хазах, да тюрягах, потому ослепли сначала душой, после — глазами. Чужое от своего давно не отличаем. Что руки сграбастали — все мое. Скорей бери да беги. А нужно ли оно, унесешь ли, а главное — впрок ли взятое, то уж потом обмозговываем, если на это время сыщется. Вот так и я: пахнуло свободой — обалдел, о судьбе твоей не подумал. Да и своей шкурой, сам про то ботаешь, пренебрег.
— А на кой хрен тебе такая судьба? Зачем фартовые нужны, малина? Иль не можешь без них?
— На кой тебе чифир сдался, а? Иль себя не жаль? Да вот сосешь его! Не можешь обойтись. Чего ж меня за душу тянешь? Я не фрайер. Я вор. Да без нас ни одна цивилизация не обходилась. Только начальству удобнее нас к прошлому, к пережиткам его относить. А мы — нынешние. И жизнь так коротка! У фартового — особо… Тем, кто такие длинные сроки придумал, самим бы хоть месяц на своей шкуре узнать, каково без воли
жить. А в лагере еще и выжить надобно. Ты моложе меня, и срок твой не чета моему. Еще и поживешь как-то. А мне, если не слинять, отсюда уже стариком доведется выйти. Для меня это то же самое — что вперед ногами… Ну, отыграл ты мою шкуру у Медведя, так уже и поквитались на медведице. Я бы тебя и взял с собой, да знаю — не пойдешь. Вот и получается, что я при тебе навроде заложника. Останусь — ты на волю отсюда выйдешь. Сбегу — через возврат в зону свободу увидишь.
— Значит, снова в бега? — дрогнул голосом Федька.
— И чего ты прицепился? Ты что, прокурор иль кент? Дышишь и ладно. Не возникай на уши, — злился Берендей.
Поселенцы молча сидели у печки. Федька, закатив глаза к потолку, считал, сколько ему осталось до свободы. Берендей обдумывал, как по зиме, по снегу, на лыжах сбежит из Заброшенок при первом удобном случае.
Проверив в вороте рубахи, не завелись ли вши, Харя начал готовить завтрак.
Медвежатина уже сварилась, надо было пожарить к ней лук, сходить за хлебом в будку. Пока хлопотал, Берендей принес воду, подмел пол.
— Кажется, скоро мороз всерьез ударит, — вернулся Федька. И добавил — Носом чую. Первая пурга скоро будет.
Ф а ртов ы й повеселел:
— Что-что, а нюх у тебя — как у щипача отменного, не подводит.
— Это почему? — обиделся Харя.
— Медведицу через стенку застукал. Я и не услышал лярву, — признался Берендей.
— Так проохал, что она мне башку уже свернуть хотела. Думал, лиса иль кто помельче.
— Она только нарисовалась. Не успела оглядеться. А тут ты прихилял. Она и сграбастала, от тебя ж как от оленьих потрохов временами несет. Особо от копыт. Верно, вздумала их на десерт оста нить.
— Иди ты, — разобиделся Федька. Но решил для себя обязательно устроить к вечеру баньку в будке. Но Берендей категорически запретил ему натопить будку до тепла.
— Мясо до завтра пусть просолится. Опустим в ледник, потом хоть каждый день мойся, — сказал, будто отрезал, фартовый.
В этот день Федька решил в последний раз навестить свой шалаш. Знал, занесет его зимой по макушку. А Берендей не дает чифир варить. Вот и приходится делать его подальше от жилья, прячась да крадучись.
Харя шел меж облысевших берез. Белые-белые, они были похожи на безвременно состарившихся девчонок. Поредевшие их косы-ветки били худые плечи, зябли на холоде стволы-тела. И все ж смотрели березы на небо, закинув к нему головенки. У Бога, не у земных, прося понимания, поддержки и терпимости. Люди так не умеют… Люди, как сухая трава, в старости и в горе лишь под ногами видят.
Федька вытащил из шалаша жестяную банку из-под сгущенного молока, выколотил из нее старую заварку чая под березовый корень. Хоть это впрок пойдет. И, пошарив за пазухой, выволок оттуда трясущимися руками пачку чая. Глаза его лихорадочно загорелись. В горле пересохло.
Сбегав к ключу, Харя принес воду в банке, развел маленький костерок. Высыпал содержимое пачки в жестянку, залил воду так, что она едва покрыла чай, размешал для верности сухой веткой и поставил на огонь. От нетерпения крутился вокруг псом на привязи. Когда заварка стала подниматься вверх, размешал, поставил байку на угли: чтоб взяток был полным и первач полноценным. Чай медленно варился. Вот первые пузыри пробили варку, закрутили в банке черное месиво.
Подождав немного, Харя поставил банку на теплую золу, стал ждать, пока чифир настоится. Из-под закрытой крышки шел аромат чая. Чтоб ничего не пропало даром, прикрыл банку засаленной кепкой.
Федька был знатоком своего дела и для чифира брал лишь грузинский второсортный чай. Другие сорта для настоящего чифира не годились.
Едва пар перестал выходить из банки, Харя взял теплое черное пойло, сделал глоток.
Настоящие чифиристы не глушат варево залпом. Они цедят чифир через зубы, смакуя каждую каплю, чтоб получить полный кайф. И Федька тянул нестерпимую горечь, казавшуюся ему вкуснее и слаще меда.
