Вчера была жаркая ночь: фартовые «взяли» ювелирный магазин неподалеку от Южного. Сами не ждали такой удачи. Сработали чисто. И полмиллиона в золоте и платине — словно ветром сдуло. Без выстрелов и крови обошлось. А все благодаря Дяде: и сигнализацию аккуратно отключил, и сейф вскрыл, как собственную кубышку.

Милиция чуть не рехнулась. Все сторожа — на стреме, овчарки — на шухере, а «рыжуха» слиняла. Ну и хай там поднялся. Продавцов шмонали, сторожей за клифты хватали, всех откольников за задницу взяли, кто жив и на воле отирается. Отпечатки пальцев снять вздумали. А там — хрен ночевал… «Ну и усекли, что не ханыги обчистили точку», — взахлеб выдавал последние новости престарелый лысый шнырь.

Дядя слушал его вполуха. Знал, тертый стервец накрутит темнухи полные карманы, чтоб получить у фартовых магарыч пожирнее.

— Я шлангом прикинулся и спрашиваю тамошнего сторожа: «Мол, с чего шухер?» А он мне ботает. — «Хиляй отсюда, фрайер, покуда и тебя не сцапали мусора. Тут такая «малина» побывала, что всю лавку ободрала со шкурой вместе. Нынче хотят вызвать мусорового пахана, аж с центра, чтоб дело раскрутить и накрыть фартовых. Во!»

Дядя даже головы не повернул. Допил водку в стакане. Шнырь екнул селезенкой, просить не решился. Знал, если дадут, то только по зубам. Не по чину пахану со шнырем водяру жрать. Но требуха аж стонала. Ведь старался. Неужель не оценит фартовый? Ведь вон какой куш сорвали, может, и ему, шнырю, кроха перепадет.

— Трехай дальше. Но без темнухи, — сказал Дядя, зная, что облезлый шнырь если не сегодня, то завтра будет полезен.

— Я со сторожем там «гуся» раздавил, пока колеса ждал, чтоб в Южный вернуться. Ботал тот, что им теперь «пушки» дадут.

— На кой хрен пушка, коль зенки слепые? Кого жмурить, если никого не застукали хмыри? — начал раздражаться Дядя.

— Так повсюду хмырям «пушки» дадут. Так сторож ботал. Мое дело тебе трехнуть. А уж дальше — как сам знаешь, — заюлил шнырь, слюнявя окурок.

— «Пушка» фартовому — кент. А хмырям да фрайерам от нее одна морока. К «пушке» калган да зенки файные нужны. А в руках твоего ханыги она не помощь. Бери стольник и хиляй покуда. Но усеки, лишнего не трехни, ни под каким кайфом, — посуровел Дядя, подвинув кредитку.

— Век свободы не видать, если хоть с одного зуба что выскочит, — клялся шнырь.

— Если выскочит, то уж не о свободе печаль — тыквы тебе не сносить, — пообещал Дядя и, приоткрыв дверь, выдавил в нее шныря.

Едва тот вильнул за угол дома, фартовый позвал сявку, ютившегося на кухне, и тихо велел позвать к себе двоих кентов. Сам, задумавшись, сел у окна.

Серый день навис над улицами и домами города, морося с неба мутным, затяжным дождем. В такую погоду неохотно выходят на улицу люди. Отсидеться бы в тепле, переждать бы непогодь за бутылкой. Ведь вон как сыро и промозгло снаружи. Даже привычный ко всяким невзгодам шнырь идет поеживаясь, кутаясь в широченный, не по размеру плащ, который из жалости дала ему баруха за червонец.

Шнырь когда-то был дерзким фартовым. Но после третьей засыпки «малина» потеряла терпение и вывела его из закона после очередной разборки, наподдав напоследок сапогом в зад.

Конечно, могло случиться и худшее. «Малине» ничего не стоило «замокрить» его за провалы, повлекшие аресты подельников. Могли просто искалечить. Но Дядя оставил дышать, и пусть нечасто, но давал оплачиваемые поручения прежнему кенту, чтобы тот не пропал вовсе.

Конечно, от мирного шныря, выискивавшего в зоне еду для фартовых, этот отличался многим. Он был слухачом и наводчиком, «уткой» в ресторанах и на вокзалах… Его наметанный глаз безошибочно распознавал тех, кто имел при себе тугую мошну с кредитками. Иногда ему везло самому стянуть увесистый кошелек. Тогда он с неделю кутил в пивных — облегчал карманы и тяжелел сам. Бывало, такое случалось чаще, ему перепадала лишь мизерная доля. И, пропив ее за пару часов в каком- нибудь подвале или на чердаке, шнырь, как голодный пес, снова отправлялся на дело, в свой пусть мелкий, но промысел. Фартовые не запрещали ему свободный поиск, в котором вся доля риска ложилась на самого шныря.

Иногда он, подсев в ресторане к какому-нибудь командировочному, выдавал себя за коренного сахалинца. И завязав с приезжим разговор, усиленно добавлял ему, хмелеющему, в водку пиво или сухое вино, едва тот отворачивался. Когда собеседник тяжелел, увозил его на вокзал и, обчистив в уборной до копейки, исчезал бесследно.

Случалось, собутыльник внезапно трезвел, и тогда вылетал шнырь из отхожки под короткую брань, с разбитой в кровь физиономией.

Но отмыв лицо за первым же углом, почистив себя от пятен и запахов, шнырь снова соображал, куда податься, где поживиться? Кровоподтеки не в счет, на них никто не обращал внимания.

У шныря было много кличек. Своего имени он старался не вспоминать. И только в милиции да в суде никуда не денешься, приходилось пользоваться именем, отчеством и даже фамилией. Но потом это снова забывалось надолго.

А из всех кличек он любил больше других одну. Она была давней, от самой молодости, горячей и удачливой.

Тогда он был в «малине» не последним… Дрозд — так звали его фартовые всего Сахалина.

Неспроста приклеилось такое. Умел свистеть дроздом, да так, что от птичьего пенья отличить было трудно даже натренированному уху.

Уменье это окупалось не всегда. Но в молодости условный знак Дрозда, оставленного на стреме, не раз выручал «малину» от провалов и поимки. У Дрозда в те годы были отменный слух и зрение. Но со временем притупилась память. И свист дрозда зимой уже не выручал, а губил кентов. И поющего не вовремя Дрозда снимала «с шухера» милиция, напоминая, что истинный дрозд — птица летняя.

Пойманные вместе с Дроздом фартовые бивали его в зоне, приговаривая:

— Заложил, падла, мусорам «малину», теперь сумей подогрев раздобыть. На стреме умел засыпаться, теперь парься со всеми, паскуда вонючая!

И ничего. Кончались сроки. Забывались промахи. И Дрозд возвращался в «малину» вместе со всеми.

Тогда Дрозда и вывели из закона. Долго он не решался показаться на глаза Дяде. Но однажды случай подвернулся.

В подвале, где под ноготь распивал вино с ханыгой, услышал, что его сожительница работает в ювелирном и просила сегодня не напиваться: мол, золото привезут. Пока примем товар, возвращаться придется поздно. Приди встретить.

Дрозд вмиг протрезвел. И, оставив собутыльника спать в подвале, заспешил к Дяде. Тот выслушал недоверчиво. Но через день передал для Дрозда пачку червонцев.

Так и повелось с тех пор. Но ни на полшага ближе не подпускал к себе шныря новый пахан. И постоянно, это Дрозд чувствовал даже лысиной, не доверяли ему.

Была у Дрозда одна слабость, общая для всех фартовых: женщины. Да и как без них? Когда водка льется рекой, а стол ломится от закуси, самое время вспомнить о том, что ты — мужик.

В былые годы Дрозд пользовался успехом даже у молодых проституток. Правда, привязанности особой ни к одной не имел. Но покутить с ними после удачного дела любил и не упускал случая навестить разгульный район города, расположенный сразу за базаром, который все южно-сахалинцы звали Шанхаем.

Дядю Дрозд знал с молодости. Вместе они обделывали дела: пока медвежатник потрошил сейф, Дрозд на стреме стоял.

Но у фартовых дружба клеится, пока дело ладится. Чуть сорвалось, все забыто, стерто из памяти.

