И приспичило же Зинке рожать именно в тот день, когда Широкая решила показать свой норов ссыльным.

Усольцы вышли из домов, забрав пожитки. С детьми и стариками забрались на сопку и оттуда смотрели, как вода подкрадывается к селу. И лишь отец Харитон, став на колени, истово молился, прося Господа отвести от людей новое испытание.

Рядом с ним рухнули на колени старики. И вот тогда, когда просили люди Бога не лишать их жизни и крова, взвыла Зинаида не споим голосом. От нервного потрясения, а может, время пришло, начались у бабы жестокие родовые схватки. Она повалилась на землю, царапая ее руками, орала во всю глотку. К ней кинулись старухи с увещеванием, уговорами. Да только не слышала их баба. Боль оказалась сильнее рассудка.

Да будет тебе блажить? Потерпи! Человека родишь скоро. Нее обойдется, — нагнулся над бабой Шаман. Но у той перед планами нее помутилось. Она не видела и не слышала никого.

Нашла время, — прошептала Лидка, скривив губы. На нее старухи зашикали со всех сторон, стыдя и укоряя.

Шаман, велев мужикам отвернуться, заголил вздутый Зинкин живот. Ощупал его. И перекрестившись, попросил баб достать чистое полотенце и одеяло для нового усольца.

Старухи живо зашевелились. Мужики, забыв о наводнении,ждали, благополучно ли разродится баба?

Лицо Зинки пятнами взялось. Она тяжело дышала. Допекли участившиеся схватки. Баба отчаянно хваталась за руки Гусева!

— Помоги, Витюха! Век не забуду. Помираю я!

— Не помрешь. Все путем идет, как надо. Тужься! Дыши глубже, уже головка на свет вылезла. А ну-ка, выдохни, не губи дитя! — и встав на колени перед бабой, надавил слегка чуть выше пупка.

Зинка заорала хрипло, страшно. И в то же время Шаман принял в руки малыша. Быстро завернув его в простынку, передал старухам, бросив короткое:

— Обиходьте.

Сам сел рядом с Зинкой, на сырую землю. Стал успокаивать:

— Ну, вот и все. Отмучилась. Девку на свет произвела. Дочку. Они. к добру, к миру родятся. Потому, как на вас — бабах, весь свет держится.

Зинка, было успокоившаяся, снова вскрикнула.

— Нешто двойня? Одну не знаю, чем кормить будет нынче! — взвыла баба.

— Чего воешь, малахольная? То не от тебя! Как Бог положит. А нынче детское место отходит, угомонись, — увещевал Шаман.

Когда все страхи улеглись, и Гусев отошел от Зинки поздравить Ерофея с прибавлением в семье, приметил, что вода отступила от села. И хотя не вошла еще в русло — уже не грозила Усолью смыть его с лица земли.

Люди, осмелев, к вечеру в дома вернулись, оставив на страже на берегу пятерых мужиков, чтоб те, сменяя друг друга, успели б на всякий случай предупредить ссыльных.

Первым ушел в свой дом Ерофей, унося на сильных, волосатых руках дочку — первенца.

Суровый, грубый человек, сосланный сюда как кулак, переживший многое, он глупо улыбался, впервые в жизни корча смешные рожи, причмокивая толстыми губами, он убаюкивал спящую девчушку. Следом за ним, поддерживаемая Шаманом и Ольгой, возвращалась в свой дом Зинаида.

Ослабла баба. Ноги подкашивались. Глаза плохо различали дорогу. Первый, а может и единственный ребенок. Какой будет ее жизнь? Только бы не повторилась судьба матери…

— Пощади ее, Господи! — просила баба, глядя на небо, и слезы текли по лицу, капали на прижавшиеся к груди руки.

Зинку выдали замуж за Ерофея, когда ей едва исполнилось пятнадцать лет. Отец поторопил. В доме полно детей. Прокормить всех трудно. А девки приданое просят, наряды. Где их взять, если едва концы с концами сводили! В иные зимы хлеба бывало в обрез. Вот и отдали за богатого.

Ерофей приданого не спросил. Да и куда ему? Самому под сорок. Нагулялся. В жены девушку брал. Лохматый, громадный, рядом с Зинкой он походил на медведя о бок с березонькой. Она, впервые увидев его, чуть не умерла от испуга. И под венцом стояла бледная, холодная. Коса, уложенная венком вокруг головы, сделала ее строгой. Изменила девчонку в женщину. Боялась Зинка перечить отцу, потому ничего не сказав, вышла замуж за нелюбимого. Другой ей дорог был. Да не пожалела судьба. За бедного ре бы не отдали.

Почуяв сердцем, что не любит невестка Ерофея, свекровь возненавидела Зинку. И не звала ту иначе, как молодайкой.

С рассвета до темна работала Зинка то в доме, то в поле. Некогда было дух перевести. Не бездельничал никто в семье. Даже мять Ерофея, рядом с Зинкой — не отставала. Вязать ли снопы, молотить зерно, полоть ли огород — всюду надо было успеть. Зинка скоро поняла, почему в отцовском доме не было достатка.

В семье мужа никто не пил, если случался церковный праздник— выпивали для привета. Всякую копейку берегли. Не рассказывали вечерами сказок детворе, кормя их взамен хлеба Красиными небылицами. До самого сна всяк своим делом занимался. Отец Ерофея сапоги шил. Потом их продавал за хорошие деньги. Свекровь обшивала полдеревни. Ерофей по дому управлялся. Ни минуты не отдыхал. Хватало забот и у Зинки. Скотины полный двор С нею не заскучаешь, не посидишь. А тут еще свекровь подгоняет.

Вымоталась баба. Устала. С любимым, оно все стерпелось бы. Л тут никак привыкнуть не могла. И однажды, разозлившись на свекровь, назвавшую копухой, обозвала ее старой ведьмой и, накинув на плечи шубейку, простоволосая убежала к отцу. В ноги к нему кинулась, молила не прогонять, принять ее. И рассказала, как жилось в доме Ерофея.

Отец слушал молча. Ничего не успел ответить, как в дом влетел Ерофей. Схватив Зинку за косу, намотал ее на руку и на глазах отца жестоко кнутом выпорол.

— За матушку мою, чтоб не обижала ее всякая шалава! За то, что под венцом Богу сбрехала, будто по любви за меня вышла, и обещалась, змеюка, до гроба жить со мной! — врезался кнут в плечи, спину, бока.

Потом, накричав на Зинкиного отца, вытолкал жену взашей, кнутом, на виду у всех деревенских, по улице, как поганую скотину гнал.

Зинка с того дня люто его возненавидела. А Ерофей стал совсем несносным. Искал случая придраться, избить ее. И однажды Зинка хлопнулась при всех на колени перед свекром. Его одного унижала она:

Тятенька, милый, отпустите, иль убейте меня. Не могу я больше с Ерохой жить!. Постылый он. Лучше руки на себя наложу, чем с ним век мучиться. Пощадите меня, не берите грех на душу. Вконец меня извел вместе с матушкой, — рыдала Зинка, облипая слезами сапоги старика.

Свекр глянул на Ерофея из-под кустистых бровей. Сдернул кнут. И замахал им по спине и плечам жены и сына. Те едва вывернулись. С того дня больше года Ероха не ложился в постель к жене. Когда свекр спрашивал Зинку, от чего она не брюхатеет, баба краснела молча. Стыдно было сознаться.

А на следующую весну встретилась на реке, куда пошла полоскать белье, с тем, кого любила до замужества. Слово за слово. И вспыхнул прежний огонь. Только тогда стыд и страх не позволяли. Теперь терять стало нечего. Так и повелось, что ни день — свиданье, да радость.

Сколько это длилось бы, кто о том знает, да только забрали дружка на войну, с которой он не вернулся. А вскоре началась коллективизация. Не обошла она и дом Ерофея. Всю скотину описали у них власти. До последней курицы все забрали со двора. Старую, слепую кобылу и ту увели вместе с телегой.

Ерофей тогда не сдержался:

— Чтоб вы подавились потом и кровью нашей! На столбах вас вешать, разбойники проклятые! Не минуете вы нашего суда грабители! — кричал в отчаяньи, словно лишившись рассудка. Дальше говорить ему не дали… Никто не стал слушать Зинку, что она из бедняцкой семьи и вышла за кулака не по своей воле. Пять зим — немало. И ее вместе со стариками и Ерофеем выкинули из дома, погнали в ссылку, в земли чужие, далекие.

Свекровь и половины пути не вынесла. Умерла по дороге. На мертвых

щеках ее не просыхали слезы.

Свекр словно для того и жил, чтобы успеть поставить дом сыну. Молча

радовался, видя, как растет живот у невестки. Все хотел, чтобы первым — внук родился. Ему стульчики мастерил, столик сделал. Резную, забавную кроватку сладил. А дожить до рождения ребенка не привелось. В глухую, темную ночь умер. Ранней весной. А незадолго до кончины наставлял Ерофея не обижать Зинку.

— Она из-за нас пострадала, бедолага. Выйди за другого, жила бы в своем селе, бок о бок с отцом. И горя бы не знала. Помни — ее доля горькая из-за нас.

Ерофей давно не обижал жену. Знал, чуть что, кнутом, как раньше, не воротишь бабу. Вмиг разведут. Да еще и упекут за нее в каталажку. А потому, когда серчал на бабу — обзывал ее на все село шалавой, но большего себе не позволял. Испытал на собственной шкуре, как можно поплатиться за слова.

В душе и Ерофей, и Зинка, люто ненавидели новую власть. Она лишила их всего. Родителей, своего села, дома и всего нажитого тяжким своим трудом. Эта ненависть и примиряла их. о том ни разу не говорили вслух.

Зинка резко изменилась с того дня, как покинули они село. Ей все не верилось. И только оказавшись ка Камчатке поняла, что все случившееся не сон, а жестокая, несправедливая явь.

Здесь, в Усолье, она стала Ерофеихой. Ненавидящей всех, кто приезжал в Усолье из Октябрьского.

Она не любила общений, ни с одной бабой не дружила. И если приходилось работать вместе с другими, всегда молчала, считая, что больше ее никто не пережил.

Может потому никто из усольцев не знал, что семья Ерофея, до приезда на Камчатку, жила в Сибири, где отец Ерофея обзавелся коровой и домом. Но позавидовавшие кулацкой живучести новые власти, не далиприжиться, пустить корни, и отправили семью па самый край света, где зима дольше жизни, тепла хватает лишь на то, чтоб перед смертью сумел выплакаться человек.

Зинка не успела полюбить Сибирь. А в Усолье любить было нечего. Она всегда чувствовала себя тут чужой. И не любила уходить из землянки.

Первый раз обрадовалась баба, когда Ерофей, вернувшись в землянку, сказал, что ссыльные дают им дом. И повелели обжить его до рождения малыша.

— Ерофеиха! Отворяй! — услышала баба внезапное.

В дверь вошла Дуня. Принесла молоко.

— На, вот, пей! Вечером еще принесу! Аж четыре коровы у нас. И четыре теленка. Глядишь, лет через пять, в каждом дворе своя кормилица заведется.

— Нешто, так и сдохнем в ссыльных? — брызнули слезы из Зинкиных глаз.

— А ты на что надеешься? На вождя. Брось думать. Пошел он срать, забыл, как звать. Живи, как есть, без сказок. Вон дитя у тебя теперь. Утеха и отрада…

— И она — ссыльной будет?

Дуняшка опустила голову, не нашлась, что ответить. Сердцем пожалела Ерофеиху. Но ведь и у самой дети. Какая мать своим кровинкам счастья не пожелает? Да только где взять его в Усолье? На край света тепло не доходит. Не хватает его на всех. Живы — и то, слава Богу, — вздыхает баба и торопливо толкнув дверь плечом, бросает мимоходом:

— Пеленки мы тебе принесем. Все детское имеется, что от наших уцелело. Ты себе голову не забивай. Лучше скажи, как дочку назвать решили?

— Мы парнишку ждали. Для дочки имя не придумали, — созналась Зинка, покраснев.