Чифир получился отменный. Едва попав в горло, он ударил в кровь, в голову. Тело Хари расслабилось, глаза помутнели. Маленькая морщинистая мордашка стала похожа на увядшую свеклу. Рот открылся, обнажив коричневые пеньки от зубов. Из уголков рта побежали блаженные слюни.
Харя был в полубреду, в полусне. Маленьким, грязным комком он лежал возле остывающего костерка. И никто, никакие силы, не могли теперь вырвать его из одурманившего кайфа. Что грезилось Харе в это время? Пожалуй, хорошее. Вот как поплыли морщины с лица. Собранные еще недавно в жесткие пучки на лбу, висках, в уголках губ, они стекли к ушам, на шею.
Федька лежал, засунув грязную ладонь под щеку. Банку чифира он высосал лишь наполовину. Оставшееся выцедит позднее. Сразу все пить нельзя. Сердце не выдержит.
Вообще-то этой дозы с лихвой хватило бы на троих. Но Харя был старым чифиристом и малой дозы ему хватало ненадолго. Целая банка — это день кайфа. День забыться в своей, неразделенной ни с кем радости.
Как дорого ценился в зоне каждый глоток чифира, как нелегко он доставался! Зато теперь ни с кем не делит, ни у кого не выпрашивает. И появись сейчас хоть рысь, хоть медведь, Харя не узнал бы их. Горе тому, кто попытается вырвать чифириста из кайфа, разбудить, растолкать, вернуть к реальности.
Не человек, зверь получится из вставшего. Невидящие глаза нальются кровью. Коричневая слюна превратится в желтую пену, лицо станет белей березового ствола и тогда не сдобровать разбудившему. Будь это и родная мать.
Чифирист предпочтет смерть, чем неурочное пробуждение. Сам черт — ребенок перед разъяренным чифиристом. И хотя сам потом, придя в себя, будет горько каяться, жалеть о случившемся, с дурным гневом своим никогда не сможет совладеть.
Кайфует Харя. Перед глазами пляшет прозрачным видением тополиный пух над синей водой реки. А может, опадает черемуха. Что за диво это видение под тихую песню!
Засыпает Федьку снегом. Крупные хлопья повалили с неба внезапно. Туча роняла снег щедро, снежинки повисали на ветках проседью, вмиг укрыли землю. А через полчаса поднялся ветер, началась пурга.
Харя машинально влез в шалаш. Даже не обратил внимания на разбушевавшуюся непогоду. Допил остаток чифира и продолжал балдеть.
Берендей копал за зимовьем ледник для мяса и, занятый своими мыслями, совсем забыл о Харе. И только когда холодный ветер поднял коробом вспотевшую рубаху на спине, решил пойти переодеться в сухое.
Не найдя Федьки, окликнул его из будки. Никто не отозвался. Глянул на берег — тоже пусто. А ветер крепчал.
Решив, что Харя пошел за ягодами иль шишками, фартовый снова принялся за ледник. Он обдумывал новый план побега, когда его исчезновение спишут на гибель и не станут искать.
Берендей еще раз взвесил детали предстоящего побега. Этот план не мог, не должен был сорваться.
Довольный собой, Берендей решил перекурить и невольно вспомнил о Харе. Пошел в пристройку погреться. Волосы уже в ледяную шапку превратились. Значит, этот снег не растает.
— Харя, эй мурло, где ты, гад ползучий? — позвал фартовый. Но Федька не отозвался.
«Не ужель опять зачифирил? Я ж весь чай от него попрятал», — подумал Берендей. Но, заглянув в кирзовый сапог, куда попрятал пачки чая, понял, что Харя уже здесь побывал.
— Ну, падла, доберусь до тебя, вонючка облезлая! — накинул Берендей телогрейку на плечи и пошел за Федькой, продираясь сквозь пургу и тайгу, матерясь жутко.
А Федьке виделся ромашковый луг, а посредине дерево. Но что это за старик под ним сидит? Бородатый, белый, глаза улыбчивые. Зовет Федьку:
— Чего хочешь, человек? Что ищешь?
— Сам не знаю, чего хочу, — растерялся Харя.
— Домой дорогу ищешь?
— Нет у меня дома.
— Семью потерял?
— Никогда не обзаводился, — развел руками Федька.
— А хочешь семью, дом, детей?
— Зачем это мне? — удивился мужик.
— А где жить хочешь? — любопытствовал старик.
— Мне все равно.
— Ведь ты ж кровинка человекова, неужель людской мечты нет?
— Отчего ж, есть, конечно. Дай чифирку для кайфа. Чтоб забыться от человеческого…
Берендей выгреб Харю из шалаша вместе с обоссанной травой. Свернув ноги к рукам, бил Федьку по заднице так, что у Хари голова готова была отгнившей тыквой отвалиться.
— Сучья блевотина! Блядское семя! Козел вонючий, — орал Берендей.
Холод тому причиной или время кайфа прошло, — Харя не сопротивлялся.
Старые чифиристы после балдежа всегда впадают в апатию, на долгое время теряют аппетит, сон, желание к жизни, движению. Может, от того, что реальная жизнь кажется им куда скучнее и обесцененной кайфа.
