Так звали Ольгу не за убеждения или биографию, за фамилию, словно в насмешку судьбе, была дана волей случая.
Ольга попала в Усолье в числе первых ссыльных. Еще до войны. И уже свыклась со своею участью. От нее, как от клейма, никуда не денешься. И молчала баба. Уже не ругалась, не плакала. Это было поначалу у всех. И она первые месяцы поливала подушку слезами и вставала утром с гудящей, больной головой. Да только быстро поняла, от того себе вред причиняет. И однажды, в первый и последний раз, рассказала ссыльным бабам свою историю у костра:
— Жила, как все. С матерью. Отец в гражданку пропал. Без вести. Мать работала партийным руководителем. Ну, а я далека была от политики. Любила веселье, танцы. Рано замуж вышла. За подчиненного матери. Красиво ухаживал. Цветы всегда приносил. Слова находил, в какие поверила. Да и сам из себя как с открытки украденный. Любой артист его роже позавидовал бы. Ну и мне он понравился. За то, что все женщины и девчата по нем сохли, а он меня любил. Так мне казалось. Вот и поженились мы с ним, всем соперницам назло. Он при регистрации нашу фамилию взял — Комиссаровых. Сказал, что она ему для будущей жизни больше подходит. Его родная — Лошаков. И мать не рассмеялась, что приняла в дом зятя из конюшни. Он же, сволочь, поначалу молчал, а потом и ответил, что лошади без комиссаров спокойно обходятся, а вот комиссары без них и шагу не ступят. И добавил, что иные лошади имеют ум и характер не хуже комиссарских, умеют лягать и кусаться.
— Мы тогда не обратили внимания на его болтовню. Тем более, он смеялся, говоря это. Ну а через месяц — другой мать его по работе продвинула. Стал он ее первым заместителем. Она ему во всем доверяла. Да и как иначе? В ответственные командировки его посылала. И как-то узнала, что он на стороне имеет женщину. Любовницу. Решила выяснить у него. Приперла, что называется, фактом. А он ей в ответ, мол, своей биографии бойтесь, своей личной жизни. Мать, так и онемела. Уж чего не ждала — такого упрека. Личной жизни у матери много лет не было.
— А он улыбается, это, мол, проверят, кому надо. И на следующий день забрали мать прямо с работы. Чекисты. Мой паскудник написал в доносе, что мать делала запрос за границу в отношении отца. И ей пришел ответ, что он жив, дали адрес и она с ним переписывается уже не первый год. А у моего отца, якобы, давно другая семья. Значит, мою мать с ним связывают совсем иные отношения, — взвыла тогда Ольга и продолжала:
— Этого было достаточно. Конечно, никто ничего не проверял. Глянули, может, по спискам, что пропал отец без вести. Другого доказывать не стоило. Мать через три дня расстреляли. Когда я потребовала развода и решила выгнать негодяя из квартиры, он мне в лицо рассмеялся и сказал, что я должна умолять его не уходить отсюда никуда. Тогда я выбросила все его вещи за дверь. Он пригрозил, что я о том не раз еще пожалею. И ушел. А ночью меня забрали. Он, сволочь, за ключом от квартиры ко мне в камеру приперся. И сказал, что постарается облегчить мою участь, — зло хохотала Ольга.
— И облегчил! На всю жизнь, до полной победы мировой революции, как классового врага запрятал. А сам занял материну должность, нашу квартиру и живет, кобель, в потолок поплевывая! — материла Ольга бывшего мужа на чем свет стоит, желая ему весь оставшейся век из «параши» дерьмо через пипетку сосать.
О расстрелянной матери молилась все годы, прося у нее прощенья за доверчивую, глупую молодость. Ольга была хороша собой. Ни горе, ни слезы не испортили ее розового, с ямочками на щеках, лица. Карие глаза не потеряли блеска молодости. А белокурая копна кудрявых волос, разметавшихся по спине и плечам, делала Ольгу похожей на русалку.
Много мужиков, глядя на нее, головами качали.
— За что красоту такую губить? Ей бы радостью чьею-то стать. Женою, матерью. Ведь она создана для любви. За что же так судьба возненавидела?
Ольга понимала их жадные взгляды. Видела их горящие глаза. Но ненавидела всех разом. Из-за того, единственного, кому доверила все и была обманута.
По дороге в Усолье, еще в товарняке, привязалась всем сердцем к троим ребятишкам, чья мать умерла здесь в вагоне от чахотки, полученной в тюрьме. А отец их — совсем было сник. Да и то сказать, легко ли одному на чужбине детей вырастить без мамки? А тут ему на Ольгу указали, какая к детям его душу поимела. Не оставила без заботы.
Мужик тот глянул на Ольгу и обомлел. Да разве пойдет она
за него корявого? Да еще с таким-то хвостом из троих ребят? Это пока. От тоски, чтоб хоть как-то время скоротать, да от лиха забыться…
Но Ольга поняла его. И ничего от мужика не ожидая, велела требовательно, то меньшую дочь потеплее укутать, то старшего сына успокоить. Отдавала детям свой хлеб. А когда приехали на Камчатку, вышли на берег, свой теплый платок его дочурке повязала. Чтоб та не мерзла, не простывала на ветру.
Степан тогда и решился. Насмелился, сам не зная с чего. И зажмурившись, предложил Ольге:
— Живи с нами. Если не требуешь, стань хозяйкой и матерью. Вместе оно легче будет. Не знаю я красивых слов. Но, может привыкнешь. А там и стерпится, слюбится. Решайся…
— Вот кобель выискался! У жены еще ноги не остыли, а он вновь жениться вздумал! — обругала его Ольга.
— Дура, что ли? Да не нужна мне баба! До того ли нынче? Чтоб бабу хотеть, хотелке ожить надо! На то не один день, большое время нужно. Я тебя в матери к своим детям звал. А у тебя поганое на уме! Видать, редкая лярва! — повернулся к ней спиной мужик и позвал детей.
Но те, прильнув к Ольге, не послушались отца. И вцепившись в женщину, как в родную мать, так и не отпустили ее от себя, избрав сердцем своим Ольгу заменой матери.
Детям не прикажешь. Дети и животные никогда не ошибаются в людях. Вот и эти трое малышей, след в след за Ольгой. Слушаются. Поверили. Полюбили.
А ей тепла не хватало. Чистого, искреннего, бесхитростного, не способного на подлость. И женщина не оттолкнула детвору. Привязалась, полюбила за доверчивость. И, молча, не ответив ни слова, принялась помогать Степану копать землянку. Вдвоем оно быстрее получалось. Да и время торопило. Дети не могли долго оставаться на холоде.
За неделю управились. А когда в землянке появилась печурка— бочка, один, широкий, чтоб всем хватило, деревянный топчан, Ольга перенесла сюда свой чемодан с вещами, который бывший муж передал, пожалев, как видно, бабу, в последнюю минуту. Из ярких нарядов глупой молодости шила рубашки мальчишкам, затейливые, пестрые платья девочке, наряжая, как куклу. И хотя привыкла, приросла всем сердцем к ребятне, спала, отделившись от мужика обеими его сыновьями. Дочь — с другой стороны, у сердца. Ведь мечталось свою иметь. Родную. Да не повезло. Не беременела. А может — Бог уберег. Не дал в память наказаньем дите от негодяя.
Когда дом построили и перешли из землянки жить в него, Ольга и тут осталась верна себе. В постель забирала девочку. И сына. А старший нехотя к отцу пошел. Вчетвером на койке они не помещались.
Дети любили сказки, и Ольга сочиняла их на ходу в великом множестве. Разными они были. Печальными, веселыми, но никогда не придумывала страшных сказок. Жалела детей. Все трое, наслушавшись их, нахохотавшись до слез, к утру весь матрац описивали. И Ольгу. С ног до плеч.
Степан и ругал детей за сонную лень. Не велел им засыпать в постели Ольги. Но едва наступала ночь и сам заслушивался. Хохотал до слез. И снова жалел будить уснувшую ребятню. А утром все начиналось сначала.
Все усольцы считали Степана семейным человеком, женатым мужиком. А он за все время, ни разу, даже не прикоснулся к Ольге. Боялся оттолкнуть ее грубостью, неказистостью своей, и смотрел на женщину, как на единственный дар, ниспосланный свыше, неведомо за что.
Ольга и сама не понимала, как теперь все будет? Вначале жалела детей. Ей верили. В вагоне все на глазах друг у друга. Когда же перешла в землянку, тут уж сложнее пришлось. Бабы с замужеством поздравляли. Никто не верил, что не стал ей мужем Степан.
Пожимали плечами женщины, когда Ольга не приняла их поздравлений, перейдя в дом вместе с семьей.
— Не жена! Да не бреши! Под боком спишь и не пощупала? Иль он не мужик? — смеялись бабы. И грозились проверить Степана при первом удобном случае.
— Всяк судит по себе, — решила Ольга и больше ничего не говорила о своей чужой семье. «Мне здесь до конца мировой революции ссылку отбывать. А значит, всю жизнь, до смерти не уеду. Это одно. Ну, а насчет понравиться, тоже отлюбила свое. До гроба с меня хватит».
— Ольга, ты такая красивая! А Степка совсем замухрышка. Не годится в пару тебе. Как жить с ним станешь?
— Вот и хорошо, что такой он у меня. Зато никто на него не позавидует. И он таскаться не будет… Семьей будет дорожить, — отвечала Ольга удивляясь собственной уверенности.
А ночами, когда дети спали, ревела в подушку, выливая на нее всю бабью злость. Обидно было. Еще из тюрьмы жалобу подала. Просила разобраться, освободить ее, наказать клеветника. Но куда там! Такого наслушалась о себе, — что небо с овчинку показалось. За три жизни не утворила бы столько, сколько бывший муж на ее голову вылил. Слушать было жутко. И ему поверили. Ее просто высмеяли и затолкали обратно в камеру.
Отомстить бы негодяю. Но как? Его же оружием? Но на такое нужно иметь способности. И натуру стукача. В тюрьме Ольга однажды уже решилась пойти на это. Наклепать, вывалять в грязи того, кто толкнул ее сюда. Но в этот день ее отправили на Камчатку. Ольга вскоре забыла о своем намерении. Не до того стало. Уже в Усолье поняла, что писать, оправдываться, жаловаться, в ее положении и бесполезно, и бессмысленно. Жалобы не дойдут до адресата. И если попадут, не принесут желаемого результата. А значит, надо воспринять все, как есть, смириться, вжиться и терпеть.
Ольга не только внешне выделялась из всех усольских женщин. А и характер ее был под стать фамилии. А потому и прозвали ссыльные ее комиссаршей.
Она успевала всюду. Сама отобрала женщин в свою бригаду рыбачек. Сама определила на кухню опрятных, умелых старух. Держала в своих руках все бабье население Усолья. Не давала ходу слухам, сплетням, наказывала болтливых. Ольгу уважали и побаивались. Даже дома, Степан, не решался заговорить с нею сам. И только дети могли в любое время отвлечь ее, потребовать к себе внимания.
Дети… Средний — Гошка, которому теперь четвертый год пошел, да трехлетняя Аленка, сразу назвали Ольгу матерью. А вот старший — никак не называл. Свою мать помнил. Родную. Ему тогда уже пять лет было. Ольга ни на чем не настаивала. Жила. Зная, что помогая, детям выжить, сама оживает. Пока нужна — надо жить.
Степан поначалу терялся. Не знал, как вести себя с Ольгой. Не жена. И станет ли ею? Не мать. Но дети признали и она заботится о них. Без нее не обойтись. Вон и по дому управляется неплохо. Все чисто, прибрано, перемыто. Чего еще желать? Пусть все будет, как есть, покуда дети подрастут, а там видно будет, решил мужик.
Степан был работящим, немногословным, бережливым человеком. Еще на воле отличался трезвостью. Не любил компаний, не признавал гостей и сам не ходил к соседям. Дорожил временем. Вот и теперь, в Усолье, без дела минуты не сидел. Чашки, миски, ложки на всю семью из дерева вырезал. Затейливую резьбу на каждой сделал, чтоб не путали. Дочке и Ольге но гребенке выточил. Мальчишкам смастерил самокаты. Единственные в селе, они ездили на них к морю, без труда привозили домой мидий, крабов, рыбу. До глубокой ночи что-то мастерил: то лавку, то стол, то шкаф соорудил.
Ольга тоже Старалась для дома. Приспособила под пепельницы и мыльницы разлапистые ракушки. Из сухой морской капусты сплела циновки всем. А когда стала получать зарплату от рыбокомбината за рыбу, купила детям одеяла и простыни, настоящие матрацы. Степану даже неловко стало. Вместе живут, а деньги врозь. И ночью когда дети уснули, позвал тихо:
— Ольга, не спишь?
— Нет, — отозвалась тут же.
— Деньги в шкафу, в верхнем ящике. Хозяйствуй с ними сама. Только несбалуй ребятню. Чтоб потом тяжко не было.
— Чего боишься? Ведь твои они! Не на пустое трачу. Да и то — свои! Я еще и копейку твою не тронула, а ты уже выговорил, — послышалось обидчивое.
— Зачем сердишься? Я не в укор тебе говорю. Свою одежу на детвору поизвела начисто. Самой ходить стало не в чем. Купила бы. Чтоб не хуже других быть. Ведь окромя спецовки ничего у тебя нет. Сам бы купил. Да боюсь, что не угожу. Вот и предложил — на себя истратить. Детвора растет. Ей дорогое ни к чему. О себе вспомни, — предложил Степан.
— С меня хватит. Наряды не нужны. Не перед кем выряжаться. Не одна я в спецовке хожу. Все одинаковы. Да и недосуг в поселок бегать. Конечно, халат для дома не помешало бы купить. Но нужны занавески на окна, скатерти, Ленке — валенки, Гошке — шапку. Ведь зима на дворе. Простынут без теплого. Ты- б наведался в поселок. Сам. Мне детей бабкам часто доверять не хочется.