И Дрозд незаметно состарился. Как и все фартовые, он знал, что Дядя отошел от воровской жизни. «Малина» о нем жалела. Второго такого медвежатника найти было трудно. Ни у кого не имелось столь удачливой отмычки. И Дядя никому ее не показывал. Может, и отомстила бы «малина» медвежатнику за уход, да замены не было, а надежда на возвращение Дяди — оставалась. Потому, когда это произошло, воры в законе без колебаний признали Дядю паханом, на время вынужденного отсутствия Берендея.

Дрозд, крепко сжав сотенную, пошел к рынку, где жизнь пробуждалась раньше всех. Здесь можно было жевать на ходу, послушать брехи приезжих торговок, стянуть с прилавка литровую банку кетовой икры и, купив бутылку водки, завернуть к безотказной, по причине возраста, Тоське. Толстая и морщатая, она давно зарабатывала обслуживанием любителей сексуальной извращенности. Потому что даже по глубокой пьянке трезвели фартовые, увидев Тоську голой. И ни по какой погоде, даже сявки, не соблазнялись ею, считавшейся ранее смачной бабой.

Дрозд ходил к Тоське до обеда, когда та бывала свободна. Правда, в последние годы она была свободна почти всегда. Но шнырь привык к своему времени и не нарушал заведенный порядок.

Дело не в удовольствии. Не мог Дрозд выпивать в одиночку. К тому же Оглобля, как звали Тоську законники, была слабостью шныря за безотказность. Она не брезговала Дроздом. Никогда его не прогоняла. И, взяв свой червонец, чмокала Дрозда в щеку с привычным равнодушием.

Любила ли она кого-нибудь в своей жизни? Это Дрозда не интересовало. Говорили, правда, что раньше Оглобля была пылкой бабой, но не век же травке зеленеть!

Шнырь знал, что Тоська всю жизнь обреталась в Шанхае, где всегда ютились городские проститутки. И едва ли не десяток «малин» хорошо знал ее хазу.

Оглобля была не дура выпить на халяву. Но если кто-то из клиентов пытался уйти от нее не уплатив, Тоська вжимала его в угол мощным бюстом так плотно, что мошенник рад был последние портки оставить здесь, лишь бы вторично не подвергнуться экзекуции.

Что-что, а цену своим услугам Тоська знала.

Дрозд никогда не пытался обмануть бабу. За многие годы она научилась доверять ему больше других и иногда открывала кредит, которым шнырь старался не злоупотреблять.

От Оглобли никогда не выносили побитых или зарезанных воров. Все покидали притон на своих ногах. Не то, что у других проституток. Там случались драки с поножовщиной.

Шнырь, набив карманы пакетами и свертками, заколотился в знакомую дверь. Когда он был здесь в последний раз? Пожалуй, месяц прошел.

Услышав знакомое шарканье, Дрозд откашлялся, червяком изогнулся для приветствия.

Едва в проеме увидел измятую личность старой знакомой, сказал, осклабившись:

— Наше — вашим…

Тоська сграбастала его одной рукой из-за двери. Втащив из коридора за шиворот, спешно захлопнула дверь.

— Ты чего? — опешил Дрозд.

— Лягавые вчера нарисовались ко мне. Ночью. Со шмоном. Все на уши поставили. Минетчицей обзывали. Фартовых искали. Их у меня уже с полгода не было. Молодые всех отбили. Без куска порой сижу. А чем я других хуже?…

— Зачем фартовые понадобились мусорам? — перебил шнырь.

— Мне почем знать. Тебе виднее.

— Что ты им натрехала?

— Ничего. Голосила, как сдуру. Зачем, мол, старуху обижаете? С прошлым завязала. К смерти готовлюсь. Они на слово не поверили. Ну а уходя извинялись. Ты-то хоть никого на хвосте не приволок? Никто не засек во дворе, когда ты сюда шел? — выглянула Тоська в мутное окно.

— Никого не было! — дернулся к двери Дрозд.

— Куда? В случае чего в окно и на огород выскочишь. Там — прямиком на базар. Все от меня так линяли. Никого не накрыли. И ты не трепыхайся. Не впервой тут.

Дрозд выставил на стол угощенье. Разворачивая один сверток за другим, нарезал колбасу и селедку, корейскую капусту чимчу, разделывал крабьи ноги. Кетовую икру выложить из банки было некуда.

Из посуды у Тоськи были лишь стаканы. Не утруждала себя баба лишними хлопотами. И, залив в горло стакан водки, тут же отправила туда кусок колбасы величиной с кулак, подпихнув его нечищеной жирнющей селедкой.

— Ешь, Тоська, тварь патлатая. Ты голодная, как собака. А и я не счастливей тебя. Пей, покуда живы! — налил шнырь бабе еще полстакана.

— А любовь когда? Иль погодишь малость? — пропихивала Оглобля остаток колбасы.

— Имеем время, — успокоил Дрозд.

Наевшись, Тоська подобрела, даже улыбаться начала лениво, захмелев.

Дрозд смотрел на эту улыбку завороженно. Когда-то Тоська была неотразимой. Ее продажная улыбка снилась фартовым на холодных нарах и шконках Колымы. В ее честь слагались трогательные песни в бараках. Их подхватывал прокравшийся колымский ветер и, подвывая зэкам на все голоса, разносил песни по зонам. Но ни одна из них не ворвалась сюда, не прозвучала.

А все потому, что многие любили ее одну. Она любила всех сразу. Подруга удач и застолья, Тоська никого не оплакивала, никого не пожалела; ни один из- поклонников не застрял в ее душе и памяти. А сердце проститутке иметь не полагалось. Ни к чему оно ей было.

Оглобля вскоре совсем разомлела, видно, и впрямь, давно не пила. Дрозда, как, впрочем, и других, Тоська никогда не стеснялась. Она расстегнула кофту, сдавившую грудь, и запела гнусаво:

Не люби вора, вор попадется,

а передачку носить не понравится.

А я любила вора и любить буду,

Я носила передачу и носить буду.

Потом, обхватив шныря рукой за шею, повалила привычно на обшарпанный, замызганный диван. Дрозд млел от счастья. Купленного, короткого, как миг.

— Тоська, лярва, змея ползучая, ведь умеешь радовать, но почему без сердца? — вопил шнырь.

Оглобля вскоре оставила Дрозда в покое. Отпила портвейн из горла, сказала шнырю, уже посуровев:

— Гони башли и хиляй. Да кентам скажи, что мусора по ним, видать, шибко соскучились.

— Глаза б мои их век не видели, — сплюнул Дрозд.

— Пахану передай: коль без подогрева держать меня будет, долго не выдержу, — сказала Тоська.

— Это как понять?

— То не для твоей тыквы. Он поймет.

А в это время к Дяде пришли двое законников, хозяева самых больших и отчаянных «малин».

Пахан подсел к столу:

— Навар поделили честно?

— Как мама родная, — рассмеялся фартовый, которого все «малины» знали по кличке Рябой. Второй, с кличкой Кабан, лишь молча кивнул громадной черной головой.

— Лягавые нас по городу шарят. А потому не надо давать им- опомниться, завтра ночью берем универмаг. Центральный. Там на втором этаже ювелирный отдел есть.

— Его же после сегодняшней ночи на особую охрану возьмут. Засыплемся. Зачем рисковать? Надо дать лягавым успокоиться. А уж потом точку брать, — не согласился Кабан.

— Пустое лепишь. Пару дел провернуть успеем, — настаивал Дядя.

— Универмаг на самом пупке. Как к нему подвалить? Каждый угол виден, — перечил неуверенно Рябой.

— Вякаешь, как шнырь. Кто ж для нас входные отопрет? С крыши его брать надо. А на нее с соседнего жилого дома выйдем. Там уже по водосточной трубе и — в окно, — говорил Дядя.

— По трубе застукают. А вот если на чердак попасть — прямой понт. Там в подсобку залезть можно. Она проветривается через люк, который на чердак выходит, — предложил Кабан.

— Лафа! Пусть будет по-твоему, — согласился Дядя и спросил:

— А этот люк живой, не законопатили его хмыри?

— Завтра проверим. У меня там кент. Сантехником приклеился.

— Фартовый? — насторожился Дядя.

— Карманник. Надежный.

