Оську Корнилова Усолье узнало в один день. С кем сам не успел познакомиться — те услышали о нем. Но такое… От чего не только лица — уши краснели и заворачивались в трубки. Ведь надо, какой охальник, похабник и негодяй!

Старухи, завидев Оську, шмыгали в первую подворотню испуганными кошками и ждали, когда «ентот чума» пройдет мимо.

Он никого не пропускал, чтобы не наградить прозвищем, кличкой, не испортить настроение и не рассказать встречному всю его биографию от самого седьмого колена, сдобренную забористой, лихой матерщиной.

На Оську даже собаки брехать боялись. Бабы, прежде чем выйти из дома, выглядывали на улицу: не показалась ли где-нибудь в конце тощая, длинная, как помело, фигура Оськи?

Но тот всегда появлялся неожиданно, словно из-под земли, где его не ждали, не звали. Он знал все обо всех. Словно всегда, с самого начала жил сразу во всех домах, успевал узнать все о каждой семье.

Может, за это и прозвали его ссыльные лешаком — общей у всех усольцев презрительной кличкой. Мужики не раз решались отметелить Оську, вбить ему в зад его же зловонный язык, и отучить мужика распускать его без повода. Оську невзлюбили в Усолье все сразу. Едва он ступил на берег и заявил о себе. На как? Даже усольские псы, поджав хвосты, заторопились уйти с его глаз. Люди просто отвернулись от него. Но не таков был мужик, чтоб не познакомиться со всеми лично.

Пренебрежения иль равнодушия к своей персоне он органически не выносил и наказывал за это каждого. А потому, подойдя к Гусеву, отвернувшемуся от него и говорившему с усольцами, заявив громко:

— Ты, свиное рыло! Чего харю вонючую воротишь, выложенный козел? Ты, сучий выкидыш, не видишь, что к тебе обращаются, мать твою в корень?

Шаман, никогда не слышавший такого обращения к себе, поначалу опешил. Уставился на Оську потемневшими от ярости глазами. Хотел врезать мужику меж глаз. Сдавил в кулак пальцы. Оську за шиворот решил схватить. Да не тут-то было. Оська словно растаял. Стал за спиной Никанора и говорит:

— Если ты, ходячая параша, ведьмин выкидыш, кикиморья транда, хоть тронешь меня своим засратым пальцем — до вечера дышать не будешь.

Оську поселили в землянке. Одного. С ним никто не захотел жить под одной крышей. Никто не вынес бы его присутствия и вида. Ужиться с ним бок о бок не могли даже видавшие всякое. Оська был непереносим. Нельзя сказать, чтобы боялись, усольцы просто избегали и сторонились его. Перед Оськой были наглухо закрыты двери большинства домов. Но он от этого не страдал. Не приглашают? А кому оно нужно это приглашение? Не признают? Но это не больно. Не любят? А он кого уважает? Оська не признавал условностей. Считал их придурью, вымыслом малахольной башки. И жил не так, как все ссыльные, а по своему усмотрению и настроению.

Огненно-рыжий, с длинной, морщинистой шеей, он всегда несуразно одевался, словно бросая вызов окружающим. Он никогда не наедался. Но и не жаловался на голод. Ни на кого всерьез не злился и не считал своим врагом. Матерился по привычке. И никогда не обижался, если материли его. Никому всерьез не грозил и сам такого не терпел.

Оську знали и не знали. О нем никто слышать не хотел. И если бы не Лидка, никто из ссыльных и не догадался бы, за что лопух этот лопух, как говорил о себе сам Корнилов, и, что он за человек.

Лидка рубила во дворе дрова, когда за калиткой, сушеной воблой, внезапно возник Оська. Баба не приметила его. И мужика такое невнимание обидело. Поднатужившись, собрал в кулак всю галантность и обратился трескучим голосом:

— Ты что ж, кривоногая задница, сама дрова секешь? Иль тебя, лысую курицу, некем в доме заменить? Иль у твоего кобеля кила меж ног вылезла?

Обратись он так к другой бабе, та обозвав его дураком, в дом бы по спешила. Лидку этим невозможно оказалось смутить. И опустив топор, глянула на Оську, ответила в тон:

— А ты, говно собачье, чего тут воняешь? Чего шары перекатываешь, вшивота мокрожопая? А ну, берись за топор, лешаклохмоногий, чтоб ты блевотину собачью через соломинку до гроба глотал! Давай сюда, паскудник плешивый, чирей подхвостный! — и вытащив мужика из-за калитки, втолкнула во двор приговаривая:

— Я проверю, что у тебя под пупком растет? Кила иль другое? Секи дрова, гнида лишайная! — и всучив топор, подбоченилась.

Оська обомлел. Не удирает баба от него. Не испугалась его языка. И, даже, кажется, не обиделась. Но востра лаяться, стерва! Не легше, чем он сам, поливает. С ног до головы забрызгала! Вот это бестия!

Харкнул в ладони, растер их, и взялся за топор весело, с гиком. Поленья из-под топора его не летели во все стороны. Ложились рядком, как нарисованные. В ноги, тихонько охнув. За час все дрова перерубил. А когда Лидка взялась их складывать, цыкнул сердито:

— Пшла, задница хромая, пугало с погоста! Чего промеж ног лезешь? Аль без тебя не справлюсь, мартышка немытая?! — ругаясь, дрова в поленницу складывал. Ровную, объемистую. Лидка, глядя на его работу, язык прикусила. Сама, как ни старайся, так бы не сумела. И, кинувшись в дом, принялась на стол накрывать. Накормить вздумала нежданного помощника. Тот приглашения не ждал. Сам вошел в дом, как только уложил последнее полено. И, диранув сапогами по половику, так что тот в чертову фигу скрутился, сморкнулся в кулак, к столу сел.

— Иди рыло сполосни, мудило окаянный! На граблях сопли, на харе говно, а еще жрать сел, зараза недоношенная! — привечала Оську Лидия. Тот послав ее туда, куда бабу еще никто не посылал, сунулся головой под рукомойник. Забренчал. Но воды в бачке не оказалось. Оська глянул на Лидку вприщур. Обозвал хромою курвой и, ухватив пустые ведра, пошел по воду, матюкая по пути каждую барбоску.

— Ведь вот совсем пожрать приготовился. Слюны полная пасть набежала. А эта… Опять впрягла, мандовошка облезлая! — злился Оська.

Вернувшись, налил воды в рукомойник и влез под него с головой. Фыркал, сморкался, кряхтел. А Лидка, не теряя времени, подбадривала:

— Давай, давай! Отдирай плесень с задницы, да лебеду из ушей повыдергивай. Вовсе в грязи завалялся, козел срамной. Вони от тебя за версту. Будто с самых пеленок жопу не мыл…

А когдамужик вылез из-под умывальника, лицо его как очищенный пятак сверкало.

— Батюшки! А этот заморыш, если его отмыть и накормить, на что-то сгодится! — хохотала Лидка.

Оська возмутился, и не увидев в руках бабы полотенца, спросил:

— А вытирать мне, тобою что ли, жаба чахоточноя? Иль ты не слышала, что в порядочных домах, после умываний, мужикам полотенца подают?

— Разуй свои прокисшие бельмы, вон, на стене висят. Бери, вытирай свое мурло крысиное. И не выпендривайся, как на базаре за трояк.

— Таких, как я, за тышши не сыщешь. Я — единственный и неповторимый. Музейный экспонат. Сокровище для землепроходцев! Ископаемое, можно сказать. Драгоценное и редкое. Меня, ежли разобраться, в корону заместо украшения посадить можно. Как брильянт чистой воды! Но только жрать не забывать — подавать вовремя. Чтоб не схудал и из короны не выпал.

Лидка чуть с табурета от хохота не свалилась. Держалась за живот. Из глаз веселые слезы лились рекой. А Оська ел, пользуясь случаем. Он уже справился с миской борща, теперь рыбу уплетал, ловко отделяя ее от костей. Заедал отварной картошкой, которую глотал почти не жуя. Умял краюху хлеба с селедкой и потребовал себе чаю.

Лидка, глянув на стол, обомлела. Ничего не оставил ей гость. Все подчистую, как подмел. Даже запаха не осталось.

— Ну и силен ты на пузо! И куда только влезло? Иль враз просираешься? — отвисла челюсть у бабы.

— Иль мало подсобил? Тебе, замухрышка, неделю с этим долбиться бы пришлось. Да и что тут у тебя было? Не то пожрать, подавиться нечем! Ну, чего хлябальник раскрыла? Гони чай! Мать твою в задницу блохи ели!

Лидка поставила чай перед гостем. Баранки положила, варенье в блюдце поставила. Оська, глянув на малую порцию, рассвирепел:

— Это мне? Я тебе кто? Кошонок запаршивленный? Чего по блюдцу надрочила? А ну, валяй в миску всю банку! Ох и жлобка мокрожопая! Чего трясутся руки? Небось от радости, что в твой вонючий хлев, хоть раз в жизни, мужик зашел:

— Это ты — мужик? Огрызок собачий! Да тебя коль раздеть, от мужика один шиш останется. Его не то рассмотреть — собаке не унюхать! — не осталась в долгу Лидка.

— А ты чего ж одна гниешь? Иль не нашелся дурак на твою тощую задницу?

— Каб не такие, как ты, шибанутые из подворотни, детей бы нынче имела. Сватались ко мне чуть не каждый день. Да все начальники. Солидные хмыри. Не то что ты, соской деланный. Это были люди! Мужики! Хоть сзади, хоть спереди! С положением, при деньгах, на машинах приезжали, — врала Лидка, завидуя сама себе.

— А ты чего ж? Дать дала, а замуж не пошла? Чего трандишь, макака? Иль я глаза забыл в жопе? На тебя же отворотясь не налюбуешься. Ты ж не мужиком, ты сучком гнилым на свет выброшена. Кто на себя обиделся иль жизнь опаскудела, что к тебе свататься придет? Разве полудурок, иль алкаш какой-нибудь. Ему едино — в бутылку глядеть.

— Сам подкидыш! Сам из жопы высосанный! Сам из-под коряги, из волчьего говна! Потому — харя у тебя овечья! Блевотный порошок, пузырек соплей! Чирей вонючий! — заблажила Лидка.

— Э-э! Не перегибай! Я ведь гордый! Недаром во дворе меня «принцем» дразнили. — За то что золото у меня аж из головы полезло. Другие завидовали красоте моей. Все девки меня солнышком звали. На всех вечеринках, я — первый гость. Но что ты понимаешь в красе? Мной, если вправду болтать, весь город гордился. Девки около меня хороводами вились. Любая рада была до обмороку, если гляну на нее. Не я им — они мне предложенья делали! Но их-то много, а я — один. Не спешил загубиться. Молодой был, значит. Неопытный. А когда взрос — тут-то и девок не стало. Перезрел, как старый хрукт. Ну, чего рыгочешь? Весь угол обоссала! Не веришь? Ну и дура!

— Слепота ты куриная, а не солнышко! Да около тебя не то девкам виться — собаке посрать боязно, — смеялась Лидка.

Оська чаем поперхнулся:

— Это от чего же?

— Да от того, дурак ты, гнилушкой деланный, что сюда попадают пропащие! Чего мелешь о прошлом? Его, что задницу, сколько ни крутись, не укусишь. И его не вернешь!. Чем реже вспоминаешь, тем спокойнее жить станешь. Беги от памяти! Тут она — убивает. И твоя рыжая дурь не поможет. Выкинь всю из своей ржавой параши, вымой ее и дыши, словно тут родился, — погрустнела баба.

— Видать, лихо тебе душу обосрали, коль памяти пугаешься. От нее ты, хоть в собственную задницу головой, все равно не спрячешься, — приуныл Оська.

— А ты-то сюда за что? — полюбопытствовала Лидка.

— Э-э, за собственную дурь! — отмахнулся мужик. И начал издалека:

— Я ж в своем городе на заводе работал. Слыхала ли ты, тыква недоспелая, про город Тулу? Нет? Ну и дура! Про Тулу нашу весь мир знает! В ней лучшие оружейники, самовары и пряники! И еще много чего ископаемого. Ну так вот я — оружейник! Смальства, можно так сказать…

— В горшок стрелял что ли? Да и то, верно, не всегда попадал. Чаще мимо. От того и рыжий, что горшок тебе в наказанье часто на башку надевали, — не верила Лидка.

— Вот дура чокнутая, говорю, оружейник я. В сборочном цехе работал. Любое ружье, с закрытыми глазами, разберу и соберу в минуту. Но сюда меня не за это послали, — сознался Оська и продолжил:

— На конвейере я стоял. Где оружие, собиралось знатоками. А у меня самый что ни на есть высокий разряд. Ну, а заработок жидкий, хотя без браку мы работали. Ты хоть раз слыхала про нарезное тульское ружье? Нет? Ну и дура! Такое ружье, не на станке, а Старыми мастерами делается. Каждая деталь вручную. С гравировкой, с подписью мастера. Но и стоит оно огромные деньги. Впору князьям да принцам их иметь. Ну, а спрос на них, не глядя на это, никогда не падал. С под рук хватали. Глазом не успевали сморгнуть, цельная партия ушла. Будто ветром сдуло. А начальство все торопит — скорей мужики! Поспевай, покуда спрос имеется! А куда гонят в шею — войны нигде нет. Разве только для охоты их пользовать? Но ить ружья наши — боевые. Их сторожко продавать надо было. А не кому попадя. У кого деньга имелась, да в жопе жир завелся. Ну и обидно нам стало. Как так, мильены даем, а нам за то — гроши колотые. Я и стребуй у мастера, чтоб словечко за нас начальству закинул. Насчет заработка. А он, гад, бздилогон оказался. Испугался впрямую. И когда начальство в цех пришло, указал на меня и говорит:

«Вот этот рабочий — Осип Корнилов — недовольствует, что у него заработок мал. Требует увеличить. Мол, оружие выпускаем музейное, можно сказать, дорогое, а самим жрать нечего подчас бывает. Вот требует, чтоб я к вам обратился. Чтоб расценки пересмотрели. Обижается, что сделанное им ружье за всю жизнь купить не сможет. А это несправедливо. Так он думает».

