Так его назвали за смехотворно малый рост. За худобу, равной которой не было даже в Усолье. За морщинистую, похожую на старушечий кулак мордашку и вонючую, пропахшую козлятиной и псиной одежду, какую он не менял, видно, с самого своего рождения на свет.

Федька Горбатый любил поиздеваться над мужиками. И чтобы отомстить им за несносную, обидную кличку, во время коротких перекуров стягивал с ног сапоги и тогда от его ног шла такая вонь, что мухи на лету дохли, а усольские псы, доверчиво промышлявшие вокруг людей, почуяв этот запах, с воем убегали на окраину села, и там по неделе не могли отчихаться.

Мужики тоже уходили подальше от Федькиного зловония, ругаясь на чем свет стоит. Иных поначалу рвало. Но Шибздик никак не признавал себя причиной этого зловония и держал ноги на воздухе голыми до тех пор, пока они не обсохнут.

Горбатый был неумолим. Ручаться он умел так, что не только ссыльные, усольские псы, а даже поселковые собаки умолкали, заслышав его визгливый крик. Говорить спокойно Шибздик не умел. А потому свой голос, подарок детства, не менял и, кажется, гордился им. Хоть чем-то, да выделял он его от прочих ссыльных.

Федька Горбатый приехал сюда вместе с первыми ссыльными й считал себя коренным, старожилом Усолья. Сколько лет было Федьке от роду? Этого он не помнил. До ссылки успел жениться, заиметь пятерых детей. Думал, весь век проживет спокойно. И прожил бы. Да проклятая телуха подвела. Вздумалось ей пощипать траву не там, где все коровы паслись. У реки на лугу. Так ведь нет. Смальства подлая скотина дурным нравом отличалась. И поперлась в лесок. Да так сумела уйти, что и пастух не увидал.

Вечером пригнали стадо в деревню. Корова пришла, а телки нет.

Пошел Федька Горбатый телушку искать. Жаль — всю зиму и весну выхаживал. Осенью продать хотел. Деньги — на хозяйство пустить. Телуха справная. За нее, коль на знающего человека напасть, хорошо бы можно было выручить. Да куда девалась, окаянная? На лугу нет. За рекой тоже не сыскал. Пошел в лесок, хотя уже и темнеть стало.

Кричит телуху мужик, надрывается. Видит, проволока. Вроде повалена кем. Он через нее перешагнул и попер напролом. Глядь, вокруг что-то непонятное. Танки укрытые. Около них люди. Он к ним. Не видали ль, мол, телухи — чернопестрой, с длинными рогами? Ему и говорят, чтоб бежал он без оглядки отсюда, пока цел. Может и убежал бы, если б наперед видеть умел. А тут телку терять жалко стало. Решил найти непременно шалую холеру. Привести домой за рога.

Да только самого поймали. За то, что в расположение войсковой части пробрался и без надлежащего документа шлялся по секретным объектам, высматривая, изучая, запоминая все, прикрываясь потерявшейся телкой.

Как на горе, выяснилось, что скотина сама домой вернулась ближе к ночи. А Федьку, приняв за шпиона, уже не отпустили домой. Как ни просился, как ни доказывал, не поверили.

В бетонном подвале держали до осени. Выясняли личность. Хотя деревня Федькина в километре отсюда была. В ней он родился, рос, не выезжал никуда и никогда. В ней Горбатого не то всякий человек — каждая собака по вони издалека узнавала. Но запрос о нем послали не в деревню. В область. Оттуда сердитые люди приехали, взглянуть на живого диверсанта.

О телухе они и слушать не хотели. На все Федькины доводы возражали одинаково:

— Не прикидывайся. Лучше сознайся, сам, добровольно, на какую разведку работал? Какое задание получил?

Горбатый даже не верил, что его всерьез приняли за шпиона. Федька ругался так забористо и долго, что даже охранник у подвала не выдерживал и начинал хохотать во весь голос.

Мужик клял все на свете. Себя и телку, проверяющих и следователя, корову, породившую шлюху — телку и войсковую часть, расположившуюся на его пути.

Наверное, за эту брань пожалели, а может, испугались и отправили в ссылку. Но не телуху, а самого Горбатого вместе с женой и детьми, засомневавшись на всякий случай.

Федьку Горбатого выселяли из деревни под крики и брань самого Шибздика и его многочисленной, горластой родни. Половина деревни родственников ругались так, что небу было жарко. Воронок окружили со всех сторон, несмотря на то что приехали за семьей среди ночи. Увидели Федьку в машине за решеткой и подняли шум, словно не в ссылку, а на расстрел увозили семью.