— Кого в дело с собой возьмешь? — полюбопытствовал Рябой.

— Вас двоих мне хватит. В случае, если на крыше нас накроют, чтоб было кому «рыжуху» кинуть, найдете пару кентов пошустрее.

— Типун тебе на язык, — сплюнул Кабан и отвернулся от пахана.

— Я с собой двоих мокрушников возьму. Чтоб низ держать, — пообещал Рябой.

— Значит, завтра, в семь — у меня. Кстати, кентов от Шанхая подальше держите, там мусора шмонают. Клевых баб наших. Шнырь о том ботал. Оглоблю трясли. К пей никто не наведывается, а и то не минули. Остальных — тем более.

— Моим не до баб. Перекирялись вдрызг. Навар обмывали. Общак сразу пополнился. На радостях обо всем запамятовали, — рассмеялся Рябой.

— А мои на Шанхае не засветятся. Они там не пасутся, — скривился Кабан.

Рябой поторопился уйти. Как объяснил, чтобы мокрушники, которые завтра понадобятся в деле, не успели набраться до свинячьего визга.

У фартовых города был свой закон — на любое дело ходить только трезвым, как стеклышко.

А потому Рябой сразу направился к своим на хазу. «Малина» жила в старом доме, в районе железнодорожного вокзала.

В прокопченных домах и бараках кишел здесь всякий люд.

От фарцовщиков, домушников, майданщиков и проституток, до последней бандерши — все ютились здесь, вперемешку с бледными худыми детьми стрелочников, проводников и машинистов.

Уж чего только не навидались эти дети за свои короткие жизни! Их невозможно было ничем удивить и развратить сильнее того, что впитали они с самим воздухом улиц, домов, подворотен.

Они знали, как и откуда берется жизнь, сколько стоит короткая вспышка страсти.

Здесь даже старухи проскакивали в подворотни бегом, без оглядок по сторонам, да и то среди белого дня. Любопытство иль промедление могли обойтись дорого.

Здесь были свои притоны, куда ныряли фартовые и горожане. Такса была одинакова для всех.

Помалкивали местные жители, и даже старухи не рисковали поднимать шум, зная, как могут поступить с ними те, на кого они осмелятся открыть рот. Помнили об одном такое случае.

Раскричалась баба на соседку-бандершу, державшую притон. Пригрозила ей милицией. А вечером пошла за хлебом в магазин, ее и схватили в подворотне трое молодцов. Изнасиловали по очереди, юбку на макушке завязали и так на улицу вытолкали…

Рябой знал этот район, как свои пять пальцев. Знал, где кто живет, чем дышит. Здесь «малина» вжилась крепко. Фартовых поймать в этом районе было практически невозможно. Они, как рыба в мутной воде, ускользали из рук милиции.

Рябой шел, не торопясь, прислушиваясь к голосам за окнами.

Вот тут муж с женой ругаются. Мужик опять ползарплаты пропил.

А здесь девчонка песни поет.

А это — привычное, пьянка в разгаре. Кто-то на гармошке скрипит, пяток разомлевших — горланят. Вон кому-то по морде дали. А какими эпитетами обмениваются! Даже кошка, хвост поджав, со стыда убежала.

Там кого-то в углу тискают. Баба вырывается. Но мужик силен. Уже и кофту ей расстегнул, другой рукой под юбку лезет. В темень теснит. Стеснительный.

— Мужик у меня есть. Уйди, паразит. Я не шлюха. Пусти, говорю.

— Не трепыхайся, пташечка. От меня не выскользнешь. Да н чем я хуже твоего мужика? Ну-ка, раздвинься. Сейчас попробуешь, сама меня искать станешь.

Баба боялась кричать, звать мужа. Знала, попала в лапы фартового.

Рябой его узнал по голосу. Усмехнулся криво и позвал:

— Крыса, эй, Крыса, хиляй ко мне шустрее!

В углу стало тихо. Вот и баба, застегиваясь на ходу, сумасшедше рванулась домой. А из темноты послышалось недовольное:

— Эх, сукин выродок, такой кайф мне сломал. Иль горит у тебя, обождать не мог?

— Дело есть, — оборвал Рябой. И оба фартовых молча, гуськом пошли к хазе. Когда до нее оставалось рукой подать, услышали звук гульбища из окна отпетой проститутки.

— Глянь Цаплю. Если там, зови на хазу. И мигом.

Вскоре втроем сидели за столом, в задней, скрытой комнате дома.

— Слушай, Крыса, в последний раз тебе говорю: засеку, как бабу сильничаешь, выкину из закона. И из «малины» — под сраку. Западло у нас, фартовых, баб силой брать. Засеку еще — сам замокрю паскуду. Иль закон тебе по хрену? Уже не впервой ботаем о том. Да еще ту, что на железке вкалывает. Тут неподалеку живет. Кто ж, считай, в своей хазе срет? На нас тут потому не стучат, что мы своих не трогаем. Иль ты с шестерками ровня? Иль выветрило, что сделали с теми, кто бабу силовал и испозорил, юбку на голову задрав? Я освежу твой гнилой крендель. Тех мудаков фартовые замокрили. А бабе за молчок пять кусков отвалили. Не дорого ли «малинам» ваши муди обходятся?

— Она не очень противилась.

— Захлопнись. Мои уши не из жопы растут. Штаны снимать не надо было, чтоб слышать, как ты тарахтел.

— Ну ладно тебе. Приспичило. Живой ведь я, — оправдывался Крыса.

— Приспичило — хиляй к клевым. Их уламывать не надо. А на мужних — не прыгай. Больше трехать не стану. Но пахану скажу завтра. Пусть сам думает, что с тобой утворить.

Крыса сразу сник:

— Зачем пахану? Не полезу ни к одной — век свободы не видать, если на какую гляну.

— Это уже было, — отмахнулся Рябой. И продолжил — Мы от своего района всякую перхоть и шушеру отваживаем. Чтоб тут тихо дышалось, чтоб лягавые не совались. Из-за таких паскуд, как ты, не одна «малина» погорела. Сколько кентов дарма парятся из-за падлюг. И тебе не сойдет. Усек?

— Клянусь, завязал.

— Цапля, ты как? — спросил Рябой.

— Тошно мне вас обоих слушать. Пора о деле толковище начинать, — равнодушно сказал Цапля, отвернувшись к окну. И тут же увидел, как к хазе подходят двое милиционеров. — Линяем, лягавые! — успел предупредить.

И все трое мигом вылетели из дома через окно. Крадучись пробрались к вокзалу, покружили по боковым улицам.

На вокзале столкнулись с Дроздом. Поделились дурной новостью. Тот вызвался все разнюхать. И пока законники завернули в тихий притон, поплелся к ним на хазу.

Там, ввалившись в дверь, прогорланил, сипло от страха:

— Нинка, лярва, я пришел! Снимай сапоги, я спать хочу!

Милиционеры рассмеялись и, подняв Дрозда на ноги, сказали тихо, но веско:

— Не лепи темнуху, как у вас говорят. Быстро говори, где хозяева прячутся?

— Я хозяин! — сипнул Дрозд и замолк, узнав оперативника.

— Старый знакомый! — скривился тот. И ловко нацепил на шныря наручники.

— Извиняться будете, гражданин начальник. В этом деле я чист, как стеклышко, — верещал шнырь.

— Не исключено. Следствие установит, — последовал ответ.

— Тогда снимите браслетки, — требовал Дрозд. — Прокурор все равно не даст вам санкции на мой арест. За треп не забирают.

Оперативник предложил присесть и спросил коротко:

— Так ты настаиваешь, что живешь здесь?

— Как мама родная.

— Значит, и это твое, — вытолкнул из-под ноги кирзовую сумку.

Глаза Дрозда забегали, закрутились, словно хотели просверлить, заглянуть внутрь. Но чувство осторожности взяло верх:

— Липу мне подкинули. Не моя она. Век свободы не видать, никогда ее не видел.

— А ее искать не надо было. За печкой стояла. Но подкидывать такое кто бы стал добровольно? Здесь доля тех, кто обокрал ювелирный. И немалая доля. Раз ты хозяин, должен знать, что здесь и как эта сумка сюда попала.