— Он еще и думать умеет? — удивилось начальство.

Оська уставился взглядом в стол, выругался так, что Лидка вздрогнула. И продолжил:

— Это вы недовольны заработком и рабочих на смуту подбиваете? Вы знаете, что это называется контрреволюционной агитацией?

— Я и нынче путем не знаю, с чем ее едят эту пропаганду. Хотя уже в зоне пять лет отмантулил. А тогда и подавно. Послал я этого борова на хер и предложил ему зарплатами поменяться. Не на все время, хотя бы на год. Чтоб и у меня на пузе малость жир завязался. А ему лишнее стряхнуть, так даже полезно было бы. Добавил, что такого вот клопа я не раздумывая поставил бы к стенке. И из нашего нарезного, без осечки, из двух стволов разом, без промаху всадил бы весь заряд! — почесал затылок Оська. Помолчал немного и снова заговорил:

— Меня через час загребли. Прямо с работы, с конвейера. Переодеться не дали. Браслетки на руки, штык в спину. И гуляй в Магадан. Четвертной вломили! Уж чего только не набрехали на меня! И враг народа, и контра, и шпион, и недорезанный! И все — я! Даже сам за собой таких грехов не знал. Все, как на шелудивого взвалили. Пытался отбрехаться, да за это борзей измолотили. Чтоб заранее охоту отбить к разговору. Чтоб я на погосте, дохляков супротив власти не поднял. Уж что надо мной не вытворяли козлы партейные и эти — чекисты (чтоб их матерей, на том свете сраками на каленые штыки сажали!) свинцом бы их блядские утробы залить, чтоб впредь знали, кого на свет производят, — хмурился мужик.

— Выходит, ты, как и я, тоже за дурную брехню сел?

— Не за дурную! Я все вылепил. Как оно есть! И не шибко жалею! Хрен с ними! Одно — воли жалко! Надоело не за хер, по зонам и ссылкам мотаться, — сознался мужик.

Лидка прекрасно понимала его. Ее ведь тоже называли контрой, чьею-то отрыжкой. И тоже запрещали думать и говорить. Лидия, после услышанного, сердцем потеплела к Оське. Он стал ей понятен и близок.

— Я, вот, за анекдот влипла сюда. Поначалу думала — свихнусь. Кому я вред причинила? А вот нашлась сука, настучала на меня. Шлюха подзаборная. Со всеми козлами, не то с мужиками, переспала. У нее триппер изо всех дыр капал. Так даже такою чекисты не потребовали. Подобрали, отмыли хором, и сделали из нее — паскуды, подсадную утку. Она, лярва, за год почти три десятка людей заложила. И не подавилась, не сдохла. Идейной стала. Будто мы забыли, где она свои идеи лечила! Потаскуха! — скривилась Лидка словно от боли.

— Ты чего? Чего гундеть вздумала? А ну, подбери сопли, транда— соленые уши. Теперь уж, плачь не плачь…

— Мать у меня осталась на материке. Одна на всем свете. Никто о ней не позаботится. Боятся даже навестить, — выплеснулось наболевшее.

— Ты хоть тюрягу миновала. И то радуйся. А меня не обошло. Сунули вначале в камеру-одиночку. Там крысы пешком друг по другу бегали. Я, мать их в жопу, спать не мог поначалу. Потом вроде, обвыкся. Перестал их замечать. А через месяц завшивел начисто. От переживаний, от всяких мыслей. Мне ж эти чекисты, раздолбай их Бог, грозились пулю в лоб всадить. Я и ждал. Уже приготовил себя. Страшно только вначале было. А потом сам их торопить начал, ждать надоело. И жить…

— Дурак! Гнида, ты, квелая! Жить ему, мудиле, надоело! А кто ж в свете остаться должен был? Одни партейные, да идейные шлюхи? Не-е-ет. Я себе смерти не прошу. Авось, увижусь с той лярвой. Уж я с ней сквитаюсь. И за себя, и за тех! Одним махом! Чтоб не обидно было! Я ей припомню все муки свои, каждую боль на ее шкуре вымещу. Да так, чтоб все вспомнила, испытала на себе мое! — оскалилась Лидка по-нехорошему.

— А мне плевать на того кастрата! Не стану об него мараться. Если доживу до воли — в деревню уеду, к деду своему. Там заживу спокойно. Всех гадов не передавишь, все говно с земли не вычистишь. Это я еще в зоне понял. Там много всякого люду. От пидера до генерала. Все на одной параше встретились. У каждого свое горе. Первое время всю обиду помнил, месть придумывал. Да Колыма из каждого дурь выбила и выветрила. Зряшное это дело, пустое. Нестоящее и минуты жизни. На прииске я там вламывал. На золотом. Номерной он был. Неподалеку от Сеймчана. Зимой под пятьдесят морозец жмет. Да с ветерком. А ты гонишь тачку с породой впереди себя. Да бегом. По настилу. Чуть споткнулся иль замешкался, охрана так огреет, свет не мил покажется. За день до сотни тачек приволокешь. На промывку. Ноги, руки, как из мерзлой породы, не двигаются. Не до жратвы поначалу было. Потом обтерся, обвык. Но это я. А другие ломались.

— Как? — выдохнула Лидка.

— Просто. Мерли. С голоду, с холоду. Падали на настил. Под тачку того, кто следом… Их даже не смотрели. А может, живой еще? Очередь из автомата в лоб. Для надежности. И в отработанный карьер. Чтоб без мороки. Потом бульдозером засыпали, когда уже много накапливалось. Лечить даже не думали. Зачем? Зэков хватало. Каждый день новые партии прибывали. Свежаками их звали. И все повторялось сызнова. Так вот там, в зоне, понял я, что есть жизнь? Она шибко короткая и хрупкая. И тратить ее, сжигать на месть — дурная затея. Только малахольный может пустить ее под хвост козлу. Я ей цену знаю. Бывало, родную пайку отбирал бугор у меня и кидал в парашу. А я — целый день не жрамши вкалывал. Вцепился в горло фартовому, чтоб из его глотки хлеб выдавить, заместо своего, сгубленного, так ворюги налетели. Кодлой. Отмудохали так, что кровью срал два месяца. Но не стал фискалить, понял, начальство зоны натравило их на меня. Чтоб пришили в бараке. А я — выжил. И бугра прижал. Да так, что не обрадовался! Готов был полную парашу языком вылакать. Пидора, которого начальство зоны натягивало, под себя подмял. А фартовым это западло. Я накрыл их. И засветил… Его и замокрили тут же, как паршивого пса. Но за это весь барак, вся зона поплатилась. Бугор с начальством жил нормально. Новый не поладил. И пошло сикось-накось. Жратву совсем перестали давать. И мужики на холоде дохнуть стали. Случалось, ложимся по отбою, а утром — десятка мужиков не досчитались… Не встали со шконок. А кто жив, едва на ногах… И вот тогда началось, — посерело лицо Оськи. Он умолк. Плечи ссутулились.

— Что началось? — напомнила Лидка.

— Мертвецов жрать стали. Те, кто жил. Вчера еще одной робой укрывались, а утром у своего же соседа от жопы кусок отрезал. И жрет. Мол, он, покойник — не больно, ему все равно…

Лидка в комок сжалась. Ее трясло, как в лихорадке.

— Поначалу чуть не свихнулся. Но что скажешь? Живой, хоть и паскуда, о жизни думает, о своей шкуре. Да и какое мне дело было до них, если начальство видело и молчало, а иногда посмеивались выблядки, мол, что ж это не все филейные части отрезаны? Вот тогда я больше всего боялся сдохнуть. В те полгода. Как их вынес и выжил, сам не допетрю нынче. Потому и теперь, и потом, никак не могу напихать свою утробу. Видно, она за прежнее требует свою плату, — усмехнулся Оська невесело.

— Как же ты выжил там? Целых пять лет! — изумилась Лидка и подала мужику оладьи, налила еще чаю.

— Выжил как, спрашиваешь? Не я один. Каждый норовил до воли время выждать. Хоть как-то, скрепя сердце. Но жизни на Колыме нет. Эго точно, что два пальца обоссать. Колыма со многих ту жизнь по капле высосала. И хуже всех относилась к политическим, куда и меня пришили, — крутанул головой-подсолнухом Оська:

— Всех, кто с кликухой контры туда прибыл, запихивали к блатным для начала. На засыпку, так сказать. Там идейных петушили. Всякая шпана изголялась над нами.

— Тебя тоже в педерасты произвели? — дрогнул голос Лидки.

— Хотели. Один раз. Но у меня геморой кровил. От тачки сорвался. Побрезговали, на мое счастье, — сознался Оська. И продолжил:

— Других до смерти заездили. Всем бараком, в очередь. Хором пропускали. А все начальство зоны. Оно науськивало на нас блатарей. Те и рады стараться. Меня только в параше три раза потопить хотели, раз в обиженники не сгодился. Не получилось. Вешали над парашей на всю ночь, вверх ногами. И тоже не за-губился. Обливали водой и на мороз выкидывали… Вот посля того, успокоились окаянные. Не сладили со мной. Хоть цельный год бок о бок маялись. И я их духу не терпел. На второй год вышел мне фарт к своим политическим в барак перейти. Раз закалку у фартовых прошел и выжил, значит, дозволялось дышать дальше, — продолжил мужик.

— А мертвых где ели?

— Везде. И блатные это начали. Но чаще — нашего брата, политического. Я ж не один карантин проходил. Почитай, половина… Ворюги зарплату отымали, посылки. И даже мертвых в покое не оставляли. Но были там свои навары, — доел мужик оладьи и продолжил:

— На Колыме, кто на приисках вкалывал, имел льготы.

— Сдохнуть без очереди, — вставила Лидка.

— Ну то — везде возможно. Но зачеты! Они меня и удержали в жизни. Там всяк день — за два шел. Если план свой выполняешь. А если перевыполняешь — дополнительно набегают дни. Вот так я пять колымских лет за двенадцать годов прожил. И после того— наградили меня ссылкой. Отправили жить, можно сказать. Чтоб пришел в себя после Колымы. Очухался от ней, оклемался. Но вот же натура чудная — на Колыме мне Тула снилась, свой завод, даже конвейер. А тут, когда считай — на воле, Колыма снится всякую ночь, — усмехнулся человек.

— А зачем? — не поняла Лидка.

— Разве я своим снам хозяин? Вот ты, дура, спросила, как я выжил там — на Колыме? Дура дурой, а спросила умно, — допил чай Оська и заговорил:

— Я ж дурней тебя был, когда в зону попал. Бывало ночами от злости плакал, что ни за хрен собачий влип. У ворюг от злости выжил. Назло скотам судьба уберегла. Но был в том бараке старик один. Весь благородный. Не черная кость. То сразу видно было. С ворьем не знался. И они его не трогали. Боялись. Да и никто из зэков этого старика не задевал и не обижал. Удивительный человек…

— Чем же? — загорелись глаза Лидки..

— У деда того, когда его в зону упрятали, ничего не было окромя Библии. Ее он всякую свободную минуту читал. До самого отбоя. И не глядя, что вкалывал вровень с нами, всегда для Бога и время, и силы находил. Оттого обходили его стороною беды, и здоровье человеку Господь давал, терпение. И так-то вот, вприглядку, мы, почитай, с полгода жили. А потом — потянуло к нему. Не только меня. Многих. И после работы обсядем его, что мухи баланду, слушаем, что он нам поведает о Боге, Писании. До ночи с ним засиживались частенько. Ты-то хоть крещеная? — спросил Лидку внезапно.

— Нет.

— Ну и дура! Окреститься надо. Без того человеку жизни нет на земле. Одни муки. Это я понял, когда нашего деда послушал. Он доказал на примерах наших. И мы понемногу рядом с ним очищаться стали. Грехов бояться начали. Бога почитать. Молитвы повыучивали. И знаешь, хочь малую пайку хлеба нам давали, но и с ней мы себе крестики поделали. Из жевки. Всяк старался свой крест красивше чем у другого сделать. Одинаковых не было. И носили эти кресты открыто. Не пряча. Нас стали баптистами дражнить. Мы не слушали малахольных. У нас своя отрада появилась. На всякую свободную и лихую минуту. Наш дед. К нему мы, что к чистому роднику, приходили. Мозги, душу и сердце ополоснуть. Набраться сил, крепости, терпения. Всего того нам шибко не хватало. А он дарил все это. Каждому, дарма. И мы молиться стали. И открыли Бога, будто себя заново в свет получили. И перестали ныть наши души. Забыли мы о мести, обидах. Поняли: суетное все это. А жизнь — подарок Божий. И откинули все, чем раньше жили. Не я один, все политические в том — фартовом бараке верующими поделались.