Сам Шибздик клял и грозил всем на свете. Никого не обделил, не обошел своим вниманием.

Федька обзывал шпионами и диверсантами тех, кто вырвал его из деревни с корнем, и теперь выселяет неведомо куда и за что. Он обещал жаловаться до самой смерти и не дать спокойного сна никому на земле. И, если бы был грамотным» если бы закончил ликбез — сдержал бы свое слово. Но именно это обстоятельство помешало мужику, поставило подножку в исполнении обещанного. И Федька страдал, что не может постоять за себя и семью, не в силах защититься.

От скопившейся злобы и беспомощности он стал невыносимым. Он изливал скопившуюся ярость на всех, кто находился рядом, под рукой. А потому — нередко колотил жену и детей, выискивая даже незначительный повод, придираясь к ним по пустякам.

Вначале усольцы терпеливо наблюдали за Шибздиком. Не решались лезть в дела и жизнь чужой семьи. А потом не выдержали, увидели избитую до синяков Варвару, плачущую навзрыд детвору, попытались поговорить с Федькой, успокоить, урезонить мужика, но не получилось. Когда в очередной раз банально вошел в дом Шаман во время избиения и схватил Федьку за шиворот, выволок его во двор — тот укусил Виктора за ногу. И осерчавший Гусев врезал слегка кулаком исходившемуся криком Шибздику.

Тот замолк от удивления или от неожиданности. Отлетев метра на три, полежал тихо, подумал. Шаман ждал, когда Горбатый встанет. Тот приподнялся на карачках, шатаясь. Зло оглядел Гусева. Тот предупредил, что если Федька станет буянить в семье — побьет его всерьез, так, что уже вставать будет некому. И Горбатому, словно мозги на место вставили. Перестал драться дома. Зажил тихо. Криков и плача его семьи теперь уже никто не слышал.

Варвара была тихой, работящей бабой. Крепко верила в Бога, его милосердие. Случившееся в семье восприняла как неотвратимое наказание за то, что муж редко ходил в церковь и не оставлял в ней десятину от доходов.

Она так и не поверила, что наказан он за политику, выслан как шпион. Она не знала даже значения этого слова. И на вопрос, за что сосланы, отвечала одинаково:

— Перед Богом виноваты. За то страдать теперь нам велено…

Именно за эти слова и колотил свою жену Шибздик, называя ее дремучей дурой и ступой огородной.

Федька в числе первых ссыльных поселился в доме. Перезимовав в нем одну зиму, понял, что скоро в избе станет и вовсе невпродых от тесноты. Решил соорудить пристройку, чтоб посвободнее жилось и дышалось в доме.

Усольцам было не до его забот. В землянках оставались жить целые семьи. Их надо было переселять в дома. Тут не до удобств. Тесно — строй сам. Расширяй, увеличивай по своему желанию. Но только собственными силами. На чужую помощь не надейся…

Не понравилось ссыльным то, что Федька, которому дом ставили сообща, не помогал строить дома другим и обижался, гундел на весь берег, что его семье ссыльные построили не дом, а конуру, в какой не то что дышать — бзднуть негде.

Трудно было Горбатому поставить пристройку, не имел он мужицкого роста и силы. Был этим обделен и не мог даже бревна поднять, что бесило мужика ежечасно. И Шибздик мучился, пытаясь одолеть природные недостатки врожденной хитростью и смекалкой. Это ему все же удалось. Вместе с Варварой уже к осени он поставил трехстенок. Покрыл крышу рубероидом. И до самых морозов, до снега, утеплял строение. Обмазал его изнутри и снаружи, обнес завалинкой, засыпал, утеплил чердак, проконопатил все пазы, обмазал, оклеил окна. И побелив свое детище, ужасно им гордился.

Теперь в избе появилась горница. Дети спали не вповалку, как раньше, а всяк на своем топчане. Пусть и не были те топчаны оструганы до бархатистости, зато спалось на них вольготно. Пусть не было в избе Горбатого красивых шкафов и сундуков. Но имелись в доме прочные столы и скамейки, угол, отгороженный для одежды, полки для белья. Имелась своя, пусть и крошечная, кладовка для харчей. Был свой призрачный, убогий, но уют, без какого не смогла бы прожить семья.

Горбатым с материка чаще чем другим шли посылки из родной деревни. Их привозили на лодке иногда сразу по нескольку ящиков. Родня не забывала своих и высылала все необходимое семье. Может потому меньше других нуждались Горбатые в одежде и в обуви. Не жаловались на голод. Хотя никогда ни с кем ничем не делились, не хвастали что выслала им родня из дома. И даже самые младшие дети не выходили во двор с куском в руках.