— Имя мы все придумаем. Чтоб счастливой была, — выскочила Дуняшка в дверь поспешно.

Зинка, выглянув в окно, увидела возвращающегося домой Ерофея. Его лицо в улыбке растянулось от уха до уха. Он ввалился н дом шумно, торопливо:

— Зинка! Слухай сюды! Широкаяврусловошла. В свое. И бочки с корюшкой нашлись. Все до единой. На створах застряли. Легко выловили. Ни единую не разбило! И лодки море на берег вынесло. Вместе с сетями! Все цело! Вот счастье-то какое! Аж не верилось! Знать, дочка наша и взаправду счастливой станет, коль рожденье ее такой радостью отмечено! Все село ожило! Не пропадем с голодухи! — рассказывал мужик.

Зинка ликовала, слушая его. И глянув на мужа повлажневшими глазами, предложила подобрев:

— Дочку нашу в честь твоей мамани, давай Татьяной назовем. Как погляжу, она хоть и маленькая, а копия свекрухи, вылитая. Нехай ее имя носит.

— Спасибо тебе! — обрадовался Ерофей и пообещал:

— Чуть взращать начнет, куплю ей швейную машинку. Может, как маманя, научится рукодельницей… Самое что ни на есть, бабье дело.

С того дня Ерофея стало не узнавать. Будто в свое село вернулся. Целыми днями в работе. То морскую капусту солил. Нес домой крабов, кормить семью. Рыбу лишь свежую, с раннего утра ловил на уху.

Он раньше других усольцев придумал покрыть крышу своего дома ракушками. И носил их с моря с утра до ночи. Потом вываривал. Моллюски в еду шли, ракушки на крышу. Ссыльные присматривались, ждали, что получится у Ерофея. А мужик про отдых и вовсе забыл. За две недели крышу сделал. Она переливалась под солнцем всеми цветами радуги, не пропускала ни одной капли дождя. Не нагревалась, не трескалась. Держалась прочно, не шелестела от ветра и радовала глаза всех ссыльных.

Поглядев на нее и другие взялись такое же себе сделать. Ракушечная крыша оказалась надежной. А Ерофей удивлял жену: то стол, сделанный своими руками, приволок, то кровать резную деревянную. Сундук узорчатый, шкаф, да стулья с резными высокими спинками.

Потом осмелел Ерофей и, сделав два резных сундука, отвез на продажу в Октябрьский. Хорошие деньги за них взял. Получил много заказов и старался выполнить их поскорее. Спал мало. Зато в своем домашнем сундуке появились отрезы на платья, костюмы. Купил мужик одеяла теплые, красивые. Простыней дюжину. Пуховые подушки. Зинке к зиме пальто справил. Городское. С чернобуркой. Ну и что, если дорогое? Зато ни у кого таких кур нет. К нему и платок пуховый, чтоб мозги баба не морозила. А к осени успел ей валенки купить.

Зинке теперь все бабы завидовали. Куда бы ни вышла, свои же куркулихой зовут. Бабе приятно. Не просчитался отец, выдав ее за Ерофея.

Дочка, едва научилась ползать, а уже вся в кружевах и бантиках.

Ерофей первым отошел от общего стола и стал кормить семью самостоятельно.

Не хотел мужик отпускать жену на работу, пока Татьяна на ноги не встала. Но власти возмутились. И пошла Зинка вместе со всеми бабами на лов кеты. Уходила с рассветом, возвращалась затемно, усталая, промокшая, продрогшая на всех ветрах. Вместе с Ерофеем готовили ужин на скорую руку и валились спать до зари. Дочку, как и всю усольскую малышню, присматривали бабки. Хорошими были в ту осень уловы. И на заработки никто не жаловался. Но однажды не повезло Зинке. Рванула на себя тяжеленные сети с уловом, всю силу в них вложила и почувствовала внезапную, резкую боль в спине. Она переломила бабу пополам, не давая разогнуться.

У Зинки слезы сами из глаз брызнули. Больно даже дышать. А бабы смеются:

— Не иначе, как дитя под сердцем носишь, живое!

— Какое дите? Два дня назад отмывалась, — выдавила баба зло.

— Значит, сорвалась. Иди на берег. К теплу ближе, — пожалела Ольга.

Зинка со стоном еле вышла из воды. Тихо побрела к костру. Лишь

затемно вернулась домой. Боль не унималась. Она опоясала Зинку жестким кольцом. К ночи и вовсе невмоготу стало. Ерофей сходил за Гусевым. Шаман оглядел, ощупал спину, надавил больно. Что-то хрустнуло в позвонках. Резкая боль вспыхнула в глазах молнией. Баба повалилась на койку.

— Сейчас утихнет все. Но на лов с неделю нельзя выходить. Пусть позвоночник восстановится. Сорвала ты его, бабонька! А вам, дурам, беречь себя надо, — сказал улыбаясь.

Но отдохнуть Ерофеихе не привелось. К обеду следующего дня приехал в Усолье Волков. Не досчитавшись в бабьей бригаде Зинки, домой к ней ввалился. И велел ехать в поселок вместе с ним. Даже по дороге ничего не сказал, куда и зачем везет бабу. И доставив ее в милицию, сдал начальнику, сказав, что привез из Усолья прогульщицу, которую следует судить по всей строгости закона военного времени.

— Не мое это дело! Веди к оперу. Пусть он разбирается с ней. Я не могу ее держать! — запротестовал начальник милиции.

— Оперуполномоченный в область поехал. Когда вернется — никто не знает. Придется подержать ее тут, — осклабился Волков, радуясь, что сумеет отомстить усольцам за все свои неприятности.

— Я не прогульщица! Я заболела. Это бригадиры подтвердят. Я ни одного дня не пропустила. Даже без выходных работала, — оправдывалась баба, но ее никто не слушал.

Зинку с бранью, с угрозами, увели в зарешеченную камеру, закрыли снаружи на замок. Баба сначала молчала, а потом стала колотить в решетку кулаками, требовать, чтобы ее выпустили. К ней долго никто не подходил. Лишь спустя часа два, пьяный милиционер открыл дверь и заорал:

— Чего бесишься, кулацкая блядь? Иль наши хоромы тебе не подходят! Заткнись, сучье семя!

Едва он ушел, баба попыталась выломать решетку. И тогда милиционер вернулся. Лицо злобой перекошено. Открыл камеру. И войдя, ударил Зинку кулаком в лицо. Та от злобы боли не почуяла. Налетела на пьяного, впилась пальцами в горло, била головой о стены, совала коленом в пах, заплевала все лицо, обзывала грязно, выливая на того всю боль и злость.

Милиционер пытался отмахнуться, вырваться. Но куда там! Одежда на нем повисла клочьями, лицо изодрано, волосы растрепаны. Он только и сумел закричать, позвать на помощь.

И тогда в камеру ворвались еще трое. Увидев, что утворила Зинка с их собратом, скрутили бабу, заломив ей руки за спину, повалили на пол.

— Кто первый? — задрал ей подол рыжий, потливый мужик.

— Козел рыжий! — заорала баба задыхаясь злобой.

Но остальные уже держали ее. Рыжий насиловал зло, долго, щипал, кусал Зинку за грудь. Потом второй, как нужду в нее справил. До утра они мучили бабу, изголяясь над нею всякий по своему.

Голую, избитую до неузнаваемости, ее заставляли плясать. Когда отказывалась — били, когда теряла сознание — обливали холодной водой. Снова насиловали.

Сколько все это продолжалось, Зинка не знала. Она давно потеряла счет времени.

Очнулась она от запаха дыма и от голоса:

— Да вот здесь кто-то! Сюда! Люди!

— Это ж и есть Зина! — услышала голос Гусева. И вскоре знакомый голос Ерофея пробубнил:

— Шалава ты моя! Слава Богу, хочь живая!

Лишь вечером, у себя в Усолье, узнала баба, что пробыла она в милиции немало.

Поймали ссыльные Волкова и, пригрозив расправой, узнали, куда Зинку дел. Потом в милицию пришли. Там им пригрозили оружием. Ссыльные напирали, предупредив, если Зинку не выпустят, подожгут милицию.

И на третий день ночью, облив бензином крышу, подожгли.

Оттуда далеко не сразу начали выскакивать милиционеры. Их ловили по одному. Скручивали. И, пригрозив сжечь в огне, спрашивали о Зинке.

Лишь пятый — последний, сказал и отдал ключи от камеры. Он указал, как туда пройти. Когда Зинку вытащили и унесли в лодку, пожар затушили. Но пятерых милиционеров привезли в Усолье связанными. Все оружие и патроны забрали усольцы из милиции. И, поместив защитников власти в землянку, слушали бабу, как обошлись с нею в милиции.

Даже ссыльные мужики не выдерживали. Кто-то наружу выскакивал, другие слез не скрывали.

— Мне эти козлы заранее сказали, что живьем не выпустят. И говорили, будто я сама во всем виновата, — плакала баба.

Ерофей кинулся к землянке, где связанные милиционеры валялись на полу. Нашел рыжего. Того, кто стал первым. Разрезав веревки, выволок из землянки. Хватил громадным кулаком в дых.

Рыжий отлетел кувырком к ногам Лидки. Та головешку из костра вытащила и содрав портки с милиционера, приказала бабам придержать рыжего. Те, взбешенные, кучей навалились. А Лидка, торжествуя, сунула головешку в пах милиционера. Тот захлебнулся воем.

В воздухе запахло паленым. А Лидка носилась от костра к жертве, подживляя огонь, усиливая муки.

У оставшихся в землянке, волосы дыбом на головах вставали от дикого, нечеловеческого вопля собрата. Они не видели, но понимали, чувствовали, что его терзают изощренно. Знали, что их не минует эта доля и заранее дрожали каждым мускулом.

— Заткни ему пасть! — посоветовал Ерофей — Лидке и выволок второго мучителя Зинаиды.

Избив его до безсознания, облил водой и привязав накрепко к рыжему, поручил Лидке. Та не заставила себя уговаривать.

Но вскоре темноту ночи прорезали огни сторожевого пограничного катера, причалившего к берегу Усолья. К костру, скрипя костылями, шел вернувшийся из области оперуполномоченный.

Ему уже сообщил Волков о случившемся и указал, где теперь находятся милиционеры.

Уполномоченный сразу понял, что усольцы учинили расправу.

Не знал лишь одного, всех успели убить, или кто-то в живых остался? И подойдя к Гусеву спросил сухо:

— Иль беды своей вам мало? Зачем новые горести понадобились? Не могли вы, бригадир, меня дождаться? Где сотрудники милиции? Живы?

— А почему о Зинке не спросите? Как она? Жива иль нет? Свихнулась иль в добром уме? У нее дитя грудное! А над нею кодла изгалялась. Силовали скопом, скоты! Били, как мужика. Издевались, морили голодом кормящую бабу! А за что? Ведь болела она! Спину сорвала. Я ей отдых разрешил. А ваш Волков, пусть только появится, с живого шкуру спустим! Такую семью чуть по ветру не пустил. Иль мало несчастий нами перенесено?

— Они живы?

— Кто? — не понял Шаман.

— Ваши пленники?

— Покуда живы. Но мы их не отдадим никому. Сами судить будем. Вашим законам не верим теперь. Пусть знают, мы тоже люди и умеем за себя постоять.

— Гусев, вы умный человек! Неужели не понимаете, что сулит всему селу расправа над должностными лицами и поджог милиции? Я не пугаю, но закон для всех один. И вы ответите за самосуд. И не только вы, а все причастные к тому.

— А они за свое? Иль только мы бываем виноваты? Всегда и во всем? Потому что ссыльные?

— И они ответили б.

— Если б мы не успели, Зинки не было б в живых. И никто за нее не ответил бы ее дочке и мужу! А коль так — нечего нас пугать! Терять-то что? Мы все терпели. Да только и наша чаша течь дала! Будя! — кипел Шаман.

— Одумайтесь! Еще не поздно. Обещаю сам вмешаться, взять под свой контроль.