— А чего твоего деда Бог на Колыму послал? — съязвила Лидка.

— Чтоб нас людьми сделать. Вернуть Богу, самим себе. Отчистить от грехов. Ради того и жизнь положить не жаль. Почитай, больше сотни голов в Божьем стаде прибавилось. Если б не он — не выжили бы. А потом и нас Господь приметил. Облегченьем одарил меня — ссылкой.

— Ох и облегчение! Черту не позавидуешь, — процедила сквозь зубы Лидка.

— И все же это не Колыма!

— А старик так и остался в Магадане? — спросила баба без умысла.

— Э-э, нет! Господу все видно! Как только мы лицом к нему повернулись, да кресты наделали, молиться стали, Бог первым делом старца вызволил. Помилование ему от властей вышло. За почтенный возраст амнистировали его. Как раз на День Победы. Теперь уж третий год, как он дома.

— А за что его посадили? — полюбопытствовала баба.

— Да ни за что. С пасеки своей, а у него пять ульев было, мед не государству сдал, а в церковь отнес. Батюшке. У того восемь душ детей. Что для них два ведра меда? Пустяк! С того не зажирела б ребятня. Так кто-то позавидовал. Нафискалил. И того священника взяли, приклеили кражу государственной собственности, чтоб им пусто было. И детвору его, с женой вместе, как расхитителей казенного добра в ссылку выкинули. Наш дед с горя ульи и поджег. В последнюю минуту успел. Чтоб никакому вражине не досталось его добро, коль с зубов вырывают. Вот и присудили ему воровство с вредительством. До сих пор не возьму в толк, какую парашу вместо головы носить надо, чтоб придумать такое? Сам у себя кто крадет? И власти, какое к меду деда имели отношение? За что тот налог с него брали, никак в толк не возьму.

— А тебя, дурья тыква, за что сгребли? Или меня, хотя бы? Признаться стыдно вслух, — глянула баба в лицо Оське.

— Я когда сюда приплыл, в поселке для начала меня высадили. Дали хлеба вволю, селедки, аж целых пять штук. С меня ростом. По два с лихуем кило — каждая. Луку две головки. И говорят, лопай, равняй морду с жопой. Я и трескаю. Всю дорогу не жрамши плыл. Охрана на пайку позарилась. Ну, да хрен с ней. Короче, гляжу, какой-то хмырь подваливает. Начальником назвался. И спрашивает:

— Читать, писать, умеете?

— Я ему в ответ, мол, смотря что читать и писать. У каждого своя грамота. Он мне и трандит, дескать, обеспечить вас работой хочу, чтоб вы в Усолье ссыльным вслух читали газеты и журналы, которые вам с почтой доставлять будут. А статейки те особо помеченными придут. О том только вы и я знаем. Договорились? И руку мне протягивает, навроде дружиться предлагает. Я его послал подальше и говорю, — рассмеялся Оська не выдержав.

— Волков, наверное. Это его — паскуды, шкода, — догадалась Лидка.

— Я ему в ответ, мол, не сходится наша грамота. Вы ее по газетам учили, а я — по кодексу. Уголовному, надо понимать. В нем я за пять лет все статьи назубок знаю. Серед ночи разбуди — скажу от начала до конца без запинки. Сколько по какой статье предусмотрено. Эту грамоту все колымские зэки одолели за годы отсидки. А вот с газетами дела иметь не приходилось. Не доходили они до нас. Потому — читать не обучился. Не одолел эту науку. А теперь уж припоздал. Не стало памяти. Вместе с волосами она из башки вылезает. Последние ее остатки для себя берегу. Чтоб на воле не забыть, какое имя получил при крещеньи. Так-то, вот…

— И что ж тебе сучье вымя ответил? — ждала Лидка.

— Сетовал шибко, что опять ему не повезло. Все неграмотные в Усолье едут». Ни одного образованного человека средь ссыльных нет. Политинформацию провести, некому. Одна была и та замерзла. Такую бабу, красивую, сберечь не сумели! Все сетовал на ссыльных, — рассказывал Оська.

— Это он про Свиридиху. Она у нас раньше Комиссаршей была.

— Газеты читала? — спросил мужик.

— Да нет! Кто их слушать станет? Время нету. Она властям верила. Все выгораживала их. А потом прочистили ей мозги. Человеком стала. Хорошей бабой. Но не повезло ей. Замерзла зимой. А мужик ее недолго горевал. Не то года — сорока дней не дождался. Не дал ногам Ольги остыть и привел в дом другую. С детьми. Она у меня раньше жила. Теперь с ним. Своих и его детей растит. Полный дом детворы. Едва успевает. Поначалу нам всем дико было, зачем они так поспешили сойтись? Почему не дождались года? А когда увидели, как она относится к детям, так и заткнулись. Взрослый стерпит. А дите, да еще наше, усольское, без заботы бабьей вовсе зачахнет. А для чего тогда жить, если детей своих вырастить, да сберечь не сможем? Вот и смирились. Забыли поспешность людскую. Они ведь не ради утехи — для детей, как лучше, сделали. Те нынче хорошо живут. И, дай им Бог! Только вот Ольгу тому Волкову трогать бы не стоило. Немало горя он ей доставил, морда толстожопая! Нет! Он не хмырь, он — кабан холощенный, всю кровь с нас выбрал. Чего только не стерпели от него! И голод, и побои, и крики! А сколько нас душил, как гниду? Счету нет! Меня три раза почтальонкой брал и все выгонял под жопу. Как слово поперек скажу, так под сраку мешалкой на другой день. Устала я. И когда он мне велел опять вернуться на почту, послала я его ниже бабьего пояса и осталась с бабами рыбалить. Чего ради мотаться стану с места на место? Надоело. Хоть и трудно, зато свои рядом. И все привычно. Там же не знаешь чего ждать от недоноска этого. Чтоб он собственным говном подавился! — пожелала Лидка Волкову.

Оська, поняв, что баба живет совсем одна и вовсе расхотел уходить. Хотя за окном совсем темно стало.

— Печку надо б затопить. Изба вовсе выстудилась. Как ты, мокрохвостая? — обратился к бабе.

— Щепок надо наколоть. Ну да некому. Ты ж, верно, яйцами уже в пол врос. Сидишь столько! Помог бы, — не выдержала баба.

Когда в печке загорелись дрова, Лидка поставила картошку на плиту, достала рыбу из ледника. Оська ловко разрубил ее на ровные куски, принес дров со двора, воды. И снова сел к столу.

— А кем ты тут работать станешь? — спросила Лидка, не поднимая головы от плиты.

— Без дела не останусь. Много чего могу, — подморгнул, едва баба глянула на него.

— Это ты на что намекаешь? — прыснула смехом.

— На то самое, об чем ты подумала, — развезло рот мужика в улыбке от уха до уха.

— Чтоб тебя клопы заели! Ишь чего захотел, харя свиная! — делано осерчала Лидка.

— А я при чем? Я про твои думки. Ты себя и выдала, рыло суконное!

— Ах, аферист! Пройдоха! Еще меня подначивать? Да я с тебя шкуру до самой задницы спущу! Ишь, размечтался, рыжий таракан! — боялась баба переборщить в брани.

— Ну, будет! Уж наслушался, аж до соплей. Чем меня не обозвала нынче! И шишом, и тараканом. А я ей тут наизнанку выворачиваюсь, вместе с исподним. Голышом, можно сказать, стоял перед тобой. Сколько время извел! А ты тут все целку из себя ломаешь. Иль забыла, что я оружейник. И уж своего, коль порешил, все едино — добьюсь. Хочь ты на рога здесь встань! — оторвал бабу от плиты так внезапно, что она и сморгнуть не успела, как оказалась в руках Оськи, стиснувших ее, словно железными обручами.

Шершавые губы мужика оказались требовательными, сухими.

Лидка пыталась вырваться.

— Зачем же так вот сразу, к чему спешить, обвыкнуться б, ведь есть время.

Но Оська ничего не слушал. Схватил Лидку в охапку, унес в комнату на постель.

— Отстань, нахал, кобель! — пыталась вырваться. Но Оська был опытным. Кофта, юбка слетели с Лидки вмиг.

— Пусти, охальник! — отталкивала мужика и почувствовала — поздно…

Оська мял бабу всю ночь. Ни на минуту не давал передохнуть. Лишь дверь закинул на засов. И до самого утра сбивал похоть за все воздержания.

А утром, позавтракав, вместе с притихшей, оробевшей Лидкой, вышел с нею из дома. И пошел рядом, поддерживая под локоть. Без лишних слов, разговоров и объяснений, при всем ссыльном люде, признал бабу своей. Навсегда, до самой смерти.

В этот день Оська подошел к Шаману уверенно. Семейным человеком стал, как-никак, бабным. А значит, все заботы нынче на его шею свалились. Нужен заработок. И Лешак решил поговорить с Гусевым по-мужски. Виктор вначале не хотел слушать Оську. Отворачивался, отмахивался, как от назойливой мухи. Видно, обиду помнил, тот самый, первый день их знакомства. Но Оська был не из тех, от кого можно легко отделаться, прогнать равнодушием. Он прошел хорошую школу, получил крепкую закалку и умел заставить любого выслушать себя.

— Ты, не воротись, не баба. И я не в сваты к тебе пришел. Че рожу воротишь? Может ты мне сто раз поперек жопы стоишь, но коль судьба так свела всех, не гонорись. Не таких, как ты, обламывать доводилось. В местах похлеще Усолья. Тебя б там дальше чем дневалить при параше шагу не пустили бы. А меня по половинке, с почестями, можно сказать, к вам отправили. Нынче я уже бабу имею. Жену, значит. Выходит, работа мне теперь нужна путняя. Чтоб семью держать, как полагается.

— А что умеешь? — повернулся к Лешаку Шаман.

— Много чего. Оружейник я. Золото мыть умею. Но это тут без надобности. Могу печки выкладывать. Кирпичи делать.

— А подручное? Ну, может поделки какие, чтоб продать в поселке можно. За деньги. И кормиться тем. Нынче все наши этим промышляют, чтоб с голоду не помереть. Сам пойми, промысел рыбы на море у нас отняли. Волков, гад, отобрал. Теперь с реки рыбу ловим. Ее не хватает. Покупаем харчи в Октябрьском. Иначе не прокормиться. Может, умеешь что-нибудь рукодельное?

Лешак задумался. Сел на бревно. Обхватил руками голову. Горько на душе было.

— Нет, кроме свистков для детворы, ничего не смогу. Их я в детстве вырезал. Но тут и леса нет. А березы, что перед домами растут, на это дело не годятся. Нужна ива. Ее ветки. Ее голос. Он плачет и смеется. До самой жопы продирает, если дудку сделать, а свисток — грошовое дело. Мало будет стоить. Но и на него материала не сыщется, — грустил Оська.

— Ива будет тебе, — пообещал Шаман. И спросил:

— А почем те дудки продать можно?

— Не знаю. Торговать не приходилось. Себе всяк делал. Да и станут ли их брать в поселке?

Но уже через неделю, повезли бабы в поселок первые Оськины дудочки. Целый чемодан.

Лешак волновался, как никогда. Хоть и несерьезное это занятие, стариковское, а все-же, глядишь сгодится. Даст копейку в дом.

Бабы вернулись в Усолье довольные. Дудочки быстро продали. По трояку. Привезли харчей в село. Лешаку за работу пол-литра водки прихватили. Чтоб теплей и веселее работалось Оське нынче.

И человек стирался. Но через месяц упал спрос на дудки, набрались поселковые. И бабы вернулись в село, распродав совсем немного. Оставшиеся дудочки, раздали в игрушки усольским ребятишкам. А Оська снова загоревал. Чем заняться, где найти заработок, как прокормить семью?

Эти заботы не давали покоя ни днем, ни ночью. А тут еще Лидка на радостях справила Оське костюм в поселке. Купила рубаху, туфли. Словно на волю с мужиком собралась уехать. Все сбереженья растрясла. Ничего не осталось. А кому эти обновы нужны, даже не спросила. Хотел поругать бабу за дурь, да жаль стало. Ведь она хотела доброе ему сделать, угодить. А он, пропадал. Теперь, хоть в костюме, хоть без костюма, жрать все равно охота, а нечего. И Лешак от безделья, сам не зная, как получилось, оказался на берегу моря.

Он сел на осклизлую от воды корягу, выброшенную приливом. Смотрел на волны, набегавшие на берег.

— Господи! Помоги! — вырвалось тяжелым вздохом из усталой груди.

— Сейчас помогу! А ну, пошел отсюда, гнида вражья! — подошел пограничник откуда-то из-за спины. И вдруг, глянув в лицо Оське, осекся, слезы увидел. И спросил:

— Что стряслось? Горе какое?

Лешак понемногу разоткровенничался. Рассказал парню, что точило душу. Тот слушал молча. А потом предложил:

— Пока я тут дежурю, приходите. Но не всем селом. Иначе из поселка приметят. В сумерках. Человек пять, или шесть. Мы со своим земляком отойдем за мыс. Закинете сеть пару раз. Повезет — ваше счастье. Ну, капусты, мидий пацаны пусть наберут. Но два часа вам дадим на все. Не больше. Дальше — другой наряд заступит, они не станут разговаривать с вами. Быстрее! — поторопил Оську.

Лешак секунды не промедлил.

А вечером все село радовалось. Всего два раза успели мужики закинуть сеть, а рыбы столько поймали, будто целый день не вылезали из моря всем селом.