— На «пушку» берете, гражданин начальник? Я на дела не хожу. Ювелирный не брал. И эту мошну не видел, — взмокла спина шныря. Так не хотелось взять на себя дела, от которого ему перепала лишь пылинка!..

В голове все разом прокрутилось. Ведь не меньше, чем полтора червонца влепят. А режим? Строгий или «крытка» — тюрьма, значит… Кенты лишь вздохнут, узнай, что Дроздом следствие подавилось и успокоилось.

Но шнырю они ни одного подогрева не пришлют. И тот же Дядя скажет на разборке: был шнырь и накрылся, но греть его нам — западло.

Да и прошли времена лихой молодости, когда соблюдались законы «малин». Теперь в законниках всякая шпана да блатные. Настоящих воров нет. Так за кого страдать и мучиться?

— Если ты не знаешь этой сумки, значит, знаешь ее хозяев.

— Не знаю. Я случайно зашел, на огонек, — выкручивался шнырь. Выдавать фартовых не входило в его интересы. Знал, что за это может лишиться жизни.

— А где ты огонек увидел? — рассмеялся оперативник.

И спросил — Где хозяева теперь? Они послали тебя разнюхать, нет ли в хазе засады и ты им должен сказать, можно ли сюда вернуться?

Ничего такого не было. Просто я иногда заходил. Жили тут всякие. Иные водярой угощали иль вином. Другие — выкидывали вон под жопу. Когда как везло. Вот и в этот раз зашел, не зная, что будет.

— Ну что ж, пошли в отделение. Через несколько дней вспомнишь, кто и зачем тебя сюда послал, — встал оперативник. Поднялся и второй, он был, в отличие от оперативника, в форме.

Дрозд знал по прежнему опыту: попасть в милицию легко, а выбраться оттуда, да еще с его биографией, практически невозможно.

— А почему я с вами идти должен? По какому праву гребете честного человека? Я никакого дела не делал, ни в чем не замешан, почему заставляете идти с вами? Не пойду! — возмутился шнырь.

— Виноват иль не виноват, на месте и разберемся. Вошел ты сюда, как хозяин, таким и назвался. А потом другое заговорил. Вот и надо установить, в каком деле ты чист, как стеклышко, а в каком — замаран.

— Не пойду! — растопырился Дрозд.

— Будем вынуждены силу применить, — предупредил оперативник. И, взяв упиравшегося шныря под локти, оба милиционера вынесли его во двор. Шнырь ругался во всю глотку:

— Чтоб вам мамы родной век не видать! Не пойду в вашу лягашку, фараоны проклятые!

Блажил шнырь не без умысла. Привлекал внимание фартовых, загулявших у проститутки. Окна ее квартиры смотрелись как раз сюда.

«Авось, да вступятся, отобьют у мусоров. Побоятся, что я в лягашке заложу кого-нибудь из них», — надеялся Дрозд.

Рябой и Цапля, послав шныря в дом, завернули в притон, где их хорошо знали. Выпили по стакану водки. Похлопали по задам клевых баб. Но не пошли за ними за перегородку. Шныря ждали.

Крыса даже не вошел в притон. На сегодня его от баб откинуло. Ждал Дрозда во дворе. Присев на низкой скамье, курил в кулак, ловил каждый звук улицы.

— Вы чтой-то сегодня не в духах, фартовые? Жрете водку, а девочек не замечаете. А у меня не кильдым,— начинала злиться бандерша.

Но получив четвертную, умолкла.

Худенькая, почти подросток, с едва наметившимися грудями девчушка, выряженная в бархатное красное платье с глубоким декольте, вышла из комнаты, едва передвигая ноги от страха.

— Клубничку не хотите? — взяла ее за руку бандерша и подвела к фартовым.

Рябой оглядел девчонку с ног до головы. Кости да гусиносиняя кожа. Дрожит, как сявка на шухере. Новенькая. Сразу видно. Даже не отмыли хорошо. Из-под грубых ногтей грязь просвечивает. На лице даже пушка нет. Значит, кроме как на голове, нигде волос нету. Что толку с такой? Ни удовольствия, ни ласки. Сплошные слезы да сопли будут. Нет, такая не в его вкусе, — отвернулся фартовый.

Цапля, едва глянув на девчонку, вспомнил ее. Дочь вокзальной уборщицы.

— Ты чего сюда приперлась? Мать знает где ты? — насупился вор.

— В больнице она.

— Жрать, что ли, нечего стало?

— Да, — краснела девчонка.

— На тебе денег. И линяй отсюда, покуда задницу не намылил! — сунул в руку пачку пятерок. И свирепо глянув на бандершу, сказал тихо — Дышать надоело? Кого заманила, лярва! Нашла клубнику, мать твою! Завтра тебя и меня за растление загребут. Живо, гони! Чтоб духу ее тут не было! Не то я из тебя такое утворю, вся блядва до гроба хохотать станет.

— Я ее за руку не тянула. Сама пришла. Уж не маленькая. Четырнадцать скоро.

— Кончай вякать. Покуда все тихо, отправь ее домой. Рано промышлять ей. Сама беды не оберешься потом. Мать у ней — сущий черт в юбке. У легавых в стукачах.

— Да ты что? Только этого мне не хватало. А ну-ка, вытряхивайся из наряда! Марш домой! — заспешила, засуетилась бандерша. И, кинув девчонке старое, ставшее коротким платьице, гнала к двери.

— Дядя, я когда заработаю, верну вам деньги. Я иногда вижу вас. Я отдам, — сжимала деньги подросток.

— Вовсе дурочка. Беги. И никому не говори, что приходила пода. Живо линяй, пока не побил, — сдвинул брови Цапля.

Девчонка выпорхнула из притона в ночь. И тут же исчезла н! виду. Этот район города она знала лучше, чем саму себя. Здесь она родилась в низкой кособокой пристройке. Ее мать, как говорили соседи, была по молодости красивой. Но… Обманутая парнем, родила дочь и быстро увяла. Ничего она в жизни не видела. Мечтала, чтоб у дочери светлая доля была. А доля ил — выла по ночам в щелястые стены, крутилась картофельным паром над печкой.

Полгода урезала баба на еде, пока купила дочери радиолу (пластинками. Та радовалась. Но скудная еда сказалась. Заболела баба. И не к кому за помощью обратиться. Ни родни, ни друзей во всем городе.

Считает деньги девчонка, слюнявит пальцы. Отродясь в семье такой суммы не было. Сколько вкусных вещей можно накупить. Вот мать обрадуется, — спрятала деньги под койку.

…Едва девчонка нырнула в темноту из притона, Крыса услышал вопли Дрозда. Понял, засыпался шнырь. И мигом предупредил фартовых. Те времени не теряли. Притаились ка пути.

Рябой немного опередил Цаплю. И молча вонзил нож под левую лопатку оперативника, который, ничего не подозревая, пронес сумку с общаком малины мимо обоих воров.

Второго, удивленного внезапным падением коллеги, проткнул финкой Крыса.

Выхватив сумку, фартовые быстро перемахнули низкий забор. И только шнырь вместе с двумя такими же, как сам, угодливо вынырнувшими из подворотен, подхватили убитых, потащили закоулками к пустырю.

Там вытащили из карманов все. Потом, вытряхнув мертвых из одежды, закопали понадежнее. Сожгли милицейское обмундирование. И едва над городом занялся тусклый рассвет, выпили за упокой душ и свою удачу.

Шнырь Дрозд радовался. В этот раз фартовые не поскупились. Можно безбедно целый месяц кутить.

Фартовые решили навсегда оставить дом за железной дорогой. Знали: исчезнувших хватятся скоро. Начнут искать. И с этого района теперь не спустят глаз.

Понял это и Дрозд. А потому, едва небо начало светлеть, пробрался на вокзал. Оттуда — прямиком к кожзаводу, на самую вонючую окраину города.

Но и сюда к вечеру дополз страшный слух о банде злодеев, которая нападает на милицию.