— А чего он стоит? Вам люди не поверят. Пойдите, поговорите с Зинаидой, с ее мужем. И узнаете наш ответ.

— Вы мне милиционеров покажите. Я должен увидеть, что они живы.

— Смотрите! Трое в землянке сидят. Двое вон там с бабами балуются, — указал Виктор на костер и шагнул в темноту улицы.

Уполномоченный НКВД поселка Октябрьский Геннадий Мельников был человеком закаленным. Но то, что увидел, даже его потрясло. Он не узнал двоих милиционеров, лежавших рядом у костра. Возле них злой ведьмой кружила Лидка, делая прижигание.

Геннадий отшвырнул ее силой, пригрозив бабе навсегда упрятать в психушку. Просчитался Мельников. Из темноты все Усолье к костру собралось. Уж чего только не услышал Геннадий в свой адрес. Угрозы, оскорбления летели со всех сторон.

— Спаси нас, Гена, возьми отсюда, или пристрели. Сил больше нет, — взмолился кто-то из двоих у костра.

— Отдайте ребят. Прошу вас. Не вынуждайте прибегнуть к силе. Зачем вам погибать? Если не отдадите — вызову пограничников. Обстреляют вас с катеров. Никто не уйдет. Все тут останетесь.

— А заложники? Их мы впереди всех выставим. Так что сначала своих уложите! Какой же вам смысл? — смеялась Лидия.

— Коль добром не отдадите, придется ребятам платиться жизнями. Но и вас никого не останется.

— Товарищ Мельников! Вызывает второй боевой катер! Нужна ли поддержка команды? — донеслось из рупора с реки.

Люди у костра притихли.

— Мы тоже не с голыми руками, — напомнил Виктор.

— А дети? — подала голос Ольга.

— Ну что? Отдаете сами милицию? — посуровел голос Мельникова.

— Забирайте своих псов! — отвернулся Гусев и велел вывести из землянки троих пленников.

Когда Геннадий определил на катер милиционеров, усольцы уже разошлись по домам.

Всю ночь допрашивал Мельников сотрудников милиции. А утром чуть свет снова объявился в Усолье. Зашел к Ерофею. Тот хмуро встретил приехавшего. Никак не хотел пропускать за порог.

— Жена встать не может. Твои мародеры расстарались. Да и об чем брехать теперь? Сгинь с глаз, не доводи до греха, — просил ссыльный.

— Показания ее мне нужны. Судить будем. Она единственный свидетель. И прежде всего — пострадавшая. Нельзя такое без наказания оставлять, — не уходил Мельников.

— Входи, коль так, — неохотно впустил Мельникова Ерофей.

Глянув на Зинаиду, онемел Мельников. Ни глаз, ни губ, ни носа на лице. Сплошной синяк с запекшимися сгустками крови. Кожа на плечах и руках вся черная, в ссадинах. Когда баба взялась кормить дочь, Мельников, не выдержав, вышел на кухню. Груди женщины покусанные, кровоточили. Зинка говорила с трудом. Все зубы шатались. Вспухли десны.

Мельников решил отложить допрос на несколько дней. И, вернувшись в поселок, связался со своим областным начальством, рассказал о случившемся все, как было.

На следующий день из области начальство прибыло на самолете. С ними следователь. Его Мельников отвез в Усолье. Долго ждал, когда он закончит допрос потерпевшей. Вернувшись в поселок, осмелился спросить, что намерен следователь предпринять дальше?

— Всю милицию придется заменить новыми кадрами. Эти пятеро под суд пойдут. Думаю, сроки им дадут немалые. По совокупности, конечно, но, максимум получат. Хотя, я лишь следователь. Наказание дело суда. Но и ссыльные не без вины. Хотя их оправдывает состояние аффекта, это особо возбужденное состояние, вызванное нервным потрясением, когда люди не могут управлять своими поступками. Но вот оружие… Его они самовольно взяли из милиции, то есть украли. Это уже говорит о сознательном действии, — размышлял следователь вслух.

— Вы что ж, и ссыльных хотите привлечь к ответственности?

— Мне нужно разобраться в деле. Надо встретиться с Волковым. Не понимаю, зачем ему понадобилось тащить эту ссыльную н милицию? Ведь у них у всех очень много переработок?

— Да кто их учитывает на путине, — отмахнулся Геннадий усмехаясь.

— Но ведь речь идет о кормящей, — настаивал следователь.

— Здесь она прежде всего — ссыльная, — уточнил Мельников.

— Это не оправдывает ни Волкова, ни милицию. Тем более осторожными следовало быть…

— А как с оружием? Мне они его не вернут теперь, — вздохнул Геннадий.

— Сами привезут. Завтра. Ерофей мне обещал, — уверенно ответил следователь.

Мельников с сомнением покачал головой.

А утром увидел, как Гусев и Харитон передавали следователю оружие. Тот по списку проверил. Поблагодарил ссыльных, извинившись за все беды разом.

В этот же день увезли из Октябрьского пятерых милиционеров. Навсегда.

Новые работники милиции приехали в Октябрьский на следующий день. Все недавние фронтовики. У каждого ранения. Все в возрасте. Они были наслышаны об Усолье и ссыльных. И появляться там не торопились, мудро решив дать людям остыть и успокоиться. Пусть заживет у них больная память.

Единственное, чему они удивлялись, что основной виновник случившегося — Волков, спокойно живет в селе и занимает прежнюю должность.

Злило это и усольцев. Особо не мог смириться с таким Ерофей. Ведь именно Волков сунул его жену в милицию, настаивал накалить бабу, даже тогда, когда милиция отказывала в задержании Зинки и посылала Волкова вместе со ссыльной к Мельникову.

— Все будут наказаны, всяк свое получит, а этот — в сторон! Но ведь он затейник. Он эту музыку заказал, — злился Шаман. И все ждал, что пришлет следователь охрану и ордер на арест Волкова.

Но не тут-то было. Председатель поссовета снова вышел сухим из воды.

Зинка болела до конца зимы. Ерофей с ног сбился, выхаживая ее. И проклинал без конца власть, отнявшую здоровье у его жены. Нет, не обошлась усольцам без последствий расправа над милицией. Целых полгода платили они за лечение наказанного Лидкой милиционера, не получали на руки ни копейки из своего заработка.

Когда Харитон с Шаманом осмелились пойти в поссовет, чтобы потребовать выплату заработанных денег, Волков с ухмылкой им ответил:

— Не нравится отрабатывать должок на воле, будете возвращать его, вкалывая в зоне. Вас пожалели, а вы еще и возмущаетесь? Погодите! Припомнится вам это…

С того дня перестали продавать ссыльным в поселковом магазине масло, мясо, конфеты, сахар, чай.

Волков на это ответил усольским женщинам свое обычное:

— Не забывайтесь, кто вы есть…

А в марте, когда в Октябрьском началась подготовка к очередной путине, усольцам отказались дать обещанные две лодки, мол, обойдетесь на прежних. Не выдали им и спецовку.

Ссыльные молчали. Радуясь тому, что никто из поселковых не появляется в их селе. Ничего не требует, не наводит навязанных порядков.

В семье Ерофея понемногу налаживалась жизнь. Зинка уже ожила. Лицо и тело очистились от синяков и ссадин. Но следы от укусов навсегда остались на теле бабы, да. память не заживала.

Танюшка уже встала на ноги. И наслушавшись отца, поливавшего власть черной злобой, себе заговорила:

— Сволочи паскудные, чтоб вы передохли и задохнулись в говне…

Зинка, услышав это, плакала. А Ерофей, смеясь, говорил:

— Настоящая, ссыльная растет. Уж эта властям ни в жисть не поверит. Ни в какие ее брехи.

Усольцы, а это подсказал им Ерофей, задумали в ту весну посадить картошку, неподалеку от совхоза, на пустующих землях. Далековато от Усолья, больше десятка километров. Зато в зиму сытнее будет. И закинув на плечи лопаты и грабли, отправились поднимать огород для общины.-

Неделю приводили в порядок землю, выжигали корчи, пни, ровняли будущий участок, копали неподатливую землю, разбивали ее лопатами, граблями. А вскоре посадили картошку, в ровные, словно по нитке проведенные, борозды.,

На этот участок приходили бабы вместе с детьми. Пололи, окучивали картошку. И поле радовало. Зацвело ровным белым цветом. Ссыльные ликовали. Хоть этой зимой не будут есть сушеную картошку. Поедят нормальной. Может, даже печеной доведется отведать? Когда это было в последний раз? Давно отвыкли от вида, запаха, вкуса.

И хотя в Усолье все готовились к осенней путине, о картофельном поле в селе помнили даже дети. К середине сентября решил навестить его Ерофей. Понес пустые мешки. Через день — два пора урожай собирать. Вернулся мужик под вечер. Лицо черней тучи. Кулаки в гири сдавлены. Глаза воспалены. И сразу к Шаману:

— Накрылась наша картоха. Нет ее. Совхозники убрали и свезли в хранилище. Я к управляющему. А он меня на матюги! Мол, кто вам позволял на совхозной земле наживаться? У кого дозволенья испросили? Говорю, мол, пустошь обработали. Из ничего поле сделали. А он в ответ, хорошо, что подмогнули, единое в жизни доброе дело сотворили. На том спасибо и проваливай отсель. Я ему говорю — отдай картоху. А он, гад, в срамное бабье меня послал и велел сторожу гнать взашей! Что ж делать теперь?

Виктор накинул на плечи брезентовку и ни слова не ответив, — пошел к берегу, прихватив по пути Харитона. Усольцы видали, как причалили они к берегу Октябрьского и пошли в милицию.

— Нашли где правду искать? Нешто там за нас вступятся? Держи шире. Еще и по шее надают, — вздохнул Ерофей тяжело, вспомнив свое, недавнее.

Мужики вернулись лишь поздней ночью. Позвали Ерофеяк Гусеву.

Виктор, увидев лохматую голову ссыльного, заулыбался:

— Завтра чуть свет, вместе с милицией в совхоз поедешь картоху отнимать. Пообещались помочь нам, вернуть кровное. Не артачься. Там ныне другой люд. Все фронтовики. Народ правильный. Грозятся управляющему совхоза рога наломать. Ну нам этого не надо. Нехай нашу картоху вернут…

Утром, чуть свет, в окно к Ерофею постучали. Незнакомый голос позвал в дорогу. И мужик, сунув за пазуху кусок хлеба, вышел наружу.

Впервые в своей жизни ехал Ерофей в машине вместе с милиционерами, которые не ругали его. Они словно забыли, кто он. Говорили о фронте, о том, что наши прогнали немца за границу и теперь гонят его, как волка, в свое логово, давят ему на пятки, освобождая по пути заграничные страны.

— Скоро война кончится! Вернутся домой мужики! И мой сын придет! То-то радость! Женю его! Внуки пойдут, — мечтал человек.

А Ерофей съежился от ужаса. Значит и у этих внуки бывают…

— Мои тоже пишут, что первый хлеб собрали, мирный. И урожай неплохой. Только вот одна беда. Без войны, неподалеку от поля детвора на мине подорвалась. Колоски пришли собирать после жатвы. А оно вишь, как не повезло…

— Война еще не скоро кончится. Она долго нам отрыгаться будет, — задумчиво сказал самый старший из милиционеров.

— Это почему ж так думаете? — насмелился Ерофей.

— Тут не думки, целая уверенность. Она не у одного голову с плеч снимет. И бед прибавит…

— Да брось, Петрович! Зря ты так. Не все ж мозги растеряли! Кто же это в окруженье, иль в плен своей волей попал? А в концлагерь? Дойдет и до вождя. На войне вон сколько погибло! Кому-то и работать придется. Всех не пересажают. Кто не воевал, тот не имеет права судить солдат, — говорил рыжеусый, совсем не похожий на милиционера человек.

— Эй, Ванек, тормозни, контору проскочим! — закричал кто-то водителю и вскоре Ерофей, вместе с милиционерами вошел в кабинет управляющего совхозом Октябрьский.