— Хорошо, схожу, — пообещал Степан, довольный первым за все время семейным разговором.
Утром, предупредив Гусева, отправился в поселок, прихватив для покупок сумки, сетки. В Октябрьском, едва сошел на берег, к магазину направился. Там уже мужики роились. Соображали на двоих, на троих, как повезет. Сбрасывались «по рваному», чтоб на закуску что-то прихватить. И, откупорив поллитровку водки, прямо на ступеньках магазина, отпивали свою долю под ноготь, чтоб собутыльника не обделить.
Вокруг, облизывая пересохшие губы, бродили бичи, у кого в карманах, кроме пыли, давно ничего не водилось. Они заглядывали в глаза опохмеляющихся заискивающе. Может, сжалится кто из алкашей, глоток оставит.
К Степке вмиг подвалил опухший с ночи пьянчужка, не сыскавший собутыльника. Предложил сброситься. Степан молча прошел в магазин. Алкаш за ним, приняв молчание за согласие. И нетерпеливо дергая за рукав, торопил.
— Отстань! — цыкнул на него Степан зло.
Пьянчужка обиделся. В нем откуда-то самолюбие оскорбленное появилось.
— Я ему, можно сказать, кровному врагу своему, мировую предложил, как мужику, а он мурло свиное, будто на паршивую псину цыкает! Ему со мной, грузчиком, стыдно по полбанки раздавить! Контра недобитая! — завопил, выйдя на ступени.
Вокруг него вмиг толпа подвыпивших собралась. А мужик, изображая оскорбленного, вопил:
— Ведь согласился, гад! Чтоб мне провалиться! Я за ним. А он, скотина, высрамить решил на весь магазин. Мол, он человек, а я — говно!
— Во, падлюга! Шкура кулацкая! Ну, мы его тряхнем! — загалдели, зашевелились пропойцы. Повставали со ступеней, суча трясущимися кулаками.
Едва Степан вышел из дверей, на него толпа кинулась. Пропахшая вином, водкой, перегаром, выкрикивающая самую грязную брань.
Кто-то, отбив дно пустой поллитровки, размахивал этой «розочкой» перед лицом Степана, угрожая выколоть глаза и сделать козью морду из кулацкой рожи. Другие рвали за рукава. Ссыльный молчал. Но когда зловонный, с прокисшими глазами бич сунул ему кулаком в бок, Степан не выдержал.
Поставил в сторону сумки с покупками, и выбрав самого горластого из всей своры, въехал ему кулаком в челюсть, да так, что пьянчуга, перевернувшись через голову, перелетел через ступени на орущую толпу пропойц.
— Ух, скотина! Зараза кулацкая! Теперь держись! — кинулись па него озверев.
Степан не махал кулаками впустую. Бил прицельно, расчетливо, берег силы. Его кулак то в дых, то в подбородки врезался. Валил с ног рассвирепевших, захмелевших мужиков. Иные от ударов трезвели и уже не лезли буром, напролом. Наносили удары коварные, исподтишка. А потом и вовсе сворой насели.
Чем бы это кончилось, если б не милиция, вызванная продавцом, никто не знает. Мужика вытащили из кучи рычащих алкашей изрядно помятого, оборванного.
Степан рассказал, что случилось. Но милиция не поверила. Спросила у продавца. Та руками замахала, боясь вступаться за ссыльного. И Степана привели в отделение. Там допрос учинили. На сапогах и кулаках. Чтоб впредь на поселковых руки не распускал. И кто знает, чем бы это кончилось, не ворвись в милицию Ольга.
Нет, она не кричала, не материлась. Воспитание не позволяло. Спокойно присев к столу, сказала жестко:
— Я найду на вас управу. На каждого. Моя мать и не такой пост занимала. А уж вы за свое поплатитесь. Самой страшной мерой отольется вам сегодняшнее. Нет, не классового врага вы били. Советскую власть опозорили. Бросили ее под сапоги себе и испоганили ее доверие, ее имя перед всеми ссыльными! Не постыдились звания своего! Вот за все это не ссылку, как мы, а похуже получите! — открыла дверь в коридор, и, в кабинет ввалилась половина усольцев.
— Вон отсюда! — опомнился начальник райотдела. Но Ольга вовремя предупредила, указав на телефон, что ей ничего не стоит связаться с властями, которые защитят ссыльных от поселковых пьянчуг и милиции.
Комиссарша говорила так убедительно и веско, что милиционеры поверили. Эта — сможет. Необычная бабенка. Образованная, Может, даже институт закончила. Вон какая она красивая. Не черная кость, не холопка, сразу видно. Мозги имеет. С нею лучше по-хорошему. Иначе, черт знает, что от нее ждать. Вон шпарит, как с газеты. Надо ее сопроводительные документы глянуть. А пока пусть уходят, — решил начальник райотдела.
Но Ольга не спешила покидать милицию и потребовала извинения перед Степаном и наказания виновных. Начальник от злобы губы кусал. Но извинился, пообещав взыскать с зачинщиков драки. Извиняться он не любил. Да еще перед ссыльными. Сработал страх перед Ольгой, которая явно была грамотнее и умнее его. От таких случались неприятности. Это милиция знала. Ольга тоже поняла, что нажила здесь себе врагов, какие постараются отомстить ей за день сегодняшний — сторицей. И решила быть осторожнее, осмотрительнее.
Милиция до этого случая приезжала в Усолье с проверкой раз в десять дней. Теперь же, чуть ни каждый день повадились к ссыльным. Они изматывали проверками, вопросами. Нередко устраивали обыски, не объясняя, что ищут. И, наконец Ольга не выдержала. Пошла к оперуполномоченному НКВД с жалобой. Тот выслушал комиссаршу. И ответил сухо:
— Каждый выполняет свою работу.
— В нее входит истязание ссыльных? — и рассказала об избиении Степана. Сказав, что в случае непринятия мер, будет добиваться наказания работников милиции, взявших под защиту поселковых пьяниц, и избивших Степана в отделении. Не умолчала, что если оперуполномоченный не примет никаких мер, то и о нем она напишет в жалобе, как о безответственном работнике.
С того дня милиция в Усолье перестала появляться. И авторитет комиссарши заметно возрос среди ссыльных.
Приезжавший в Усолье Волков тоже не раз сталкивался с нею. Что греха таить? Приглянулась ему интеллигентная, видная женщина. И если бы она не была ссыльной, не обошел бы ее своим вниманием Михаил Иванович. Зная, кто она, даже думать о том боялся. И опускал взгляд при каждой встрече, чтобы невольно не выдать себя.
«Будь она вольной, секретаршей взял бы ее в поссовет. Комнатенку приглядел бы, устроил бы по-человечески. Себе и ей в радость. Но куда там? У нее ссылка до конца жизни!» — сокрушался мужик, жалея бабу, и себя заодно. Может потому, не имея возможности помочь ей, старался не вредить.
А Ольга выхаживала вместе с Гусевым Степана. Пьяницы ему особого вреда не причинили. А вот милиция поусердствовала. Степан две недели с постели встать не мог. Да и потом, до самой весны голова болела. Мужик до того случая недолюбливал милицию. После всего — возненавидел навсегда.
Как-то днем, когда дети играли во дворе, присела она около Степана. Передохнуть, дух перевести. И пожалел ее мужик:
— Измоталась ты с нами. Устала. Ни радостей, ни отдыха не видишь. Сама на себя хомут надела. А зачем? За что? Ведь жизнь идет. Ты еще не успела состариться. Может, кого присмотришь в мужья? Покуда не прошло твое время. Вон в Усолье уже новый люд приехал. Парни есть. Мужики одинокие. На тебя все глаза пялят. Устрой свою судьбу. Не то совестно мне. Заездил совсем. А ведь и не муж. И не стану им. Не ровня тебе. А ты время даром не теряй. Спасибо, что помогла ребят немного подрастить. Но всему предел есть. Свое время. А и оно не бесконечно у жизни.
— Пустое говоришь. Это у тебя от болезни настроение плохое. Потому не обижаюсь, — отмахнулась женщина.
— Да ты так и останешься мне чужой. Ни разу не спросила, за что нас сюда сослали. Всей семьей. А ведь мы не просто враги народа, еще и вредители! — зло рассмеялся Степан.
— Это ты — вредитель? — удивилась Ольга.
— Ну да! И как знаешь, никогда не говорил, что сослан ни за что, — напомнил Степан.
— Это верно. И все-же, за что?
— Пришли к нам с продразверсткой. Четверо мордастых. А мы уже свое отдали. Положенное. В срок. И квитанцию показываем, мол, нет за нами никакого долга. Да что там квитанция, отодвинули нас, выгребли из амбара под метлу зерно и увезли на станцию. Я им говорил, что дети голодными останутся. Не прожить нам зиму. Никто слушать не стал. И взяло меня зло. Собрались мы вечером — все мужики. Промеж себя разговор ведем. Всех власти обокрали, голодовать оставили. Всех на смерть кинули. И нас, и детей, и баб. Так-то слово за слово решили поквитаться с властями. Уж коль нам ни пуда, так и им ни фунта. Вздумали и поехали на станцию. Бензин с собой прихватили. И оружие. Какое с гражданки уцелело у каждого. Облили весь состав, каждый вагон. Он уже к отправке готовый стоял. И подожгли. Ох и славно он полыхнул. В окрест светло, как днем было.
— И не жалко? — удивилась Ольга.
— Мне своих было жаль. Когда с их ртов повыдирали. У детей. А воров не жаль! Уж нам нет, так им и подавно. Вот и засели в кустах. Ждем, когда гадье появится зерно тушить. А они, скоты, перепились на радостях. Видать легкую победу обмывали. Все на ногах не держатся. Вылезли из своего притона в исподнем и давай спьяну по горящим вагонам палить. А мы их… Двоих на смерть уложили. Четверых ранили. Остальные, протрезвев, сбежать успели. Ну, а потом, нас трясти стали. Сообразили, чьих рук дело. Старик — сосед под пытками признался. Не выдержал боли. Нас и повыловили. Не всех, конечно. Но основных. С полгода нами стены конопатили. Уж чего только не утворяли. Из всех нас лишь пятеро выжили. Остальные, двадцать две души — на том свете, — перекрестился Степан. И добавил, вздохнув:
— Дорого мы за свой хлебушек заплатили. Кто жизнью, другие калеченные, иные скитальцами вечными сделались — без семей, и домов пооставались. А нас, в ссылку. И тоже, не все доехали. Сама знаешь. Видела.
— Наверно, случись теперь, не сделал бы такого? Тогда под горячую руку уговорили тебя?
— Ничуть не бывало. Меня не уговорить. Я не баба. А и теперь не жалею, что не дали у себя хлеб украсть, хоть и нам он не достался. Кто ж вора не наказанным выпускает из дома? Только теперь умней бы делал. Жену с детьми спрятал бы и сам после пожара- в чужие земли… Чтоб не то что люди — ветер не сыскал бы мой след. Ты когда-нибудь в поле работала? Видела, как хлеб растят и убирают? Как достается он мужику?
— Нет. Не приходилось. Я в городе жила.
— То-то и оно, А мне это пшеничное поле и теперь по ночам снится. И мозоли от него уже никогда не пройдут. Он нам и потом, и кровью давался. А дармоеды решили поживиться на нас. Всякие там комиссары партейные и комсомольские. Короче, шпана голожопая, какая работать не умела. А лишь пила и блядствовала.
— Прекрати, Степан! — словно сдуло Ольгу от мужика ветром. Глаза ее злыми стали, лицо побелело:
— А при чем тут партийные комиссары? Они не меньше тебя работают!
— Где? — перебил Степан.
— С людьми!
— А для чего с людьми? Иль люди дурней их, не знают когда хлеб сеять и убирать? Это без них испокон веку у нас на Кубани всякий старик понимал. Через собственную сраку. И не ошибался никогда. А твои партейцы — все, как один, ворюги и убийцы!
— Сам убийца! — выкрикнула зло.
— Я за свое мстил! Ну, а тебя, такую правильную, сознательную, грамотную, кто сюда выслал? Кто твою мать убил? Иль набрехала все? Вы, как крысы в бочке, друг друга жрете и не давитесь! Вы людей, Россию в крови утопили! В слезах и муках люд живет! Скажи, что полезного сделала ты, твоя мать, бывший муж? Пузо набивали, обжирались за наш счет. Пили! Покажи она тебе свои руки! А с какими ты в вагоне ехала? Думал, хлеба отрезать не сумеешь. Но тебя жизнь заставила вертеться и вкалывать. Иначе бы не выжила. Тем ты и отличаешься, что испортиться не успела. Ни душой, ни характером. Будь ты в них, давно бы скурвилась, истаскалась! И пошла бы по рукам!
— Молчи, сволочь! — заорала Ольга резко так, что дети во дворе услышали, испугавшись, прибежали в дом.
— Мамка! Чего кричала? Нас звала? — спросил Гошка.
— Садитесь обедать, — тряслись руки у Ольги. Она ничего не ответила малышу. Но ни в этот день, ни на следующий, ни о чем не говорила со Степаном. И не смотрела в его сторону.
Мужик, заметив, как охладела, изменилась к нему Ольга, постарался пораньше справиться с болезнью и едва встав на ноги, вышел вместе со всеми усольцами на подледный лов наваги. Домой возвращался поздно. Сразу ложился спать, даже не оглянувшись на Ольгу, с ее постоянно повернутой к нему спиной.
От мужиков узнал он, что усольские бабы назначили ее своей бригадиршей, вроде как бабьим комиссаром стала она среди ссыльных. И ни одну, даже самую замухрышистую бабенку не давала в обиду властям и семьям.