Какие мидии? Рыбу носили от берега в село и женщины, и дети. Бегом. Время было ограничено, о том помнил каждый.

С месяц село ловило рыбу крадучись. Воруя у того, у кого украсть было невозможно. Усольцы старались остаться незамеченными. Но их увидели с моторной лодки жители Октябрьского. А на другой день в Усолье приехал Волков с нарядом милиции.

Хорошо, что рыбу успели спрятать в ледник, который постороннему человеку не приметить. Лишь ту, которая в котле варилась, вылили на землю и растоптали. Михаил Иванович тряс кулаками, грозился сгноить в тюрьме всех усольцев, от стариков до детей. Он матерился грязно, пошло. Оскорблял всех и каждого. И когда Оська не выдержав, спросил:

— А что же жрать? — Волков ударил его наотмашь. Не больно, но обидно. И тогда Лешак не сдержался. В последние четыре года, даже на Колыме, в зоне, никто не решался тронуть его пальцем. Даже фартовые и начальство — не рисковали…

Глаза Лешака в секунду кровью налились. Волков понял, что сделал промашку, но исправить, изменить что-либо было уже поздно. Оська врезал Волкову кулаком в подбородок, поддев его так сильно, что тот, клацнув зубами по-собачьи, рухнул мешком, отлетев метра на три. Лешак к нему бросился. Сорвал с земли, вмазал в «солнышко». Волков, согнувшись в поясе, хватал воздух, но тот не проходил в горло.

Оська поддел его кулаком в висок. Но тут опомнилась милиция, будто стряхнув оцепенение, набросилась на Лешака, скрутили, потащили в лодку.

Э-э, нет! Он сам спровоцировал! Он первым ударил. Мы все свидетели! И в НКВД дорогу знаем! Выведем на чистую воду мародера! И вас — заступничков! Наведут у вас порядок! — заорала Лидка, опомнившись первой.

За ней все ссыльные к лодкам кинулись. Грозя сию же минуту найти опера НКВД и разобраться в драке. Милиционеры, услышав угрозы, отпустили Оську. Но тот будто с ума спятил:

— Нет! Везите! — требует нахально и сам в милицейскую лодку сел.

— Я найду на вас управу! Вы, мать ваша — сука, запомните этот денек, разучитесь рожи бить и крутить руки! Я сыщу на вас управу! Суда над вами стребую, паскуды вонючие! А тебя, как власть, заставлю извиняться за все перед всеми ссыльными и добьюсь, чтоб тебя под сраку коленом выбили! Отовсюду!

На берегу Оська вышел из лодки. Нет, он не пошел в милицию. Да и милиционеры не решались вести его в отделение. Знали характер своего начальника — фронтовика, тот недолюбливал Волкова и далеко не всегда верил ему. А потому стояли растерянно. Оно и верно. Правы эти ссыльные, Волков сам начал драку.

Оська шел по поселку наобум. Искал НКВД. Он не видел, как следом за ним, униженной, побитой собакой, плелся Волков.

Михаил Иванович привык к тому, что ссыльные все терпели молча и боялись его, не нарушали его даже дурных требований. Он слишком привык к их послушанию. И теперь, когда они нарушили его запрет, он потерял над собою контроль. Но и раньше, случалось, совал кой-кому кулаком в зубы. И молчали. Наученные пережитым терпели все. Волкову нравилось чувствовать себя хозяином этих людей, которые боялись его крика, его сдвинутых бровей.

И вдруг, впервые, его не испугались. Мало того — получил сдачи. Да так, что теперь этот случай надолго запомнится. Опозорил его на все село, на всю милицию, этот недавний зэк. А теперь еще и жаловаться на него решил в НКВД. Там неизвестно как на все посмотрят. Зэку что? Ему, что тюрьма, что ссылка, все едино. А вот его — Волкова, — узнай о драке в Усолье НКВД, с работы точно выгонят. Не станут разбираться долго. Битая власть — уже не власть. Его заменят новым. С авторитетом, не подмоченным, без синяков. И, может, он в сто раз борзее будет, ему доверят поссовет, а Волкова… Куда-нибудь в глушь, подальше от этих мест. Хотя, куда уж дальше? — дрожит Михаил Иванович, не зная, что предпринять, как остановить этого ссыльного, ставшего сущим наказаньем.

— Мужик! Эй, мужик! Как там тебя? Усольский! Погоди малость! — окликнул Оську и предложив поговорить по душам, отвел в сторону.

Лешак только на это и рассчитывал. Не зная тонкостей всего пережитого Волковым, он не хотел идти в НКВД и не пошел бы…

Взял всех «на пушку», зная наверняка, что не только органа, а самого его названия боятся все. И упоминание о нем, угроза обратиться туда за помощью отрезвила бы любого. В этом Лешак был уверен, как в самом себе.

Он даже спиною чувствовал, что Волков либо пошлет кого-нибудь вернуть, уговорить Оську, либо попытается это сделать сам. И тогда — требуй с него! Только не продешеви, он примет все условия. И больше не сунется в Усолье…

Оська остановился, словно не предполагал увидеть Волкова. На того смешно и жалко было смотреть. Но Лешак и виду не подал, что отказался от мысли жаловаться. Решил взвинтить цену случившемуся до неимоверного.

С час они говорили облокотясь на чей-то забор. Вполголоса. Глядя на них, можно было подумать, что они — соседи или давние знакомые. Но при этом не следовало замечать так и не разжавшихся до конца разговора, побелевших Оськиных кулаков.

Наутро с усольского морского побережья была снята пограничная охрана и ссыльные снова начали лов рыбы. Теперь в магазине поселка им отпускали товары по полному ассортименту без всяких ограничений. Оська не упустил ничего. Теперь в Усолье каждый день привозили хлеб из пекарни. А рыбокомбинат разрешил усольским рыбакам оставлять себе от общего улова двух бригад не два, как прежде, а семь процентов рыбы.

В Усолье теперь каждую неделю приезжали врач и фельдшер. А милиция сократила проверки села до одного раза в месяц. Кроме всего, ссыльным разрешили иметь свои огородные участки на территории совхоза Октябрьский, но без использования техники и семян хозяйства.

Самой большой своей удачей Лешак считал то, что вырвал у Волкова разрешение на постройку кузницы в селе. И стал первым ссыльным кузнецом Усолья.

Большего Лешак не выпросил. Не согласился Волков впустить в школу усольских детей, пользоваться услугами больницы и поликлиники поселка.

Но согласился, чтобы усольская молодежь, будучи в Октябрьском, могла приходить в кинотеатр.

Оська радовался тому, что сумел из неприятности выжать пользу селу. И люди — ссыльные, Усолья — теперь иначе стали относиться к Лешаку, зауважали. Понимая, что днем сегодняшним во многом Оське обязаны.

Теперь и Лидка изменилась. Хромать перестала. Замужней это совсем ни к чему. Прекратила орать на баб и старух. Ей они больше не были нужны. В ее жизнь вошло новое, необычное. Долгожданное и дорогое— семья..

О муже она мечтала много лет. С самой юности. Но среди ровесниц была не просто неприглядной, а и страшненькой. Потому на вечеринках никто, даже по пьянке, не лапал Лидку в темном углу. Не гладил под столом ее мослатое, как у коня, колено. Не хватал за сиськи и задницу, какие покуда сыщешь, разуверишься, что девку поймал.

Лидка не раз ночами в подушку выла. Все ее ровесницы замуж повыходили, детей нарожали, у всех мужья.А Лидкеи завалящего любовника судьба не подкидывала.

И мучилась, и болела, и кляла свою колченогую, кривую судьбу, посмеявшуюся над нею досыта.

Стыдно было признаться ей, что и сюда — в Усолье, ее привезли старой девой… Что не нашлось ни одного желающего, хотя бы по бухой, воспользоваться ею, сделать бабой. А потому, скрывая правду, которой сама стыдилась, называла себя женщиной видавшей виды и знавшей настоящую любовь. Бабы ей верили. А не все-ли равно, что было в прошлом? На берегу Усолья не то что любовь, жизни обрывались не раз. Не грех иногда и светлое вспомнить. Или помечтать…

Лидка с трепетом вспоминала, как удивился Оська в ту первую ночь, узнав, что Лидка, злая матершинница, никем не тронута и ни черта не знала о семейной жизни.

Она познала ее с ним. Открыла для себя ее радости и тревоги. И была бесконечно счастлива.

Ее муж никому не выдал тайну. Это был их секрет. И Оська гордился втай, что так легко и просто заполучил, где и не; ждал, в жены целку.

— Это не беда, что худая и горластая. Вся в меня, такая уж порода у нас с нею — семейная! — думал мужик. И не избалованный бабами, их вниманием, не обижал Лидку и по-своему трогательно заботился о ней. Называя иногда помелом из жопы ведьмы, либо горластой парашей. Более сильных выражений уже не употреблял. Жалел самолюбие жены.

А в последнее время стал замечать, как хорошеет Лидка. Пополнела. Разгладились морщины на лице. Она уже не шмыгала, как раньше, ходила важной павой.

Кто другой, а Лидка доподлинно знала весь разговор Оськи с Волковым в тот роковой день, когда настрого запретив усольцам ехать в Октябрьское, ее муж сам разобрался с председателем поссовета и вернулся с удачей для села.

Оська ночью рассказал жене обо всех подробностях того нелегкого разговора:

— Я в НКВД не собирался. Они меня законопатили. Какую же подмогу от них ждать? Для понту пригрозил. Знамо, что нам облегченья не пришло бы, но и его против шерсти погладили б. Может и вовсе выкинули б с поссовета. Но на его место прислали б сущего черта. Какой ни кулаками, а чем похуже действовал бы. Это я враз скумекал, — улыбался мужик, довольный своей сообразительностью.

— Ждал, когда он сам меня на разговор кликнет. И верно, враз почти застопорил. Упрашивать начал не ходить в НКВД. Говорил, что от того проку никому не будет. Только горе. Я это без него знал. Но еще для виду рыпался, грозился. Тогда он и предложил, мол, давай полюбовно. Я и выложил ему свои соображенья. Все, Залпом. Не все он принял. Но я на то и не рассчитывал. Думал, меньшего добьюсь. Но боров шибко напуганный был. Не кочевряжился. А когда все обусловили, я ему вылепил свое, что если не сполнит договоренного, НКВД ему не миновать. Окроме сего предупредил, коль со мной захочет разделаться, Усолье будет знать, чьих рук это дело. И тут же пошлет письмо, какое я загодя для органов приготовлю. И дарма ему ничто не спустится.

— Верно, гаду вломил, по самую задницу! — одобрила Лидка мужа.

— Ну, а он, гнус паршивый, мне в ответ, мол, ничего такого в голове не держит, и не замышляет. Надеется, что ссора промеж нами забыта…

Но ни Лидия, ни Оська не поверили Волкову и жили под постоянным напряжением, ожидая от него любую пакость, чувствуя, что не оставит усольцев в покое Волков, выждет момент и постарается взять свой реванш.

Но шли дни, недели, месяцы. И никто не интересовался ссыльными. Успокоившиеся, люди стали приходить в себя.

В эту осень они сдали много рыбы. И себе на зиму сделали запасы. Готовились к зиме. И хотя до холодов еще оставалось время, усольцы каждую минуту берегли. Дел у них и впрямь было много, Нужно было собрать овощи с участков, пересортировать их, сложить в погреба и подвалы, запастись топливом на долгую зиму.

Ссыльные давно забыли об отдыхе, выходных. А праздников у них никогда не было.

Спать ложились, когда над селом опускалась глухая ночь, вставали с третьими петухами.

Даже дети не залеживались в постелях до зари. Едва ребенок научился прочно стоять на ногах, он становился помощником в доме. Детство заканчивалось вместе с последними обмоченными штанами.

Люди не вели счет дням и собственному возрасту. На это не оставалось времени. Они сами в этом году закладывали емкости рыбой прямо на комбинате. Так удобнее и легче было вести обсчет уловов.

Оська работал кузнецом. Ковал лопаты, тяпки, топоры, совки, вилы и грабли. Его товар пользовался большим спросом в поселке. Он нужен был в каждом доме, всякой семье.

Кирки, ломы, даже тачки, научился делать человек. И зарабатывал не меньше рыбаков. Спину не разгибал. По шестнадцать часов не уходил из кузницы, чтоб не отстать в заработке от жены, ставшей бригадиром у рыбачек не за силу, а за горло, умевшее перекричать, переспорить, выдрать из горла заработанное. И благодаря ей, рыбачки стали получать втрое больше прежнего.

Оська радовался, что жизнь наладилась, что в доме все есть, появились и сбережения на книжке, красивая, добротная одежда и обувь. Даже одеяла пуховые привезла Лидка из Октябрьского, заскочила в перерыв в магазин, увидела и купила без страха. Зимой понадобятся…

Оська привел дом в порядок. Двери, окна утеплил. Ставни поделал, навесил. Забор собирался поставить вокруг дома. Да со временем не получалось. Откладывал.

В тот день, когда Лидка вернулась с работы раньше обычного, сказала, что заложен последний чан рыбой и теперь усольцы все уловы будут оставлять себе на зиму.