Тот встал навстречу улыбаясь. Но завидев Ерофея, насторожился.

— Что ж это, хозяин, разбоем промышляешь втихаря? Среди бела дня — грабеж учинил? — сдвинул брови тот, какой ждал с войны сына.

— Кого я ограбил? Этих, что ли? — указал на Ерофея управляющий и загремел на весь кабинет негодуя:

— Они самовольничали, захватили лучшие земли у совхоза, воруют, можно сказать, а я — виноват? Да где же вы такое видели, что со мной, с хозяином земель, не посоветовавшись, угодья к рукам прибирали всякие? Тогда я тут зачем?

— С каких пор недостатком земли заболел? Почему ничего не говорил, когда люди обрабатывали участок, посадили на нем картошку. Иль свое выжидал? Когда урожай будет готов? Чужими руками жар загребать научился не обжигая рук? Почему не предупредил, что нельзя на этом участке сеять? Вовремя не запретил? — наступала милиция.

— Не видел. Не знал, что это проделки усольцев. Думал, кто-то из своих в кулаки выбивается. Проучить решил. Знал бы, что враги народа — тракторами все измесил бы заживо!

— Ты кому сказки сочиняешь? Мне что ли? Отдай, верни людям отнятое! — наступал рыжеусый.

— Нет ничего! Все государству сдали. По плану. В закромах пусто. Лишь семенной фонд Ъ овощехранилище! Больше ничего.

— Из своего личного подвала отдашь. Все до картохи. И не когда- нибудь, а теперь, сейчас. Чего не хватит, из семенного фонда отсыплешь, чтоб впредь грабить неповадно было! Понял! А мы проверим.

— А у меня картошки нет. Не сажал в этом году.

— Пошли проверим, — открыл дверь рыжеусый и шагнул за порог.

— Да ладно вам, такие строгости. Вернем им в будущем году с урожая. Живы будут, — не двигался с места управляющий.

— Позови Панкратова, — попросил рыжеусый водителя машины. Тот выскочил за дверь мигом. А Ерофей заметил, как вытянулось и посерело лицо управляющего.

Вскоре в кабинет, припадая на ногу, вошел невысокий, коренастый человек.

Увидев приехавших, тепло поздоровался. И спросил:

— Какие новости?

Рыжеусый рассказал Василию Панкратову о причине визита.

Тот слушал молча. Лицо постепенно бурыми пятнами взялось. Глаза из светло-голубых белесыми стали. Руки сжали край стола.

— Слушай! Я тут — советская власть! Ты, сука, почему меня — фронтовика позоришь? — грохнул по столу кулаком. И вскочив со стула, остановился напротив управляющего:

— Я на войне мародеров не щадил. Своими руками убивал! Нет средь вас правых. Никакая цель и ситуация не оправдают. Ты у баб и детей из глоток вырвал! Сволочь ты, а не человек! Забрал, отнял, верни, курва! Не то найду на тебя управу.

— За оскорбление должностного лица при исполнении служебных обязанностей, знаете, что бывает? — перекосилось лицо управляющего.

Милиционеры дружно рассмеялись в ответ.

— Ты мне не грози! Я всего отбоялся на передовой. О себе подумай. Ссыльные — тоже люди. Они сами вырастили. Не украли у тебя! Ты был бы настоящим хозяином — привлек бы их к уборочной. От того лишь обоюдная польза всем была бы! А ты, как последняя шпана, щипач! — кипел Панкратов. И кликнув сторожа, велел позвать кладовщика и водителя грузовика.

— Не имеете права меня подменять! — кричал управляющий.

— Здесь не анархия. Коллективное хозяйство. Ему твои бандитские уловки не нужны. Не подменяю, исправляю твою срань! Ты мне за это спасибо сказать должен. А коль сам не понимаешь, собрание тебе мозги проветрит. Сегодня вечером. Там и решим, быть тебе головой, иль заменить нам тыловика на фронтовика…

Уточнив по сводке, какой урожай был взят на участке усольцев, велел кладовщику выдать это количество картошки водителю, а тому — немедля перевезти ее в Усолье. Хотя бы для этого ему потребовалась вся ночь.

Пять рейсов сделал грузовик из совхоза в село. Нагруженный мешками доверху он покинул Усолье почти в полночь.

Милиция не уехала из совхоза, пока водитель с грузом не отправился в последний рейс.

А потом сопровождали грузовик до самого Усолья.

В этот день, впервые в жизни, не веря в собственную удачу, благодарили ссыльные милицию за помощь и защиту.

Те помогли разгрузить последнюю машину и, отправив ее, присели к костру вместе с усольцами. Ели вместе с ними печеную картошку, разговаривали с людьми. Они внимательно вглядывались в лица людей, о которых знали по документам, слышали из поселковых разговоров.

Усолье… Милиционеры хвалили ссыльных за дома, построенные прочно, на совесть, с выдумкой. Ведь вот и времени было маловато, строили до ночи. А сумели всех из землянок в дома перевести. Ни одной семьи не осталось без надежной крыши. Даже одиночка — Лидка в доме жила. Под защитой усольцев. И землянки тоже пригодились. В них погреба. Ни одна нынче не пустует. Бабы в них порядок навели. Харчи хранят. У многодетных семей в сараях коровы появились. Свое молоко. Тут даже кляча жеребенка ссыльным подарила. Резвая кобылка теперь по селу бегает. Своих до единого знает. К чужим не подходит. Недоверчива, как и люди…

Ерофей, посидев у костра немного для приличия, сослался на дела, домой заторопился. Прихватив Зинаиде с Татьянкой десяток печеных картошин. Они ладони жгли. Радовался, что сумел отстоять добро общины. А про себя думал:

— Вот нашелся бы еще один такой Панкратов на Волкова. Чтоб вытряс душу с него. Чтоб так же крыл его, пакостного, честно по-мужицки. Да только мало у этой власти хороших людей. Видать, в войну погибли. А те, кто выживут, не то нас, себя не защитят. Не зря милиция говорила, что война не скоро кончится. Долго отрыгаться будет…

…В разгар осенней путины, когда ссыльные забыли об отдыхе, к бригаде Гусева подошла с моря баржа и кто-то окликнул Шамана по имени.

Ссыльные удивленно посмотрели в сторону баржи.

— Виктор! Вернитесь в село. К вам пополнение везем. Ваших кровей! Принимайте. В свою общину.

Гусев удивленно слушал рыжеусого милиционера. И позвав с собой Никанора и Ерофея, отправился в Усолье.

Из баржи по трапу на берег сходили угрюмые, злые люди. Они молча проносили мимо ссыльных пузатые чемоданы, узлы, сумки..

Одетые в теплое, добротное, они не выглядели изголодавшимися, заморенными, какими прибыли сюда сами усольцы.

Шаман смотрел на новых усольцев с подозрением.

— Это за что же они сюда? Иль раскулачивать не кончили? — удивился Ерофей.

— Не кулаки они. Полицаи! Все как один. Душегубы! Своих земляков немцам выдавали. Бойцов красной армии, партизан, даже их детей! Вот какие изверги! Тоже враги народа, — подытожил рыжеусый милиционер.

— Ни хрена себе, кого подкинули нам! — побледнел Шаман.

— Нешто я кого загубил? На что ко мне под бок всякого анчихриста суют? Я перед Богом и людьми чист, заповедь не нарушал ни одну. Зачем меня с говном мешать? — возмутился Ерофей. И вдруг услышал:

— Ероха! Ты ли это?

Ерофей оглянулся. Вгляделся в мужика, шагнувшего к нему. Узнал сельчанина, жившего неподалеку в родном селе.

— Живой? А Зинка? При тебе? А мать с отцом?. В деревне все думают, что подохли вы все. Поубивали вас чекисты.

— Живы, как видишь. И дите имеем. Дочку. А ты что ж опаскудился? Ведь крутил хвостом перед новой властью. На войну пошел ее защищать. Только вертаться не торопился от чего-то, — усмехался Ерофей и продолжил: — Наверное, вороги сытней кормили тебя, голожопого? Работать ты никогда не любил, сколько тебя помню, только языком и чесал складно про политику. А чего смыслил в ней? Ведь грамота твоя под кобыльим хвостом застряла. Весь век в пастухах дурковал. Как в полицаи попал, опять по-бухой или с дури? — издевался Ерофей.

— По разуму. Только и я не грешен. Но про то потом поговорим. А теперь определяйте нас куда-то, — огляделся торопливо.

Шаман определил новичков в землянки, сказав, что дома для себя они будут строить сами.

— Как это в землянки? С детьми? Иль не видишь, что с нами к грудные, и старики? Ну уж нет! Пока отстроимся, придется вам потесниться на первое время!

Милиционеры, услышав такое, решили поскорее в поселок убраться. Пусть сами ссыльные меж собой разбираются. Дело милиции доставить новую партию с парохода в село в целости и в сохранности. Дальше сами разберутся. И тихо покинули Усолье.

Вернувшиеся с лова ссыльные хмуро обступили новичков, не захотевших занимать землянки. Они сидели у костра плотным кольцом, озираясь вокруг, с неприязнью оглядывались на усольцев.

— Чего ждем? — подошел к ним потерявший терпение Харитон.

— Когда нас расселят по-человечески, — ответил заносчиво мужик в зимнем пальто с каракулевым воротником.

— Человечье жилье сами себе построите. Как мы в свое время. А сейчас благодарите Бога, что не под открытым небом вас оставляем, как нас когда-то бросили. А не хотите — живите у костра. В дома не возьмем, — сказал, будто обрубил, Харитон.

К ночи приехавшие заняли землянки. И лишь Лидка взяла в свой дом костистую бабу с детьми.

Пожалела Лидка детвору, прижавшуюся к бабе со всех сторон.

Ерофей, придя домой, рассказал Зинке о встрече с земляком. Баба дрогнула. Первая любовь… Не думала свидеться. Приказывала сердцу забыть. А судьба, словно посмеялась.

— Семьей обзавелся? Иль все один? — спросила, будто, ненароком.

— С семьей. Возле него баба с детьми стояла, как квочка. Но не с нашего села. Я ее не узнал.

В эту ночь Зинке не спалось. Память вернула ее в давнее прошлое. Не ворошить бы… Ведь столько лет минуло. Изменился Ерофей, да и она. не та стала. Столько вместе пережито. Дитя растет. И плакала баба, моля Господа отвести, уберечь от греха, не пасть в грязь, не нарушить заповедь святого Писания.

Ничего этого не знал и не слышал Ерофей. А утром, чуть свет, ушел на лов. Пошла на работу и Зинка. Она даже не оглянулась на новых ссыльных, — сгрудившихся у костра.

К обеду на море начался шторм. Пошел промозглый осенний дождь, и бабы, укрыв головы и плечи подолами юбок, побежали в село без оглядки.

Вытащили лодки на берег и мужики. Успели домой уйти раньше женщин. И Зинка, войдя в сенцы, сразу поняла — Ерофей уже пришел. Кого-то привел. Из дома чужой голос доносится. Прислушалась. Узнала. И сердце забилось ошалело.

Баба вытерла лицо, вымыла забрызганные грязью ноги в кадушке, одернула юбку и вошла в дом, словно только что вышла из него.

Гость сидел за столом на кухне. Завидев хозяйку, почтительно встал. Поздоровался. Оглядел бабу быстро, жадно. В глазах огонек зажегся. Зинка пошла переодеться в сухое.

Мимоходом заметила, что муж не угощал гостя. Значит, незванно объявился, сам пришел. Может из-за нее? Чтоб взглянуть. Иль намекнуть, мол, не все утратили годы.

— Потускнел он. Изменился. Осел как-то и поблек. Плечи ссутулились. Чуб поредел. Глаза выцвели. Лицо в морщинах. Но улыбка осталась прежней. А значит время не вытравило, — отметила Зинка. И, помолившись, спокойно вошла на кухню.