Слухи, оплетенные домыслами, облетели город. Вроде в милиции стали пропадать сотрудники. И вот по следу их пустили собаку. Она долго бегала по дворам и улицам за железной дорогой. Потом выскочила на пустырь, подошла к едва заметному бугорку да как заголосила! А когда раскопали бугорок, нашли убитых милиционеров, изрубленных на части. Глаза у них были выколоты, носы и уши обрезаны. И даже на выломанных руках и ногах ни одного живого пятна. Все побито и порезано. Вот как бандиты издевались, что даже узнать этих убитых было невозможно. Если б не матери. Одна прямо на пустоши умерла, узнав сына, другую, еле живую, в больницу увезли. Верно, не смогут теперь выходить.

— Поджечь этот район, гадючник города. Снести его бульдозерами, — возмущались обыватели, слушая леденящие душу рассказы.

Дрозд лишь криво усмехнулся. Кто-кто, а он знал, что никто

не проявлял особой жестокости по отношению к милиционерам. Но вот что слухи эти на руку милиции, — в этом он был уверен.

— Облаву готовят мусора по всему городу. Ишь, как страсти накаляют, подогревают слухи. Запугивают фрайеров и хмырей, мол, если с нами так обошлись, что с вами сделают? Эх, де- вушки, — сплюнул шнырь и решил заглянуть к соседке, у которой всю ночь гудела компания. Тем более, что в город шнырь но вылезал уже два дня. И жил на хазе состарившегося без времени форточника, которому лет пять назад поломал ногу парнишка-кореец. Одним ударом. Едва ворюга стал влезать в дом. Хотел обе ноги выдернуть, но форточник вовремя дал обратный ход.

С тех пор он стал безработным. Иногда у него кто-то ночевал. Делился куском хлеба. Так и коротал день ко дню.

— Соседка? Да кто ее знает? Бабы интересуют сытых. У меня на них ничего не осталось, — признался форточник и пожелал шнырю удачи.

Дрозд решил пронюхать, что за пташечка поет под боком целыми днями. На работу не ходит. Значит, блядь. Но чья? Можно ль ей ощипать перья? Где? Ну это будет видно, — умылся шнырь впервые за всю неделю. Глянув, что брюки застегнуты, а носки сбитых ботинок не обрызганы, шагнул за дверь.

Он ни словом, ни духом не знал, что именно сегодня фартовые решили обокрасть универмаг.

Попав на чердак, все трое быстро нашли люк. Скользнули в торговый зал. Сейф, куда на ночь складывались драгоценности и золотые изделия, оказался обыкновенным железным ящиком, и Дядя без труда вскрыл его.

Когда возвращались на крышу, Рябой невзначай задел сигнализацию на двери подсобки. Вмиг взвыла сирена.

Дядя, заслышав ее, подхватил чемоданчик с добычей, прыгнул на крышу жилого дома, шмыгнул на чердак, с него — вниз, в жилой двор, оттуда — в переулок и растворился в темноте. Следом за ним бежал Кабан.

Рябой тоже метнулся к люку, но перед глазами вдруг вспыхнуло коротко. Обожгло плечо. Хотел ускользнуть. Оставалось лишь подтянуться за край люка. А уж на крыше его и ветер (<\л не поймал. Но рука не слушалась. Правое плечо, будто чужое, взвыло резкой болью.

«Схлопотал маслину», — подумал Рябой. В глаза ударил яркий свет. Фартовый сделал последнее усилие, чтобы выбраться отсюда. Но не мог. Сорвался с кромки люка без сознания…

— Попался, урка, собачья кровь, — радовался заспанный сторож, ероша на радостях встрепанные волосы, скребя их на затылке заскорузлой пятерней.

Уж он-то дал волю сапогам, пинал фартового в бока, живот и спину, покуда ноги не онемели. И лишь после этого вызвал милицию.

Те вмиг кинулись к ювелирному отделу, даже не глянув на вора.

— А где золото, дед?

Сторож, глянув на пустую витрину и открытый сейф, на время лишился дара речи.

Милиция осмотрела подсобку, чердак, заметила прямой выход на крышу жилого дома.

— Не один он здесь был, — догадался оперативник.

— Нет, никого с ним не было. Я ж его стрельнул, едва он из люка сюда пролез. Я ж не спал, — оправдывался сторож.

— А золото где? Выходит, вы его украли?

— Да ты что, сынок? Я ж тут уже давно работаю, за что срамишь? — возмутился старик.

— Нет у этого вора золота. Не мог же он его проглотить.

— Когда сигнализация сработала, где вы были? — спросил оперативник.

— По нужде отошел, — стушевался сторож. Но тут же нашелся — Я мигом в обрат и пристрелил.

— Ранил, дед. К счастью, только ранил.

Рябой очнулся в следственном изоляторе. Начал восстанавливать в памяти случившееся. Вспомнил. Скрипнул зубами от боли и досады…

Фартовый не отвечал на вопросы следствия. Знал, по смыслу вопросов догадался, что попался он один. А все, что было в сейфе, исчезло.

Много дней допекало Рябого простреленное сторожем плечо. Сказалась потеря крови. Даже во время болезненных перевязок, которые делал тюремный фельдшер, фартовый не переставал прислушиваться к каждому звуку снаружи.

В последний раз он сидел вот в такой же камере лет девять назад. Но тогда оставшиеся на воле подельники сделали набег на «воронок» и отбили у милиции Рябого, когда того везли в суд. Теперь на такое рассчитывать не приходится. Из фартовых никто больше не рискнет. Настоящие воры теперь по зонам. Остался Дядя. Но он стар… «Да и не справиться ему в одиночку с кодлой мусоров», — подумал Рябой.

Но к вечеру, когда Рябому принесли жидкую перловую баланду, мужик, сунувший в дверной «волчок» миску и кусок хлеба, положил кверху коркой. Старый, условный знак — в хлебе начинка.

Рябой сразу повеселел. И едва «волчок» захлопнулся, прочел в записке короткое: «Не ссы».

«Значит, отобьют», — обрадовался фартовый.

Между тем городские «малины» готовились к дерзкому налету. Фартовые выследили, куда возят на допросы Рябого. Здание милиции они знали не хуже расположения ювелирных магазинов.

Смущало лишь то, что воронок въезжает во двор милиции, прямо к гаражу. А двор закрывался неприступными воротами и забором.

Освободить Рябого должна была «малина Кабана», самая дерзкая и удачливая.

Фартовые следили за зданием милиции днем и ночью. Но случая долго не представлялось. Но вот однажды вывели Рябого во двор после допроса, а машина — сломалась основательно. Пришлось пешком добираться. Тут-то и налетели в глухом переулке мокрушники на конвоиров. Оглушили обоих кастетами. Рябой, вмиг перескочив забор, побежал вслед за махнувшим ему рукой пацаном.

Далеко позади слышались милицейские свистки, но сумерки уже надежно укрыли бегущих от погони и любопытства редких прохожих.

Рябой легко пробирался по темным дворам.

Свобода!.. Фартовому даже не верилось в это. Свобода… Еe он ценил больше жизни.

Кто сказал, что законнику тюрьма — дом родной? Тот никогда не знал воров и не бывал в неволе

Уж какие только легенды не ходят о ворах. Их называют рыцарями удачи. Забывают, что удача — дело случая. А жизнь фартовых — короткий миг. Как черная молния в ясном небе. Нет для них родни, нет семей и детей. Нет друзей и дома. Зачем же жизнь? Какой в ней смысл? Да ведь и она дорога тем, кто всем благам предпочел леденящий душу риск и, постоянно испытывая судьбу, уходят из жизни, настигнутые пулей, или

где-нибудь в зоне, состарившиеся и одряхлевшие, умирают безвестно.

Вечные странники, подкидыши судьбы, за короткую улыбку удачи они ставят на кон жизнь.

…Рябой отлеживался на чердаке дома. — туда его запихали септы на время облав. Сюда, даже по несчастью, никто не заглядывал. Лишь пауки да мыши скреблись по всем углам.

Фартовые присылали к Рябому сявку, который приносил выпивку и еду, рассказывал обо всех новостях в городе и «маликах». Нынче лягавые на ушах стоят. Все фартовых шарят. В городе объявлено о банде уголовников, которые с тюряги смылись. Ну и шухер пошел средь фрайеров. Мол, помочь лягавым надо поймать урков. Все барухи и бандерши на приколе. За каждой следят, падлы. Все хазы засвечены. Но кенты теперь в Черемушках осели. Погоди малость. Найдут понадежней хазу и тебя туда…

Рябой не торопил. Ждал.