Лешак порадовался. Значит, немного осталось времени. И скоро Лидка будет управляться по дому. Кончается нерест. Хоть отдохнет баба. И усевшись за ужин, улыбался, вот-вот на столе начнут появляться борщи и котлеты, пельмени и оладьи. Что греха таить, не только Оська любил вкусно поесть, а Лешак к тому же много лет давился казенной едой, которая не только в желудок не шла, колом в горле становилась.

Спать легли пораньше. И вдруг среди ночи стук в окно услышали. Потом в дверь. Громко, настойчиво, кто-то требовал открыть дверь.

Лешак, спросонья, ничего в окно не увидел. Открыл дверь и тут же в коридор вошли милиционеры.

Оську отстранили. К нему никто не обратился, ничего не объяснил. Потребовали, чтобы Лидия быстро встала и оделась. Баба дрожащими руками застегивала кофту. Не понимала, в чем дело? На вопрос ей ответили коротко:

— Узнаешь в отделении.

Лидка, спотыкаясь вышла из дома, едва успев оглянуться на растерявшегося Оську. Он спешно влез в брюки, накинул на голое тело куртку и прыгнул в лодку, направился следом за женой. Но к начальнику милиции его не пустили, сказав, что он занят и никого не принимает.

Лешак остался в коридоре. Он ждал часа два, пока из кабинета начальника вышел директор рыбокомбината с двумя незнакомыми людьми, следом за ними двое милиционеров вывели заплаканную Лидку и, не дав ей сказать ни слова, увели в камеру.

Оська ворвался к начальнику милиции нахально и спросил:

— За что мою бабу взяли?

— За вредительство. За порчу продукции, предназначенной на экспорт. Причем эта порча оказалась умышленной. Имеется вещественное доказательство, неопровержимая улика преднамеренности совершенного деяния! — сыпал человек слова на голову, как из прохудившегося мешка.

— Что случилось? Я не в курсе! Какая порча? Чего? И при чем тут Лидка? — начинал терять терпение Лешак.

— Ваша жена — бригадир рыбачек. Сдавала продукцию уже готовой. Засоленная кета должна была пойти на экспорт. Но вчера, когда последний чан был загружен, рыбу решили проверить товароведы. Все емкости. И оказалось, что в третьем чане вся

рыба протухла. И ее не только за рубеж продать, собакам выкинуть нельзя — отравятся. Из чана даже черви поползли!

— А пря чем моя баба? В рыбу мог попасть морской конек. Случайно. Либо чан не обработанным остался. Почему мою бабу взяли?

— Не чан и не конек. Меня вызвали. И в присутствии эксперта, сторожей, рабочие вытащили из чана буханку черного хлеба. Уже разложившуюся.

— Почему же до вчерашнего дня ни червей, ни запаха не было?

— Чан был наглухо, герметично закрыт.

— Хорошо, а почему вы думаете, что хлеб в чан положила моя жена?

— Да потому, что она бригадир. Чан при ней закрывался, — терял терпение начальник милиции.

— Скажите, а что этот чан опечатывался, иль пломбировался? И вы, и я, хочь в том не силен, знаем, что открыть любой чан при желании, иль по бухой, может всякий, кто попадет во двор комбината. Иль я брешу? На весь двор они держат даже не сторожа, а только вахтеров на проходной! Тем эти чаны и не видать, как собственный зад!

— Следствие разберется! — встал начальник.

— Я слыхал, что вы — фронтовик. А значит — меня поймете. Следствие уже с нами один раз разобралось! Дорого нам их разборки обходятся. Годами жизней изломанных! Искалечены судьбы! Нешто так и впредь будет? На что моей бабе хлеб в рыбу совать? Ведь всякий улов потом и кровью дается! Если бы нарочно вздумала вредить, зачем бы хлеб совала. Хватило бы и морского конька, его промеж собой рыбаки чертом кличут. Их в каждом замете полно. И никто не подкопался бы. Чистая случайность. Проглядели. Здесь же наглядно — хлеб! Дураку дошло бы, что причину порчи искать станут и найдут. Кто ж сам на себя пальцем укажет и шею поставит под петлю? Да и хлеб не на дне, сверху оказался. Долго не искали. А знать, вредитель торопился. Ни черта другого, кроме хлеба не знал, потому что ни моря, ни рыбаков не знает и о морском черте не слышал никогда. Ну, если б бабы наши сошли с ума и вздумали такое утворить, вы этот хлеб нашли бы на самом дне чана. Но в том-то дело, что они это не утворили! Не там вы ищете, если впрямь виновного сыскать хотите! — горячился Оська.

Начальник милиции внимательно смотрел на человека, сидевшего перед ним. На лице его еще стояла серая, голодная печать Колымы.

— В ваших словах есть логика. И все-же продукция испорчена умышленно. Это тоже факт. На территории комбината таких емкостей много. А порча — в вашей. Специально? Не верится! Посторонний не мог знать, где ваши чаны. А спрашивать, как вы говорите, на себя пальцем указать. И сесть в тюрьму.

— Зачем же узнавать? Почему посторонний? Это мог быть работник рыбокомбината! Любой! Все они видели, а потому знают наши чаны!

— А зачем им это делать? Какой резон? — удивился начальник милиции.

И тогда Оська рассказал ему о драке с Волковым в Усолье.

— Не вижу связи. Он уступил вам, вы ему простили. При чем же нынешнее?

— Да при том, что моя жена бригадир. Посадят ее, тем самым накажут меня. Не только одиночеством. А и тень на мне останется. Недоверие, подозрение. После ее ареста Волков не преминет объявиться у нас, сорвать свой кайф, поглумиться надо мной.

Начальник милиции слушал Оську, думал о своем. Немного помолчав, сказал:

— Я принял к сведению сказанное вами. Но следствие начато. Я сообщу ему ваши доводы. Но до выяснения обстоятельств ваша жена будет находиться в следственном изоляторе.

— Хотя бы под подписку! На поруки!

— Не могу! — встал человек, давая понять, что разговор закончен.

Оська вернулся в Усолье и найдя Шамана, рассказал ему все о случившемся. Тот хмурился. Молча качал головой. Знал, утешать бесполезно, тем более, когда ничем не можешь помочь.

— Следователь должен допрашивать не только Лидку, а всех баб, кто с нею на рыбокомбинате был. Так что Усолья он не минует. Но… Это ни о чем не говорит. Попробуй, вбей им в головы, что мы это не делали, если следователь уже настроенным окажется? Бесполезно все. Такая наша доля, — понурил голову Шаман.

Прошла неделя. Три раза ездил Лешак в Октябрьский, чтоб разузнать о жене. В милиции все словно воды в рот набрали. Лишь плечами пожимают, мол, не знаем ничего. А начальника нет на месте. Где он, когда будет, никто ничего не знал.

О следствии и следователе по делу тоже ничего не говорили.

Оська просил показать жену. Ему отвечали, что она жива и здорова. Но больше ни слова не обронили.

Лешак лишился сна. За прошедшие дни он пережил слишком много и чего только не передумал за это время. Он не верил в правосудие, Иначе не была бы изломана, исковеркана, собственная жизнь. И не было бы Усолья. Ведь все село, каждый его житель — результат жестокости, несправедливости и беззакония, именно следователей. Это им в укор, черным обвинением, памятником зла стоит Усолье. И живет… Через десятилетия несет на лице своем печать проклятия и позора. Кто придумал его? Кому в. голову пришла бредовая идея ссылки? Того надо было до конца дней, безвыездно продержать в Усолье… Не надо проклятий, смешны и нелепы наказания, насмешки и позор — ничто. И пытки мелочь… Голод и холод стерпеть можно. Одиночество даже лечит иных. Убивает лишь Усолье. Село — призрак, село — погост… Оська сидит у печки усталым тараканом. Уставился в темный угол.

Ни есть, ни спать давно не хочется.

— Где Лидка, что с нею? — точит воспаленный мозг единственный вопрос.

Оська в мыслях сотни раз освобождал и хоронил бабу. Приводил миллионы доводов в ее оправдание, но их никто не слышал и слушать не хотел.

— Если ее осудят, я убью тебя! Я найду тебя, падла, с под земли! Вырву с постели, вонючего хорька и пущу в клочья, на куски, изорву так, что псы позавидуют. И никто не соберет, не узнает. Я порежу тебя на жилы. Но на засыпку — за все муки, жизнь твою по капле выпущу, как в зоне мокрили сук фартовые. Так и я с тобой разборку учиню, — придумывал Оська миллионы изощреннейших пыток и смертей, от которых даже волки добровольно в капканы забились бы. Только не видеть, не слышать, не испытать на собственной звериной шкуре.

Несколько раз Оська приходил в поссовет и к дому Волкова. Караулил его до глубокой ночи. Но всегда и от всех слышал один и тот же ответ:

— Михаил Иванович в командировке.

— Когда будет?

— Не знаем. Не сообщал пока.

И Оська скрипя зубами снова возвращался домой — в Усолье.

Все посыпалось из рук. Не для кого, и не для чего стало стараться. Для себя? А себе давно ничего не надо. А о Лидии — нет вестей…

Пришел Оська и на рыбокомбинат. К директору через баррикады секретарш пробился, словно не на прием, а на бастион прорывался.

Директор, как узнал, кто перед ним стоит, велел немедленно выйти и дверь за собой поплотнее закрыть.

— С чего бы так? Иль ты других кровей, свинячье рыло! Ты на сторожей пожлобился, иль я? Ты чаны оставил без охраны! Ты рыбу прохлопал ушами! А почему за все теперь должна отвечать моя баба? Почему ее, а не тебя арестовали? Почему твои не следили, когда наши закладывали рыбу в чаны? Почему не дал хотя бы контролера? Все людей у тебя нет?!

Директор, теряя терпение, нажимал кнопку вызова, но секретарши не было, да и что могла она сделать, как сумела бы справиться с разъяренным ссыльным? Ведь не для того он прорывался, чтобы его, как нашкодившего мальчишку, за ухо вывела из кабинета раскрашенная под пугало секретарша.

— Нашел козлов, мать твоя — сука блохатая! Подставил бабу, пользуясь тем, что ссыльная она! Что голод гнал ее в рыбачки! Прикрылся ее подолом, лысая курва! Ты отвечаешь за конечный результат! Тебе сдали! Иначе, за что платил? Скажешь, не смотрели? Доверили? А если б кирпичей насовали? Да кто тебе поверит? Ты сто раз своим шнобелем в чан влез проверить. Иначе быть не могло. Нет промеж нас веры! Че тогда не усмотрел буханку? Иль сам подсунул ее? Сколько тебе за это от Волкова перепало? Какой магарыч обломился, колись?

— Вон отсюда!

— Чего вопишь, гнида? Из-за тебя моя баба в лягашке канает. Ан не ее — твоя паскудная шкура там гнить должна! Чтоб все по правде и на чистую воду! Мы тебе рыбу сдали! А ты готовое сберечь не смог. Кой с тебя хозяин, ежли у тебя в хозяйстве бандюги завелись?

— Освободите кабинет!

— Не вопи! Раззявил пасть! Чего ж не орал, когда мою бабу в камеру заместо тебя увели?

— Ну и горластый вы человек. Слушаю и диву даюсь, — услышал за спиной Оська. И оглянувшись, увидел мужика. Хотел ответить ему злое, но тот опередил, сказал коротко:

— Я следователь.

— Наконец-то? Как Лидка моя?

— А что с нею может случиться? Дает показания. Сегодня я ее выпускаю под подписку, хотя это и формальность. Куда она из Усолья денется? Но так положено. По закону. Я слышал вашу беседу с директором за дверью. Теперь дайте возможность мне с ним поговорить. А через час я с вами побеседую. Пройдите в милицию, подождите меня там. Оттуда вместе с женой домой поедете…

Оська не знал, спал он, или услышал въявь. Он тут же, ветром выскочил из кабинета и ходил вокруг милиции верным псом. Попробовал бы кто- либо прогнать его! Ничего бы из этой затеи не получилось.

Лешак пытался считать, чтобы скорее скоротать обусловленное время. Ему казалось, что прошло полдня, пока не показался следователь. Он пригласил Оську в кабинет, попросил дежурного привести Лидию. И незаметно разговорил Оську:

— Давно ли живете с Лидией? Как сложились взаимоотношения в Усолье? Чем занимаетесь?

Оська отвечал не кривя душой. Да и зачем? Понимал, что следователь давно проверил и его, и бабье дело.

— Я правду режу. Следствию ни в жисть не верю. На своей шкуре перенес вашу правоту. Но я — мужик! Многое в жизни вынес. Она же— баба! Не виновата вовсе! Знаю, на слово не доверите. Своих, партейцев, выгораживать станете. За ухи из дерьма вытянете, а нас в нем утопите. Такая уж судьба! Так хоть баб щадите! Они ж не трехжильные. Предел имеют. Слабости своей предел. Меня заместо бабы заберите. Нехай подавится тот Волков, коль иначе нельзя!

Следователь рассмеялся и указал глазами за спину. В дверях стояла Лидка.

Увидев мужа, покраснела, заплакала.

— Чего ревешь, дура? На поруки тебя мне сдают. Под подписку. Не реви. Домой поедем. Чего сопли до колен? Ай били?

— Нет, — замотала головой.

— А че воешь?

— Думала, женился ты. Забыл меня.

— Кому я нужон нынче? Да и мне кроме тебя, ржавой кочерги, никого уже не надо…

— Присядьте оба, — предложил следователь и долго задавал вопросы Лидии и Оське.