Берендей бил Федьку, не жалея, как старую куклу. И не сразу смекнул, что Харя не двигает ни руками, ни ногами.
Принеся его за шиворот домой, кинул на койку с размаху. Харя не охнул. Так и продолжал лежать скомканной тряпкой.
— Чего дрыхнешь, придурок? А ну, разуйся, стерва!
Федька не двигался.
Берендей дернул за руку и отскочил в ужасе. Федька был бледный и холодный, как покойник.
— Иль пришил ненароком? — выпучив глаза, затаил дыхание поселенец и позвал тихо — Федька, Федь, не дури.
Харя и не пошевелился.
— Мать твоя дура пьяная, неужель гробанул? Да как же это так? — тряс фартовый Харю, звал, умолял, грозил и ругался одновременно.
Но ни звука, вздоха, движения в ответ не последовало.
— Да ты что, озверел? А как же я один останусь? Ты обо мне хоть вспомнил, дурья башка?
Харя лежал неподвижно. Берендей вытряхнул его из одежонки. Прислонился ухом к груди.
— Ни хрена не колотится! Разве это может быть? Чтоб до свободы не дожить? Как же так?
Фартовый принялся растирать Харю полотенцем. Потом закутал его в ватное одеяло. Растопив печь, насыпал соль в сковородку. Нагрев, засыпал в майку, связав снизу и сверху, положил Харе на грудь. Поставил на печку чайник.
От страха иль неожиданности у фартового душа тряслась.
— Федь, а Федь, очнись. Ну, хочешь, я сам тебе чифирку заделаю. Ну на хрен тебе сдыхать? Хочешь, я тут останусь с тобой. И в бега не пойду. Не веришь? И чтоб мне свободы не видать! Ну трёхни хоть что-нибудь, Харя гнусная. Ведь не должен ты от одной-то пачки копыта откинуть, стервец. Ты их за свою жизнь столько выжрал, малине на год хватило бы взахлеб.
Берендей теребил Федьку. Но тот лежал тихий, недвижный.
Фартовый удрученно сел к печке, обхватив голову руками. Харя… Как пережить это новое, неожиданное потрясение? Ведь он так привык к тому, что Федька всегда рядом, под рукой, как рубаха. И вдруг его не станет.
— Да нет! Не фрайер же он! Зэк был путевый, свой паек, положняк, отдавал фартовому… Федь, а хочешь, я тебя в малину возьму. К себе. Кентом. Ты не ссы, я тебя от мусоров сберегу. Жить станешь на большой. Без понта, впустую не ботаю…
Харя молчал. Но Берендею показалось, что у Федьки дернулось веко.
— Федор, очнись, кончай ваньку валять. Как кента, прошу! — взмолился Берендей.
Наклонившись к Харе, увидел, что глаза его едва приоткрылись.
Берендей перенес Федьку к печке, положил на лавку.
— Докайфовался, гад! — налил в кружку чай и, сунув в него пару ложек малинового варенья, стал вливать в рот — Глотан, мать твою в хвост пчела грызла. Хлебай! Я тебе не дам копыта откинуть, — суетился фартовый.
Федька сглотнул чай, с трудом открыл глаза. Слабо мотнул головой, отказываясь от чая.
— Я тебе навару налью. Медвежьего. От него даже жмуры
вскакивают, — и подойдя с миской бульона, он стал вливать его Федьке сквозь зубы. Тот закашлялся, зачихал.
— Давай, давай, дрыгайся шустрее, — радовался Берендей.
К вечеру Харя задышал ровнее, но, попытавшись встать,
упал.
— Да что это с тобой?
— Дышать тяжело. Все болит. Все будто чужое, — впервые пожаловался Харя.
К ночи у него начался жар. Берендей смекнул, что застудился Федька в шалаше. А может, замерзать начал. Да не дал ему окочуриться фартовый.
…Давно пришли в Заброшенки промысловики и ждали, когда море скует льдом. Берендей даже не обратил на них внимания.
Он не отходил от Федьки, который очень медленно шел па поправку.
Харя долго не мог самостоятельно повернуться на бок. Лишь через месяц стал вставать, садиться, ходить.
Берендей каждый день парил его в дубовой бочке, настояв в ней перед тем пушистую молодую хвою.
Медвежий жир и малиновое варенье тоже шли в ход.
За время Федькиной болезни научился Берендей стирать и мыть полы, прибирать в жилье и содержать в чистоте посуду, готовить еду и топить печь.
Недаром, настроившись побалагурить, сказал как-то:
— Теперь меня и замуж отдавать можно. Лихая беда всему научила.
Промысловики, изредка навещавшие поселенцев, обещали им по весне сложить русскую печь. А один из них, старый охотник, зауважавший Берендея, помог вынести все лишнее из будки и на следующий выходной привез десяток кур с горластым петухом. К ним — два мешка овса в придачу.
В тепле да в сыти куры вскоре занеслись. И Федька каждый день утром и вечером ел яичницу.
Берендей старался скорее поставить его на ноги.
Днем фартовый уходил с промысловиками на море, долбил во льду проруби. И, спрятавшись за набросанный лед, ждал появления нерпы. Едва та вылезала на лед, фартовый стрелял.