— В плену я был пять лет. А когда выпустили, куда возвращаться? Расстреляли бы меня, как других, за то, что сам себя не убил. Вот и прижился на чужбине. Выучил язык. Работал. Но домой тянуло. Не один я у австрияков маялся. Много русских там осело. Семьями обзавелись. И я… Думал никогда своего села не увижу. После гражданки сколько лет прошло! А тут новая война. Нам и предложили, помочь новой власти навести порядок в своих селах. Короче, стать полицаями, старостами, за хорошую плату. Сулили многое. Дома, скотину, харчи. И полную поддержку немцев. Я и соблазнился. Поверил. Домой хотелось. Стариков увидеть, помочь им и защитить. Кто ж кроме меня? — закурил гость.

— Эх, Митька, а я то про тебя думал, что ты погиб, — вздохнул хозяин.

— Так все думали. Даже мои старики. Я ж писать им боялся, чтоб за связь с заграницей не убили. Молчал. И приехал в конце сорок первого, как снег на голову свалился среди ночи. Меня старостой участка назначили. Село ты бы не узнал. Оно впятеро вымахало. Отстроилось. Городом стало. Ну, а должность с виду негромкая. Хотя права большие. Мне их враз растолковали. К счастью, люди меня не узнали. И только старики. Моих не проведешь. По голосу свою кровь почуяли. Обрадовались, что из мертвых воскрес. Что с семьей вернулся, как человек, при хорошей должности.

— А люди, сельчане как? — спросил Ерофей.

— По-разному, Но я никого не обижал. Помогал им. Сами знаете, что у меня врагов никогда не было. Никто из-за меня не пострадал. Никого я не выдал. Ни под виселицу, ни под пулю не подвел. За своих детей боялся. Чтоб не мстили. А потому ничего не опасался для себя, когда немцы отступили. Хотя они советовали мне уехать с ними. Я отказался. И зря. Сграбастали меня враз. Не стали разбираться, был от меня вред иль нет? Главное, мол, старостой работал. И всю семью подчистую замели. Хорошо, что старики успели к старшему брату перебраться. В другое село. Будто почуяли, что меня ждет. Их и не тронули. Зато нас — сослали. Как предателей. А в чем виноваты? Не я — другой бы был. И кто знает, что лучше? — вздохнул гость.

— Злыдней ты не был. Это верно. Дурак на подлости не способен. Ума не хватит, — согласился хозяин.

Гость обиделся. — Это почему же я — дурак? Меня за границей таким не считали. Да и не выжил бы, будь таким. А вот ты себя умным считаешь, но влип хуже меня.

— Я от подлецов пострадал, от завистников. Этих умом не возьмешь. Но выжил. И даже здесь не из последних. Все как у людей, сам видишь. Хоть нас голышом отправили. Без копейки и куска хлеба. Так-то вот!

— Был бы ты умным, не сидел бы в Усолье. Кое-кто и побогаче вашего жил, а в кулаки не попал и живет на воле, — прищурился гость.

— У каждого своя планида. Я жил на виду. Работал, не тарахтел. Ни перед кем не унижался, как ты. Я — кулак, а ты — сознательный, в бедняках ходил. А нынче оба тут паримся, — невесело усмехнулся Ерофей и спросил внезапно:

— А ежли по совести, не на исповедь же ты ко мне пришел. Чего ж занесло? Что хочешь?

— Попроситься пожить у тебя на время. Пока избу поставлю. Не заживусь…

— Не-е, земеля, тебя я знаю. Лодырь из лодырей. А дома руками строят. Не языком. Им сколько хошь бреши, стены этим не поставишь. Ты завсегда бездельником был. То мне, как никому, известно. Не пущу. Попросишься на зиму, а избу до конца жизни не поставишь, — рассмеялся Ерофей.

— А ты, Зин, иль тоже мне откажешь? Не поверишь, как и Ероха? — внезапно обратился гость к бабе.

— Как хозяин. Он дом строил. Я таким не распоряжаюсь, — вспыхнула баба от неожиданности.

Ерофей вприщур глянул на обоих. И спросил сквозь зубы:

— Ас чего об таком бабу спрашиваешь? Иль она заместо меня голова семьи иль тебе моего слова мало? Нешто смирился б я с ее дозволеньем поперек моего слова?

Гость улыбнулся криво:

— У женщин сердце мягче. Вот и понадеялся, что не откажет по старой памяти.

Зинку, словно кипятком облили. Схватила гостя за грудки, сорвала со стула и толкнув дверь плечом, выкинула грязной охапкой наружу, крикнув зло:

— Я тебе, паскудник, язык поганый вырву! Ишь чего вздумал? Чтоб духу твоего вонючего тут не было, рожа продажная! Не то сама башку тебе снесу!

Ерофей сидел у стола сцепив кулаки, бледный.

— Сознавайся, шалава, путалась с ним?

У Зинки от страха все внутри похолодело.

— Не отрекайся от греха! Полюбовник тебя выдал! — встал перед бабой лохматой горой.

Зинка упала перед ним на колени. Заплакала горько:

— Был грех, Ерофеюшка, давно, по глупости. Прости меня ради всего пережитого! Век того не утворю. Ради дочки, прости! Виновата была. По молодости стряслось. Когда избил ты меня. После того! — выла баба.

— С кем еще путалась?

— Другого греха нет на мне.

— Встань! — потребовал мужик. И посадив Зинку напротив, сказал, тяжело роняя слова:

— Угляжу твой блуд, с ним, иль с кем другим, голову руками скручу. Ни на что не гляну. Коль приглянешь кого другого, скажи мне. Но живя со мной — не крути. Не позорь! Не спущу такого!

— Будет, Ерофей. Много с того времени изменилось. Дорог ты мне. Хотя и не враз это случилось. Себя за грех свой все годы кляла. Да не исправить. Не вернуть. Больше, чем я себя ругала, никому уж не добавить. Внутри черно. Годы мучалась. А теперь, либо убей, либо прости…

— Он, змей треклятый, не такой уж и дурак. Ишь, что удумал? Разбить нас с тобой. А самому под шумок теплее пристроиться. Ну да ништяк, я ему брехалку подстригу, коль надо будет, — усмехнулся Ерофей, задумав что-то свое.

Зинка вытерев слезы сказала тихо:

— Да кто ему поверит? Все видели, что мы его из дома выкинули. После того веры его словам не будет. Иль ты наших не знаешь?

Ерофей с того дня не замечал земляка. А Зинка делала вид, что никогда не была с ним знакома.

Да и виделись они редко, случайно. Ссыльные с утра до ночи пропадали на лову, а недавние — строили дома общими силами. И тоже — с темна до темна.

Митька вместе со своими, порой до полуночи в землянку не уходил. Топор, пилу, молоток из рук не выпускал. Стены его дома росли на зависть быстро,

Ерофей, искоса глянув, диву давался. Вот чудо, думал мужик, даже дурака за границей работать научили. Кто б сказал — не поверил бы.

Зинка даже отворачивалась, увидев Митьку и никогда не отвечала на его приветствие.

Бабы как-то на лову, спросили ее, почему с таким треском и бранью выкинули они из дома земляка? Зинка ждала этого вопроса:

— Он из идейных был. В наше время. Из тех, кто заложил. И пришел проситься пожить у нас. Будто мы забыли кому ссылкой обязаны. Вот и выкинули. Чтоб знал — не без памяти мы…

— Вон оно что? — нахмурилась Лидия и спросила:

— А как же он с немцами снюхался? Почему его свои выслали?

— В гражданку в плен попал. А потом с немцами вернулся. На жирный кусок позарился. При Советах не повезло в начальство выбиться. Так хоть эти приметили. А свои вернулись и поймали. Законопатили сюда.

— Во шкура переметная!

— Да все они такие! — сказала Дашка уверенно.

— И не все! Вот та баба, что у меня живет, совсем другая. Она к немцам никакого отношения не имела. У ней мужика на войне убило. Похоронка пришла. А дети, их кормить надо. Вот и пошла сторожем в комендатуру. Детей надо было сберечь. Она ни писать, ни читать не умеет, а ее в измене Родине обвинили. И слушать не стали, что ни в чем не виновата. Сграбастали и сюда. А за что?

— Эта хоть сама в комендатуру нанялась, а я чего наслушалась, спать не могла, — говорила Акулина бабам:

— Кормила я новых ужином и услышала, как их дедок в каракулевом воротнике, про себя Шаману рассказывал. У меня аж сердце болело, — перевела баба дух.

— И чего он говорил? — подтолкнула Лидка.

— А то, что в их деревне на третий день войны ни одного мужика не осталось. Всех на войну сбрили. И хотевших и нехотевших. Даже дедов соскребли с печек. Он в лесу работал, потому про него запамятовали. Он про войну и не знал. А тут у него порох кончился, он и объявился подкупить в сельмаге. Его немцы за задницу. И людям, бабам показывают, может признают блудного старика? Бабы за деда ухватились. Какой никакой, а мужик. Хоть видом. Ну и просказали, кто он в самом деле. И вступились. Немцы и говорят — становись старостой. Старик козлом уперся. А тут бабы, воем воют — согласись Бога ради, не то к нам чужого пришлют, может изверга, — тарахтела Акулина.

— Неужто сбежать не мог? — удивилась Лидка.

— От немцев, может и убег бы, а от своих как? Умолили, уплакали, уговорили, жалью взяли. И согласился дедок. Никому за все время зла не сделал.

— Верьте вы им! Все они невиновные нынче! Кто ж в грехе сознается? — не выдержала Ольга, зло прервав Акулину.

— А чего ему брехать? Он Шаману давал читать заявление всех баб деревни, которые говорили про деда доброе, вступились за него на суде и даже Сталину это заявление посылали. Но суд не стал ждать. И старика сюда согнали. А бабы в заявлении пишут, что он им всем жизни сберег. Таких награждать надо и низко в пояс им кланяться.

— Поди, сам насочинял? — не верила Зинка, вспомнив Митьку.

— Да он ни одной буквы не знает, если б Шаман не прочел, не знал бы, что про него написано. У него копия. Оригинал — в Москве. Но видно, там тоже читать некому стало, — вздохнула Акулина тяжело и продолжала:

— Мало было его старого взять. Даже сына — фронтовика, вместе с женой и детьми, как изменников Родины. Сын его ни сном, ни духом, день назад с госпиталя после контузии… Демобилизовали его уже за границей. Вернулся. А его ночью накрыли… У него одних орденов и медалей больше десятка. Да кто с этим разбирался?

— Да уж точно! Кому есть дело до чужой судьбы? Всяк своей шкурой дорожит, — вставила Лидия.

— А откуда у него каракулевый воротник? Небось не на свои гроши купил? Поди-ка немцы дали?! — не верила Ольга.

— Премировали его до войны. За работу в лесу. Вот и остался воротник памятью, от звания человечьего. Больше ничего нет, — выдохнула Акулина.

— То-то его сын без матюгов разговаривать не умеет. И власти по- черному кроет, — вспомнила Лидка.

— На его месте, как иначе? — удивилась Ольга и добавила:

— Знать, не зря, наши мужики, понаслушавшись, подобрели к новым. Они, как и мы, ни за хрен собачий сюда влипли…

— Не скажи. Есть средь них один. Фамилия паскудная. Как клеймо — Комар. Так он и впрямь душегуб. В полицаях всю войну был. В самой Белоруссии. Детей партизанских в заложники брать помогал. И держал, покуда родители не объявятся. Там был отряд дяди Коли. Так даже троих детей командира этого отряда он своими руками пострелял на мосту. Выслуживался…

— А ты откуда знаешь? — спросили Ольгу бабы.

— Лидкина квартирантка рассказывала. Сама. И говорила, что все они этого Комара ненавидят. В пути не то ругались, до драк доходило с ним. Он хоть и старый, а жилистый тот Комар, И сыны его копия. Полицейские образины. Почему и нынче никто им строиться не помогает, не садится рядом, не разговаривают с ним.

— Ас чего он полицаем стал? — поинтересовалась Ольга.