Спрашивал о работе, условиях лова, составе бригады. Интересовался методом сухого посола лосося. Взаимоотношениями между рыбачками. Мимоходом узнал, как закладывали рыбу в чаны. Как идет последний, завершающий этап закладки рыбы и сдачи емкости приемщику.

— Нет, он все время с нами не находится. Начало видит и конец работы. Мы с ним не первый год вместе. Никогда друг друга не подводили. И он — один из всех доверял нам, а мы — ему. Подвоха друг от друга не ждали. И в тот день так же было, — говорила баба, даже не пытаясь бросить тень на человека.

— Скажите, а вы говорили начальству комбината о необходимости охраны чанов, вашей продукции?

— Нет. Я не говорила, не требовала такого. К тому причин не было. Не думала, что это приключится. Ведь чанов на территории полно. Почему именно в нашем такое оказалось — не знаю. Но этот чан стоит в середине. И когда ночью двор освещен, тот чан все равно в тени остается, неприметным. Ведь на площадке наших семь чанов. Наружные, что попадают под освещение — не тронуты. А значит — в этот ночью хлеб был вложен. Днем не решились. Кто-то боялся быть замеченным. К чанам не все свободно могут подойти. Эго мы знаем. Хоть и не охраняется, зато просматривается та территория с верхних этажей.

— А кто из комбинатовских, кроме приемщика, бывал около вас?

— Мастера. Они проверяли сортность. Качество разделки контролировали. Следили за тем, чтобы соблюдались все правила посола.

— И они постоянно были с вами?

— Почти все время. Разные, правда, — припомнила Лидка.

— У вас на комбинате были с кем-нибудь ссоры? Конфликтовали? Или все мирно складывалось? — спрашивал следователь.

— С бухгалтером гавкалась за расценки. Это всегда! Она, жлобка, за всякую копейку тряслась, будто из своего родного кошелька, иль из рейтузов, доставала. Мы с ней иногда и ругались, — призналась Лидка.

— А кроме нее?

— С другими — нет. Они к нам отношения не имели, нам тоже до них дела не было.

— Ну, а как вы, считаете, кто на комбинате мог ненавидеть вашу бригаду?

— Да все подряд! И те же мастера! Они считают себя в сравненьи с нами графьями. Они — сознательные, а мы — контры.

Потому — все через силу. Они когда контролировали нашу работу, то как надзиратели себя ставили. Ну да мы это старались не видеть. И ни разу до руганья у нас дело не дошло с ними.

— А обедали вы где? — спросил следователь.

— У себя дома. В Усолье. Я уже говорила о том. Когда чаны загружали, у нас не то что на обед — свободной секунды не было. Рыба — продукт капризный, ждать не может, сортность теряет быстро, а это — наш заработок. Потому — не до обедов, не до отдыхов было.

— Скажите, а всегда ли вы проходили на рыбокомбинат через вахтеров?

— Конечно! А как иначе попадешь? Другого пути нет, во всяком случае, я не знаю. И мои бабы — тоже.

— Вахтеры всегда проверяли ваши сумки, сетки? — спросил следователь.

— Не забывайте, кто мы! Нас с сумками на комбинат никогда не пропустили бы. Мы с пустыми руками шли. И то, бабы-вахтеры нас ощупывали. Это все видели.

— А рыбу?

— Мы ее через транспортер в чан подавала. Каждая рыба на виду всего цеха и контролеров проходила. А загружали на транспортер не со двора, а снаружи, с улицы. Нашу рыбу во двор, на территорию, не завозили. Я об этом тоже говорила вам, — напомнила Лидка.

— Ладно. Устали вы. И все же еще несколько вопросов задам. И отпущу вас, — успокоил следователь и поинтересовался:

— Вы часто обедали в столовой комбината?

Лидка громко рассмеялась:

— Никогда! Да и кто нас туда пустит? Кто нас накормит там? Сраной метлой по шее надают. Вот и все. Я даже не знаю есть ли она, а если и есть, то где находится — не знаю! Да и не до нее нам. Мы туда не обжираться, работать приходили! А обедали и ужинали — разом, дома, у себя в Усолье.

— А в магазине комбината были? — спросил следователь.

— Я даже не слышала о нем, — пожала плечами Лидка и добавила:

— Но и знай, где он, не рискнула бы пойти. Нас там не обслужат. Это точно. Только гадостей наслушались бы в свой адрес. Сами знаете, на нас вольные как на зверье смотрят.

— Вы когда-нибудь были на комбинате? — спросил следователь Оську.

— Был, когда баб наших работать подряжал. На территории не был. Не пустила бы без пропуска вахта. Да и самому — без нужды. Но сверху, со второго этажа, показали мне и двор, и эти чаны, чтоб им пусто в жопе было, — не сдержался Оська.

— С Волковым когда в последний раз виделись?

— В тот самый день, когда сцепились с этим падлюкой.

— Он после этого в Усолье приезжал?

— Не слыхал. Не говорили.

— Вы его на рыбокомбинате видели? — обратился следователь к Лидке.

— Нет. Ни разу, — ответила тут же.

— А вы его зачем искали повсюду? — обратился следователь к Оське.

Лешак поперхнулся, удивленный осведомленностью. Выпалил, немного

погод я:

— Хотел напомнить падле наше последнее с ним условие, за малую пакость я заявление отправлю, подписанное всеми ссыльными. Он же, козел, мне горе причинил, потому хотел я предупредить, что даром ему это не оставлю. И пусть не рассчитывает за бабьей юбкой от следствия спрятаться. Я его сучье вымя из могилы достану.

— Убить хотите?

— Не-ет, этого я не умею. Хотя, быть может, и стоило. Но не буду об говно руки марать…

— Знаете, Осип, я не имею права приказывать. Но мой вам добрый совет — не приезжайте в Октябрьский, пока следствие не закончено. И ничего не предпринимайте сами. Не подменяйте меня. Пусть всяк из нас займется своим делом. Так будет лучше, — подал следователь руку Осипу, тот растерянно пожал ее.

— Езжайте домой. Когда понадобитесь, вызовем, — сказал Лидке.

— А работать мне можно? — спросила она в свою очередь.

— Даже нужно.

— И на лову?

— Это уже ваше дело, — ответил следователь и сел за бумаги,

— Чему ты, дура, обрадовалась? Разрешению работать? Эх-х, ты безмозглая! Да это они не только разрешат, а и заставят… Спробовала б ты не вкалывать? Небось в землю живьем зарыли бы. Так уж хоть не лезь с дурными вопросами, — усаживал Оська жену в лодку.

Возвращение Лидки в Усолье было встречено радостным изумлением. Ссыльные пришли поздравить бабу с возвращением, радовались за нее искренне. Когда же узнали, что отпустили ее лишь под подписку, возмущаться стали. А Шаман, вызвав Лешака во двор, доподлинно обо всем расспросил его. А выслушав, сказал:

— Вот теперь Волкова стерегись. Непременно объявится провокатор. И не один. А с кем-то. Будет тут изголяться, чтоб в морду дали власти во время работы. Сам знаешь, что за это бывает. Сдержись. И язык свой спрячь. Не распускай его. Теперь нам в поселок лучше не соваться. Всякого жди горя. А его и так хватает… Прошу тебя, сдержись…

Лешак с того дня снова в работу впрягся с утра до ночи.

Ссыльные уже почти убрали урожай с участков. Лишь свекла осталась в поле, ей заморозки не страшны. Решили управиться с нею в конце недели. А когда пришли на поле, глазам не поверили. Вся свекла с землей перемешана, раздавлена тракторными гусеницами, облита соляркой. Словно не поле тут было, а мех-площадка.

Бабы со слезами в совхоз побежали, к Васильеву. Но тот в отъезде оказался. И тогда Гусев вспомнил, пошел к Панкратову. Никого с собою не взял.

Лидка вместе со всеми женщинами вернулась в село.

Гусев пришел в Усолье поздним вечером. Мрачный. На расспросы ссыльных ответил коротко:

— Не стал помогать. Отказался. Сказал, что надоели мы совхозу своими жалобами, а у них своих дел полно.

— Значит, знает чьих рук дело, — вставил Оська.

— Не переживайте. Без свеклы обойтись можно. Но чувствую, на весну не дадут нам земли в совхозе. Откажут. Под любым предлогом. А и нынешняя потрава не случайна, она — продолжение той, что на рыбокомбинате стряслась. Одна рука действует. Одна музыка играет, — предположил отец Харитон.

Гусев на следующий день сам решил съездить к следователю. Рассказать о случившемся. Знал, что не вернуть урожай, но хоть выводы сделает следователь. А вдруг прав отец Харитон?

Шаман не знал, что Оська его опередил, и чуть свет вышел из лодки на берег поселка, отправился искать следователя.

Вначале спросил о нем у дежурного милиции. Тот плечами пожал. Оська пошел в гостиницу. Но и там ему не удалось ничего узнать о следователе.

Когда вернулся в милицию, там уже появился Гусев. Вдвоем решили зайти к начальнику милиции.

Тот принял усольцев. И по своему обыкновению, выслушал их молча, дал выговориться.

— Когда туда в последний раз приходили ваши люди и поле не было потравлено?

— Дней пять прошло, — ответил Шаман.

— С совхозными рабочими кто-нибудь из ваших ругался?

— Нет. Нам не то лаяться с ними, словом перекинуться было некогда, — ответил Виктор.

— А трактористы имели обиду на вас?

Ссыльные переглянулись, плечами пожали недоуменно:

— Мы их не знаем. Свои поля мы под лопату подымали. Пололи, окучивали — тяпками. Никакого отношения к трактористам не имели. А за подвозку урожая на машине всяк рейс оплачивали. Как положено, — вставил Лешак.

— Может, поля у вас лучшие? Вот и разозлились совхозные? Решили таким путем выжить с удобных участков? — предположил начальник милиции.

— Какой черт? Эта земля не обрабатывалась никогда. Там не поле — сплошные чертоломины были. Одни пни, да коряги. Сколько их выжгли, выкорчевали! Да разве нам дадут хорошее? Никогда! У черта на куличках! От совхоза почти три километра. На краю болота! Этих пьянчуг туда по доброй воле калачом не заманить, дубиной не загнать. Эти участки они никогда не стали бы

сами разрабатывать. Да и зачем? Земли у них хватает. Обрабатывать ее некому, — говорил Гусев.

— Вы у руководства совхоза были?

— Васильева нет. А Панкратов не хочет знать о случившемся. Мы им поперек горла стоим. Колом. Поди, не рады, что землю дали, — ответил Виктор.

Начальник милиции взялся за телефон. Стал в совхоз звонить. Панкратову. По тону, помрачневшему лицу, по коротким репликам, поняли ссыльные, что разговор принял неприятный оборот.

Закончив разговор, начальник милиции сказал усольцам:

— Вообще, потравой урожая занимается поссовет. Но учитывая обстоятельства, в порядке исключения, попробуем вам помочь, найти виновного и наказать его. Чтоб впредь неповадно было на полях безобразничать. А вам, заявление написать нужно. Иск в суд подать на возмещение ущерба. Без этого не обойтись…

Когда заявление было написано, и поселковый адвокат взялся написать иск в суд, ссыльные решили вернуться в Усолье. Но когда подошли к лодкам, глазам не поверили. Днища у обоих посудин были изрублены топорами.

— Чтоб у вас руки поотсыхали! Чтоб ваши головы слетели с плеч! — вырвалось у Шамана. И мужики, понурив головы соображали, что им теперь предпринять?

Гусев вскоре осмелился. Вернулся в милицию. И через полчаса, осмотрев изрубленные лодки, милиционеры перевезли ссыльных на своем катере, оставив изувеченные посудины на своем берегу.

Затихло, умолкло Усолье. Слишком много неприятностей, за считанные дни, свалилось на село. И ссыльные теперь не решались даже появляться на берегу. Реже выходили во двор. Навесили на дверях засовы. Заборами дома обнесли. Даже калитки во дворы держали закрытыми. Гулявших доселе вольготно псов, на цепи посадили. У крыльца. На окна ставни повесили. А Оська, не выходивший из кузницы много дней, показал свою работу Гусеву. Длинные, острые тесаки, с тяжелыми ручками, сверкнули из-под станины.

— На всяк поганый случай. Нехай в каждом доме имеется, как заступник. Нынче, всего ждать можно…

— За такие штуки, прознай милиция, с нас живьем шкуру спустят. Это для них — козырь в руки.

— В сенцах держать надо. Неприметно. Когда другого хода не станет, его пускать в дело. Иначе уже неможно. Устал люд в своем дому дрожать. Устал жить украдкой. Надоело дышать по дозволению, а жить по указу. Пора вспомнить, что и мы. Богом созданы…

— Сколько ты их сделал уже? — указал Шаман на тесаки.

— Уже последние эти. Раздал людям. Для защиты. Нынче отцу Харитону отнесу, ты возьмешь, Никаноров остался, да сыновьям Охременковых, Антону. Остальные, кроме Комаров, все имеют.

— Ну что ж, может, ты и прав, — взял тесак Шаман и глянув на лезвие, не сдержал восторга:

— Хороша работа! Глаз не оторвать.

— Погоди! То ли еще будет! Коль они супротив нас всем светом поперли, не станем и мы руки в жопу прятать.

— Да уж мира меж нами теперь не будет. Каждый день новая беда на головы валится. Не знаешь, чего ждать от всякого нового дня, — согласился Шаман и пошел домой.

Усолье притаилось. Кто-то из ссыльных постоянно наблюдал за берегом. Мера эта была обговорена не случайно.