Желтый с черными пятнами короткий мех нерпы нравился всем. Берендею в диковинку были эти безобидные неуклюжие на льду звери. У них не было ни лап, ни ног, — вразвалку передвигались на ластах, не уходили нерпы далеко от проруби. Чем-то похожие на тюленей и моржей, они меньше всех боялись людей, видно, не ждали от них для себя беды.
Поначалу Берендей, не имевший опыта в промысле, горячил-
с я. И, едва завидев вылезающую из воды нерпу, стрелял. Та тут же ныряла в прорубь и уже не появлялась в этих местах.
Охотники научили Берендея терпению. Вылез зверь — пусть отойдет от полыньи. Чтобы не ушел в море быстро, накидай рыбьей мелочи у проруби.
Морскими ловушками назывались проруби. Их по три, иногда по четыре за день выдалбливал фартовый.
В иной по две нерпы за день вынырнет, из другой — ни одной.
В среднем за день по четыре-пять нерп убивал. Разделывал. Шкуры увозились на выделку, мясо — на норковую ферму, внутренности — на птицеферму, жир — для лекарств.
Привычные ко всему промысловики жили в меховой палатке. Они многому научили Берендея. И теперь в зимовье поселенцев горели до глубокой ночи светильники на нерпичьем жиру. А над лавкой на стене прибил Берендей громадную шкуру первого убитого сивуча.
Возвращаясь в сумерках с моря, нес фартовый свежую печень нерпы Харе на ужин. Накормив, обиходив Федьку, наскоро поев, садился к печке и, греясь, рассказывал о прошедшем дне.
Харя помнил, как радовался Берендей, что он уже не в обузу промысловикам. Работает наравне. А вскоре не сам фартовый, охотники признали, что удачлив Берендей, больше всех нерп отстреливает.
— Поначалу, знаешь, Федька, чуть не взвыл. Знаю, попал
II нерпу. А она слиняла в лунку. Я за ней. Ну, поймаю стерву. Подскочил, она из лунки высунула усатое мурло, зенки выкатила, как чифиристка, отряхнулась, фыркнула и опять в воду смылась. Полдня над прорубью сидел и все без понта. С тех нор жду, покуда на бок ляжет, спиной к лунке.
Федька замечал, что Берендей, общаясь с промысловиками, даже разговаривать стал иначе, не по фене. Меньше ругался, реже злился. Но… Харя понимал, что только его болезнь держит Берендея в Заброшенках. Чуть он встанет на ноги, фартовый тут же уйдет в бега.
Но Харя, хоть и предполагал такое, болезнь не симулировал. Когда ему становилось лучше, не скрывал.
— Знаешь, нынче я озверел, — пришел как-то Берендей с работы расстроенный.
— Что случилось?
— Не досмотрел. Нерпа с дитенком на лед вышла. А нерпенок беленький. Потому и зовут — белёк. Я ж его не углядел. И мать его загробил. Подхожу к ней, а у нерпы — молоко по пузу вперемешку с кровью. А рядом белыш сидит и плачет. Глаза большие, черные, а слезы — что у человека. И стонет,
хнычет. Увидел и больно стало. Вроде человека загубил. Как теперь малыш будет? Гад я! Вовсе пропащий, — досадовал Берендей.
— Это хорошо. Значит, не все ты в малине растерял, коль и на меня и на белька тепла хватило. Ничего, научимся мы с тобой отличать белое от черного, нужное от лишнего, — вздыхал Федька. И спросил — А куда ж белёк делся?
— Я его к другой лунке отнес. И нерпа, когда вынырнула, увидела белька. Хоть и чужой он ей, а уговорила, видать. Увела за собой в море. Я ее не трогал. Пусть живет и белька выхаживает, растит.
…Тот, кто жизнью своей и судьбой, вольно или невольно, связан с морем или тайгой, душою всегда чище других людей. Если жестокий в прошлом человек попал в тайгу, она излечит, очистит его душу от зла и обид, она накормит и приютит, обогреет и успокоит, вылечит и научит многому. А если, на счастье, сердце человечье окажется добрым, отзывчивым, — откроется, доверится ему тайга. Рассмешит и обрадует. Ну, а коль не осталось у человека тепла, если остался от сердца лишь пепел, не выпустит его тайга к людям, сгубит, спрячет надежно, навсегда.
Берендей в редкие выходные полюбил гулять по тайге на лыжах. Смотрел, наблюдал, радовался. Возвращался в зимовье возбужденный, как мальчишка.
Харя даже завидовал фартовому. Но каждый раз, когда тот уходил, Федька мысленно прощался с ним навсегда. Понимал, что надоело Берендею нянькаться с ним, выхаживать, жить так, как не жил никогда.
А Берендей приносил в зимовье причудливые чаги, бамбук. И Харя, постепенно научившись двигаться, сплел из бамбука кресло. О, если бы не ноги! Они надолго подвели Федьку. Даже по пристройке передвигался с трудом, волоча непослушные ноги.
Берендей ободрял, успокаивал. Он хорошо зарабатывал. И не скупился на расходы. С первой же получки купил одежонку. Себе и Федьке. А когда тот заболел, привез ему из Ново- Тамбовки толстый теплый свитер. Носки вязаные, до колен. Теплое белье, шарф, варежки и валенки.