— До революции земли того села его собственными были. Да забрал их колхоз под поля. Комар терпел, но молчал. А когда немцы пришли — он и высунулся, объявился, как говно в проруби. Всех коммунистов, комсомольцев, активистов в один день помог немцам переловить. И расправиться…

— Так за свое — отнятое! Это и понятно! А ты, что, за грабеж в ноги бандюгам кланялась бы? — не сдержалась Зинка и продолжила:

— Когда б у вас отняли кровное, с чем срослись, что кормило вас, я б поглядела, как с ворами поступили, дай вам волю! А нынче кости перемываете тому, кто на земле хозяином был! Отплатил за свое, как сумел. Теперь ему и отойти не будет горько!

— А дети при чем, партизаны?

— Иди ты, Акулина, знаешь куда, иль подсказать? Кого эти партизаны защищали? Тебя иль меня? Власть! Какая и нас, и его

гробила, обокрала! И дети партизанские — копия родителей. Яблоко от яблони далеко не укатится. Так что нечего человека на мослы ставить. Он свое праздновал. И вряд ли о том жалеет. Да и чем они друг от друга отличаются? Ничем! Не верю, что кого-то уговорили помимо воли. Попробуй кого из нас уломать? Ни хрена! А за свой дом и поля, я тоже в нашей деревне не с одного шкуру бы спустила до самой задницы! — кипела Зинка.

— Пока с нас спускают. И не одну шкуру. Охолонь, — успокаивала Зинку Лидия.

— Да будет вам, бабы! Чего мы делимся, на виноватых и честняг? Все тут сдохнем. Одна по нас память — ссыльные. И никто не станет ковыряться, кого за что сюда пригнали, — усмехнулась Ольга и позвала вытаскивать сети.

Вечером Ольга подозвала Лидку и сказала, что ее зовет Шаман. Баба вошла в дом, тихо постучав.

— Входи! — отозвался Виктор и, придвинув бабе табуретку, предложил присесть.

— Ну ты знаешь, что с почтальонов тебя Волков скинул за побитого милиционера. Знаю, трудно тебе на лову. Не под силу. И община предлагает облегченье. Займись харчами. Общими. На-вроде кладовщика. Уж не знаю, что происходит, но харчи на глазах тают. Хоть и людей немного прибавилось. Так-то мы и ползимы не протянем. Голодовать начнем. Побереги общее. Для всех. Прошу. Тебе больше других верю. Но о том — никому. Особо — новым. Вора поймать надо не предупреждая. Поняла?

— И надолго это? — поинтересовалась Лидка.

— Пока не знаю. Но и своим, нашим не делись, — попросил Шаман.

Лидка, сказавшись больной, завалилась в постель засветло. А едва

стемнело, выскользнула из дома. Притаилась у землянки, от которой, как на ладони, все село видно.

Вслушиваясь в разговоры, смех, брань, плач усольцев, в затихающие голоса, сонный храп, доносившийся из домов и землянок.

Вокруг ни души. Даже тоскливо стало. И баба оглядываясь по сторонам, только теперь заметила, что новички уже подводят свои дома под крышу. Вон дом Комара, самый просторный, плечистый, еще бы, три сына с отцом строят, не сегодня, так завтра крышу заимеет: И это за полтора месяца! Митькин дом конечно поменьше, поприземистей, но тоже растет. Через неделю семья землянку покинет. А вон- и дом лесника. Затейливый, как терем. Дед не для себя, для внучат старается. Власти у детворы отняли детство, как сказку, а старик ее вернуть норовит, покуда жив. Чудак, сколько той жизни ему осталось? А он резные ставни уже навесил. Крышу и ту разукрасил резьбой. На трубе вертящегося петуха смастерил. Давно бы могла семья в дом перейти, да дед-выдумщик неделю выпросил. Мастерит что-то. Удивить хочет. А разве можно удивить усольца чем-нибудь? Прожившего здесь хотя бы месяц никакие испытания уже не испугают и не удивят.

Недаром меж собой говорят ссыльные, что усольцев и смерть и черти боятся. Потому что смерть — от мук избавленье, а ссыльный сам — хуже черта. Может из усольцев на том свете и набирают чертей, — смеется баба в темноту тихо. И вдруг дыханье затаила, шаги услышала. Уверенные, тяжелые.

Лидка внимательно вгляделась в темноту. Две фигуры скользнули в землянку, где ссыльные хранили копченую рыбу, икру, купленную в поселковом магазине тушенку.

Лидка бросилась к землянке, закрыла дверь и подперла ее ломом, которым подпирали двери всегда.

Кто-то изнутри заматерился. Лидка бросилась к дому Гусева. Через пяток минут все село было на ногах.

Ерофей стал у двери, кулаки-гири наготове. Шаман с фонарем тут же. Десяток дюжих мужиков затаили дыхание. Харитон выбил ногою лом и крикнул в темноту:

— Выходите! Народ вас ждет!

Из — землянки вышел Комар вместе со старшим сыном.

— Сучьи выродки! — сплюнул Ерофей и разжал кулаки.

Виктор ожидал встретить тут кого угодно, но не старика Комара. Втайне от всех думал, поймает поселковую шпану и среди них — сына Волкова. Уж тогда он испозорит председателя поссовета на весь Север. А тут — старик с сыном…

Ерофею хотелось увидеть тут Митьку. Вот бы кому он шею наломал не жалеючи, за все разом свел бы с ним счеты. Того как раз не было среди собравшихся. Но не тут-то было…

Комар стоял, опустив голову. Плечами и спиной сына загородил:

— Меня убейте! Я грешен. Сына не троньте. Я его подбил. Сам за свое ответ понесу, — опустил старик голову.

— Что тебя воровать приспичило? Нешто жратвы из общего котла не хватает вам? — допытывался Ерофей.

Комар головой мотнул отрицательно. Потом плечи его дрогнули, нервы сдали:

— Не могу без припасов. Нутро пустоте противится. А самим недосуг. Сами видите. Думал не приметите, не хватитесь. Вот и согрешил.

— Все вернешь завтра посветлу. И от дня нынешнего на все годы жить станете вне общины. Нарушил ты заповедь Божью и наш закон. Не будет прощенья семье твоей никогда. Все мы хозяевами были, все голодали, но не выживали, обворовывая других. Знай, дед, придет кончина твоя — не разрешим паскудить наш погост. Отдельно будешь лежать, как пес, который, сбесившись, всех подряд кусает, — говорил Никанор зло. С того дня семья Комаров среди ссыльных в ссылке жить стала. С ними никто не общался, не замечал и не работал вместе. От них. отвернулось все Усолье. И Комары поняли, что случившееся проложило пропасть меж ними и селом — надолго, а может, навсегда.

Ерофей с Зинкой, как и остальные ссыльные, делали запасы на зиму не жалея сил. В этом году неподалеку от картофельного поля случайно набрели бабы на поляну маслят. И за неделю навозили на старой кляче столько, что мужики удивлялись.

В погребах усольцев даже варенье появилось. Малиновое. А все Зинка. Повезло ей в поселке уговорить нескольких старух купить сахара. Те уважили. Но сахар сырым оказался… И баба пригорюнилась. Пожалела, что столько денег извела зря. Но вернувшийся с маяка сын Гусева принес для Татьянки горсть малины. Неподалеку от маяка набрал. Зинка и уговорила ребятню сходить за ягодой. Те уже на следующий день бидончиками, банками принесли с три ведра. Да так понравилось им варенье, что без уговоров сами за малиной бегали.

Зинка радовалась: все разнообразнее стол усольцев будет.

К концу осени, когда закончилась путина и с хмурого, пузатого неба готова была сорваться первая жестокая метель, вздумала баба сходить в поселок за продуктами вместе с Лидкой. За эту путину, рыбокомбинат впервые по-честному рассчитался со ссыльными.

Женщины, оставив в лодке двоих подростков из села, попросили подождать, не убегать далеко от лодки и заторопились в магазин. В новом пальто, в пуховом пушистом платке, Зинка выглядела красивее и наряднее поселковых баб, не узнавших в ней ссыльную.

Завидев ее, очередь онемело расступилась. Зинка купила все что было нужно. Набив до отказа все сумки и сетки. И лишь когда стала рассчитываться, продавец спохватилась, узнала бабу и заорала:

— Вертай все обратно! Ишь, нахапала! Путевым людям из-за вас не хватит! Вырядилась тут в кралю, прохвостка! На нашей крови нажралась! А ну, пошла отсюда, дармоедка! — потянула руки к сумкам.

— А ну! Покажь свои руки сюда, — потребовала Зинка багровея. И сунув под нос продавцу свои шершавые, мозолистые руки, сказала:

— Это мы тебя кормим! И не гунди, пока мы молчим!

— Молодец, женщина! Вот это да! И за себя постоит, и глянуть на нее любо! — услышала голос за спиной. Оглянулась, окинула строгим взглядом говорившего:

— Эх-х! Мне б такую бабу! До чего хороша!

— И верно, хоть картину с ей пиши! Уродил же Бог красу такую, — не сдержался дедок — сторож.

— Да ты что? Она ж из Усолья! — дернул кто-то мужика за рукав. Тот, ойкнув, затих, будто подавился собственным восторгом.

А продавец, снова осмелев, заорала на Зинку, словно сдуру. Видно, давно в свой адрес комплиментов не слышала. Вот и зашлась злобой, как барбоска. Грозить милицией стала. И тут не стерпела Лидка.

Вывернулась откуда-то из толпы. Такого насовала продавцу, что та долго не могла продохнуть и стояла онемело выпучив глаза.

Люди из очереди наружу выскакивали, хватаясь за животы. Заходились от смеха. Не могли разогнуться. Смеялись до слез, до колик. А Лидка сыпала, как из пулемета, не уставая.

У мужиков, видавших виды, папиросы повыпадали из зубов. Такого они в жизни не слыхали. Даже на войне… Тут же баба… Всем очко вперед дала…

Продавец и рада бы ответить, да куда там? Нарвалась на второе дыхание, свежую волну. И хотела любой ценой, поскорее избавиться от языкатой бабы.

А Зинка с Лидкой, подхватив сумки и сетки, хохоча на весь поселок, возвращались к лодке. Не дойдя немного, прислушались. Откуда крики? Заторопились. А вскоре остановились обомлев.

Свора поселковых пацанов забрасывали камнями усольскую лодку. Одному из подростков разбили камнями голову, второму попали в глаз. Но и это не остановило. Толпа мальчишек, озверев, подступала все ближе к лодке. Силы были явно неравными. И тогда Лидка сообразила. Налетела. Схватила самого задиристого мальчишку. Толкнув в спину, повалила. Связала поясом руки, швырнула в лодку.

— Еще один камень, задушу вашего! — крикнула пересохшим горлом.

Подростки сразу выпустили камни из рук. Испугались, поверили. У Лидки от злобы лицо перекосилось, посерело.

Когда покупки оказались в лодке, Зинка предложила отпустить пацана.

— Нет! Он, гад, за всех ответит! Пусть наши решат, что с ним делать!

— оттолкнула лодку от берега.

— Тетка, отпусти! Не то голову тебе поселковые оторвут за нашего!

— грозился с берега чей-то веснушчатый мальчишка.

— В ноги кланяться станете! — усмехнулась Лидка. И гребла к Усолью торопливо.

Вечером в село приехала милиция вместе с хмурым, худым мужиком.

— Где мой сын? — заорал он на все Усолье. Но ему никто не ответил.

— Не дай Бог, если что утворили, всех сожгу! — заорал визгливо. Но никто даже голову не повернул в его сторону.

Рыжеусый милиционер, завидев Ерофея, подошел, как к старому знакомому:

— Где поселковый пацан?

— Да вон у костра сидит. С ним Харитон. Наших ребят лечит. Пойдите к ним, — и сам — пошел следом.