Чуть появилась на середине реки чья-то лодка, на все село звонил тревожным голосом колокол, какой повесил среди Усолья Лешак.

Его голос поднимал людей среди ночи из постелей. Он обрывал сон и покой. Ссыльные выбегали из домов и ощетинясь вилами, топорами, стояли на берегу, охраняя село от беды.

Кто вознамерился среди ночи приехать в Усолье? Кому понадобилось прикрытие тьмы?

Горели факелы в руках ссыльных, уставших от горестей. Пришло время постоять за себя и защититься.

Гребцы в лодках, завидев огни на берегу Усолья, разворачивались обратно.

Кто были они? Что замышляли? С чем направлялись в Усолье, никто из ссыльных не знал.

Берег охранялся и днем. Его ни на минуту не оставляли без внимания.

Усолье понимало, выжить можно — защищаясь..

Оська уже не раз вспомнил об испорченных лодках, оставленных в поселке. Милиция взяла их под свою охрану, обещала найти виновных, но, видно, не под силу ей такое оказалось.

Шли дни, а из поселка никаких вестей не было. Ни от кого.

Однажды вечером, когда люди, закончив дела, собирались ужинать, зазвонил колокол.

Мужчины торопливо выскочили из-за стола, бросились к берегу.

Оська прибежал туда раньше всех и первым увидел, как милицейский катер ведет на буксире отремонтированные лодки.

— Принимайте, мужики, свое хозяйство! Как новенькие сделаны. Просмолены. И теперь сто лет служить будут, — снял лодки с буксира рыжеусый милиционер.

Гусев осмотрел лодки придирчиво. Подозвал мужиков, чтоб перевернутое днище глянуть. Простукал, осмотрел и спросил:

— А виновных нашли?

— Конечно. Они лодки привели в порядок и штраф уплатили.

— Чьи же они, кто? — спросил Оська торопливо.

— Да с рыбокомбината. Грузчики. Сказали, что перепутали наши лодки с совхозными. Да не поверили им. Теперь следствие ведется.

— А как их надыбали? — полюбопытствовал Оська.

— Этого я не знаю. К вам завтра следователь собирается. Вместе с нашим начальником. Может, они и расскажут вам. Сами. Наше дело — выполнить поручение. Вот мы и вернули вам лодки. Замечаний нет? — спросил, улыбаясь.

— Нет. Сделано нормально, — отозвался Шаман.

— Ремонтировалось под нашим постоянным контролем и проверкой, — ответил милиционер. И вскоре катер отчалил от берега, А ссыльные разговорились, с добром ли, иль с новой неприятностью приедут завтра следователь с начальником милиции?

Больше всех переживала Лидка. Она знала, что следователь снова станет допрашивать ее, задавать новые и повторять старые вопросы.

Баба устала от них, голова от боли разламывалась, гудела колоколом.

— Если с милицией едет, значит, меня заберут опять. Иначе, почему не один? Да, милиция церемониться не станет. Хотя, если б забрать меня, то хватило бы и простого милиционера. Зачем самому начальнику за мной ехать? Чтоб Оська не жаловался? Да плевал он на нас всех! Но тогда зачем ему приезжать?

Лешак понимал, что беспокоит его жену, и изо всех сил старался отвлечь от невеселых мыслей. И вечером, усадив ее рядом с собой, рассказывал Лидке, как он добывал золото на Колыме,

— Я еще смальства от деда слыхал, что раньше в России деньга золотой была. Да не с какого-то вшивого, а с червонного. Его на зуб проверяли. Но так и не подвезло мне царский золотой увидеть. Переносила меня мать. Запоздал я народиться. И успел лишь к медякам. А на них что купишь? Тут же пофартило, можно сказать, не только увидеть, но и в руках подержать. Но поначалу, заробел. Когда узнал, что делать стану. И вот, в тачке, которую я вез, чевой-то сверкнуло. Я туды — скок! Ухватился, аж ноги трясутся. Чую — руке мокро. Думаю, с переживаний взопрел. Глядь под ладонь, краем глаза. А к ней сопля прилипла, добытчика, что киркой породу долбил, внизу, в карьере. Отматюкал я его, обтер об штаны и покатился. А досада меня проняла, аж до сраки. И тут не подвезло. Цельный месяц я свою тачку, опосля того паскудства, не смотрел. Только всякие разговоры в бараке слышал, кому и как пофартило на нашем деле, — глотнул чай Оська и продолжил:

— Не в золоте счастье водится. То всей моей корявой судьбой доказано. И я бывалоче, в тачке самородки привозил. Ну и что с того? Они, как и прочее — в казну шли. А нас — шмонали, чтоб не то в карман, в пасть, иль в задницу, в башку чтобы не вбили думку про золото. Мне не на нем подвезло вовсе. Меня чаще иных колотили за брехливый язык. И тогда, к начальнику меня вызвали, хотели на дальний карьер угнать, за то, что при всех старшего охраны паскудой назвал. Вот и вознамерился проучить, — качнул головой Лешак, умолк ненадолго. А потом продолжил:

— На конце пятого года это стряслось. Лето стояло. Несвычное для Колымы. Сухое, теплое. И в тот день духота стояла такая, что дышать было нечем. А охрана, как с цепи сорвалась, орут оглашенно: «Живей!! Пошевеливайся! Бегом!» Ну я и не сдержался. Обозвал старшего. Меня из карьера за загривок и зуботычинами вперед себя охранники погнали. На пинки взяли. Их много, я — один. Сам стал не рад, что сорвалось. Привели в кабинет к начальнику, как нарушителя трудовой дисциплины, и требуют, чтоб меня даже не в шизо, а в волчий карьер насовсем законопатили. Волчьим его неспроста звали. Там, чуть зэк ослаб и норму переставал выполнять, его выводили из карьера, за каким волков водилось видимо- невидимо. И отходили шагов на полета. Не больше. Зверюги враз чуяли гостинец и тут же налетали на ослабевшего. В куски разносили его. А до того состояния довести человека — ума не надо. Жрать вовсе не давали. Таких, как я, туда сгоняли и волкам скармливали. Мы, конечно, прослышали о том карьере и боялись его. Кому охота сдохнуть на звериных клыках. Вот и я стою, а колени трясутся. Ну, думаю, пропал, низа понюшку табаку, за язык, кой с жопы вырос, — усмехнулся Лешак и заговорил дальше:

— Начальник сидит у окна открытого, ворот рубахи расстегнул. Жарко ему. И слушает охрану. На меня злые взгляды мечет. И уж бумагу взял, чтоб на волчий карьер меня списать. А тут гроза, как полыхнула молния! Все небо синим стало. Тучу пузатую разорвало на две части. В кабинете всякая пылинка видна стала. Я стою, от страха зубы стучат. Чую, мало на свете жить осталось. Охрана скалится. Радуется загодя. Но тут какой-то шарик влетел в открытое окно. Вплыл. Тихо так. Что кусочек солнца. Осколок его. Я не враз, но быстро допер, что это молния, ее кусок. И уж если она на что наткнется, хана всем будет. Увидели ее и охранники, и начальник зоны. Испугались, хуже моего. Мне-то едино сдохнуть. Но и им не сбежать. Эта молния — кара Божья, она как перст Господен. Ну, и стоим, дышать боимся. Враз все сравнялись: и они и я… А шарик плавает. У самого носа начальника прошел. Тот дыханье сдержал, потом, что водой умылся. Охрана, не то дышать, глазами моргать боится. Все белые, как мертвецы. И тихо так в кабинете стало, что на погосте. А я и думаю, вот и прислал мне Создатель избавленье от волчьих клыков. Чтоб поганой кончины не было. Тюкнется этот шарик мне в лоб, и все взлетим на небеса. И я, и они… И вдруг — так жить захотелось. Сам не знаю с чего. А на столе у начальника ножницы лежали. Я и вспомнил. Хвать их и швырнул за окно подальше. Шарик тот за ножницами и вылетел. Следом. Заземлился. Да как шарахнет там, где ножницы упали! Аж дом перетряхнуло до самой крыши. Стекла зазвенели. И все! Охрана и начальник не враз в себя пришли, не сразу поняли и поверили, что живы остались чудом. Кинулись к окну, там, внизу, воронка в земи, ровно снаряд разорвался. Ну, тут в кабинет всякие мудаки влетели, мол, что приключилось, узнать пришли. А у начальника, язык, ровно, отсох. Покуда не закурил, слова не мог вымолвить. Глаза к а лоб вылезли. Понял, что от него осталось бы, ткнись тот шарик куда-нибудь в его кабинете. Все знали, что это. Понимали, каждое движение опасно. Оно вызывает колебание воздуха, по которому тот шар двигался. А кому охота его к себе притянуть? Потому и дышать было опасно, — рассмеялся Лешак.

— Ну, а как с наказаньем? — напомнила баба.

— Начальнику та молния, видать, мозги прочистила. Когда закурил, дыханье к нему возвернулось. Глянул на охрану скривившись и как гаркнет:

— Вон отсюда!

— Их как ветром сдуло. Быстрей молнии из кабинета выскочили. Я за ними хотел слинять. Чтоб тот про наказанье забыл, А начальник застопорил. И говорит:

— Вы погодите малость.

— Я стою и не знаю, чего ждать? Всякого от них натерпелся за пять- то лет. Добра не видел. А он и говорит:

— Хоть и говно ты, Осип, редкостное, но имеется в тебе соображенье. За него тебе облегченье дам. Вовсе освободить не могу, потому как ты, дурак — политический. Хотя в политике, как волк в званьях, ни хрена не волокешь. Но не я судил тебя, кретина. Хватило б с такого недоноска другого, отмудохать за болтовню и прогнать домой. Но… Не моя тут власть. А потому поедешь в ссылку. Там — полуволн. Все же легче. И на другой день вывезли меня с зоны навовсе.

— Так-то он тебя за спасение отблагодарил, дерьмо вонючее! Даже спасибо не сказал, — возмутилась баба.

— На что мне его слова? Дело куда как лучше! Все ж и впрямь облегченье. Усолье — не зона. А и начальник это знал. Свою жизнь ценил. Вот первый начальник зоны — хуже волка был. Это точно. Они там по три зимы работали. Больше не давали. Меняли их. Чтоб и впрямь в волков не превратились. Но они хуже зверей, — покрылось пятнами лицо Лешака.

— А что он утворил? — напомнила Лидка.

— Я ж поначалу, в хозобслуге зоны был, когда меня привезли. Банщиком назначили. Ну я, как и велели, мыло, мочалки зэкам раздавал. Баню прибирал после помывки. Покуда на фартовых не нарвался. Те стали с меня чай на чифир вымогать. А где я его достану? Ну и послал их… Они меня — в зубы. Я за засов, каким баню запирал. И пошло — поехало. Охрана прискочила. Ее блатари подмяли. Грозились опетушить. Тут начальник зоны с «пушкой» откуда ни возьмись. И его фартовые скрутили. По башке наганом въехали. Я наган отнял. Вырвал и отбил блатных от начальства, охраны. Дал им минуту, чтоб встать смогли и защититься. Они отбились. Фартовых в шизо на неделю засунули. Без жратвы. Чтоб про петушение забыли. А меня — в карьер из бани выгнали. За дурь. Чтоб впредь начальников не спасал. Чтоб не про них, а про себя думал. Ить зашиби они в тот раз начальника насмерть, другой — новый, уже побаивался бы фартовых, обходил их, не задевал. Потому, как зону они держали. И мне ничего бы не было. Так и остался бы в бане. Не я ж начальника уделал. С меня и спросу нет. А вот охрану поприбавили бы. Мне начальник так и сказал:

— Может, и неплохой ты, мужик, а дурак. Мозгов нет у тебя! Думаешь, облегченье тебе будет? Хрен! За дурь не прощаю! Иди, быдла, в карьер! Там тебе мозги вправят.

— Все дело в том, что ему через месяц заменяться надо было. И если бы он меня поощрил, о том случае его начальство узнало бы и не дало повышения по службе. А так, никто ничего не узнал. Все в зоне и утихло, осталось молчком. Охране болтать невыгодно, что ее зэки подмяли. Фартовым, ни к чему нового начальника настораживать против себя. Мне — и подавно. Ведь из-за меня все стряслось — в бане. Хорошо, что карьером отделался. Что худшего не приключилось. Но уж потом, обходил я всех, чтоб за острый угол, иль за какую ходячую парашу ненароком не зацепиться, целых пять лет…

— А чего же в бане тебя не оставили? — не поняла Лидка.

— От греха и разговоров подальше. А еще — за глупость мою.

— Ты ж от смерти его выручил! — изумилась баба.

— Он мне и сказал, что умный о себе должен думать. А я — дурак. Таким помогать грех. Да и чем подмочь сумел бы? Ничем. Оставь в обслуге, меня фартовые за его сявку сочли бы. Сучье клеймо поставили бы на рожу.

— Так и без того, за его спасение, могли бы это сделать, — вставила Лидка.

— Э-э, нет, тогда я прежде всего себя защищал. От чифиристов. С меня началось. Тут другое дело. Не уступил фартовым. Они бы прикончили б меня. Но тут на охрану отвлеклись, на начальника. Мне, навроде, как передышка вышла.) Они меня, я их выручили.

Лидка головой качала. Только теперь понимать стала, как повезло ей, что не попала в зону, а сразу в ссылку, в Усолье привезли ее.