С нею даже старики издалека здоровались. Злые старухи и те боялись судачить о ней. Бабы во всем советовались с Ольгой.
И только в своей семье не было у нее согласия. И хотя все ели за одним столом, жили под одной крышей, у каждого была своя жизнь и Степан для себя давно решил, как только выпустят его, уедет к себе на Кубань, найдет одинокую бабенку и станет доживать с нею свой век, забыв об Ольге. К тому времени и дети подрастут. «Надо проследить, чтобы она им башки своей идейностью не заморочила, не сделала из них трепачей и бездельников», — переживал мужик. И нередко думал, ну с чего эта Ольга к его семье прилепилась? «Ну, ладно, поначалу, детей уберегла. Не дала им от горя заледенеть совсем и пропасть. Но потом, в Усолье, уж могли без нее обойтись. Так нет, сама пришла. А зачем? Ведь дети чужие. Он ей — поперек горла костью стоит. Не то в постель с ним лечь, смотреть на него не может, всю передергивает. А чего не уйдет? Ведь и себе, и ему руки развязала бы. Дети? Ну, с неделю побыли бы с бабками Усолья и отвыкли бы от Ольги. Неужели сама не поймет?» — злился Степан.
А тут и случай представился. Пошла бабья бригада на лов наваги. Не посмотрели на непогоду. На шторм, разыгравшийся на море. Посчитали, что на реке — безопасно. Мужики звали женщин домой. Но те не пошли. И остались у пробитых лунок.
Не сразу заметили они, как поднятая штормом морская вода хлынула в реку и пошла поверх льда, заливая снег. Лед затрещал. От берега до берега метров триста. Женщины были на середине реки. Вода подступила сразу, со всех сторон, проваливая под ногами лед, захлестывая сапоги. Бабы гурьбой бросились к берегу. Ольга, испугавшись, следила, чтоб ни одна не отстала, провалилась под лед, чтоб никого не унесло в лунку на донный лед. Все успели. И только она не углядела, попала в лунку, как в ловушку. С головой окунулась в холодную воду.
— Бабы! Ольга тонет! — послышался чей-то визгливый крик. Степан вначале вздохнул облегченно:
— Вот и развяжет судьба чужой узелок… — И вдруг страшно стало. Представились глаза детей, осиротевший дом.
Он мигом оказался на берегу. Сбросил сапоги, телогрейку. Бабы уже не было видно. Лишь волосы из-под льда указывали, куда затягивало течение Ольгу. Степан нырнул. Ухватил за волосы и резко, сильно дернул на себя, вырвал бабу из ловушки, поднял головой вверх. Он сам приволок Ольгу домой. Раздел, растер, укрыл всеми одеялами. Поил чаем. Не забыл приложить к пяткам бутылки с горячей водой.
— Жива. Слава Богу! Успел! Но приведись на секунду опоздать и не было бы ее теперь с нами, — трясло Степана от запоздалого страха.
— Степка! Это как же удалось тебе меня вытащить? Уж считай, на том свете была! Выходит, жаль стало? — клацала женщина зубами о края чашки с чаем.
— Как и положено! Контра партейку вытащила! Видишь, ты меня и впрямь перековала на свой лад. Скоро под гимн вставать научусь, — чертыхнулся Степан и добавил смеясь:
— Желающих спасти тебя много бы сыскалось. Но ведь и переманить могли. Из-под носа увести.
— А ты бы жалел?
— Дети бы ревели. Им во второй раз сиротеть тяжело. И хотя ты птица вольная, добро твое помню, что нас в лихую минуту не бросила. Сердце поимела.
— Все дети, да люди. На всех оглядываешься. О себе то ли
сказать боишься, то ли ответить нечего, — обиделась Ольга впервые не на убеждения, на скрытность Степана.
— А ты чего, про любовь услышать хотела? Что жить без тебя не могу. Так сама знаешь, брехня это! Сумел бы! Может и хуже, но не пропали б. Вот и верь услышанному. Я сказок не сочиняю. И сам в них не верю. И тебе говорю, хочешь — живи, нет — дорогу не загорожу. Навязываться не стану. Пока дети малы. Чуть поднимутся, ни ты, ни я не нужны им будем. Поневоле разбежимся. Разные мы с тобой, Ольга. Хотя, по-человечески, жаль тебя. И есть за что уважать. Но любить можно бабу. Ты же, только видимость. Слишком идейная. Будто из газеты вырезанная. Скучная, как радио. С той разницей, что его выключить можно и брехуна не видать. Зато и материть его можно сколько угодно. И никто за это не осудит и срок ссылки не прибавит. А с тобой, говори и оглядывайся. Кто знает, чего от тебя ждать в неровен час, — признался Степан.
— Вон оно как. Значит, все это время ты во мне стукачку видел? — перестала улыбаться Ольга и, встав с постели, поспешно засобиралась.
— Ты куда? Что тебе в голову стукнуло? Какая моча? — удивленно остановился перед нею Степан.
— Ухожу я, Степа. Спасибо за честность твою. Да и поделом мне. Не надо было мне в твою семью приходить. Разные слишком мы. Извини, что помешала…
— Уймись, дура! Оклемайся для начала. А уж потом, беги! Держать не стану.
— Да уж спасибо за заботу. Обойдусь, — спешила Ольга, чтоб не разреветься на глазах у Степана.
— Я тебе говорю! Остановись! Иначе поколочу! Приди в себя. Сам помогу собраться и провод куда укажешь.
Ольга онемела от злобы. Столько сил вложила в этот дом! А этот — огрызок от мужика, вместо доброго слова, поколотить грозит, а на будущее — свою помощь, чтоб выставить ее.
Баба бросала в чемодан уцелевшее бельишко. Влезла в брюки. И едва, потянулась за курткой, Степан вырвал из рук, хлестнул наотмашь. Не больно. Но Ольгу это оскорбило. Она оттолкнула Степана, влепила пощечину.
Мужик словно отрезвел. Отступил на шаг. Спросил сухо:
— Тебе есть куда идти?
— Не пропаду. Найду себе место. Лучше под лодкой жить, чем с тобой под одной крышей, хамло несчастное!
— Сначала найди себе пристанище, а потом собирайся. Так все делают. Не устраивай тут из себя страдалицу. Тебя здесь насильно за задницу никто не держал. Опостылело — иди, ищи другое место. Договорись. А тряпки свои всегда забрать успеешь. Тебя не гонят, сама уходишь. Но только помни. Когда придешь за чемоданом, возврата тебе сюда никогда не будет. Я бы может и простил твою глупость. Но дети — не игрушки. Им, мать нужна, а не блудливая, дворовая кошка. Запомни это. Второй раз я не повторюсь, — отошел от Ольги. Отвернулся. Баба выскочила из дома…
Она проскочила мимо игравших во дворе малышей. Ленка кинулась следом, крича:
— Мама! Куда ты? Я с тобой! — но женщина, ничего не ответив, прибавила шагу и вскоре вошла в дом Лидки.
Та нянчила чужого малыша. Увидев зареванное лицо Ольги, подскочила:
— Что случилось? Степке плохо? Дети?
— Да нет! Ушла я от них. Насовсем!
— Почему? Куда ушла? — изумилась Лидка. Когда Ольга рассказала ей все, баба помрачнела:
— А я тебя умной считала. Знаешь, думала, лучше тебя на свете не бывает людей. Верила, что ты добрая. Эх-х, снова обмишурилась…
— Почему? В чем я виновата? — удивилась Ольга.
— Да в том, что не сердцем живешь, а тем, что меж ног растет! Ты ж с чего злишься? Не полюбил, не добивается тебя! Вот и бесишься! Дурная кровь играет! А хочешь знать, такие, как Степка, на дороге не валяются. Его живо у тебя отхватят. Хотя бы и моя квартирантка! А что? Она ему неплохой женой будет. Вместе со своими и его детей вырастит. Не стоит про политику толковать с тем, кто властями обижен. Сам-то ладно. А вот когда эти партейцы детей в ссылку сгоняют малолетних, не пускают их в школу, не лечат в больницах, не продают лекарства для них в аптеке, не отпускают в магазине даже леденцов нашей детворе, вот такую власть не то ненавидеть, ее растоптать надо. Чтоб не было. Тебе такое не понять. Ты не рожала. Своих не имела. К чужим приросла. А я по своей квартирантке вижу, помогаю ей. И знаю, за что она ненавидит партейцев. Сволочи они все до единого. Кровопийцы! Людоеды и грабители!
— Малахольная! Не все такие! Уймись. Моя мать…
— Замолкни! Ты сюда глянь! На этого ребенка. Он чем хуже других? Ничем! А ему даже в лекарстве отказали. В поликлинике не стали смотреть врачи. А у него киста была. В больницу не приняли. Спасибо бабке — помогла. Зашептала, замолвила перед Богом за дите слово в молитве. За две недели, как рукой сняло? А не случись бабки? И помирай малыш. Потому, что лишним родился? Все мы тут из-за партейцев мучаемся. Они такую власть придумали! И тебя сюда, дурьей башкой сунули. А ты не поумнеешь никак! Где ж ваша справедливость и человечность? В какой транде ее прячете? Погодите, вырастут наши усольские дети! Эти, ребятня Степана, и другие! Они всему свету, всем людям правду про партейцев расскажут. Гольную, чистую, без брехни! Вам после этого не то жить, дышать не дозволят одним духом с нормальными людьми!
— А я при чем?
— При том,чтоб невступалась за всякое говно! И если все еще дрыхнешь, пробудиться пора! Глянь, как твои партейные власти землю кровью поливают. И ты здесь околеешь! И мать твою убили! Презрела бы — за что? Тебе отсюда до смерти не уехать. Они — партейцы тебя сюда впихнули! Что им твоя судьба и жизнь? Помешала с какой-то блядью переспать, вот и получила пинок, да такой, что ниже той шлюхи стала! Тобой, как тряпкой, по нужде попользовались и вышвырнули, чтоб много не вякала! Дурой ты тогда была, дурой и осталась! Думаешь, лучше Степки найдешь? Хрен тебе! На одну ночь сыщешь! А дальше — нет! Пустая у тебя башка! Опилками набита. Бабе не о политике с мужиком говорить надо. О сердешном. Чтоб успокоился, залечил душу от обид и боли. И вновь воспрял бы человеком. Тебе б не кичиться грамотой, а прижаться к Степке, как к надеже и заступнику. Ведь мужик он! Не нужна ему твоя ученость и партейная идейность. Пониманье и сострадание дороги. Они нужней красы и молодости, от каких лютой стужей веет. Не тело ему надо, а сердце доброе. Коль нет этого у тебя, отступись. Пусть другая будет. Он ей подарком с неба станет, судьбой и радостью. Не смогла ты семью удержать, отступись, не мешай другим свое найти. Но знай! Тебе уж не сыскать по себе. Тут все одинаковы. И думают, как я! А ты спи — идейная блевота! Мало проучили. Не поумнела? Погоди, настанет и твое время! Если доживешь. А ко мне больше не ходи. Не приму тебя. У меня не дурдом! Понятно? И не порочь Степку! Ты его плевка не стоишь, вместе с ученой партейностью! Кыш, отсюда! — открыла дверь ногой.
Ольга вышла шатаясь. Ей казалось, что на нее вылили целую кадушку грязи. Постояв возле дома Лидки, осмыслив кое-что, не могла не согласиться с убедительностью ее доводов. Но тогда чем же она жила прежде? Болела голова. Ольгу тряс озноб то ли от нервного потрясения, то ли от простуды. Улица перед глазами закружилась волчком. В висках ломило. Тело, словно ватное, перестало слушаться. Как она упала, Ольга не почувствовала. Очнулась в постели. Рядом Ленка куклу чаем поит и говорит ей:
— Лечись. А то, как мамка, ходить разучишься, только падать будешь.
Рядом Гошка сидел. Просил отца рассказать сказку вместо мамки. А
Степан, нахмурившись, укорял:
— Смотри, какой большой ты стал. Зачем тебе сказки? В них одна брехня. Мужику такое слушать не годится. Стыдно это, сынок!
Но Гошка начал хныкать. Ему сразу расхотелось быть мужиком, раз во взрослую жизнь не пускают сказки, значит, там скучно и вовсе неинтересно. Мальчишка незаметно для всех, словно ненароком, толкал Ольгу острым локотком. Будил. По нечаянности… Увидев открытые глаза Ольги, закричал:
— Мамка проснулась!
Женщина попросила воды. Степан торопясь встал. Налил чай. Принес его. И, поставив перед койкой на табурет, помог встать бабе.
— Как я дома оказалась? — спросила виновато.
— Бабы принесли тебя. Лидия с Дуняшкой Гусевой. Вдвоем. Сказали, что тебе плохо стало. Пошла домой и упала. Вот и вернули. Может, помимо воли?
Ольга ничего не ответила. Легла, откинувшись на подушку. Вспомнила весь разговор с Лидкой. Каждое слово. Попыталась спорить с бабой мысленно. Но поняла, доводов нет. Неубедительно получалось.
— Выходит, Лидка права? Значит, жила я и впрямь дурой? С закрытыми глазами и замороченной башкой? Но как жить теперь? Переосмыслить? Это значит, отказаться от всего, во что верила, чем жила. Ольга вспоминает прошлое. Радости и горе. Вроде прожито немного, а пережито немало. И всюду оказалась Лидка права. Но почему сама не сумела обдумать, взвесить все? Неужели нужна была вот такая встряска, перевернувшая убеждения с ног на голову и вывернувшая наизнанку все прежние, лозунговые восторги, оказавшиеся идейной пылью и ничем более. От них, кроме трескотни, ни следа не осталось в памяти.
— Степ, ты злишься на меня? — спросила тихо.