Тем временем шныри и сявки рыскали по всему городу, переполненному страхом и слухами.

Фартовых боялись даже те, кому ни бояться, ни терять было нечего.

Даже беззубая старуха шамкала на завалинке усохшему лысому дедку:

— Слыхал, вчера ворюги в корейском квартале всех собак украли. Не иначе как обокрасть готовятся.

— Кого? Собак?

— Дурень! Чего у собак возьмешь? Людей, которые собак держали.

— А собаки зачем?

— Чтоб не помешали. Говорят, их, задушенных, за городом, нашли.

— Кого? Людей?

— Дурень! Собак! До людей уж потом доберутся. Долго ждать не придется.

И только шнырь Дрозд ни о чем не беспокоился. Ему, первый раз в жизни, по-настоящему повезло.

Баба, к которой он заявился в гости, оказалась известной шлюхой. Но флиртовала лишь с фрайерами, не подпуская и на дух фартовых. Наслышана была о клевых подружках воров и боялась их участи.

Дрозда она не распознала, И тот пригрелся под толстым боком, чередуя свое время с шоферами, мелким начальством и мусорами, которые предпочитали брать с бабы свою долю натурой.

Шлюху звали Нюркой. Она из вербованных. Приехала на Сахалин из деревни сразу после войны. Поначалу работала на стройке землекопом. Неплохо зарабатывала. Но потом случилась беда. Простыла. Заболела надолго. И оказалась никому не нужной. На прежнюю работу не взяли, а на легкую и без нее хватало желающих. Вернуться домой на материк было не к кому. Хорошо, что сбережения были. Голодом не сидела. Выпивать стала, вначале понемножку. А там и мужики появились. Залей, мол, горе. Втянулась. Но не спилась.

На нового кавалера поначалу глянула насмешливо:

— Экий заморыш! Я ж тебя меж ног потеряю.

Но Дрозд не заробел. Ответил достойно:

— Я в бабочках не только ноги люблю.

Всю ночь не впускала Нюрка других дружков. Уж больно ей новый понравился. И откуда в кем столько страсти? А сколько всяких хитростей знает про любовь. Она о таких и не слыхала.

Лишь утром выпустила Дрозда из потных объятий, не взяв с него ни копейки. Напоив и накормив, велела навещать. Но он отказался. Не гордец. И теперь через день наведывался к Нюрке. Выпить и пожрать на халяву. Да еще и любовью побаловаться.

Дрозд теперь как сыр в масле катался. В сутенеры попал. По не наглел, в бабью жизнь нос не совал.

Шнырь и сам не знал, что горемычная Нюрка ценила в нем не мужика. Этого она навидалась. Дорого ей было сострадание и понимание его. Что, узнав, чем промышляет — не высмеял. Не обозвал. Пожалел ее, поняв сердцем. Да и как не понять было Дрозду бабу, которую избила жизнь?

Знавал он за свою жизнь немало проституток. Ни одна не занялась своим делом из обычной бабьей прихоти. Каждую на это толкнула беда. Дрозд всех их жалел. Видно, потрепанный судьбой легче понимает чужую боль.

Шнырь, единственный из мужиков, не жалел для Нюрки ласкового доброго слова. За что она была ему верна, пусть не телом, так душой.

Дрозд наплел ей о себе всякие небылицы. Но Нюрку не интересовала его биография. Она тянулась к нему неосознанно. Выделяла изо всех. Понимая сердцем, что жизнь его нелегка и непроста.

Сама того не зная, уберегла его в своей постели от милиции. Искать Дрозда у нее, зная Нюрку, никому и в голову бы не пришло.

Попривыкнув к ней, Дрозд перестал навещать городские притоны и все меньше попадал в неприятные истории.

Но, как и каждого вора, Дрозда тянуло на свой промысел, и он частенько бывал на железнодорожном вокзале. Здесь от кентов узнал, где находится Рябой. Ничуть не удивился, что в районе железки. Милиция поверила в то, что спугнула отсюда фартовых надолго, и те такое заблуждение использовали.

Рябой слезал с чердака поздней ночью, когда в городе не гнали лишь буйные головы. В кромешной тьме, обходя брехливых собак, приходил в «малину».

Кенты теперь часто меняли хазу. Но всегда Рябой знал, где их искать. Не хотелось фартовому показываться на глаза пахану. Тот долго не мог простить законнику неосторожности в универмаге. И того, что на выручку Рябому пришлось дать самую

лучшую «малину». Она выследила. Она вызволила. Она промолчала. Фартовый даже не знал, кому обязан…

Раньше раненых и больных не оставляли фартовые вот так без охраны и присмотра. Но теперь обстоятельства заставили пойти на это.

Здоровые законники быстро меняли хазы и оставались неуловимыми. Им никто и ничто не связывало руки.

Больной имел право вернуться, когда был уверен в себе. Вот и Рябой: решил, что уже в состоянии держать «малину» и навсегда покинул чердак.

Вор шел тихо. Ни один камень не шелохнулся под его ногой. Ни одна собака не проснулась в ночи. Это не просто вор, а вор в законе, главарь «малины». Но будь у городской милиции запасная машина — не шел бы…

Шел по ночному городу и Кабан. Вместе со своими фартовыми. Обокрали сегодня магазин на окраине. Выручку за всю неделю уволокли. Как раз накануне сократили должность одного инкассатора. А второй — заболел. «Наводчики» быстро приметили сбой в сдаче дневной выручки…

Шнырь Дрозд решил сегодня потемну навестить пахана. Хотел пожаловаться на фартовых, обидевших известного ростовщика с железки. И хотя тот слыл бессердечной сволочью, иногда выручал законников. В этот раз они вернули ему долг, по пять ежемесячных процентов отдавать было жаль. Вот и отколошматили мужика, когда тот их потребовал. Расписали все бока и мурло. Да так, что финансист поклялся никогда не помогать фартовым.

Ростовщик не раз помогал Дрозду. Шнырь приходил к нему в особо трудные времена. И Цыган ссужал его деньгами, не беря расписок. Знал мужик Дрозда, тот его клиентов умел припугнуть…

Дядя не спал, разрешил войти. И Дрозд, шмыгнув в комнату, плотно прикрыл за собою дверь.

Пахан был не один. За столом, облокотившись на край, сидела Оглобля, и, моргая красными опухшими веками, твердила свое забубенно:

— Вы мне жисть сгубили. Молодость отняли. Красу высушили. А когда старой и больной стала, отвернулись. Обещались любить до гроба. Да только любовь ваша коротка. Едва за порог, вся любовь и выветрилась. А мне теперь что делать? Не то что выпить, жрать часто бывает нечего. Барахлишко, какое по молодости дарили, все поизносилось. Во двор выйти не в чем. Неужели всю честь забыли? Ведь сколько я на вас отдала.

— Хватит баки заливать! — оборвал ее Дядя.

— Какие баки? Разуй зенки, в чем я к тебе нарисовалась. Л ведь это самое лучшее. Ты еще пасть на меня открыл. Аль запамятовал, сколько ночей я тебя грела? Из всех выделяла.

— Никого не обделяла, то верно — хмыкнул Дядя, соображая, сколько дать Тоське, чтоб подольше не приходила.

— Пахан, прости, коль не так что трёхну, — встрял в разговор Дрозд, — только вот барахло Оглобле мог бы и Кабан сдать. Либо баруха на железке. Не темнит клевая. Может, и впрямь помочь?

— Ты чего суешься, не спросясь, в чужую жопу? Смойся, покуда сам с ней не разберусь! — Дядя выгнал Дрозда.

Шнырь и вовсе бы ушел, если бы не дело: Цыган обещал ему, если поможет вернуть проценты с фартовых, дать два польника.

Дрозд ждал долго, пока не услышал:

— Дрозд, хиляй сюда!

Шнырь заторопился. Оглобля, рассыпаясь в благодарностях, приглашала пахана не забывать ее.

— Нынче я опять заживу. Приходите, мужички. Мы еще вспомним прошлое! — подбоченилась Тоська и лукаво, как когда-то давным-давно оглядела мужиков.