У костра ссыльные подростков окружили. Двое — перевязаны. Рассказывают, как все произошло:

— Мы тихо сидели. Ждали своих. Даже не разговаривали. А эти, — кивнув в сторону поселкового, — заорали: — Бей полицаев, громи врагов народа! И стали камнями швырять в нас. Мы тоже хотели. Но нам головы поднять не дали. И забрасывали, пока наши из магазина не вернулись. Даже когда в глаз мне попали — сильней стали закидывать. А Толику в голову три раза камнем попали. Убили б — не успей наши…

— Доколе это твориться будет? Уж меж пацанами до убийства доходит! — негодовал Ерофей.

Поселковый мужик, завидев сына, подскочил:

— Тебя били? — спросил взахлеб.

— Ждали, покуда ты подоспеешь, чтоб тебя на его глазах выпороть за паскудное воспитание! Чтоб век помнил, как за прокунду платятся! — схватил поселкового мужика за шиворот Ерофей. И крикнул:

— Эй, Лидка! Возьми замухрышку! Сорви портки и врежь ему за малого двойную порцию! Чтоб до конца жизни жопа не зажила. Как сесть захочет, так и вспомнит, выблевок вонючий!

Лидка подскочила с вожжами. Усатый милиционер остановил ее.

— Не трожьте. Не надо самосуда. Мы с этим разберемся. Всех мальчишек разыщем. Уж поверьте, за версту обходить станут, — подталкивал к лодке отца с сыном.

Усольцы видели, как причалив к берегу, повел милиционер обоих в милицию. И, наблюдавшие за берегом усольские мальчишки, дежурившие до темноты, не увидели, чтобы милиционер отпустил задержанных.

Через неделю отец мальчишки снова появился в Усолье. Но уже не кричал, он плакал, упрашивая ссыльных, простить поселковых пацанов.

— Всех их в колонию отправляют. В тюрьму для малолеток. Разве это правильно? Ну, виноваты они — оплатим мы лечение ваших ребят. Но и наших пощадите! Дети они! Глупые еще!

— Эти глупые средь вас росли. Другими им не стать. Простим мы их — дадим повадку бить теперь уже сторожко, из-за угла. Нынче они и вовсе озвереют. А после тюрьмы, помнить станут, что чуть где обсерутся, их по вони сыщут. Небось ваши слова они кричали — полицаи, враги народа! Нехай самих уголовниками назовут. Это по справедливости. И не проси тут. Сгинь с глаз! — потребовал Ерофей. Остальные ссыльные молчали.

Через день к усольцам прибыла из Октябрьского целая делегация родителей.

Их встретил на берегу Никанор.

— С чем приехали? — спросил хмуро. И услышав, что хотят просить прощенья для мальчишек, не велел выходить на берег.

— Зря прикатили! Пришло время проучить вас. Чтоб впредь знали. И боялись обидеть невинного!

— Это вы невинные? — вспылил седой мужик, и расхохотался нахально, грязно. — Слушай, ты, полицайская морда, кулак недобитый, неужели думаешь, если наших мальчишек посадят, вам это даром пройдет? Да не мечтайте о таком! Никого дышать не оставим! Ни единого! Запомни это! И своим передай, — развернул лодку по течению и направил к поселку,

Никанор передал весь разговор усольцам.

— Может, в милицию сказать? — подал кто-то робкий голос.

— Они нас сутками стеречь станут? Чего ж на своем берегу порядка не навели? Нет уж, тут самим надо! Сторожей будем выставлять каждую ночь. Иначе до беды недалеко, — вздохнул Никанор.

И тут бабы отошли в сторону. Зашептались меж собой. И утром в Октябрьский уехала на лодке Лидка.

Вернулась к обеду. Привезла в лодке трех собак. Выпустила на берег. И смеясь сказала:

— Две бродячие. Жратвой заманила. А этого, здорового, купила у добрых людей.

— Зачем нам они? — не сразу понял Гусев.

— Сторожа. Дня за два всех своих узнают. А коли кто чужой— дадут знать. Брехнут. С ними и сторожить легче. И проспать нельзя.

Усольцам понравилась затея с собаками. Оно и верно. Хоть голос подадут. И то прок…

Но собаки не услышали. Крепко уснули в ту ночь ссыльные, забыв об угрозе. Не знали, что в этот день увезли из поселка семерых подростков в трудовую колонию. А их озверевшие родители решили отплатить ссыльным за свое и ребячье горе.

Первым вспыхнул факелом дом Комаров. Облитый бензином со всех сторон, он загорелся ярко, высветив в ночи усольскую улицу и бегущих по ней людей. Вот они облили дом Ерофея. Чиркнула спичка, но чья-то жесткая рука сдавила горло. Подняла высоко над землей…

— Сдохни, курва! — громыхнуло громом в ухо.

Из домов выскакивали полуголые ссыльные. Кто к реке по воду, другие за лопаты и тряпье, надо пожар тушить. Огонь от дома Комаров на другие перекинется. Уйми его потом…

Трещит, лопается, разлетается от жара в брызги оконное стекло. Осколки летят в глаза, лица. Люди не замечают. Водой, землей, тряпьем огонь тушат. Сбивают брезентом. Но огонь сильнее. Не будь бензина — давно бы справились. Тут же — хоть волком вой.

Дети, бабы — бегом воду носят. Сколько ее на дом вылито? А стены огнем берутся. Он к крыше поднимается. Там рубероид. Его не погасить.

— Господи! Прости грехи наши! — плачет старик Комар. Но пожар безжалостен. Огонь заметался по дому, сжирая на пути все подряд.

А в темной воде Широкой нагнал Ерофей лодку с поселковыми поджигателями. Перевернул ее, навалившись на борт всем телом. Накинулся на того, кто лодкой правил. Кулаком в темя. Тот откинулся, ко дну пошел. Следом другого прихватил. За горло. Не сразу почувствовал нож под лопаткой. Тупая боль сковала руку. Потом не стало дыхания. Ничего не успел понять Ерофей. В глазах темно стало.

— Значит, сумели огонь одолеть, — мелькнуло в сознании последнее…

Но нет, не сумели ссыльные потушить пожар. Единственное — не дали огню перекинуться на соседние дома. Да и то, потому, что не успели облить их бензином поселковые. Зинка, возвращаясь домой случайно приметила мужика, валяющегося за углом дома. Не ссыльный. Язык прокушен. Видать, в руки Ерофея попался. По запаху поняла, что помешал муж поджечь дом. Но где сам? На пожаре его не было. В доме тоже пусто. Выскочила к реке. Там никого. Но от чего так дрожит все тело и ноет, болит сердце? Что случилось? Откуда ждать беду? — текли по щекам слезы.

И только собаки, почуяв беду, выли в черное небо, то ли отпевая Ерофея, то ли зиму торопя. Ерофея вместе с двумя поселковыми мужиками выбросило на берег приливом через три дня. Забрали мертвеца и от Зинкиного дома. Других поджигателей никто не видел, некому было их назвать. И милиция, теряясь в догадках, передала материал в прокуратуру. Пожар в Усолье, смерть четырех человек, ей так и не удалось расследовать…

После похорон Ерофея Зинка долго не выходила из дома. Стала неразговорчивой, злой. И все оставшееся в душе тепло отдавала дочери. Татьянка росла похожей на свекровь. С малолетства взялась за иглу, училась шить. Если б не женщины, может и свихнулась бы Зинка от горя и одиночества. Но ей не дали. И не глядя на замкнутость и нежелание бабы видеть чужих в доме, ее редко оставляли один на один с памятью и бедой.

Пережил эту зиму в землянке и Комар, вместе со старухой и сыновьями. Никто из ссыльных не взял его к себе в дом. Не пустил пожить до тепла. Зинка одна спала в холодной постели. Но однажды проснулась в ужасе. Услышала, как тихо открылась входная дверь. Кто-то, сдерживая дыхание, наскоро разулся и на цыпочках направился к ней.

— Кто тут? — всполошилась баба.

— Я, Митька… — отозвалось рядом.

— Чего тебе? — еле успела спросить, как жадные руки схватили ее душно, прижали к волосатой груди:

— Моя, Зина, радость моя…

— Пошел отсюда, кобель! — вырывалась баба. А Митька уже влез в постель, тискает бабу, лапает. Зинка отталкивает, бранится. Худой мужик с виду, но жилистый, тяжело сладить с ним. И вдруг вспомнилось, как опозорил он ее перед Ерофеем. И вся злоба на него собралась в колючий ком.

Митька и не ожидал. Он уже успел содрать с себя мешавшую одежду и млел от радости, что сумеет отомстить за свой позор мертвому Ерофею. Но не тут-то было… Зинка напряглась, вытолкнула мужика из постели, и схватив топор у печки, бросилась на Митьку. Тот увернулся. Зинка, словно ошалев, пошла на него буром.

— За шлюху принял? Думал, я тебя приму, коль вдовой стала?

Митька в одной исподней рубахе, едва успел выскочить из избы. И голый, босиком по морозу и снегу, благо усольцы не все проснулись, бежал к своему дому, натягивая подол рубахи на срамное. Вслед ему на все село неслась отборная брань, от какой не только задница, пятки краснели.

Выкинув на дорогу Митькины тряпки, Зинка легла в постель. Но уснуть, так и не смогла. Прижав к себе Таньку, успокаивала, утешала дочь, сказав, что Митька вор. К обеду все Усолье над мужиком потешалось. Его высмеивали открыто, едко. И тот возненавидел Зинку всем своим сердцем. Жена Митьку теперь не замечала. Словно похоронила заживо. Дети не разговаривали, отвернулись от него. Ссыльные открыто потешались над ним. Многие перестали с ним здороваться. А Зинка, попросила Гусева наладить засов на дверь. Чтоб не влезали в дом кобели. Зима в этом году выдалась суровая. И баба, оставшись без Ерофея, часто сидела в темноте, накинув на плечи мужнюю телогрейку. Ни к чему не лежали руки. Не хотелось ничего делать. И вот так, вечером, перед самой пургой, кто-то в окно постучал.

— Зинаида! — позвал голос с крыльца, тихо, тревожно.

В дом вошел старший сын Комара — Андрей.

— Прости меня, ради Бога! Не хочу обидеть. Просто вижу, совсем из дома не выходишь. Не топится печь. Нет света в окнах. Решил навестить. Уж не заболела ли? Может помочь чем смогу? Воды принести, иль дров? Много может не умею, но что могу — подсоблю. Не гребуй мною. Мне ничего не надо, не думай худое. Я от чистой души.

— Где она у тебя, душа эта взялась? — усмехнулась Зинка и указав на дверь, сказала зло:

— Пошел вон!

Андрей потоптался у двери.

— Холодно у тебя. Сыро. Дочку пожалей. Какая разница, кто поможет? Дай топор, дров нарублю, — и завидев топор у печки, взял его, молча во двор вышел. Вскоре вернулся с охапкой дров, затопил печь, взяв ведро, воды принес. Потом снова за дрова взялся. Нарубил много. Аккуратно у печки сложил.

— Давай рыбу пожарю, — предложил запросто.

— Не хочу, — ответила вяло.

Ухватив банку, принес молока, хлеба. Заставил поесть Танюшку. Потом и Зинку. В доме подмел. И усевшись напротив, заговорил:

— Мы не раз помирали. Беда, она завсегда за плечами стоит. Когда дом сгорел, мы все чуть с ума не спятили. Кое-как в себя пришли. Одни мы туг, хоть и не в одиночестве. И здесь вздумалось мне своих от горя отвлечь. Но как? И принес в землянку цыплят. В Октябрьском купил. По дешевке. Потому, что поздние они. Ну и поместил в корзине. В углу. Она какая — никакая; а жизнь. Заботы и времени требует. Голос подает, жрать просит. Мать отвлеклась. Потом и отец. А мы — мужики, стали на новый дом бревна готовить. Ошкуривали их. Ну, а сгоревшие — разобрали. Уже стены стали поднимать. Тяжко заново все делать. А надо. В землянку приходим — цыплята кричат. Живые, знакомые голоса. С ними старики наши говорить научились, плакать перестали. И мы успокоились. Живому об жизни думать надо. И тебе, Зина, нельзя себя заживо хоронить. Грешно это.

— Ты к чему такое болтаешь? — удивилась баба, глянув на Андрея исподлобья.