Столько добротных и теплых вещей Федька не имел за всю свою жизнь. Он натянул на себя все. Даже варежки. С трудом вставил ноги в валенки и сел к печке. Хорошо, что Берендей был на работе и не видел, как плакал Харя. Плакал от того, что впервые в жизни оделся по-человечески. Тепло и удобно.
Федька гладил обнявший его тело свитер. Какой он красивый! И по размеру пришелся. А цвет-то, цвет настоящей морской волны…
Шерсть приятно покалывала. Харя чувствовал, как согреваются ноги в носках и валенках:
«Наверно, дорого все это стоит. Как же я с ним рассчитаюсь за все? Ведь работать не могу. Эх-хе-хе… За вещи — ладно, а вот за то, что вытащил из могилы, лечит, мучается тут со мной? Что это я навсегда его должник. Весь в подарках, ни за что. Хотя в свое время… Э-э, да что там. Ну, выиграл я Берендея у Медведя. А вот с чего прилепился к нему? Верно, тогда душа раньше разума почуяла в фартовом друга. Пусть не навечно. По сколько раз он меня выручал!» — улыбался Харя сквозь слезы.
Ему вспомнилась уползающая медянка, грохот волн и Берендеи, теряющий силы на скале. Предатель Берендей, подлец фартовый, беглец и матерщинник, самый дорогой, единственный на свете человек…
Харя сам себе растирал ноги, парил их в хвое, в морской воде, которую ему каждое утро приносил Берендей. И через тру недель ноги стали чувствовать тепло и холод, ныли от сырости. И фартовый радовался, что скоро Федька сможет не ползать, а уверенно ходить.
Из Ново-Тамбовки привез он Харе костюм. Недорогой, но хороший. Потом и шапку из кролика. Сам Берендеи расчувствовался, увидев, как воспринял Харя новую одежду.
Не имевший семьи и детей, фартовый заботился о Федьке, как о кровном. Может, годы сказались иль тайга очистила душу, пробудив в ней искреннее — быть хоть кому-то нужным и позаботиться о нем.
Здоровый, Харя не нуждался в опеке, а вот больной — стал совсем беспомощным. Не поддержи, не ободри его вовремя, не помоги ему, скис бы мужик, махнул бы рукой на себя, на здоровье. Такие приступы случались. Да Берендей их отвел.
— Жить надо, Федька, усеки это. Жизнь — одна у каждого. И ее нельзя укорачивать дурью, слабостью или похотью. Ее, как нежный цветок у сердца, беречь надо. Потому что вся жизнь на нас, мужиках держится. Это и в тайге, и в море, и у людей. Потому что мужики — везде сильные. Не станет нас, загробится все. Вот я сегодня в тайге был. Много чего увидел. Раньше бы и не приметил. Все торопился. Потому как считал, что у фартовых самые длинные только сроки и самая короткая жизнь. Эх, куда торопимся? Оглядеться надо, — закурил Берендей и продолжил — Оленуху мужики-охотники завалили. А она с олененком была. Тот, верно, неурочным оказался. Припозднился родиться на свет. Когда мать упала, из кустов и выскочил. Прямо па промысловиков. Нет бы смыться, зашился бы в чащу, в кусты, так нет, кричит всеми кишками. А тут на его голос старый олень примчался. Может и отец. Увидел олениху, дитенка, людей. Смекнул. Подтолкнул рогами в бок малыша и, загородив собою, в тайгу увел. Так-то… Хотя сам рисковал, а не струхнул. Вот те и старый хрен.
— Ты тоже меня от погибели уберег, — вставил Харя.
— При чем тут я? Бог тебя увидел. А я что? По нашему закону, того с кем в тюряге кентовался, оставить не должен. Вот и все тут.
Федька впервые сегодня смог сам приготовить ужин. Грибной суп, котлеты из медвежатины, нерпичья печень тушеная и компот из кишмиша.
Берендей, увидев накрытый стол, растрогался:
— Ждал, значит?
— Заждался уже, — признался Харя. И добавил — Я сегодня даже кур сам кормил. С петухом побазарил. Ему, паразиту, неплохо у нас живется. В тепле, в сыте, при гареме. Потому у него и горло за троих. Утром как заведется орать, ни за что не заснешь, целыми днями зиму прогоняет, солнце зовет, тепло, чтоб в тайге с курочками своими погулять.
— Это верно. Хавай, спи да о потомстве не забывай. Вот и вся его забота, — поддержал Берендей. И, посерьезнев, сказал веско: — Смотри, во двор не торопись выходить. Копыта береги. Нужды в том нет. Понял? Трофимыч обещал тебе врачиху поселковую привезти на днях. Чтоб осмотрела и сказала, как дальше тебя лечить.
— Врачиху мне? Да зачем теперь? Уже не надо. Хватит и одного идиота, которого ом вначале привез. У меня после его осмотра ноги вовсе задубели, слушаться не стали. Все командовал: поднимите, согните, поверните… Цирк ему тут, что ли? Я от боли чуть не уссываюсь, а он, гад, колени мне гнет. Я чуть криком не орал. Нет, никакой врачихи не хочу. Хватит с меня! — упрямился Федька.
— Зря ты ботаешь. Тот мужик дельное подсказал.
— Что?
— Да морскую воду. Как стал в ней ноги парить, дело на поправку пошло. Может и эта… между прочим, хоть одна баба у нас в гостях побывает. Не то от их вида совсем отвыкнем. Скоро забудем, что мы мужики! — хохотнул Берендей.