Мужик глянул на Ольгу удивленно, плечами пожал:
— С чего взяла? Ты, давай, выздоравливай. На больных никто не обижается.
— Глупо все, Степ. Пусто жила. Надо заново. Не сказкам детей учить, а грамоте. Чтоб читать и писать умели.
— Зачем? — подскочил мужик.
— Чтоб никто им, как мне, мозги не сушил. Чтоб ложь от правды с детства научились отличать. Чтоб став взрослыми, Не заскорузли в безграмотности. И главное, пусть судьба их в этом не обойдет. Им грамота нужна, как никому другому. То что власти отняли, я восполню. Ведь неспроста боятся наших детей учить. В школу не берут. Значит, есть чего опасаться?..
— Если время у тебя будет, учи. Грамота хлеба не спросит. Может и не понадобится. Ума она не прибавит. Коль дано что от природы, то и будет. Но и не помешает…
С того дня, каждый вечер, усаживала Ольга ребятишек за стол. Учила их писать, читать. Всех троих сразу. Вместе они быстро одолели азбуку и старались друг перед другом. Вскоре научились бегло читать. Степан эти занятия воспринимал, как очередную игру Ольги с детьми.
Теперь Ленка, довольная собой, писала на песке свое имя, фамилию. И рассказывала усольским девчонкам — ровесницам, какая у нее мать умная. А вскоре к Ольге пошли ссыльные с просьбой научить грамоте их ребятню.
Женщина согласилась. И вскоре дом перестал вмещать всех желающих, занятия пришлось перенести в столовую.
Послушав, понаблюдав, отец Харитон похвалил женщину и взялся помогать ей. Теперь, научившихся читать и писать, обучал священник Закону Божьему. Ольга на этих занятиях переставала быть учительницей. Она слушала отца Харитона, впитывая в себя каждое слово.
Что знала она о Боге? В семье никто не верил в него. К вере относились с презреньем. Не держа в руках Священного Писания, огульно отвергали его. И насаждали, вбивали свою веру. Во что, в кого? Ольга передергивает плечами. В Писании все понятно. Чисто, светло и доходчиво. Недаром и воспринималось оно, как собственное дыхание и жизнь.
— Не нарушайте Заповедей Господних, будьте добры к ближнему, умейте прощать его ошибки и сами будете прощены Господом, — говорил отец Харитон.
На уроки Закона Божьего собиралось все Усолье, от стара до мала. Люди забывали об усталости, о холоде и несчастьях. Понимая, что их нынешние муки, ничто, в сравненья с теми, какие перенес Иисус Христос.
Слушая Харитона, ссыльные светлели душой и лицами. И даже старухи перестали проклинать партейных супостатов, по чьей вине они оказались в ссылке. Ольга уже не покрикивала на баб. Уроки отца Харитона, так похожие на проповеди, сказались и на ней. Изменили многое. Степан, видя эти перемены, радовался. Баба перестала быть комиссаршей, стала покладистой, часто советовалась с ним.
Степан поначалу удивлялся этим переменам, не понимал причину. Но как-то ночью, когда дети, убаюканные сказками, уснули, мужик встал перекурить. Вышел на кухню. А вскоре к нему Ольга подсела. Прижалась к Степке впервой и рассказала, что произошло с нею у Лидки. Как встретила, о чем говорила, как проводила из дома. Ничего не скрыла Ольга. Степан задумчиво курил. А потом заговорил тихо; чтобы не разбудить детей:
— Мне она ничего не сказала. Когда с Дуняшкой втащили тебя во двор, дети испугались. В рев, в крик кинулись. Сколько слез пролили. И понял я, не смогут они без тебя. Помог в дом тебя внести. Ох и тяжелой ты мне показалась! Видно, от пережитого. Ну, спросил баб, что случилось с тобой? Ответила Лидия, вроде когда ты вышла от нее, у тебя голова кругом шла. Верно от простуды. Велела чаем тебя поить. Я и поверил. Старался. А она, оказывается, душу наизнанку вывернула твою. Ну и Лидка, не ожидал я от нее такого! Она не просто в дом вернула тебя, а изменить сумела. К чести ее сказать, ни одним словом тебя не испоганила и не выдала вашего с нею разговора. Хотя язык ее грязный, всему селу известен. Ну, да ладно. Сделала то, с чем я справиться не смог. И на том ей спасибо великое, — положил руку на Ольгино плечо, притянул к себе.
— Вот и стала ты совсем наша. Своя. Не комиссарша. Баба. Мать. Жена. Для того вас Бог и на свет пустил. Чтоб радость от вас, как от солнца шла. И грела душу.
— Тяжело мне, Степа. Все еще трудно. Как после болезни, — созналась баба.
— Это куриная слепота. Она скоро проходит. Ею многие отболеют теперь.
— А ты тоже ее перенес?
— Нет, Олюшка! Меня, к счастью, миновала чаша сия… С детства работал вместе с отцом и дедом в поле. Нам не до красивых слов было. Хлеб заботу любил, руки. Слов он не понимает. А и нам, болтать было некогда. В семье одних детей десять душ. Я — старший. Наравне со взрослыми работал. Младшие тоже без дела не сидели.
— А они живы? — перебила Ольга.
— Брат и сестра. Успели уехать в Канаду. Фермерами стали. Но потом не получал от них вестей. Да и не мне, отцу они писали. Его за связь с капиталистической гидрой… К стенке… В своем доме. Вместе с матерью и дедом… Всех одной очередью. Я в то время в другом селе жил. Женился. Отделился от своих. Мне меньший брат рассказывал. Ночью прибежал. Он на тот час у соседей был. Когда чекисты приехали к дому, соседи поняли: добра не жди. Не пустили брата. Сберегли. Но только на тот день. Потом и его… А те, двое, еще до коллективизации в Канаду уехали. Вроде завербовались. А вышло — насовсем. Хотели и мы всей семьей к ним, да опоздали… Опередили Советы, закрыли границу на замки.
— А моя мать много раз за рубежом была в командировках. Но ничего мне не рассказывала. Да и я не спрашивала"™ о чем, — призналась Ольга.
— Мне часто горько бывает. Камчатка от Канады совсем недалеко. Почти рядом. От нас до Кубани куда как дальше — через Магадан… Если кто из чекистов узнал бы о моем желании навестить когда-нибудь своих… Знаю, что не придется, никогда не свидимся. А жаль… Их отец отпустил. Чтоб хоть они белый свет увидели. Словно почувствовал, что кому-то выжить надо. Не всем же в мужиках жить, — вздыхал Степан.
— А я, знаешь, когда была последний раз у Волкова в поссовете, приносила списки наших, для отоваривания в магазине, слышала, как он по телефону сказал, вроде двое поселковых сумели сбежать за границу. Забрались на пароход, который стоял на рейде. А утром судно ушло. Беглецов не сразу хватились. Когда поняли, куда могли исчезнуть, судно давно наши воды покинуло и догнать его было невозможно. А сбежали не какие-то пьянчуги. Дельные люди. Специалисты ценные, — говорила Ольга шепотом.
— Пьяницы никому не нужны. Им нигде места нет. Они и партейцы — всюду лишние, — почувствовал Степан, как дрогнуло плечо бабы. Но не отшатнулось. И мужик доверчиво прижался к виску Ольги.
— Нам с тобой не сбежать. Детей много. Ими нельзя рисковать. Самим бы можно, и стоило испытать судьбу. А с малышней— опасно. И так много погибло у нас. Сберечь бы уцелевших…
— Я не о том, к тому сказала, что люди убегают от новой власти. Ни должности, ни оклады, ни льготы не держат, когда нет уверенности в будущем. И, видно, эти не последние…
— Нам из Усолья эти пароходы тоже видны. Их от наших сразу отличишь, по роже. А толку? Они, как твои сказки. Близко, а в руки не возьмешь. И на зуб не положишь. Нас — усольцев, не то на пристань близко не пустят, в поселке не везде бывать можно. Сама о том знаешь, не хуже меня, — поникла голова Степана.
— Я часто думаю, неужели нам суждено до конца жизни в. Усолье быть, и никогда не уедем отсюда, ни мы с тобой, ни дети? — дрогнул голос Ольги.
— Видишь ли, толпа всегда предпочитала дураков. Ей никогда не хотелось работать до пота. Она поклонялась собственной лени и сытому пузу. А его она набивала за счет таких, как я! Отбирала, грабила. А чтоб я не возмущался, меня убрали. Теперь других искать будут, на чью шею взобраться можно и погонять. Заставлять работать на трепачей и бездельников. Конечно, хозяев поизведут. Земля оскудеет. Но это не сразу. Ну, скажи мне, моя милая, как сумеет обработать мое поле человек, какой пил без просыпу всю жизнь? И не только коня — заморенной курицы в сарае век не держал. Нечем самому было прокормиться, не то что ей горсть зерна посыпать. А его теперь — хозяином назвали. Отдали в общее пользование всякой никчемности моих коров, коней, овец, пасеку. Он не знает, что со всем этим делать, как им управлять. Ну и злобствуют, ломают, калечат. Оно ведь не только скотина, земля своих навыков, уменья требует. Им о том откуда знать? С жалкой полоской не умели управиться. Чего же ждать от таких хозяев? Да они все по ветру пустят. Где ты видела, чтоб пьянь научилась беречь общее добро, названное народным? Оно отнято у хозяев. И никому не пойдет впрок. Все пустят по ветру. Не получив пользы. Из толпы, да еще ленивой и завистливой, не сколотить артель. На это лишь семья способна. Большая, дружная, работящая. Но… Рассеяли по свету хозяев. Если когда-нибудь и соберут уцелевших — выжившие память имеют. И не поверят этим — партейным властям. Не вернутся в свои наделы. Не захотят убийц и негодяев своим хлебом кормить, гнуть на них спину до пота. Толпа покуда сыта — веселится, славит тех, кто кормит ее. Но стоит кончиться жратве, толпа сожрет своих кумиров вместе с лозунгами. Она откажется и проклянет, их. Опрокинет и н$ оглянется. Потому что она никогда не жила разумом. А только утробой. И она, только она, руководит поступками и мыслями толпы. Вот когда оскудеют поля, истощится колос, тогда и случится то, о чем я говорю.
— Хуже всего с людьми будет, Степа. И чем дальше, тем страшнее, — вздохнула Ольга и продолжила:
— Уж как я за эту власть! Как я ей верила! Жизнь за нее готова была положить. И даже здесь, не сразу, пелена с глаз упала. Представляю, Какою дурой казалась я вам.
— Нет! Дурой никто не считал. Понимали, что не прозрела. Не клевал тебя жареный петух в задницу по-настоящему, как каждого из нас. Потому не разуверилась. С этой партейной верой, как с болезнью, как с проказой надо обрывать. И люди когда-то поймут это. Все до единого. Она от чистого, от святого людей отрывает— от Бога! А не боящийся Господа и греха не страшится.
— Скажи, а ты меня любишь? — прервала внезапно Степана,
Вопрос застал врасплох. Но человек не стал кривить душой:
— У нас на Кубани о таком не говорят. Слова — шелуха. А суть их — жизнь докажет. Сама поймешь.
До самого рассвета проговорили Ольга со Степаном. О прошлом и будущем. Все вспомнили. И женщине с этого дня куда как легче стало жить в семье.
Прошли ее страхи и в отношении Лидии. Боялась поначалу, что осрамит, опозорит ее баба на все село. Но та даже виду не подавала, словно не было меж ними никакого разговора. И Ольга вскоре успокоилась.
Наладилась жизнь в семье. И Степану перестала она быть бабой вприглядку. Женой признал. Перед своими детьми и усольским людом. Прибавилось в селе еще одна семья. И Ольга, забыв прежнюю революционную фамилию, стала Свиридихой.
Пусть не венчаную (нет на Камчатке церквей, и не регистрировал браки ссыльных поссовет) новую семью признали те, кто делил с нею все горести незаслуженного, обидного наказания. И все вошло в свое русло и иною не может быть.
…В тот день Ольга, как всегда, покормив детей и мужа, торопливо собиралась на лов семги. День выдался серый, пасмурный. И вода в море казалась грязной. Но шторма не было. Лишь небольшая качка, к которой давно привыкла бригада ссыльных рыбачек.
Ольга первой влезла в лодку. Села за весла. Вместе с нею закинуть сети отправились еще трое женщин. Сети легко скользили в воду из лодки. Женщины торопились. Над морем внезапно опустился густой туман. Все четверо заметили его лишь когда разогнулись. Нужно было заводить сеть, замыкать косяк. Рыбачки причалили лодку. Вышли на берег. И вместе с оставшимися на берегу вытащили первый улов. Он оказался очень хорошим и превзошел все ожидания. Обрадованные первой удачей, бабы уже веселей залезли в лодку и снова начали забрасывать сети в море.
За работой никто не заметил гулкой необычной тишины, которая, казалось, оглушила море. Даже горластые чайки не носилась, над водой. Она, серая, разгладилась, погасив в утробе волны. Море, словно заснуло, обманывая людей, готовилось к небывалому, ураганному шторму, который всегда возникает внезапно, неведомо когда и откуда… Никто ни разу не видел начала его рожденья, а до конца далеко не всем удавалось дожить. До его смерти, до спокойного утра, после бурь выживают счастливцы. Таких на свете немного. И усольских баб судьба не баловала покоем. И ни разу не назвала счастливой…
Рыбачки на берегу сортировали рыбу, готовили к сдаче на рыбокомбинат. Приемщик уже пошел к трапу баржи — сдавать улов. А Ольга снова развернула лодку в море. До обеда решили сделать еще один замет.
Уходит в море сеть. Мелькают руки женщин. Ни одна из них не заметила, не увидела, как поднялась над горизонтом черная, лохматая туча. Она наползала все шире, закрывая собою небо.