— Не ищи похоти иль грязи. Мне тебя жаль. Красивая женщина была. Лучше, не только в Усолье, во всем свете нет, а до чего довела себя, — вздохнул Андрей.

— Отчего у тебя семьи нет? Почему жену не завел? — спросила Зинка.

— Все думал, что успею. Спешить боялся. Да и не легла ни одна в душу, в сердце не запала. Не проснулся, видать. Вот и остался в старых девах. Упустил свое. Как маманя попрекает, доковырялся дурак, — рассмеялся Андрей.

— Может в Октябрьском приглядишь себе? Мужику жениться никогда не поздно, — говорила Зинка.

— Я еще себя не проклял, чтоб поселковую в бабы взять. Я у ней из полицаев до гроба не вылезу. Будет гундеть, что облагодетельствовала меня. Нет! Уж лучше век в бобылях останусь, чем такую петлю на шею.

— А как же без жены проживешь? — удивилась женщина.

— Без жены? Да может, Бог даст, среди своих возьму какую. Уж не вовсе я пропащий, — покраснел Андрей до макушки.

— Так свои все старые!

— Я погожу. Мое от меня не уйдет, коли по судьбе, — улыбнулся парень.

…На другой день взвыла над Усольем пурга и Зинка не раз добрым словом Андрея вспомнила. Вот и воды принес, и дров нарубил. И дом обогрел. Не то сегодня в избе от холода не усидели б с Танькой. А пурга воет в трубе, бьется в стекла, грозит крышу снести. Все окна, весь дом по трубу снегом замела. В избе темно, жутко и страшно. Танюшка, прижавшись к материнскому плечу, всхлипывала от страха. Зинка успокаивала ее, как могла. Но дочь сжималась в клубок.

Внезапно дверь в дом с треском распахнулась. И на пороге, весь в снегу и сосульках появился Андрей.

— Не ждали? А я гостинцев вам принес! Да решил навестить назло пурге.

— Не уходи! Оставайся у нас! Я боюсь! И мамка! — соскочила с Зинкиных колен дочь и держала Андрея за штанину. Зинка прикрикнула на девчонку. У той на глазах слезы сверкнули. Но не послушалась мать. Цепко держалась за гостя.

— Спасибо, хозяюшка, что уважила, — погладил девчонку по голове и высыпал из сумки на стол конфеты, кулек печенья, банку халвы.

— Давайте чай пить! — предложил запросто и взялся растапливать печь. Он по-свойски гремел ведром, чайником, кружками. Словно всю жизнь прожил в этой семье, доме.

Зинка смотрела на него удивленно. Ну чего он пришел снова? Что ему надо? Плоть одолела? Так она тут при чем? Искал бы себе ровню, не вдову с ребенком. Ей не до баловства. А парень уже на стол накрыл, Таньку взял на колени, чаем с конфетами поит. Печенье заставляет есть. И Зинка, слушая смех Андрея с дочкой, как-то успокоилась, тоска отлегла. На душе тепло стало.

Танька, согревшись, задремала на руках гостя. Андрей бережно отнес ее в кроватку. Подкинул дрова в печь. К столу вернулся. Заговорил тихо, глядя в окно:

— Не гони меня. И не смейся. Не для утех, их в моей жизни хватило, всерьез к тебе пришел. Не в гости, не чаю попить. В жены тебя взять хочу. И Таньку — в дочки. Навсегда. Ты, Зина, не торопись отказать. Приглядись. Может, не все во мне плохо. Ну, был грех, опозорились мы с отцом на все село. За то нас Бог пожаром наказал. А люди должны прощать ближнего. И ты — не отталкивай, не гони. Я уже никуда не спешу.

— Нет, Андрей! — ответила Зинка сухо, решительно.

— Другой в сердце есть?

— Нету. Тот кто был, умер. А и с тобой не получится. Молод ты. Своего дитя не имея, чужое не полюбишь. А и я, отгорела, отлюбила свое. Никто мне уже не нужен. Зачем тебя обманывать стану? Держать тебя за работника в доме? Но кому от того радость? Я и сама управляться могу по дому. Просто нынче на душе зябко. И тебя заморожу. Разве я тебе — парню — нужна? С дитем? С горем? Я до гроба Ероху помнить стану и сравнивать вас буду. Живого и покойного. С ним у меня и светлое было. Есть что вспомнить. Тебе до него далеко…

— Все это и я обдумал. Знал наперед. Не вдруг, не враз забудешь. Но коль не смогу я стать судьбою твоей, уйду. Но уж очень постараюсь Татьянке отцом стать. А там, глядишь, коль поверишь мне, родишь от меня. Нашего. Я не тороплю. И ты не спеши с отказом.

— Смеяться над нами Усолье станет. Года не прошло со смерти мужа, а я… — не договорила Зинка.

— Что ты? Разве грех в доме хозяина иметь, поднять дочку на ноги и дом держать в порядке? Ты не ради плоти, ради жизни будущей, о судьбе думать должна. Я, когда пурга кончится, принесу кур в сарай, телку стельную поставлю, уж договорился о цене. Через месяц свое молоко будет. Дом старикам помогу закончить. И за твой дом возьмусь. Колодец выкопаю, погреб под домом устрою. Я ведь в своем селе этим занимался. И кузнечил, и плотничал. Все могу. Без копейки не останемся, — уговаривал Андрей.

Внезапно снаружи раздался стук в дверь. Зинка вышла в сенцы. Вскоре в дом вошел Шаман с сыном. Увидев Андрея Комара, стынущий чай, хотел уйти. Но Зинка не выпустила. Усадила к столу.

— Вот, прошу руки Зинаиды, ее согласья женой моей стать, — не выдержал Андрей молчания.

— Ну, а ты, как? — повернулся к бабе Виктор Гусев.

— Зачем я ему — вдовая? Года еще не исполнилось Ерофею. Да и куда мне теперь замуж? Всему берегу насмех…

— Я люблю тебя! — вырвалось у Андрея невольное, и парень покраснел от собственного признания. Скольких баб и девок зажимал на сеновалах, в стогах, на гумне и в кустах. Сколько знал грудей и губ! Никому не говорил он этих слов. Сколько девичьих плеч облапали его шершавые, горячие, нахальные руки! Сколько слез было пролито из-за него. Ни одной не обещал жениться, никакую не ходил сватать. Ни к какой не лежало его сердце. А потому, ни одну не помнил, ни о какой не жалел.

Зинка закрыла руками вспыхнувшие маковым цветом щеки. Неловко вдове такое слушать. Но и приятно. Никто такого не говорил ей при чужих. Не стыдясь, не боясь пересудов.

— Любишь, значит, женись. И, дай вам Бог, судьбу светлую! А ты, Зинаида, не кочевряжься! Не девка, чтоб выламываться! Выбору у нас нет. А парень к тебе дельный сватается. Что было недоразумение промеж этой семьей, забыть надобно. Нам всем тут выжить надо. И держаться друг за друга крепенько. Андрюха— все умеет. Вон, с братами, заново дом ладят. Краше прежнего. На то лишь ссыльные гожи. И ты за ним не пропадешь. А что году от Ерофея не прошло — не беда. Это по хорошим условиям блюсти надо. У нас — особые. В Усолье без защитника — нельзя. Сама знаешь. Напоминать не буду. Но и ты парень, помни, упаси тебя Господь обидеть эту бабу. Жизни не порадуешься. За нее и Татьянку — с тебя все село спросит. Ты лучшее берешь от нас. Зинка в Усолье — как цветок, первая из всех баб. За себя и Ерофея — береги эту семью. Коль согласится баба.

Зинка сидела сдерживая дыхание.

— Ну так как ты, Зина? Что ответим селу? — тихо спросил Андрей.

— Прямо теперь?

— А чего тянуть? — удивился Гусев.

— Старики у него, братья, как посмотрят, что бабу с ребенком берет? Запротивятся. А мне на что скандалы?

— Брось, Зина! Старики мне и сами на тебя не раз указывали. Когда ты замужем была — молчали. А случилось несчастье, жалели тебя всем сердцем и все говорили, мол, такую б к нам в невестки! Но никто из них не решался прийти к тебе, поговорить. Боялись, выкинешь из дома. И обзовешь, как все. Я то б стерпел. А они уже нет, — сознался Андрей простодушно.

Гусев глянув на Зинку, понял, что творится в ее душе.

— Нынче, может и не люб он тебе. Но бабье время твое покуда не минуло. Еще не поздно детей родить. А с ним «и Андрюха любимым станет. Нельзя себя губить. Иначе, в горе, да в одиночестве, свихнешься, бабочка. Вы все только с виду сильные. Покуда на людях. Держитесь. Из последних сил. Виду не подаете. А глянь, что без мужиков с вами деется? Вон у Лидки… Месячные прекратились. Климакс начался. А ей — еще и сорока нет. Не рожала. И бабой не успела стать. Старая дева, срам сказать. Сама того стыдится. От того злая, как барбоска, что плоть сгорая, в мозги бьет, дурную кровь гонит. Ей бы мужика покрепче, посытнее наших. Да где взять его? Нету! Вот и согнула судьба в коромысло прежде времени. Животом и головой вконец измаялась. Так и загинет лучиной. Все, что ей от природы было дано, судьба не востребовала. Так хоть ты себя береги. Пощади природу бабью. Чтоб выверта не дала. Да и про дочку думай. Ей отец нужен. Чем старше, тем нужней. Девчонка, оглянуться не успеешь, вырастет. И упорхнет. А ты как? Снова одна? Тогда уж тебе й впрямь ни до чего станет. Решайся, покуда не все потеряно, — говорил Гусев.

— Страшно мне. С Ерофеем я ничего не боялась. Он и кормилец, и защитник, и родной отец. С ним под венцом стояла. И жила, как Бог дал, не обижаюсь. А Комара не знаю. Да и никто с ним в Усолье не общался. Только вот Татьянка моя к нему тянется. Просит не уходить. Но о себе я не могу пока такого сказать. Да и люди, люди-то, что говорить станут, — закрыла баба лицо руками.

— Побрешут, да перестанут! — обрубил Шаман и добавил: — Все пересуды от зависти идут. А это — грех… Умные, добрые — пожалеть и понять способны. Ну, а жить-то тебе. Вот и решай, — подбадривал Виктор.

— Поверь мне, — положил Андрей широкую, жилистую ладонь на руки Зинки. Баба вздрогнула от неожиданности. По телу, словно ток пробежал молнией. Тепло от ладони, как-то уверенности прибавило. И распрямив плечи, глянула в глаза Андрею спокойно.

— Согласна. Будь, что будет. Хотя и жутковато, негаданно, как в омут…

— А ты не бойся. Я ведь и сам боялся, когда к тебе шел. А что как из дома голожопым «Митькой» выкинешь? Осрамишь, испозоришь на весь свет. Но решился. Хотя не один день вокруг твоего дома ходил, что пес на цепи. И уйти не мог, и войти страшился, — смеялся Андрей.

— Ну что ж! Дай вам Бог! Пойду отца Харитона обрадую. Да и Усолье. Чтоб знали и не чесали об вас языки, — встал Виктор, позвал задремавшего у печки сына и прощаясь сказал:

— Слава тебе, Господи, что еще в одном доме семейно жить будут и горе покинет порог дома. И мое сердце не будет болеть, как сиротствуют вдовые… Помочь шел. А и, не сгодился.

— Как так? А совет? Разве этого мало? Без того не решилась бы, — созналась Зинка.

Когда Шаман открыл дверь, все ахнули. Пурги, как не бывало. Белый- белый снег укрыл село, словно приготовил его к празднику, к чему-то новому, необычному, торжественному.

— Зина! Дай лопату! Снег откину от окон, и дорогу расчищу! — заторопился Андрей. Вскоре в доме стало светло, уютно.

Слышалось, как очищает от снега двор новый хозяин. Зинка зябко передернула плечами. Вот уже и не вдова. О том все село узнает нынче. Но разве виновата, что уродилась бабой, красивее всех в селе…