Трофимыч, навещавший поселенцев чаще других, не раз удивлялся, как смогли эти мужики прижиться в Заброшенках. Ведь вот и до них присылали сюда на поселение здоровых молодых людей. Все спились, всех пришлось вернуть обратно в зоны.
Начальник госпромхоза понимал, что условия жизни здесь не из легких. А потому выжить и зацепиться за это место суждено лишь сильным натурам.
«Может, прикипят они у нас и останутся в Заброшенках насовсем», — думал Трофимыч.
— Мне сегодня промысловики знаешь что предложили? Баб нам с тобой подыскать. Чтоб насовсем мы здесь остались. Навроде бугров Заброшенок. Ну и дома по теплу помогут построить. Настоящие. А в трехстенке корову, свиней держать, короче— целое подворье, — говорил Берендей.
— А ты что им сказал? — спросил Харя.
— Да на что мне свиньи иль коровы? Ну, бабу, на время, не мешало бы. А постоянно — нет. Они — как комарье. С виду безобидные. А чуть уши распустил, позудит да начнет кровь жрать.
— Так всегда вышибить можно, под сраку дать, — подал голос Харя.
— Тебе что, возвращаться некуда? — спросил Берендей.
— Не к кому, — невесело вздохнул Федька — Все потеряно. Никому я не нужен. И никакая баба за меня не пойдет. Какой ей от меня понт?
— Чокнутый ты, ей Богу! Да если захотим, таких баб отхватим! А чем мы не мужики? Все при нас! Неженатые были, не вовсе старые. Ну, то что морды малость помяты и сами не первой свежести, так это не беда. Зато все остальное в ажуре, — похлопал себя Берендей ниже живота. И спохватился — Врачиха ж к нам приедет, вот ее и закадрим. Хочешь? Давай зимовье приберем. Чтоб эта баба не ругалась.
Харя быстро смекнул, что врачихе может понравиться Берендей. А если у них склеится, то не уйдет отсюда фартовый. И его, Федьку, не оставит.
Харя помогал Берендею изо всех сил. Протирал окна, отскреб стол и лавку. Берендей, раскорячась, отдирал пол:
«Хоть чем-то время убить. Иначе в этой дыре спятить можно. Дай Харю встряхну, чтоб не зачифирил, паскудник».
А к ночи испортилась погода. Черные тучи загородили звезды. С моря рванул ветер.
Первое его дыхание прошлось по зимовью жесткой рукой. Задрожала, застонала будка. Встревоженно заквохтали в ней куры.
Второй порыв был сильнее.
«Выдержит ли будка пургу? — подумал Берендей. — Ведь тремя рядами поленниц загородил ее от моря. Вровень с крышей. Должна бы выстоять…»
В это время в зимовье открылась дверь, и охотники мигом заскочили в пристройку.
— Мужики, мы у вас пургу переждем. А то палатку может сорвать. «Старик» поднялся, кажется. Три дня не высунуться теперь.
Охотники садились кто где. Грели озябшие руки.
— Чайку бы сообразить, — предложил кто-то из них.
При этих словах, словно по команде, проснулся Харя.
Берендей уже затопил печь, поставил чайник.
— Мы свои пожитки в вашу будку положили.
— Если ее не унесет пурга, цело будет, — кивнул фартовый, ухмыльнувшись.
— А чего рыгочешь? Вон в прошлом году мы так же здесь были. Аккурат под новый год ветер-«старик» поднялся середь ночи. Палатку нашу вначале доверху замел снегом. А потом сорвал и унес в море. Мы и остались, как прыщи на заднице. Сунулись в будку. В ней тогда тоже поселенцы жили. А они, сволочи, в Маню — Ваню играют…
— Лидеры? — спросил фартовый.
— По вашему — педерасты, по нашему — скоты. Ушли мы в ту ночь в поселок. Пешком. Чуть не сдохли от холода. С тех пор на вашего брата, зэка, так и смотрели, ровно на нечисть, — говорил Подифор, самый старый в бригаде охотник. — Ты не обижайся, к тебе это не относится. Вот, глядя на вас, думаешь: побольше б среди свободных таких людей было, — он взял кружку с чаем из рук Хари.
Берендей, накинув телогрейку, носил в зимовье дрова. Топить придется всю ночь, нельзя же, чтоб люди мерзли.
Охотники, согревшись, легли вповалку на спальных мешках. Переговаривались вполголоса. И только Подифор сидел у печки в исподнем, курил самокрутку.
— Давно в промысловиках? — спросил Берендей.
— Всю жисть. Нынче уже тяжко лунки бить. Сам знаешь, море в иных местах до трех метров промерзает. Самое малое — на два. Ну и подумай теперь, каково мне на восьмом десятке приходится? Покуда одну лунку выдолблю, спина колом, руки в кровь, кишки до утра болят.
— А что на пенсию не идешь?
— Пенсия? Да мне той пенсии только на табак. А и без дела не смогу. Весь век работал. Как на пособие уйду, старуха чарку не даст. Запилит, окаянная, что без дела слоняюсь. Вот в промышляю, сколько сил есть. Покуда жив человек, свой хлеб есть должен. Не хочу заглядывать ни в чьи руки.