Когда женщины с берега заметили тучу, бабы в лодке были уже далеко и не слышали криков, голосов с берега.
Ветер, будто вырвавшись из глубины, вмиг поднял волны. Заметался в гребнях белой пеной, засвистел, загудел, на все голоса.
— Ольга! Греби назад!
— Бабы! Домой! — кричали с берега. Но волны, ветер заглушали их, относили в село тревожные крики.
Ветер разогнал туман. И люди с берега увидели, как беспомощно мотается на волнах лодка. Ветер забавлялся ею, как слабой игрушкой и бросал с гребня на гребень. Подкидывал на макушки волн, то бросал ее, словно в пропасть, обрушивая на головы рыбачек клочья пены, злобу волн.
— Пропали бабы! — ахнул-кто-то.
— Господи! Помоги им! — услышали голос приемщика.
А буря крепла с каждым мигом.
Ольга пыталась развернуть лодку носом к берегу, но ей это не удавалось. Ветер крутил слабую посудину по своей прихоти и гнал все дальше в море. Когда туча нависла над лодкой, на головы женщин сорвался дождь. От него не спастись в легкой спецовке. Она сразу промокла насквозь. Продрогшие рыбачки теперь уже пытались удержаться в лодке. Ее швыряло вверх, вниз, так, что дыхание перехватывало. Где они? За стеной дождя исчезли очертания берега. Даже оказавшись на гребне волны, ни одна не видела усольского побережья. Лишь серая, разбушевавшаяся муть, ревела, стонала, выла, словно это не море, а громадный великан жаловался на разболевшуюся утробу.
Волны, ветер, дождь, тьма… Вычерпывает Ольга воду из лодки консервной банкой. Страшно бабе. Но надо себя в руках держать. Все боятся шторма. И откуда он взялся? Так тихо было. Новая волна окатила баб с головой. Волны уже не через борта хлестали, а сверху срывались, на плечи, головы.
Ольга вскоре поняла, что весла лишь помеха и положила их на дно лодки. Лодку заливало так, что бабы вычерпывали воду ведром. Дуняшка Гусева плакала беззвучно. Все равно слез никто не видит. Их смывают дождь и море. Шалава с Лидкой держатся за борта, скрипящей на все голоса, лодки. Страшно. Жутко. Лидка уставила в небо побледневшее лицо. Молится.
Хоть и трудна, невыносима, тягостна жизнь женщин в Усолье, все-же, она — жизнь. И расставаться с нею никому не хочется. Потому, молит Бога баба о спасении женщин, попавших в беду, надеется на Его помощь, на чудо. Самим, своими силами, отсюда не вырваться, как ни старайся.
Дуняшка воду вычерпывает банкой, Зинка за борт перегнулась. Ее рвет. И Шалава уже за живот хватается. Ей кажется, еще немного, и вылетит из нее все, вместе с кишками. Зинке кажется, что этим мукам не будет конца. Ей расхотелось жить, дышать. Она уже сотни раз летала кувырком на дно лодки, вставала и снова падала. Все тело болело от ушибов, но баба еще держалась, жила.
Ольга, раскорячившись, стояла в лодке, выплескивая воду ведром. Волны валили ее на дно лодки, били хлестко, наотмашь. Но женщина крепилась из последних сил. Она не поднимала головы. Не смотрела вокруг, не оглядывалась. Не знала, сколько времени прошло. Да и что бы увидела Ольга? Ревущее, свирепое море? Искаженные страхом лица женщин, потерявшихся в лодке, перепутавших, где море, где небо? Сплошная серая круговерть. И лодка в ней казалась затерявшейся, оброненной щепкой. Небо быстро темнело.
На берегу, сбившись в кучу, тревожно вглядывались в море рыбачки. Они не уходили, ждали своих, сцепив замерзшие руки в отчаянные кулаки. Как помочь? Если бы это было возможно, себя не пожалели, ни на секунду не задумались. Но лодка давно пропала из вида, не слышно и голосов. Только рев бури, крик волн, шипенье пены на сыром песке…
А вскоре тьма скрыла из вида все. Рыбачки отошли подальше от штормовых волн. Как вернуться в село, как глянуть в глаза людям, детям? Что ответить? — дрожат плечи, губы…
Ольга не знала вечер теперь, или ночь? Сколько времени испытывает их разгулявшийся шторм? Когда он прекратится и успокоится ли он вообще? Чернота неба слилась с бурей. Ревущий шторм, по капле вытащив силы из рыбачек, решил разделаться с ними ночью. Когда измученные, обессилевшие, они уже не держались на ногах, бабы почувствовали внезапный, резкий толчок, потом удар страшной силы откинул лодку, поднял на гребень волны, и будто с размаху зашвырнул вместе с рыбачками на скалы. Лодка, хрустнув, разлетелась в щепки. Женщины, ничего не видя, попадали из посудины кто куда.
Первой подала голос Зинка. Она застонала сначала тихо, потом громче. Где-то по-кошачьи фыркнула Лидка, и чертыхнувшись громко, позвала:
— Бабы! Кто живой? Давай в кучу! — и встав на карачки, потерла ушибленную задницу. Подумала, что отделалась легко.
Ольга попыталась встать и не смогла. Резкая боль в ногах оглушила, отняла сознание. Дуняшка от страха завизжала. Отброшенная дальше других в темноту, она осторожно повернулась на бок, коснулась рукой чего-то мокрого, холодного. И никак не могла разглядеть, что она нащупала?
— Бабы! Эй, бабы! Кто где? Хоть голос подайте! — звала Лидка.
Зинка силилась что-то сказать, но не могла. Лицо, голову, плечи, словно огнем обжигало. Она застонала. Заскребла пальцами по берегу.
— Где мы? — спросила Ольга, придя в сознание.
— На том свете, мать твою! Кто так жадничает, как ты? Даже перевести дух не дала! Все мало тебе этой рыбы! — терла зад Лидка. И прикрикнула зло:
— Чего развалилась? Вставай! Оглядеться надо, куда нас черти выбросили? Смех сказать, без лодки остались. На чем вертаться в Усолье? На помеле что-ли? Так оно одноместное!
— Да помолчи хоть! Где Дуня, Зинка? Как они? — сцепила зубы от боли Ольга.
Дуняшка отползла подальше от громадной медузы. Села. Оглядываясь по сторонам. Темно. Лишь голоса доносятся еле слышно. Ощупала скалу вокруг себя. Чуть ниже — обрыв. Там внизу — море, буря. Холодно. Страшно. Липкий пот по спине бежит. Зубы чечетку выбивают. Не удержать их.
— Эй, девки, где вы? — зовет, трясясь всем телом.
— Да тут мы! Пробирайся тихо! — зовет Лидка, вглядываясь в темноту.
Дуняшка, осторожно ступая, подошла и села рядом с Ольгой.
— Как ты? — прижалась вплотную.
— Ноги. Перелом, наверное! Болят.
— Дай гляну, — ощупала ноги Ольги. Та вскрикнула.
Не перелом. Успокойся. Вывих. А другую ушибла. Потерпи. Сейчас вправлю, — ухватилась за пятку. Ольга от боли закричала дико. Мгновенная боль, как вспышка молнии, пронизала все тело.
— Теперь все. Скоро пройдет. Сможешь ходить, — успокоила Гусева.
— А Зинка где? — спохватилась Ольга.
— Не знаю. Глянуть надо. Поискать.
Зинка сама подняла голову. И ругаясь на чем свет стоит, жаловалась на головную боль. Даже в темноте бабы увидели, как окровавлено, ободрано ее лицо. Волосы и шея в крови. Зинка с трудом открывала рот.
— Бабы, где мы? — спросила испуганно.
— Дай рассветет. Тогда увидим. А пока не больше тебя знаем, — огрызнулась Лидка. И содрав с шеи чудом уцелевший платок, пошла намочить его в воде. Волна окатила Лидку с ног до головы и едва не унесла обратно в море. Лидка вернулась, матерясь. И, подав мокрый платок Зинке, предложила:
— Оботрись. Морская вода быстро залечит царапины. Одно боязно, как у тебя с головой?
— Всю дурь вытряхнуло! — ответила Шалава и, всмотревшись в светлеющий горизонт, вскрикнула:
— Бабы! Да мы не на своем берегу! Нас унесло черте куда! Как домой попасть отсюда?
— Слава Богу — живы! И не очень потрепаны, — ответила Ольга смеясь.
— Иди-ка ты! Не потрепаны? Тебе мало? Ну, так знай, я с тобой в море больше не выхожу! — крикнула Зинка.
— Да хватит, дайте вернуться, чего завелись? — урезонивала баб Дуняшка.
Лишь к вечеру третьего дня, когда буря улеглась, к острову Птичий, куда шторм выбросил женщин, подошло научное судно, изучающее миграцию северной гагары, и взяло на борт усольских женщин.
— Ну, держись, бабы! Теперь чекисты житья не дадут. Всю
душу вымотают допросами, вопросами. Как оказались на запретной для вас территории? С какой целью туда попали и на чем? — зло шутила Лидка.
— А чего рыгочешь? Нам их не миновать. Иначе, как домой доберемся? — отмахивалась Дуняшка.
Ольге даже разговаривать не хотелось. Тяжелое предчувствие не давало покоя. И оно оправдалось сразу, как только бабы вышли на берег.
Их взяла в плотное кольцо береговая погранохрана. Повела закоулками незнакомого поселка на окраину. И приведя в приземистый мрачный дом, оставила одних в тесной, зарешеченной коморке.
— Попались, пташки, туды вашу! Сорваться, смыться хотели под шумок! — брызгал слюной желчный, худой мужик.
— Куда сбежать? Нас штормом унесло. Чуть не сдохли. Всю ночь в море мотало. Выбросило на какой-то остров. А ведь и погибнуть могли. Чудом уцелели. Иль не видите? У нас дети. Верните домой. Наши в Усолье с ума сходят. Наверное, думают, что погибли все до одной, — просила Ольга.
— Вы еще не знаете, что лучше. Особо для вас. Выжили на свою беду, — зловеще усмехался человек. И от этой его усмешки невольно повеяло леденящим холодом.
Весь следующий день просидели бабы за решеткой. Без куска хлеба, без глотка воды. А на другой день начались изнурительные допросы.
Они начинались под вечер и продолжались всю ночь.
Нет, рыбачек не били. Их держали на ногах, не давая присесть,
— Сознайся, что хотели удрать за рубеж, в Японию, иль Америку, чего отпираешься? Вот подпиши протокол и иди отдыхай! — предложил валившейся с ног от усталости Ольге раздраженный следователь.
— Я не подпишу! Я не хотела в Японию! И в Америку не собираюсь. Мне домой надо! В Усолье. У нас — дети! — теряла терпение Ольга.
— Твои напарницы давно признались. Чего ты скрываешь? Чего упрямишься?
— Ложь это! Не верю! Чего надо от нас? — не понимала баба.
Лишь через две недели, раскиданных по камерам-одиночкам,
рыбачек отправили в Усолье. Ни одна не поверила следователю. Не поддалась усталости. И лишь потом, много позже, узнали бабы, что нужен был следователю показатель по борьбе с перебежчиками. Поддайся кто-нибудь из рыбачек минутной слабости, соблазнись хотя бы коротким отдыхом, признай, что хотела убежать за границу и все четверо получили бы исключительную меру наказания, а следователь — орден и продвижение по службе.
Две недели изоляции… Их надолго запомнили все четверо. Голод, холод и сырость не отняли сил столько, сколько отняла неизвестность. Когда же среди ночи их вывели во двор и снова повели раскисшими, грязными улицами, бабы подумали, что видят друг друга последний день. Трое хмурых солдат с винтовками сопровождали их весь путь до грузового причала. Потом посадили на баржу, сдав охране, которая увела женщин в темный, кишащий крысами трюм.
Эта баржа доставила на Камчатку новую партию заключенных. И теперь возвращалась обратно, за новым пополнением. Женщины поняли это из разговоров охраны, не преминула обронить, что в последней партии пятнадцать человек умерли в брюхе баржи от тифа. Старая посудина не прошла санобработку. На это требовалось время. А его всегда не хватало. Да и ни к чему, незачем и не для кого было стараться. Зэков хватало.» Здоровые — выживали. Умирали слабые. Природа сама проводила отбор без вмешательства охраны, утверждая вечный закон — слабые на севере не выживают.
Страшно… Бабы не спали все три дня, боясь крыс и болезни. Скудные пайки хлеба, какие получали на целый день, лишь застревали в зубах.
«Зато вместе!» — радовались женщины и пытались не замечать, не обращать внимание на окружавшее. Ольга рассказывала всякие случаи из своей жизни, отвлекая внимание рыбачек от происходящего. Когда она уставала, отвлекать баб бралась Зинка. И только Лидия не могла ни о чем вспомнить. Она смотрела на охрану ненавидяще и материла их — псов и прихвостней, кляла на чем свет стоит всех, по чьей вине оказалась здесь.
Может и лопнуло бы терпение охраны. Надоело ей слушать в свой адрес всякие мерзости. Но Ольга умело сглаживала, успокаивала всех на какое-то время, чтобы без потерь и происшествий вернуться в Усолье.
На свой берег их высадили ранним утром. С грохотом открыли решетчатую дверь, вывели всех на палубу, и, сдвинув, столкнув в воду трап, скомандовали:
— Живо! Прочь отсель!
Женщины не сошли — скатились вниз, торопясь быстрее ступить на свой берег. Он сегодня был для них самым родным, желанным и дорогим. Едва они ступили на него — баржа отчалила. Охрана тут же забыла недавних пассажирок, даже не оглянувшись на них.
Три недели разлуки с Усольем показались рыбачкам целой вечностью. Они сблизили женщин так, как не сроднили их годы, прожитые в ссылке в одном селе.