— За пять зим в карьере много чего услышал и увидел. Это пять жизней отмучился, почитай, на этой Колыме. Сколько на моих глазах творилось, душа в кровяной комок спеклась от пережитого, — признался Лешак впервые.

— А где тот чай ты мог взять в бане? — вспомнила баба.

— На чифир? Да проще простого. Прежний банщик с него разжился. Я это опосля узнал. Он, падла, ездил за мылом в Сеймчанский магазин. Там и чаем отоваривался. А в зоне каждую пачку за полтинник фартовым загонял.

— За полтинник? — удивилась баба.

— Ну да! За пятьдесят рублей! Его же провезти надо. Чтоб не надыбала охрана. Ведь шмонали машину! Риск. За него платить надо. И желающих хоть отбавляй на чифир. Цена всегда была высокой. Ну да тот банщик на волю вышел. Отсидел свое. Мне ничего не сказал. А фартовые не могли без кайфа. Я ж в чифирном деле — лопух. Не слыхал о нем на воле. А когда морду бить стали, вдолбили враз, за что молотят. Но я не сфаловался. Боялся этого. Ведь коль попух бы, с Колымы не возвернулся б до конца жизни.

— А тот банщик, как сумел?

— Он фартовым свой был. Ворюга махровый. Фарцовщик. Краденное ими — перепродавал на воле. Навыки имел. Повязан был с блатными. Они его и прикрывали. Свой. А я-то кто для них? Чужак. Подставили бы вмиг. Может, даже под «вышку» загремел бы. Да Бог сберег.

Лидка сжималась в комок, слушая воспоминания Оськи о Колыме, и собственные беды, пережитые здесь, в Усолье, казались ей мелкими, незначительными, не стоящими переживаний.

— Ну что может нынче утворить начальник милиции? Или следователь? Они сами облажались кругом. Хлеб, еще надо было доказать, что вы вложили в чан. А как? Если вас проверяли, а купить на рыбокомбинате — не могли. Выходит, не вашими руками он туда всунут. Пусть ищут виновного, — выдал свои думки Оська, стараясь успокоить жену.

Ту трясло всю ночь.

— Права, неправа, кто разбираться будет с нею, ссыльной? Вон, Оська, часто ли виноват был? А кто помог? Так и с нею. Законопатят в зону и докажи потом, что не была вредителем…

Утром Лидка встала чуть свет. Не спалось. Голова гудела. На всякий случай собрала в узел вещички, какие сгодятся в заключении. Нижнего белья припасла, теплую кофтенку — Оськин подарок. Все память будет. Пару юбок — потеплее, чтоб на сменку имелось. Чулки, носки не забыла. Платок шерстяной, да мыла пару кусков, гребенку, зубную щетку, носовые платки…

Увязав все, на скамейку узел примостила и расплакалась у окна.

Жизнь ее только началась. Совсем недавно свет увидела. Семьей обзавелась. Женой стала. Неужель все оборвется так нелепо? А может, минует беда, как дурной сон? Но нет, ссыльных горести не обходят. Всякая беда на нашем берегу спотыкается. Ни одна не обошла. Ни одного дома скорбь не миновала. Вот и в мою избу вошла. В самый неожиданный момент. Когда я ожила, забылась. «На то она и беда, что солнце тучей закрывает», — роняла Лидка слезы, прощаясь с домом.

Когда в Усолье заговорил колокол, оповещавший ссыльных, что на реке кто-то показался и направляется к селу, у Лидки сердце оборвалось от страха.

— За мной едут! — мелькнула мысль. И баба кинулась на шею мужа.

— Боюсь я, рыжик мой! А вдруг посадят! Отнимут тебя у меня, подсолнух мой лысый! Как жить буду?

— Не вой! На что им старая оглобля? В зонах молодые, да здоровые нужны. Чтоб вкалывать умели. А ты, замухрышка, глянь на что похожая? Чисто кочерга горелая. Такую даже дохлый волк не обоссыт, — успокаивал бабу Лешак, как мог.

Но едва та вытерла слезы, выскочил из дома, глянуть, кого в Усолье несет? Если за его женой, не отдавать ее ни за что! Уж лучше пусть его возьмут, — решил Оська и вздрогнул. К берегу швартовался милицейский катер и на его борту было много людей.

Первым по трапу вышел на берег начальник милиции. За ним — следователь. Потом еще какие-то незнакомые люди. Они поздоровались с усольцами, спросили Лидку, Гусева, попросили собраться рыбачек из бабьей бригады и о чем-то негромко меж собой переговаривались.

Лидка изо всех сил старалась держать себя в руках, не подавать вида, что боится. Но ей это плохо удавалось.

Следователь, усевшись над бумагами, не спрашивал, перечитывал что- то молча. И баба теряла терпение, грызла ногти.

— Так вот, нашли мы виновного, кто подложил хлеб в ваш чан, — глянул он на бабу бегло, та вмиг расслабилась, словно гора с плеч ее упала:

— Кто же он? — выдохнула залпом.

— Исполнителя нашли. А вот зачинщика, организатора преступления, еще предстоит сыскать. Но уже ясно, что вы и ваша бригада никакого отношения к этому делу не имеете и освобождаетесь от уголовного преследования. Дело, возбужденное против вас, прекращено. За невиновностью…

Лидку, словно кто вышиб от стола. Спотыкаясь, она бежала к Оське. По щекам слезы рекой текли, а широкий рот улыбка до ушей растянула. Мужик все слышал. Сиял от радости.

— Вернитесь. Тут подпись ваша нужна, что вы ознакомлены с постановлением о прекращении против вас уголовного дела, — остановил бабу следователь.

Лидия расписалась. Следователь прочел это постановление всей ее бригаде, его слышало все Усолье, каждый ссыльный, затаив дыхание.

Им верилось и не верилось, что через столько лет и в их село заглянула правда. Пусть через муки, краем глаза, робко, словно примерившись, сделала первый свой шаг… Но он был таким долгожданным и дорогим, таким нужным, что даже шапки с голов поснимали старики, крестясь, Бога благодарили. Наконец-то увидел, услышал их…

Когда следователь звонко щелкнул замком портфеля, спрятав в него бумаги, к ссыльным подошел начальник милиции, ожидавший свое время:

— Я насчет свеклы. Сегодня Васильев вернулся из командировки. Мы с ним говорили. На этой неделе совхоз возместит вам убытки по желанию. Свеклой или деньгами. Ну, а виновного искать будем. Пока не удалось установить. Самим в совхоз пока приходить не стоит. С делом этим дайте разобраться. Чтоб не случилось чего, — предупредил ссыльных и спросил:

— Так что мне Васильеву ответить?

— Свеклу пусть даст, — уверенно сказал за всех Гусев, довольный исходом.

Ссыльные молча согласились. Никто не возражал.

Люди, приехавшие на милицейском катере, спрашивали ссыльных о жизни, работе, о том, за что они попали сюда?

Кто они сами, зачем приехали, ничего не сказали. Только спрашивали. Ответы иные записывали. Пробыли с усольцами часа три и ушли на катер. Словно и не было их здесь. Ничего не обещали, не обнадеживали. Не ругались и не возмущались, слушая ответы ссыльных, но усольцам с того дня легче дышаться стало. Хоть кто-то ими интересуется, хоть кому-то нужны. Просто так это не бывает. Значит, на горизонте засветила надежда, надо ждать перемен…

В тот день, когда милицейский катер отчалил от берега Усолья, ссыльные впервые в жизни не послали ему вдогонку проклятья.

Сбившись в кучу, долго, возбужденно обсуждали необычный приезд, гадали, что бы он мог предвещать.

Оська, по своему обыкновению, едва страх за Лидку прошел и колени дрожать перестали, сказал скрипуче:

— Эти фрайера, как глянули, что серед нас ни одного путнего нет, одна пердежь старая, решили смыться отсель вовремя. Тут ни сажать, ни освобождать некого. Единая труха, не люд. Вот и поспрошали, за что же это говно сюда пригнали? Кому оно поперек пути легло? Поди, ныне диву даются…

На Оську незлобиво заругались. И обозвав плешивым, ощипанным, потерянным Лешаком, посоветовали не высовывать свой язык на людях-.

А вечером, вернувшись домой из кузни, Оська непривычно долго молчал. Он тоже, как и все, думал о приезде людей в село.

— Зачем это им понадобилось? Ведь не от нечего делать? Такого не бывает. Но и ему не ответили приезжие, кто такие и зачем пожаловали в Усолье?

И только Лидка радовалась откровенно. С нее сняли обвинение. Она не подозреваемая, не подследственная. Она уже не вредитель. Это доказано. И можно развязать собранный узел. Разложить вещи по местам. Она осталась дома! В Усолье! Женой! Бабой! При своем рыжем Лешаке, самом лучшем в свете! — радуется баба своему нелегкому, горькому счастью. Скажи, что кто-то бывает счастливее ее, никогда бы не поверила.

— Эй, чучело огороднее, пугало с погоста, сторожиха параши, когда хавать дашь? Чтоб тя черти в задницу бодали! — потребовал Оська, и Лидка тут же заторопилась накрывать на стол.

Баба сияла от счастья. Она — дома! Она ссыльная! Не зэчка…

— Ты, полудурок, больше на рыбокомбинат не суйся. Ногой туда не ступай. Не то мослы из задницы повыдерну! Сколько я из-за тебя, облезлой крысы, натерпелся и пережил, — признался Оська Лидке в любви впервые. Та маковым цветом зарделась. В один день столько радостей, даже не ждала…

— Ты, знаешь, я приметил что-то. Но только не вякай про то никому покуда. Это мое. Может и зряшное. Но все ж, не слепой… Ты, рваная галоша, помнишь иль нет, что опосля меня в Усолье никого не завезли. Ровно я этот берег для других, на замок за собой закрыл. Не шлют, не везут боле. Спроста ли такое?

— Небось на воле сажать стало некого. Одни чекисты и партейцы остались. А ворон ворону глаз не выклюет, — ответила баба.

— Ну и дура! Вовсе не то. Но тебе, облезлой курице, чего говорить? Едино, не скумекаешь, что-то затевается, если к нам с разговорами приезжать вздумали. Иль они наших дел, что в сейфе лежат милицейском, век не открывали? В то я не поверю. Наскрозь, поди, изучили. Но, чему-то не поверили. Что-то надо… И ссыльных не стало больше. Кумекай, дура! Иль все мозги тебе поморозило насмерть?

— Оська, зараза! Веник обтрепанный! Харя, ты, свиная! Чего цепляешься? Да с меня моего хватает. Я рада тому, что имею нынче. И большего не хочу. Чтоб это не потерять. Нельзя желать многого. Надо малому уметь радоваться и в руках его удержать!

— А чтобы ты утворила, ежли бы тебе сказали, что свободной стала и можешь ехать с Усолья на все четыре ветра? — спросил Оська бабу прищурясь.

Лидка даже дар речи потеряла. О таком она давно не вспоминала и не думала. Баба села огорошенно. Уставилась на мужа растерянными глазами:

— А куда ж я без тебя? Чего мне надо от жизни — все имею. Мне одной деваться некуда. Хоть и гад ты паршивый, и язык твой, что у хорька из задницы вырос, а все же — свой ты паскудник, — ответила, как было на душе и спросила:

— Ну ты б что делать стал?

— Нет! Я б в Усолье не остался б ни за что. Кой прок мне тут под твоим тощим боком гнить? Я, покуда, не вовсе заплесневел и жисть свою не проклял. Ить не зря я в Туле первым мужиком был! Золотым запасом города считался! Редким экземпляром, который для размножений берегут пуще глаза! Я, если можно так сказать, лицо своего завода был. С меня глаз не спускали…

— Милиция, что ли? — не выдержала баба.

— Молчи, дура! По мне все рыдали, когда беда эта приключилась. Ить я — первый оружейник! Золотые руки и голова! Меня само солнце пометило! А потому, мне на северах вредно оставаться. В свои места возвертаться надо. В свой дом. Как и подобает:

— А я как? — подала голос Лидка.

— Так и быть. Заместо чучела, редкостного экспоната с собой прихвачу. Чтобы видели, какие мартышки на северах водятся. А дом этот — наш усольский, милиции под музей продам. Чтоб потомки знали туды их мать, как мы тут маялись. Без света, без радио, без воды, без правды…

— А что делать станем на материке?

— К деду в лес уедем. В зимовье. Навсегда. Чтоб никогда на люди не объявляться. Забыть о них. Схоронить их в памяти, и в сердце. Оставить в сердце только Бога. И жить в лесу одним. Самим. Без чужих глаз и ухов. Чтобы память остыла и зажила. Чтоб хоть немного на белом свете в тишине пожить. В радости. Чтоб не вскакивать от колокола по ночам, не пугаться стука в дверь, чтоб не будили сердце и память колымские сны. Они мне не на год, они — до смерти со мной, вечным наказаньем, моей тенью идти за гробом станут. И на могиле заместо креста заснут в изголовье. У всех, кто выживет и выйдет с Колымы, замерзшим сугробом на погосте, вечной ночью, отнятой молодостью, черной памятью она останется. И когда меня ослобонят, я — мертвый, не прощу и не поверю. Никому! Мне извиненьем пережитого не возвернуть, и отнятое не подарить заново! Не станет мне от того радости. От того, что наказанный безвинно, всегда будет мстить. Виновным тоже не сбежать с суда. Он будет! Над каждым. В свой час!..