Харя заерзал на своей телогрейке. Берендей пил чай молча, смотрел на огонь, пылающий в печи. Он не слышал сказанного, думал о своем.
Выла пурга над зимовьем, смешав черноту неба с темнотой
тайги. Надувал ветер в ночи каждому дереву огромные сугробы, стегал по верхушкам и кронам жестким колючим кнутом. Деревья охали, стонали, скрипели. И одно рухнуло, задрав кверху гнилые корни.
Так и человек: в шторме жизни выстаивает лишь крепкий, сильный.
Там, поодаль, плачет на ветру старая пихта. Если б не ели, давние подружки, давно бы высохло сердце. Да ели не дают скучать, защищают, загораживают подружку. И как не горьки ее стоны в жестокую пургу, никогда дерево не просило смерти у неба. Жизнь! Она хоть и шла к закату, но радости тайги по- прежнему грели сердце.
Вот пурга уже над корягой, что срамным чертом из-за деревьев выставилась. Когда-то коряга была корнями могучей ели, но пришел срок и повалила ее такая же пурга. Задралась коряга рогами из земли. Всему живому насмех. Но вскоре и под нею жизнь закипела. Заяц нору вырыл. Глубокую, теплую. Л под корягу лиса не сунется. Боится. Лишь заяц знает в ней каждый сучок. Потому и живет спокойно.
Но и косой не знает великой радости коряги: этой осенью упало под нее семечко сосновое. И пригрелось. Полюбилось ему здесь. Коряга его теплой трухой присыпала. От чужих глаз мхом завесила. Пусть не кровной, а все ж мамкой стала. Значит, и рогатая, и старая, а нужна еще…
Плачет пурга над тайгой. Спит, свернувшись в клубок, белка. Животом троих бельчат греет. Уж совсем было хотела новое дупло искать этой осенью. Да дятел поработал, вылечил дерево. И не пришлось белке уходить из обжитого дома.
Спряталась в дупле, неподалеку от беличьего, старая сова. Сколько ей лет, никто вокруг не помнил. Все живое в тайге парами живет, и только она — одна. Потому что у нее характер— дрянь. Чуть задремлет зверье, сова, как назло, распустит крылья-метелки, полетит мимо гнезд, нор, дуплянок да как ухнет жутким голосом. Все птенцы просыпаются. Ругают эту сову на все голоса. Обзывают, а она знай свое. А все от зависти. Плохо ей, пусть другим хорошо не будет.
Вот эту жизнь никто, кроме старой елки, не любит. Никто ее в гости не ждет, не пожалеет. Но ель сове всех заменила. Плохая иль хорошая, а своею стала.
Нет в тайге лишней, ненужной жизни. Каждая дорога, любая— своя кровинка в большой семье. Всякая жизнь — цветок и украшение. Вот так бы у людей…
Свирепствует пурга. С тайгою ей трудно совладать. Тут все друг за друга держатся крепко. В одном кулаке. Его не разжать, не расщепить. С людьми куда как проще. Они не умеют
дорожить жизнью, а потому живут меньше тайги. Видно, от того, что тепла у них маловато.
Гудит пурга над зимовьем. Бьет по крыше ледяным кнутом. Рвется в подслеповатое окно, оскалив черную пасть. Ругается, пугает. Но бесполезно. Никто не боится ее.
Спят в зимовье охотники, раскинувшись на полу. В пристройке жарко, как в бане. Мужики до нательного раздеты. И лишь один, Берендей, не спит. Чтоб спали другие. Должен кто-то из людей заботиться об этом.
Фартовый… Буйная головушка. А вот теперь сидит у печурки, выстругивает топорище из березы, чтобы даром время не шло и не заснуть ненароком.
К спящему, безмятежному чаще всего беда подкрадывается. Хватает неожиданно за горло мертвой хваткой. Потому у покоя Других должен быть сторож.
— А ты чего не спишь? — поднял от подушки седую голову Подифор.
— На шухере я, дед. На стреме, значит. А ты спи. Я посижу.
Белые стружки крутыми завитками падают на колени, ложатся к ногам. Вот теперь, сложись жизнь иначе, были бы у Берендея внуки и внучки, ну хотя бы одна, светловолосая, вот в таких же завитушках-локонах, с глазами синей морской волны, со смехом звонким, прозрачней росы.
Но нет, никто не назовет его дедом. Не вложит теплую, как жизнь, дорогую ладошку в огрубевшие, жесткие руки. Упущено время. Промотал бесплодно годы по «малинам» и тюрьмам. Этого уже не вернуть. Лишь с виду мужик, но уже… Перестойный. Как дерево. Прошло время и нет от него проку. Высохнет и упадет молча, без крика. Была жизнь. Да что в ней вспомнить?
Вот этих, охотников, — каждого в поселке ждут. Жены и дети, внуки. Беспокоятся, переживают. А он? Отбрось концы, никто и не вспомнит. Разве только Харя матюкнет за то, что не сумел его хорошенько вылечить. Да в малине кенты удивятся, что не сумел откинуть копыта, как фартовый, в деле, на воле. Вот и вся память. Жизнь к концу, а итог — как пустой общак,
о котором лучше не вспоминать.