— Господи! Неужели это не сон? И я дома? — смеялась и плакала Ольга.
— Нас уж, видать, отпел отец Харитон, — расхохоталась Лидия и добавила:
— А мы, как ведьмы, куда ушли — оттуда объявились. Во! Страху нынче нагоним на своих! Не всяк ушедший — покойник!
— А мой не удивится! Он у меня все наперед знает. И, наверно, ждет. — улыбалась Дуняшка Гусева.
— Вон, смотрите, бабы, кто-то бежит к нам! — указала Зинка.
— Комиссаршу приметили! — узнала Лидия в бегущем мужике Степана и горестно выдохнула:
— Вот только меня, ну хоть бы барбоска облезлая оббрехала б! Так даже той неохота меня встретить. Ну и Жизнь у меня, хуже песьей…
— Мой бежит! Степка! — кинулась Ольга к мужу. Тот схватил жену. В глазах страх и радость, смех и слезы, все перемешалось.
— Я тебя ночами встречать выходил! Я знал, что ты жива, — спрятал лицо в плече. Комок застрял в горле, мешал. А сколько слов приготовил! Все потерял, пока бежал. Одно усталое сердце кричит радостно. Да и что расскажет мужик? Как испуганно умолкли дети в тот страшный день? Как совсем по-взрослому прятала от отца слезы в рукав посерьезневшая вмиг Ленка? Как кричал и звал ее во сне Гошка? Он не расскажет ей, как сиротливо, тоскливо и одиноко было ему в доме. Не стало радости, пропали тепло и смех. Как согнуло плечи томительное, долгое ожидание, показавшееся вечностью. Как ушел сон. И жизнь, единственное, оставшееся наградой от Бога, показалась не мила и не нужна без нее…
Он смолчит о том, как ныло сердце от леденящего одиночества. Как без ее голоса осиротел и поник дом. Она в нем не просто хозяйка. Она — сердце семьи… Но зачем говорить? Сама поймет. Без слов. На Кубани казаки не словами, жизнью любовь доказывают…
— Ждал? Значит, любишь? — смеется Ольга, зная заранее, что и в этот раз ничего не ответит ей Степан.
— Мамка! Мамка вернулась! — услышала Ольга и заплакала. Старший, никогда не называвший ее матерью, бежит к ней, раскинув руки. Перед всем селом, перед отцом, на весь белый свет, впервые матерью признал.
— Сынок мой! Радость моя, конопатая. Солнышко мое. Цветок наш! — прижала к себе мальчишку.
— Жива! Я верил, что Бог не возьмет, не отнимет тебя больше! — обхватил Ольгу мальчишка. А по берегу, обгоняя друг друга, спотыкаясь, падая, снова вскакивая, неслась ватага усольских ребятишек:
— Мамка! — повисла на Зинкиной шее дочь.
— Мама! — бегут ребятишки Дуняшки, обгоняя друг друга, собственный крик и смех.
— Тетя Лида! — несутся малыши Усолья к растерявшейся бабе. Тычутся мокрыми носами в губы, щеки. Обнимают морщинистую шею, усталые плечи. Торопят домой.
— Как плохо без тебя. Даже мамка все время плачет. Не спит. Совсем без тебя измаялась, — жалуется старший мальчишка. И добавляет посерьезнев:
— Не ходи в море. Я уже большой, даже ссаться перестал. Сам скоро в мужики пойду. Работать. А ты с мамкой дома, чтоб ни у кого в середке не болело. Ладно? — тащит домой торопливо, путаясь и запинаясь.
— Мама! А папка больной. Простыл вовсе! Все время тебя выглядывал. Наружу. Его просквозило, — тараторили дети Гусевых.
Лишь младший сын не пришел встретить Дуняшку. Его еще не пускали во двор. Шаман сам лечил сына. И соседи говорили, что младший гусенок уже приходит в себя.
Ольга шла домой. Ей все еще не верилось, что горести кончились и она действительно жива.
— Степа, а лодка наша — разбилась. Вдребезги. Совсем. Выкинула нас на берег Птичьего, как выплюнула. И развалилась. И сети, их я не смогла завести к берегу. Вырвало из рук. Унесло. Как теперь работать, на чем выйти в море — ума не приложу? Бабы мои без заработка останутся…
— О чем ты? Жива! Лодку новую можно сделать. Материал готов. Старики, да мы — за две недели управимся. Нас ведь тут чекисты измучили. С допросами приезжали, — проговорился Степан.
— Думали, что мы уже за границей?
— Они не предполагают. Наверняка. Даже уверенными были в том. А мы не верили. Никто. И я… Как ни плохо нам здесь, а все ж, своя земля.
Не успела Ольга прийти в себя, навести порядок в доме, в дверь вошел Волков.
— Явились птахи залетные! Где вас черти носили? — начал с порога.
Ольга, глядя на него, удивилась:
— А по какому праву крик поднимаете? Иль по-человечески разговаривать разучились?
— Да мне чуть голову за вас не свернули. Если б не нашлись, собственную шкуру за вас бы сняли, — ответил зло.
Когда Ольга рассказала Михаилу Ивановичу, что с ними случилось, председатель поссовета вытер взмокший, лоб платком и Сказал поеживаясь:
— Едрена мать, такое не всякий мужик одюжит. Кой вас дьявол погнал в такую непогодь на лов?
— Нужда наша, — созналась Ольга.
— Так вот, знай теперь, за этот самый случай, чтоб такого больше не случилось и каждый спал спокойно, наказание вам от власти вышло. Лишили вас — усольцев, права ловить рыбу в море. Отдали ваши промысловые банки поселковым рыбакам. Ни в какое время года, ни сетью, ни мордухой, ни удочкой, не разрешен вам промысел рыбы. От того всем спокойнее будет. И прежде всего мне. Не хочу по ночам холодным потом обливаться. И ждать под окном чекистов на воронке…
— А мы как теперь? Что есть будем? Ведь только море и кормило нас! Мы же с голоду здесь все умрем, — ахнула Ольга.
— Кто вам виноват? Сами просрали, что имели. Кого винишь? Вам ловить рыбу в море никто не разрешал и раньше. Вы самовольно ее промышляли!
— Но и не запрещал никто. Да и ловили не только для себя. Рыбокомбинату сдавали. Разве не было это подспорьем к плану? По двести центнеров в день! Да мужики — еще больше ловили.
— Это капля в море! — прерывал Волков.
— Но и эта капля людям шла! А чем мы теперь кормиться будем? Где работать, если лишаете нас моря и права лова? Иль ваши суда в шторм не уносит от своих берегов?
— Вы себя с нами не сравнивайте! Наши — проверенные, надежные люди! В погранзоне долгие годы живут и ничем себя не опозорили! — кипел Михаил Иванович.
— Ладно! Вы правильные, мы — ссыльные, но скажите, как нам жить теперь?
— В реке ловите. Но в устье— не сметь!
— А что в реке возьмешь? В нее вся канализация, все сточные воды, промотходы с рыбокомбината идут. В реку рыба не идет. Вы это не хуже нас знаете! — отчаялась Ольга.
— Я два раза не повторяю. Предупредил вас! Кто нарушит запрет— наказан будет очень сурово!
— Но жрать-то что? — вскочила Ольга.
— А какое мне дело? Я вас сюда звал? Я вам кто, отец родной, что ли? Хватит выступать! Сами думайте, как жить станете! Здесь я ничем помочь не могу. Прежние места лова будут охраняться пограничниками и рыбнадзором. Они поймают кого из ваших— разговор коротким будет. Помимо поселения, на Камчатке есть зоны, лагеря строгого-режима! Я вас предупредил!
— Но, Михаил Иванович, вы, что, хотите чтобы Усолье стало сплошным кладбищем? — не верилось Ольге в услышанное.
— Это ваша забота. Как хотите…
— А крабов, мидий, морскую капусту?
— Даже ходить вам, появляться на морском берегу запрещено. Дышать в ту сторону не советую! — поставил точку на разговоре председатель поссовета.
— Что ж, вынуждаете нас заживо тут сдохнуть! Мы-то ладно, а дети? Они при чем? Не хотела я…
— Только безмозглая скотина в ссылке детей рожает! Иль не понимаете, что их ждет? Это люди — тени, без будущего, без прав. На них мы никогда не будем оформлять документы. Они живут и не живут. Они никому не нужны, потому что липшие среди нас! Они рождаются себе на горе! Они никогда не обрадуются своему появлению на свет. Одним червем больше, вот и все, что можно о них сказать! Они должны проклясть идиотов, решившихся пустить их на свет в ссылке. А потому, не дави на слезы, не выйдет! Живы иль нет, мне даже мороки будет меньше, если тут погост один останется! — признался Волков до цинизма откровенно и пошел к двери.
— Ловили мы на море и будем ловить! — грохнула кулаком по столу Ольга.
Михаил Иванович резко оглянулся, вздрогнув от неожиданности, и процедил сквозь зубы:
— А вот это посмотрим…
Когда он вошел, Ольга залилась слезами. Обида, страх перед будущим одолели бабу. Она пошла на пилораму рассказать мужчинам о разговоре с Волковым. Те слушали молча. Ольга, чувствуя себя виноватой в случившемся, не находила слов для оправдания.
— Ты тут ни при чем. Надо выход искать, один для всех. Что толку убиваться попусту, — сказал Харитон.
Ольга не поверила Волкову и решила сходить к морю. Сама. Одна.
Едва ступила на песок, услышала за спиной грубое:
— Куда? А ну, вали обратно! Не то всю очередь всажу из автомата! Не прикидывайся, что о запрете не слышала! — вырос словно из-под земли пограничник — солдат.
— Это ты от нас море охраняешь? — насмешливо спросила женщина.
— От всех врагов народа. Не глядя на возраст, пол и место жительства, — ответил, как отчеканил.
Ольга, понурив голову, вернулась домой.
Усольцы знали, на эту зиму им должно хватить продуктов до весны. А дальше — есть время подумать.
И выход нашелся сам.
Решили усольские бабы сходить за подмороженной рябиной в лесок, что за совхозом Октябрьским. Времени свободного поприбавилось. И, прихватив детей постарше, какие могут отшагать пешком неблизкий путь, отправились с утра пораньше.
Впереди всех, как обычно, Ольга с обоими сыновьями. Дуняшка Гусева, Зинка с Лидкой, жена Харитона и еще с десяток баб.
Совхоз обошли стороною. Полями. Чтоб никому на глаза не попадаться. И едва свернули к леску, навстречу машина. Полуторка. В ней управляющий совхозом рядом с водителем. Увидел толпу баб, велел шоферу остановиться.
— Далеко ли путь держим, бабы?
Ольга от растерянности в комок сжалась. Была бы одна — не испугалась бы. А тут — дети. В последнее время, кроме хамства н брани, ничего слышать не приходилось и здесь хорошего ожидать нечего. И все ж сказала, куда и зачем идут.
Управляющий, сменивший прежнего — врага Усолья, откровенно на Ольгу загляделся. Глаз от нее оторвать не мог.
— Рябина — ягода горькая. Ее морозцем хорошо надо ударить. А уж потом на пироги пускать. А и брусника в этом году не густо уродилась. Больше сил потратите и времени. А вот я вам другое предложу. Может и договоримся полюбовно, — обратился к Ольге. Та слушала, не выпуская из своих рук руки мальчишек.
— Картошку мы с полей убрали уже. Но взяли мало. Убирали школьники. Сегодня по перепаханному полю наши женщины собрали чуть не вдвое больше. Но людей в совхозе мало. А полей много. Время поджимает. Может поможете?
— А что мы за это иметь будем? — спросила Ольга, сообразив все разом.
— Из десяти мешков — два ваши…
— Нет! Мало! Эта картошка у вас все равно в земле останется. Не успеете до снега собрать. Давайте так, из собранного — половина наша, — предложила, смеясь.
Управляющий, на удивленье всем, согласился.
— Так мы завтра всем селом к вам придем! — радовались бабы.
— Зачем же пешком! Я машину пришлю за вами!
И уже вечером следующего дня в землянки было ссыпано три полных кузова картошки.
А через неделю ее просто некуда стало ссыпать. Землянки, подвалы домов — были забиты картошкой доверху.
— Женщины, прошу, еще два поля остались, помогите! Ваша она! Лишь в нашем хранилище лежать будет! До первого слова! Хоть в продажу — деньги ваши, хоть в Усолье! — просил управляющий.
И ссыльные работали, даже дети. Не только картошку, а н капусту помогли убрать с полей, брюкву и лук. Себя на зиму за считанные дни обеспечили. И совхозу помогли. Управляющий сдержал слово. За проданную картошку перечислил деньги усольцам. И ссыльные теперь вовсе перестали бояться наступления зимы.
Волков, глядя на усольский берег, желчно улыбался. Тихо. Значит, не жравши сидят. Канают. Будут знать, как человека подводить. Из-за них столько страху натерпелся. Зато теперь носа на море не сунут. Жизни не обрадуются. Еще недели две и дохнуть станут, как мухи…
Он не знал, как повезло ссыльным в конце осени. А управляющий совхозом молчал. Не показал в сводках и отчетах, кто помог совхозу этой осенью.
Хитрый был человек Васильев. Понимал, укажи — неприятностей не оберешься. А не убери урожай — самого уберут. Но куда? Даже зябко становилось от таких мыслей.
В нынешнем году его всюду хвалили за хорошую организацию работы в полеводстве. Повезло, что не было проверяющих. Особенно на полях, где помогали ссыльные. А потому все обошлось, как нельзя лучше.
И Васильев теперь хотел лишь одного, чтоб никто из совхозных ни о чем не проговорился Волкову, которого управляющий совхозом давно терпеть не мог за наглый тон, безграмотность н вымогательство.