Дядя голову нагнул. Когда-то любил Тоську. Сколько дорогих украшений — бриллиантов чистой воды, светлых, как слеза, дарил он ей. Дважды за эти цацки был приговорен к максимальным срокам.

Отбывал их на Чукотке, не раз жалел, что в живых остался. Ппг на эту лукавинку, чтоб только ему ее дарила, поливал потом па сорокоградусном морозе сверкающий бриллиантами снег, болел и умирал от цынги. Не верилось, что увидит ее.

Но выжил. И все повторилось. Где любовь? Где бриллианта? Где жизнь? Один пепел. Ничего в душе не осталось. Все загадили чукотские морозы. Лишь память жива. Она осела в песках белым дымом редких, не согревающих костров.

Вернуть бы все это. Может, не рисковал бы вот так? Но нет, не спорь эта лукавина с ума сводит. Лучше не смотреть, не видеть, забыть! Ты уже пахан, на тебе все «малины» города держатся, А былая страсть Оглоблей стала. Забудь. Ведь была Анна. Добрая и верная. Без бриллиантов — всю жизнь тебе отдала. Рядом с нею в памяти никому не будет места. За нее нужно отомстить. А эта — как больное похмелье…

Дядя открыл дверь перед Оглоблей. Та протискивалась боком. Улыбка здорово молодила и красила ее. Но мужики уже ними себя в руки.

Вот и закрылась за нею дверь. Была иль привиделась?

Дядя крутанул головой, словно отгоняя прочь воспоминания. И, не поворачиваясь, спросил Дрозда:

— Ты с чего нарисовался?

Шнырь быстро выложил пахану свое дело. Заодно и приврал для убедительности. Дескать, соседи хотели мусоров звать. Чтоб хвоста фартовым накрутить. Да Цыган не велел. Но обещал не давать фартовым кислорода. И башли в хазе не держать. Завязать решил со своим наваром. Мол, понту нет.

— Обиделся на тебя, пахан. Думает, что без твоего слова не измывались бы над ним…

— Падлы! Кто там был? — тихо спросил Дядя.

— Цаплины кенты, — выпалил Дрозд.

Фартовый кликнул сявку. Велел найти Цаплю и сказать, чтоб немедля хилял к пахану.

Повернувшись к Дрозду, спросил в упор:

— Ты тоже Цыгана не дарма пасешь. Навар, поди, имеешь?

— Как мама родная, без понту для себя.

— Не темни, — не поверил Дядя. И спросил, словно невзначай — Где пасешься теперь?

— На базаре, на барахолке, как всегда.

— На железке навар дерешь, — добавил пахан.

— Там беспонтово. Да и мусора всплывать начали. Мне и вовсе не фартит с ними видеться.

— Так ли часто лягавые шныряют по железке? — не поверил Дядя.

— Прежде ими и не воняло. Ссали там возникать. Теперь — чуть не всякий раз.

— Значит, частенько? — ухмыльнулся Дядя.

— Да, — согласился шнырь, признав этим, что и сам постоянно бывает в железнодорожном районе.

— Лады. Потрепались, будет. Смывайся. С Цаплей сам потрёхаю. Без твоего мурла. Ты Цыгана утешь, скажи, пусть то, что у него за место души имеется, не болит. Вернут ему проценты фартовые с лихвой.

Когда время перевалило за полночь, пришел к пахану Цапля, Он уже понял, чем встретит его Дядя и вошел злой, насупленный, готовый защищать своих кентов вплоть до драки.

Дрозд в это время был у Цыгана. Тот принимал шныря на кухне. Ростовщик блаженствовал: его заступник сумел не только суть дела донести, но и разозлить пахана.

— Достанется теперь ворью! Накрутит им Дядя хвосты на шею! Меня бандитом обзывали, кровопийцем. А сами кто? Мокрушники поганые, чтоб вас порвало! — разошелся ростовщик.

Но едва хлопнула соседская дверь, кулаком рот себе заткнул. Испугался своей смелости.

— Ты выпей, выпей. Но не забудь, что третью рюмку глушишь. По ночным ценам — сам знаешь, втрое дороже. Либо с вознагражденья вычту иль, если проценты не отдадут, должок уже к вечеру верни. Сам понимаешь, дружба дружбой, а каждая задница за себя воняет.

Шнырь иного не ждал и не очень огорчился. Понимал: едва перестали болеть синяки и шишки, душа Цыгана снова стала жесткой, какую и положено иметь ростовщику.

Но едва Дрозд вышел от Цыгана и свернул к вокзалу, чья- то цепкая рука ухватила за грудки:

— Лопух, падла! Зачем нас Дяде заложил, козел мокрожопый? — узнал Дрозд голос Цапли.

— Звереешь, паскуда? Иль мало тебе пахан воткнул в глотку хренов, что ты на своих кидаешься? Я не стучал втихомолку за углом. Ботал дельное, Положняк отдавать надо, а не зажиливать. На тебя мусоров травить хотели. Я не дал. Заметано. В другой раз с говна не выдерну. Захлебнись по тыкву, падла! — шипел шнырь.

— Это кто мусорами на пушку берет? Старый мудила! Еще вякнешь, благодетель, стукач вонючий, пришью за первым углом гниду! — швырнул Дрозда задницей об асфальт.

Раздался глухой стук. Шнырь заскрипел зубами. В глазах молнии засверкали.

И вдруг словно груз лет скинул. Никто, кроме пахана, не смел трогать Дрозда. Былое всколыхнулось. Проснулась придавленная неудачами гордость.

Дрозд не вскочил, — вспорхнул легко, пружинисто. Цапля не ожидал такого. Когда-то сам учился у Дрозда дракам. А тут отмахиваться не успевал. Удар в челюсть сшиб с ног. И как достал такой заморыш? Второй, в сплетение, отправил башкой в угол. Кулак влипал в висок, в печень, по почкам.

Фартовый от боли не успевал перевести дух. Он рухнул около здания вокзала головой к ограде, а шнырь, выместив внезапно вспыхнувшую злобу, пошел к своей хазе вприпрыжку, посвистывая на ходу. Как вдруг услышал:

— Он, бери его! Только он так свистеть умеет, — увидел Дрозд милицейские мундиры и бросился наутек.

«Досвистелся», — мелькнуло в голове. Дрозд нырнул под состав. Едва выскочил, состав дернулся и пошел, набирая скорость. Это спасло от погони.

«Оторвался от мусоров», — шнырь перевел дух около незнакомого дома и кружными улицами, крадучись, миновал все освещенные места, пришел на хазу и сразу к Нюрке.

Недолго лежал у изгороди и Цапля.

Он не слышал тихих шагов. Кто-то в темноте наступил ему на руку, ойкнул испуганно. Зажег фонарь и сказал тихо:

— Мамочка! Это тот самый дядя. Я тебе о нем говорила.

Чьи-то руки ухватили его уверенно. Оторвали от земли, как куль картошки.

— Ох и тяжел гад, — перднула баба и, покачиваясь, понесла фартового домой, не спросив на то его согласия, не зная, жив он или нет.

Сзади еле поспевала девчонка. Она плакала. Ей было жаль Цаплю.

— Кого несешь, Ивановна? — спросил встретившийся участковый.

— Сожителя. Чтоб его! Нажрался с получки злыдня.

— Да откуда он у тебя взялся? — удивился участковый.

— Да что ж у меня дыры, что ль, нет? Иль я хуже других? — осерчала баба, забыв, что рядом дитя.

— Может, помочь?

— С тебя помощник! Я — домой, а ты куда его потащишь?

— Да на что он тебе? — не отставая ни на шаг, поспешал участковый.

— Сказать на что? Иль сам додумаешь?

— Ну ладно, хоть буду знать, что еще одной бабой на участке прибавилось.

— А то кем же я была? — возмутилась Ивановна.

— Да так… Не знамо чем, — отстал милиционер.

Девчонка торопливо распахнула дверь пристройки. Едва

мать перешагнула порог, захлопнула дверь, закрыла на ключ, накинула крючок.

Цапля не слышал, как его положили на лавку. Раздели, отмыли. Уложили в постель.

— Мам, он живой? — вздрагивала девчонка.

— Живой, что ему сделается? Но наподдали здорово! Не иначе счеты свели с ним ворюги.

— Мамочка, а он дышит?