«Ведь могло же сложиться иначе, так нет, не смог остановиться. Все мало было. К большому малое прибавлял. Мол, на хрен бородавка и то прибавка. Вот и прибавили, до самой старости в дураках остался. А все дурость… Хотя, уж если по совести, фартовым тоже не всяк может стать. Да еще паханом. Рисковать собой, все перенести и стерпеть, попробуй… А к чему? Ведь жрал не больше, чем любой другой, кто не рисковал. Зато у фартовых — жизнь! Какая жизнь? Сплошная игра.
С хреновым концом. Что ж, он закономерен. Проиграны годы, целая жизнь. Как плохо, что прозревают фартовые, лишь умирая».
Видно от того, что признать это раньше — означало не жить.
Берендей вздрогнул от неожиданности: чья-то рука коснулась плеча. Оглянулся.
Харя тихо стоял рядом.
— Чего не спишь?
— Не могу, — признался Федька.
— Отчего?
— Ты в бега собрался?
— Ты съехал с катушек? — обиделся Берендей.
— А чего не ложишься?
— Горящую печку как оставлю? — а брось топить, мужики к утру позамерзают. Сам знаешь. Вот и караулю.
— Иди спать. Я посижу, — предложил Федька.
— Слаб ты еще. Окрепни. Тогда поботаем.
— Не смогу уснуть, — признался Харя.
— Да не бойся. Не чеканулся я в такую непогодь глупое затевать. Уж если по хорошей погоде не сбежал, сегодня тебе бояться нечего. Не слиняю. Иди спать.
— Я здесь с тобой посижу. У огня. Так теплее.
— Валенки надень, — потребовал Берендей и неохотно подвинулся, давая Харе место на лавке.
— Ты не думай, что я вовсе блажной. Не стану больше чифирить. Все. Завязал с этим. Иначе окочурюсь когда-нибудь. Не зря ж ты со мной мучился столько, чтоб я себя после всего загубил. И не держи обиду за прошлое, Дурак я был круглый, — каялся Федька,
— Сорвешься все равно, — не поверил Берендей.
— Увидишь. Лишь бы мне одному тут не остаться. Один я — слаб. Жить тошно. Тебе не понять. У тебя хоть кенты водились, а меня ни одна баба на болоте не окликнет. Никому не нужен я, — у Хари дрожали пальцы,
— В детстве все мечтал хоть собаку в друзьях заиметь, чтоб было с кем поговорить, чтоб хоть кто-то понимал и любил, да только и с этим не повезло. Самому жрать зачастую было нечего, не то что псину прокормить, — продолжил Харя.
— Бедолага, — выдохнул Берендей.
Он смотрел на бледного похудевшего после болезни Федьку.
«Сколько ж лет ему? Не так уж много, наверно. На шее морщин нет, мочки ушей не обвисли. Значит, и сорок не стукнуло, А за что он на строгом режиме оказался? Может, что-то крупное спер? Хотя с воровской статьей в бараке все наперечет были известны. А может, насильник? Ну нет, что это я? Будь он таким, сразу бы опетушили и ходил бы в обиженниках. Такие с буграми в очко не играют. За что, на чем он засыпался?»— пытался угадать Берендей — «Может, на работе что утворил, по службе? Нет, видно, грамотешки маловато у него, разговор корявый, деревенский. Но откуда он? Вот ведь смех, сколько уж бедуем бок о бок, а ничего о нем не знаю. Помри он тогда, не знал бы, как и помянуть.»
И не раздумывая долго, спросил в лоб, как выстрелил:
— Как ты в зэка загремел? За что?
— Я, едрена вошь, в тюрягу из-за родителя подзалетел. Чтоб ему век не просираться, — сплюнул Харя. И, передернув плечами, словно от озноба, придвинулся ближе к огню.
— Отца замокрил? — не поверил в услышанное Берендей.
— До того не дошло. Кулаки об него почесал. За то и влип.
— А он тебя упек?
— А вот сам посуди. Короче, случилось так, что на войну он пошел вместе со всеми деревенскими мужиками. Нас, пятерых, мать сама растила. Всю войну. Орловщина моя земелька. Она и в мирное время впроголодь крестьян держала. Весь век портки на подпоясках носили, чтоб не потерять. А в войну у нас и вовсе все перевелось. Еле дышали. Ну, а к концу войны получили весть, что отец, кормилец наш, без вести пропал на фронте. Деревенские мужики тоже не все вернулись. Иные погибли. Другие калеками пришли. Об отце никто не знал, в разных местах, видать, воевали. Ну, а матери пособие стали платить на нас, сирот, — криво усмехнулся Харя. И, помолчав, продолжил — Я в семье самый старший. Остальные четверо — Девки. Да мать. Вот и пошел я в колхоз работать, на конюшню. Бывало, чтоб хомут на коня надеть иль подпругу застегнуть, просил людей помочь, ростом я не вышел, не доставал. Ну так- то три года. Потом на трактор взяли.
— А родитель где взялся? — перебил Берендей.
— Так вот когда я дом на ноги поставил, отстроил новый, большой, корову и свиней завел, кур полон двор, двоих сестер замуж отдал, вызывают нас с матерью в сельсовет. И говорят, что к нам из-за границы гость приехал. У меня, да и у матери, языки поотнимались. Ну, маманя и говорит, что никого туда в замуж не отдавали. А нам бумажку в глаза. И… Мать чуть не умерла. После войны десять лет прошло…