Васильев теперь подумывал, как уговорить ссыльных баб поработать в овощехранилище на переборке. Это будет нелегко. За такие гроши и ссыльные откажутся помочь. Своих и силой не заставишь. Но не приведись не сохранить урожай! Упреков не оберешься. И, набравшись смелости, приехал в село.
Он долго говорил с Гусевым и Никанором о цели приезда. Потом с Ольгой. Та с женщинами советовалась. Вроде договорились. И Васильев мог бы теперь спокойно спать, зная заранее — ссыльные не подведут. Но сна не стало. Куда бы ни шел, ни ехал, утром и вечером стоит перед его глазами лицо Ольги. Таких красивых женщин он в жизни своей не видел никогда.
Он ругал себя самыми отборными словами, злился, гнал от себя мысли о ней, заставлял себя забыть ее и никогда не вспоминать. Он пытался обмануть самого себя, но не получалось. Он загружался работой до изнеможения, но сквозь усталость, как в насмешку, видел ее улыбающиеся глаза, белокурую прядь, упавшую на лоб, припухлые губы, ямки на щеках…
— О, наказанье! За что? Сколько женщин вокруг! Почему именно она, ссыльная, сидит занозой в сердце? Почему преследует меня повсюду? — мучился человек, и в который раз удерживал себя от поездки в село. Уговаривая себя не глупить, сдержаться, ведь не мальчишка, чтоб вот так сходить с ума по женщине! Вон их сколько в совхозе! Одиноких, порядочных, умных! Врач, агроном, зоотехник, учителя! Любая с радостью за него пойдет. Не раздумывая. Так говорил разум. Сердце с этим не соглашалось.
Он уходил на фермы с самого утра, чтобы не думать об Усолье. Чтоб не сорваться, и, сев в машину, плюнув на все условности и беды, грозящие ему, не помчаться к ссыльным, глянуть на нее. Встретиться взглядами, может, она поймет, что творится в его душе?
Васильеву шел сорок второй год. Он прошел войну. Имел награды. От Сталинграда до Берлина всякое повидал. Была семья. Жена и дети. Погибли в войну во время бомбежки. Его, в числе других офицеров — фронтовиков, послали на Север укреплять народное хозяйство страны. Его должность определило образование— сельхозинститут. Не посмотрели, что садовод. Его назначение не оспаривалось. Никто и слушать не стал, что практики у него не было и после института работал в ботаническом саду на юге, а не в селе. Что никогда не был руководителем.
— Воевал? Командовал? Награжден? Выжил? Значит, справишься! Отправляйся! Чем скорее, тем лучше…
И поехал…
Никто не спрашивал, как ему приходится на новом месте? Не с кем было посоветоваться, поделиться. Все умели только требовать, упрекать, распекать, грозить. Словно забыли вокруг, что война закончилась и время приказов прошло. Что вокруг не солдаты, а обычные, усталые от войны люди, которым не хватало зачастую самого простого — свободного времени, чтобы перевести дух, забыться от утрат и горестей.
Может, потому в те первые послевоенные годы умирали фронтовики часто, словно война для них продолжалась. Они, не успев отдохнуть морально, взвалили на свои плечи непомерное бремя новых забот и не вынесли, не выдержали перегрузки. Человек не бесконечен. Кто-то перестарался, не рассчитал. И потери росли день ото дня…
Кто тогда спросил фронтовика — как живется ему, как дышится? Как устроился в мирной жизни? Это не интересовало никого. Стереть с лица земли следы войны! Скорее, любой ценой! И стирали их… вместе с фронтовиками. Никто не вел счет потерям. Надорвался? Устал? Таких слов вслух даже не произносили.
Васильев был одним из них. И у него по ночам болело сердце. И ему снились фронтовые сны. С окопами и атаками. С победами и отступлениями. С гибелью. И никогда — с возрождением… Как и многие, он боялся заводить вторую семью, не веря судьбе, боясь но вой потери. Он жил походно, скудно, холодно. Как на войне, все еще не веря в победу. Он принес ее тем, кто родился после войны. Воевавший до смерти остается солдатом. Ольга… Она, словно цветок, распустившийся внезапно над окопом… Рад бы не приметить. Да не сумел не увидеть, не заметить, не полюбить.
Васильев смеется сам над собой. Но и себе он перестал быть хозяином. Видно, сердце войну забывать стало. Ожило назло памяти…
Ольга и не предполагала, что стала болью и радостью Васильева. Он — единственный из всех, никогда не высмеял, не унизил и не обманул ссыльных. Понимал человек, что нелепая случайность, злой рок — поломали судьбы многих его друзей и знакомых, и, назвав преступниками тех, кто никогда не совершал преступлений, раскидал их по тюрьмам и зонам, навсегда лишив семей, человеческого имени и достоинства.
Знал он и о том, что сам в любой момент может оказаться среди них. Ведь своими глазами видел, как отправляли в северные зоны строгого режима неокрепших подростков. Мальчишек и девчонок. Которые не став девушками, юношами, лишившись даже надежды на это— на мужание, стали стариками.
«За это ли я воевал? За такое ли мы все четыре года дрались с врагом? Гибли и выживали? За что платились собственным здоровьем и молодостью? Да лучше б я не дожил до этого дня, не увидел бы лица старых детей, ставших зэками по прихоти государства, едва победившего в войне… За что же их?» — сжималось сердце человека. Он отвернулся от вагонов, переполненных детьми— зэками, и увидел, как безногий фронтовик на деревянной, самодельной каталке бросился с высоченного моста в реку, вниз головой.
Он был нужен, пока не стал калекой на войне. Освобожденная им страна имела короткую память. Ей нужен был бесплатный труд, немой рот и послушные, запуганные головы. Кормить инвалидов не хотела. Пусть даже они — герои, но если требовалась забота — на это не хватало ни тепла, ни сердца.
Проходившие мимо люди даже не приостановились, не посочувствовали, не испугались, не спросили — почему? Поторопились уйти, сделать вид, что не приметили, чтобы самих не скинули следом. За сочувствие фронтовику, опозорившему звание свое. А он просто понял, что стал лишним.
Васильев многое пережил, многое видел. Казалось, сердце должно было окаменеть. Не видеть и чувствовать, разучиться радоваться и любить. А оно как в насмешку проснулось…
Над совхозом опустилась зима. Пушистый снег летит лохматыми хлопьями. Конец года… Каким-то будет будущий?
«Странное создание — человек. В детстве все хотелось скорее взрослым стать. Самостоятельным. Все спешил, торопился, чтоб не опоздать. А куда опаздывать? К смерти под хвост? На войне не раз едва убегал от нее. В лазарете еле выжил. И как-то сразу, жить расхотелось. А теперь, словно бабье лето средь зимы нахлынуло»… — усмехается Васильев собственным мыслям. И, обозвав себя старым козлом, пытается отвлечься от мыслей об Ольге. Но эго ему не удается.
Она улыбается ему, что-то беззвучно говорит. И Васильев, потеряв терпение, быстро набрасывает на плечи все еще не выветрившуюся от запахов пороха и гари куртку, выходит из конторы, спешно заводит машину и, никому ничего не сказав, едет в Усолье.
Нет, он ни на что не надеялся. Он знал, что Ольга много моложе его и у нее растут трое детей… Мать й жена… «Зачем я ей нужен? Женщина всегда за мужа своего держаться будет. Не как за мужика, он, какой ни на есть — отец детям. Отчиму его не заменить», — думает Васильев. И смеется над собой: «Эко тебя занесло, братец! Уже и в отчимы размечтался. А кто такой? Старый хрен! Уже пятый десяток пошел. Башка, как сугроб — белая! А в душе — снова головешки затлелись. С чего бы так?»
До Усолья доехал быстро. Остановил машину в начале улицы. И только теперь вспомнил: «Что скажу, если спросят, зачем приехал? Навестить? Так это смешно! Не поверят. Ссыльных лишь милиция навещает. А я к кому? К ней? Засмеет и прогонит», — краснеет Васильев. И вспомнил, придумал: «Картошку в хранилище пора перебрать. Надо обговорить день и количество баб. А это только с нею. Она здесь голова».
Ольга не ждала гостей и теперь чистила картошку на кухне, прижавшись спиной к теплому боку печки. Когда Васильев вошел, забыв постучаться, баба от неожиданности нож в ведро уронила!
— Вы? Что случилось? — спросила испуганно.
— Нет. А почему испугалась? — загорелась в сердце надежда. Был бы безразличен, головы бы не подняла. Тут же словами подавилась…
— Испугаешься поневоле. Все, кто нам поможет хоть чем-нибудь, в неприятность попадают. Вот и подумала, раз без стука, значит, торопитесь иль волнуетесь. Эго не с добра — жди беды…
— Так уж и беды? Будто без того к вам никто не приезжал, — усмехнулся Васильев.
— Отчего же? Милиция да Волков часто приезжают. Не забывают нас. Соскучиться не дают. Но от них не только беда — целое горе остается, — отвернулась баба.
— Вы же их гостями не считаете?
— Таких гостей за хрен да в музей! — вырвалось невольное. И, покраснев до корней волос, Ольга извинилась.,
— Что они опять отмочили?
— Нашего Гошку вчера на море пограничник поймал. Он хотел морской капусты принести домой. Так мальчишку в милицию отвезли на катере и всю ночь в камере продержали! С пьянчугами поселковыми! Ну, разве не звери? Да таких к стенке надо ставить!
— Вы его взяли оттуда?
— Не отдали мне. Степан за ним поехал. Сам, — злилась Ольга.
— А почему вам не отдали?
— Да потому, что я им не родная. Их мать умерла. По пути. Мы со Степой уже здесь сошлись. Власти знают о том, — выпалила Ольга.
— Так они не твои? — обрадовавшись, выдал себя Васильев.
— Как это не мои? Чьи же еще? Мои, конечно! Не я родила, так ну и что? Они меня матерью зовут. Я их ращу!
— Оленька! Оля! А я-то, дурак! Думал, что ты им — родная! Своя!
— Конечно, своя! — не понимала баба.
— Своя, да не кровная! Большая разница в том!
— В чем? Для детей главное, не расти сиротами!
— Сиротами и взрослым оставаться больно. Одиночество, хуже смерти. Это я по себе знаю. Сам так живу. Да и живу ли? Ничего в душе нет. Пусто. Пепел один остался…
В это время на крыльце послышался топот ног, голоса. В дом вошел Степан с сыном.
— Вот, полюбуйся! Он там опозориться сумел! Обоссался! — не сразу заметил Васильева Степан.
Ольга мальчишку из рук мужика отняла. Прижала к себе, заплакала. И ответила мужу зло:
— Изверги! И за что столько мучений из-за них терпим! Детей и тех в покое не оставляют! Их не обоссать, их убить мало.
— О! У нас гость! Здравствуйте! — приметил Степан Васильева и спросил:
— С чем пожаловали к нам?
— Насчет переборки картошки хочу договориться. Сколько женщин дадите…
Ольга тут-же сообразила:
— А как за работу рассчитаетесь?
— Это — смотря по результату. Но лучше бы продуктами. К Новому году свиней колоть будем. Можем мяса дать. Или живым весом — по себестоимости отпустим. Либо кур. Масло есть. Молоко, сметана. Как вы предпочтете? Но сначала — работа, — улыбнулся управляющий.
— К Новому году хотелось бы продуктами получить. Но я сама этого не решу за всех. Поговорю со своими. Сегодня. И скажем завтра вам. А вы нам покажете, с какого хранилища начинать переборку.
Уже на следующий день привез Васильев ссыльных в совхоз. Отвел им овощехранилище. И все искал случая остаться с Ольгой наедине. Но она ни на минуту не отлучалась от усольских баб и словно не замечала управляющего, который будто на привязи, никак не мог уйти отсюда. В голову не приходила ни одна благовидная мысль. Как увести отсюда Ольгу, поговорить наедине. Та словно не замечала его взглядов.
— Пригласить их на обед? Ну что я смогу им предложить, кроме картошки, пары селедок и куска хлеба? В доме не то самому— крысе подавиться нечем будет. Да и неуютно, неприбрано, на жилье непохоже. К тому же у них обед с собой взят, — размышляет Васильев.
А женщины, закончив к обеду переборку отсека, перекусили наскоро, и не мешкая, за второй отсек взялись.
Васильев, покрутившись, досадливо чертыхнулся в душе и до вечера работал в конторе. Когда же в конце дня вернулся в хранилище, бабы уже управились с. тремя отсеками и собирались идти домой.
— Зачем же пешком? Отвезем вас, — и предложил Ольге сесть в кабину.
Какой короткой показалась ему дорога в Усолье. Он хотел, чтобы она длилась бесконечно. Но… Ольга уже открывает дверь кабины. Домой спешит. А как легко и радостно было с нею рядом, плечом к плечу, — Но Ольги уже нет. Она вошла в дом, закрыла за собою дверь.
Васильев вернулся в совхоз затемно.
Все последующие дни были похожи на этот первый, как братья- близнецы.
И лишь в последний день, когда лопнули все надежды и мечты, Ольга сама, внезапно, пришла в кабинет Васильева и сказала:
— Мы свою работу закончили. Женщины с последним отсеком вот- вот управятся, а меня прислали к вам договориться об оплате.
— Присядь, — предложил Васильев, и жадно вглядываясь в лицо, спросил:
— Так что вы решили?
— Лучше продуктами. Новый год скоро. Мы вам помогли, а вы — нам…
— Само собою. Все, что скажешь. Сегодня же доставим в Усолье.
Ольга достала из кармана потертые записи, вынудила посчитать
заработок ссыльных самого Васильева. Обговорили, сколько мяса, кур и масла даст совхоз женщинам за работу.