— Черт его не возьмет. В обе сопелки пыхтит. Скоро очухается.

Мать с дочерью принялись очищать одежду Цапли. Как вдруг услышали:

— Дай сюда барахло мое.

— Лежи. Куда тебе? Оклемайся, — повернулась Ивановна к Цапле. Тот узнал ее. Она, знавшая фартового лишь по рассказу дочери, слезами залилась, упала головой в ноги:

— Спасибо, мил-человек, что меня от срама спас, дочку мою от позора сберег. И за подмогу великое спасибо. До гроба помнить стану добро твое. Храни тебя Господь!

Фартовый оделся. Сел на скамью.

— Попей чаю с нами, не побрезгуй, — предложила баба и засуетилась, накрывая на стол.

Девчонка, неумело обслюнявив его щеку, крутилась вместе г матерью.

Фартовый цепенел с непривычки. На столе появились варенье, булки, чай.

— Не хлопочите. Не надо, — робел Цапля, боясь бухнуть ненароком грубое слово. Как бы не оборвать эту простую мелодию— жизнь семьи, где его узнали и вспоминали, как человека. Может, единственные во всем белом свете…

Цапля растрогался. Смотрел на женщину, улыбаясь подбитыми глазами.

— Ты не думай, чуть разживемся, вернем тебе долг.

— Зачем? На что оно мне? Я в долг не даю, — прикусил вовремя язык Цапля. И, оглядев приведенную в порядок одежду, ботинки, вытащил три сотенных, положил на стол — Это вам за труды. Уж не знаю, как вы меня сюда закатили, но…

— За что обижаешь? Мы не нищие. Не побираемся. Был тугой момент, спасибо — помог. Но больше не надо, — запротивилась Ивановна.

— Не тебе, для дочки возьми. Ей| надо. Мне они ни к чему. Никого у меня нет. Сам себе голова. А одному что нужно? Пусть хоть какой-то толк будет! Не то все равно пропью. А так, глядишь и в другой раз сдыхать не оставите. А коль доведется, хоть схороните по-человечески.

— Не надо! — упорствовала Ивановна.

— Значит, нельзя мне сюда зайти? Если не берешь, я так понимаю, прогоняешь меня? — схитрил Цапля.

— Ты что? За доброе не гонят.

— Тогда возьми!

Ивановна неуверенно сунула деньги в карман.

Цапля вскоре ушел из пристройки. Найдя дом ростовщика, постучал. А Цыган заспанным голосом спросил из-за двери:

— Кто там?

Фартовый ответил уверенно:

— Свои.

Цыган провел Цаплю на кухню, пересчитал деньги, полагающиеся за проценты. И только тут глянул на фартового. Цыган ликовал, увидев, как изукрашена в синяки физиономия фартового. Он ничего не сказал. Но подумал: «Молодец, пахан, хорошо отделал бандюгу. Четко в лапах держит эту шваль. За меня красиво изукрасил. Так и надо. Иначе из них деньгу не выжать. Каждую мою болячку сторицей на этом гнусе выместил.

Цапля понял смысл довольной жирной улыбки Цыгана.

«Кайфует, лысая харя», — подумал фартовый. Решив не говорить, что отделал его вовсе не пахан, а всего-навсего Дрозд, — Цыган над этим смеялся бы еще сильнее, — ушел вскоре. Не поблагодарил, не попрощался.

Цыган торопливо захлопнул за ним дверь и спал в эту ночь уверенно, храпя на весь дом.

Дядя в это время перешел жить на другую хазу. Заметил, что за домом второй день следит подозрительный парень. И милиция с вечера закружила неподалеку. А кому хочется в их лапы попадать? Да и чутье, спасавшее не раз, подсказало: уходи…

Пахан торопился неспроста. Собрался в минуты. И вместе с Кабаном и тремя его кентами, которые нашли Дяде новую хазу, растаял в темноте двора, даже не выходя на улицу.

Едва банда миновала дворы, натренированное ухо пахана уловило постороннее дыхание, крадущиеся шаги за плечами.

Дядя дал знать фартовым, что «на хвосте» кто-то повис.

Кабан свернул в проулок, двое законников отстали и затаились.

Долго ждать не пришлось. И вскоре пахан услышал глухой стук тела о землю, приглушенный стон. От яростного удара в лицо клацнули чьи-то челюсти. Топот ног.

Вот кто-то запыхтел в темноте. Свой или чужой? Пахан встал за дерево.

Чужой. Это Дядя увидел враз. Одет не по-фартовому. Ботинки не на резиновой, глушащей звук, подошве, а на коже — жесткой, необношенной. Клифт светлый, заметный. Не серый и не черный, как у блатных. Рубаха белая, каких фартовые не носили.

Пахан коротко махнул рукой, ударил ребром ладони по сонной артерии. Бежавший рухнул в ноги. Дядя прислушался. Фартовые отбивались от кого-то молча.

Пахан пошарил в карманах сбитого им незнакомца. Выволок бумаги, бумажник, ключи и… пистолет.

Дядя рассовал все это по карманам и вскоре услышал, как возвращаются фартовые.

— Смываемся. Это лягавые в фрайеров переоделись, падлы, — заторопились воры.

«Малина» миновала центр города и, покружив по улицам, подворотням, проскочила вброд реку, вышла на окраину. Теперь недалеко до Черемушек. Надо проверить, не осталось ли кого на «хвосте».

Пока пахан с Кабаном шел на хазу, остальные трое фартовых прикрывали, — стояли на шухере. Но нет, никто не вынырнул из темноты, ничье чужое дыхание не уловили воровские уши.

Уже в новой хазе Дядя выгреб из карманов все, что забрал у преследователя. Кабан вытащил свои «трофеи».

— Отменные ксивы. С ними можно поселиться где угодно, если б не розыск. Ведь всюду объявит о пропаже документов, — буркнул Дядя.

Но вот это! Дядя ничуть не удивился — его фото. Еще в зоне сделано. В фас и профиль. Значит, ищут. Давно не виделись, соскучились.

Пахан отмерил руку по локоть. Этот жест был понятен всем.

II помотав кулаком, прорычал в темноту окна:

— Головку без ушей вам, а не Дядю. Ишь, меня накрыть задумали!

Новая хаза была просторней и удобней прежней. Расположена на отшибе в двухквартирном доме, неподалеку от обсерватории. Здесь вся местность просматривалась. А город — внизу, как в котловине.

Отсюда, в случае опасности, в сопки можно уйти шутя. Кусты жасмина, аралия надежно скрывают дом от посторонних глаз. Но каждое окно дома, как глаза воров, видели все и всех.

Вторая квартира дома была когда-то загородной дачей. Потом в ней жили ханыги. Но и те за дальностью винных точек и кильдымов ушли отсюда.

В хазе Дяди тоже кто только не перебывал! Даже притоном служила в лучшие времена. А потом изгнали проституток городские власти. И фаршманутый, по выражению Кабана, дом старел, гнил, оседал.

Из-за удаленности города и его транспортных артерий, он выпал из поля зрения милиции и властей. Сюда никто не хотел вселяться. Дом остался бесхозным, забытым и заброшенным. Его знали воровские «малины» и нередко устраивали тут свои сходки, вперемешку с кутежами.

Здесь, в кустах кишмиша, звенел родник и даже покосившаяся сторожка выглядывала горбатой крышей из-за ближних деревьев.

Трое сявок отскребли, отмыли за день старую блевотину и мочу с пола и стен. Очистили, отмыли окна. Даже печь подкопили. Принесли все нужное для жизни пахана.

Тот пришел уже на готовое. Довольно огляделся по углам. И стал обживаться.

Тут было так тихо, как на погосте после похорон. В окна виделось безоблачное небо. И Дядя отдыхал душой и телом от городского шума, вечного страха, назойливых кентов, от самого себя — от злой памяти.

Он был уверен, что рано или поздно найдет мокрушников, убивших Анну. Уж им он отомстит полной мерой. Не просто

убьет. Будет терзать, мучить своими руками, — за все свои горькие, одинокие дни, за вынужденный возврат в «малину», за всякий страх, который пережил. Ведь всего этого могло не быть, будь жива она…

А пока — ждет ночного пробуждения дряхлеющее пристанище старого вора.