— Спасибо, Оля! Выручаете нас. И бригада у вас подобралась дружная. Мне бы вас всех насовсем. А главное — тебя. Саму. Навсегда.
Женщина рассмеялась громко. И спросила, чуть сдерживаясь:
— Зачем я вам? Иль забыли, что ссыльная?
— Я не могу без тебя. Мне не до смеха, Оля.
Женщина смотрела на человека изумленно, словно не верила в услышанное.
— Я понимаю, тебе смешно. Мол, старый черт, а о чем говорит? Я и сам себя ругал. Ты такая красивая, молодая. Я против тебя — старый пень. Самому неловко. Но себе не прикажешь, коль стала ты радостью моей, жизнью и светом…
— Не надо, Евгений Федорович, таких слов. Кто я? Вы знаете, что со мною нельзя не только говорить о таком, но даже рядом пройти — опасно.
— Я на войне всего отбоялся. Теперь уже поздно. Терять стало нечего. Жизнь одна. А много ли ее отпущено? Война отучила бояться даже смерти. А жизнь увидеть не успел. Так хоть оставшееся… Надоело жить подзаборным псом. Устал от одиночества.
— Разве в совхозе женщины перевелись? Вон их сколько! Свободные…
— Хватает их. Но ни к одной душа не лежит. Сам понимаю, смеяться надо мной будешь. Но разве виноват, что через войну, через горе, на самый север, к тебе судьба привела? Я не могу жить без тебя, Я всюду, как мальчишка, ищу и думаю только о тебе!
— Для утехи на ночь? — резко оборвала Ольга и добавила, процедив сквозь зубы:
— Ну, может на неделю, потешиться, по темным углам, стыдясь и прячась от людей и себя, похоть сбить! Самолюбие погреть, мол, еще одну дуру облапошил. Ссыльну, для коллекции. Наплевал ей, как врагу народа, в самую утробу. Пусть, мол, знает наших!
— Ты что несешь, Ольга?! Разве я дал тебе повод так думать обо мне, иль обманул в чем? Иль воспользовался вашим положением? — покраснел Васильев.
— Евгений Федорович! Как я должна понимать ваше признание? Это что — предложение выйти за вас замуж? Так и вы, и я знаем, что такое нереально. Что остается? Незаконная связь! Иное вы мне предложить не сможете, даже если бы и в самом деле полюбили меня! Так чего вы добиваетесь? — взялось бледностью лицо Ольги. — Или мало пережито мною всяких унижений, чтобы услышать гнусность еще и здесь? Вы любите? Кто вам поверит?
— Ссылка не бесконечна! Я готов ждать. Я не посягаю сегодня ни на что! Знаю, пока не кончится наказание, нас не распишут. И ты не поверишь мне. Но я не тороплюсь. И сколько проживу, буду ждать твоей свободы. Для тебя и для себя. Лишь бы ты не отвергла меня тогда!
— Зачем же сегодня о любви заговорили? — зло усмехалась Ольга.
— Чтобы знала, чтобы успела присмотреться, а может, и привыкнуть ко мне.
— Мечтатель…
— Прости, если обидел. Но я всего-то лишь осмелился сказать, признаться. А уж последнее слово — за тобой. Отвергнешь иль оставишь надежду. Она ведь тоже призрачна. Но мне не на что рассчитывать.
— Вот это верно, — согласилась баба. И добавила: — Семья у меня. Дети, муж. Да и я не с панели сюда приехала.
— С панельными говорят иначе. Им никогда не признаются в любви. Их покупают. Тебе я сказал сокровенное. Признался, на свою голову. Извини, коль обидел нечаянно. Не хотел. Считай, что ничего не слышала. И прости…
Ольга, все еще под впечатлением услышанного, спросила едко:
— Надеюсь на расчетах не отразится наш разговор?
— Не волнуйтесь, — взял себя в руки Васильев и, вызвав шофераотдал ему накладные, велев полученные продукты сегодня же отправить в Усолье.
Ольга никому не рассказала о разговоре с Васильевым. И старалась выкинуть его из памяти поскорее. Но чем больше старалась, тем чаще вспоминала его.
Управляющий тоже не показывался в Усолье. И хотя Новый год уже прошел, никто не звал ссыльных баб помочь совхозу. Не сворачивала машина в Усолье. Никто из совхозных не объявлялся в селе. А бабы постоянно спрашивали Ольгу, когда им снова идти в совхоз.
— Не больше всех знаю. Нужны будем — позовут. Может, своими силами решили обойтись, — обрубала мрачно.
Ольга не раз вспоминала тот разговор с Васильевым. Права ли она была? Или он правду говорил? Если не врал, почему теперь не объявляется? Видно, отбила она ему охоту в тот день говорить с нею на эту тему? А может, решил, что от радости, я, как баба, легко поддамся на его уговоры. Ведь стать его любовницей выгодно и удобно. Но когда понял, что камешек не по зубам, отступился… Уж теперь не приедет в Усолье. А то, ишь, повод нашел, шашни завести заодно. «Не тут-то было!»— улыбается Ольга, довольная собою.
Но случались и другие внутренние монологи. Особо по ночам. Утром, она сама себе в них бы не признавалась.
А ведь видный человек, этот Евгений Федорович- И не старый вовсе. Всего на два года старше Степки. Но разве чета ему? И лицо, и рост… И образование… О любви своей, как говорил, от Степки слова такого не дождешься до самого гроба. Молчит. А ведь я его детей ращу. Хотя бы словечко доброе когда из себя выдавил. Так нет. Все присматривается. Все — Ольга! Ни разу Оленькой, Олюшкой не назвал. Словно облысеет от теплого слова! Все душу и язык в кулаке прячет. А этот — весь нараспашку. Бесхитростный. Даже не зная меня, ждать хотел. Годы. А может, всю жизнь. Это, верно, от того, что одиноко живется ему? А и мне, легко разве. В чужой семье. До гроба в мачехах останусь. А ему — Женьке, я своею бы враз стала. И воспитание у нас одинаково. Оба пережили многое. Жили бы друг для друга. Как голуби…
— Чего вздыхаешь больной коровой? — поворачивается Степан внезапно и добавляет — Какой червяк жопу точит? Иль болячка завелась?
— Да нет, просто не спится. Да и прошлое вспомнила…
— Нашла об чем тужить. Ты вот лучше подумай, что весной жрать будем? Дети на картохе уже животы сорвали. На ней одной долго не протянешь. Ленка рахитом делается. Аж глаза болят. Может, в совхоз подрядитесь? Хоть мяса заработать. Либо масла. Свои коровы все в запуске. Тельные. Молока только через месяц, а то и больше дождемся. Другим не легше. Подбей баб. Нам, мужикам, подряжаться в хранилище совестно. Не мужичье это дело.
И, поговорив с бабами, отправилась в совхоз на другой день с утра пораньше. Никто из баб не решился вместо Ольги сходить к Васильеву. И хотя в душе все негодовало, заставляла себя идти. Ведь в Усолье дети… Взрослые стерпели бы. И не такое видели. А малышам — тяжело. На картошке и капусте долго не протянешь. Рыбы хватит еще от силы на неделю. Ее и так уже расходуют бережно.
Ольга идет укатанной машиной н тракторами дорогой. Светает, надо успеть к началу работы, чтоб застать в конторе Васильева. Иначе потом его не найти. Пойдет по фермам, на хозяйство или в райком укатит. Попробуй дождись. А и спросить о нем не у всякого решишься. Себя и его подвести можно. Да еще как! Ничему не обрадуешься и собственной затее, — ускоряет шаг Ольга, зябко поеживаясь. Да и немудрено. Морозец стоит такой, что дыханье перехватывает. Под сорок. Ноги в резиновых сапогах закоченели. Ничего не чувствуют. А до совхоза еще километра четыре. Добрая половина. Одолеть надо. Но колени не сгибаются. Что это с ними?
Женщина села в сугроб на обочину. Передохнуть бы немного. Совсем замерзла. Ноги надо растереть. Иначе не дойти. «Господи! За что такие муки мне? — сдавливает кулаками колени, совершенно не чувствуя прикосновения.
Ольга хочет встать и не может. Ноги отказываются удержать тело. И баба рухнула в снег ничком. В рот, нос снег забился. Дышать тяжело. Нечем. Женщина выплевывает снег, пытается выползти из сугроба. Но что это с нею? Тело послушно лишь до пояса. Дальше — словно чужое, каменное.
Баба силится вывалиться на дорогу. Там снег утрамбован. Но движения будто скованы. Ольга не может пошевелиться. И от страха кричит, но звука нет. Лишь широко открытый рот жадно хватает воздух.
Синее-синее небо над головой. По нему белыми лебедями пушистые облака плывут. Они так нежно подсвечены солнцем. Такое небо она видела в детстве. Потом его закрыли тучи. Черные, злые. И не стало солнца. Одна ночь. Долгая, полярная, вечная…
— Да это же ссыльная! Из Усолья!
— А чего она развалилась тут?
— Видать, набухалась, стерва, по утрянке. У них забот нет. Не то что у нас. Знамо дело — вражины…
— Поди, рыгает в сугроб?
— А ты дай ей по сраке, чтоб скорей очухалась! Чего блевать на обочине нашей дороги? Нехай у себя справляются.
— Эй, мужики, а че она не дрыгается?
— А ты пощупай ее, — посоветовал кто-то из кузова.
—.. Она ж, она ж — того…
— Чего? — рассмеялись из машины.
— Концы откинула, — ахнул мужик и снял шапку перед замерзшим телом.
— Надо усольцам сказать, чтоб забрали.
— Тебе больше других надо? Она кто — родственница тебе? — усмехнулся водитель и подойдя, перевернул труп на спину. Вгляделся. Узнал. Заторопился в машину. И всю дорогу, до самого совхоза, молчал, словно собственным языком подавился. Он ничего не слышал, спешил. И подъехав к конторе, влетел в кабинет Васильева.
— Что с тобой? — глянув на бледного шофера, удивился Евгений Федорович.
— Она умерла, — рухнул на стул,
— Кто?
— Ольга! Та, из Усолья. На половине пути к нам. В совхоз, видно, шла. Я только что оттуда. Думали, пьяная какая. А это она…
— Не может быть, — встал Васильев и как был, без куртки и шапки, вскочил в кабину. Развернул грузовик и выжимая из него все возможное, гнал по дороге, словно стараясь опередить уже пришедшую смерть. «Ольга умерла? Чепуха! Спутали! В Усолье такие не умирают. Она совсем молодая. Ей еще жить и жить. Она еще станет вольной. Она увидит счастье. И может быть тогда и мне поверит. Ведь я не обидел ее! Иначе бы не шла ко мне! Но почему? На полпути? Сил не хватило? Или судьба совсем ослепла? Нет! Это не она!» — гнал машину, впиваясь глазами в дорогу.
— Вот кто-то… Но нет, это не Ольга. Она не носит таких сапог. Вон они как порвались. Ее муж заботился о ней. Эта — не Оля, — выскакивает из кабины, и едва подойдя, падает на колени.
— Прости меня! Прости, что ослеп на душу и не почувствовал, как ты шла в совхоз. Может, и ко мне? К кому ж тебе идти было? Значит, была нужда, коль ты заставила себя! Прости…
Холодный ветер трепал седые волосы, лохматил голову, леденил виски, затылок. Человек не чувствовал ничего. Он стоял на коленях перед тою, о которой не забывал ни на минуту, переднею он уклонялся всем изболелым сердцем своим. Ее любил, ее обожествлял. Еще дороже стала она ему, когда отвергла его. Странно. Но именно ее недоверие, ее доводы, насмешки не отдалили, не оттолкнули, а сделали недосягаемую дороже и желаннее. Она не поверила. Значит, ее жестоко обманули в прошлом. А кого не предавали в этой жизни? Ведь если бы доверилась, может, и жила?
Васильев поправил прядь на лбу Ольги. Будь живой, не позволила бы прикоснуться к себе. А тут — воспользовался, — отдергивает невольно руку. — Но почему? Она же сама шла ко мне. Значит, все простила, а может и обдумала, решилась на что-то? Иначе не пошла бы… Да и я не докучал. Дал время на размышление. Да, видно, перестарался, старый дурак. Не понял. Опоздал. А она — не успела.
— Оля! Оленька! Живи! Встань! Уж лучше я! Вернись! Прости меня! Я больше не стану опаздывать. Я докажу, что люблю тебя!
Шевелит ветер на лбу женщины белокурую, легкую, как радость, прядь. На лбу ни морщины. Все заботы и тревоги далеко-далеко унеслись. Их больше нет. В карих глазах льдинки — слезы застыли.
По ком они не успели пролиться, оставив в сердце боль и смерть? Кого оплакивала? Кого жалела уходя? Кого хотела видеть в последний миг? Губы приоткрыты. Звала. Чье-то имя навсегда ушло с нею. Его уже никто не услышит. Смерть не изменила лицо, не испортила его. Не отняла красы. Наоборот, подчеркнула. Сделала лицо строгим, светлым.
Васильев открывает кузов, заледенелое железо рвет кожу с рук. Но человек не чувствует. Через десяток минут он останавливает машину у дома, где жила Оля.
— Мама приехала! — высыпали на крыльцо малыши. Но увидев пустую кабину, удивленно смотрели на Васильева.
Степан, узнав о смерти Ольги, позвал детей в дом. Не разрешил сегодня гулять на улице. И, повернувшись к Васильеву, сказал:
— За помощью она шла. К вам. Чтоб дети зиму одюжили. И я уговорил, её. Для них просить хотела. Работы. Да видишь, себя не сберегла… Бабы от того и помирают скоро, что матери они. Сначала матери, потом бабы… Но как нам без них? Как жить теперь? Без нее? А дети? Ведь мы не просто любили, она жизнью нашей была… Без нее уже ничего не будет…