Федька Горбатый учил их:

— Пусть вам не завидуют. Пусть вас любят.

И дети слушались его беспрекословно. Да и кому охота получать лишнюю затрещину или пинок в зад, шлепки и оплеухи? Уж лучше сделать как велит. Себе же спокойнее будет, грызли сушеные яблоки, ели сало с чесноком малыши Горбатого.

Из дома их всегда доносился запах жареного лука. Даже когда во всем Усолье, ни за какие поблажки невозможно было отыскать и одну луковицу — у Горбатых он не переводился.

Но никогда не одолжила, не поделилась ни с кем семья Федьки. Ни словом не обмолвился никто о содержимом посылок, че угостили ни гостя, ни соседа. Варвара надежно прятала все продукты под замок. А потому не только ссыльные, но даже свои, дети, не могли поесть без ведома матери ни одного куска. Такой порядок в семье был заведен еще до ссылки, в своей деревне, где Варьку считали редкой скупердяйкой, у которой средь зимы снега не одолжишь.

Да и какой ей быть иначе, если Федька, лишь тут — в Усолье, мозги сыскал. А до того, в своей деревне, с родственниками, случалось, пропивал до копейки все сбережения. И оставлял не раз без куска хлеба ее и детей. Родня над бабой лишь посмеивалась. Не помогала, не выручала ее. И тогда Варька обозлилась. Стала прятать деньги и продукты. Завела множество заначников. На случай, если один из них раскроет Федька, в других останется на жизнь и ей, и детям.

Федька, натолкнувшись впервые на замки, поколотил бабу. Велел их снять, что жить открыто, без утайки от родных. Жена впервые не уступила, заупрямилась. Молча стерпела мордобой, но замки не сняла. Когда же рубель и кочерга сломались на ее спине, Федька устал. Но Варвара оказалась настырной и снова не уступила требованию мужа.

Горбатый побил на ее голове все горшки, погнул ухват. Баба с неделю лежала с обмотанной головой, но замки так и не сняла.

Федька, после очередной неудачи, пригрозил жене, что уйдет от нее. Но и это не помогло. Баба лишь усиленнее стала пополнять заначки, прятать от мужика каждую копейку на всякий случай.

Горбатый понимал, что перестает быть главой семьи, хозяином положения. А ему так не хотелось лишаться мнимого преимущества перед бабой, хотя бы в глазах родни.

Варька теперь не искала по домам загулявшего мужика. И родне не кланялась. Стала хитрой, скрытной, прижимистой до неузнаваемости. Она уже не одаривала родню. Никого не приглашала к себе ни в будни, ни в праздники. И сама ни к кому не ходила, знаясь лишь со своим отцом и братьями. С ними она жила душа в душу. И если бы не они, помогавшие Варьке в трудную минуту, погибла бы семья, распалась.

Варькины родственники не вступались за бабу, когда Федька колотил ее по чем зря. Считали по-своему: раз бьет, значит любит. И не трогали Горбатого ни словом.

Федька еще до женитьбы слыл первым озорником в своей деревне. Пил и дрался с настоящими, рослыми, крепкими мужиками, приставал к бабам, за что не раз получал коромыслом по спине. Был он назойливым и нахальным.

У девок он не пользовался успехом. Те не подпускали его к себе. Презирали, высмеивали открыто. Когда пытался ущипнуть какую-нибудь за крутой зад, получал затрещину, да такую, от которой голова с неделю пивным котлом гудела.

Варвару высватала ему мать. В соседнем селе. Что в двух километрах от, Федькиного расположилось. Уговаривала девку, ее родню, целый месяц. Те согласились с условием, что молодые будут жить отдельно от всех в своем доме.

И горластая Федькина родня за год отстроив дом, сыграла крикливую свадьбу. Впихнув молодых в дом, часто навещала их, укоряя молодайку за долгую несговорчивость породниться с Горбатыми.

Варька не хотела выходить за Федьку замуж. Рослая, с громадной русой косой деваха была бы под стать и более видному парню. Да сваты не шли. Обходили дом стороной. А девка старела. Ей некогда было ходить на посиделки и гулянья. Не плясала она в хороводах. Не плела венков на Купалу. Не ходила в лес на Троицу. Не каталась на борзых тройках на Рождество. Не колядовала вместе с девками в зимний мясоед. Не было у нее на это времени. В доме, после смерти матери, осталась она единственной хозяйкой. И на нее свалилось все сразу. С утра до ночи— то в избе, то в хлеву, то в поле. Спать не ложилась, а валилась. Вскоре поняла, от чего так рано лишилась матери.

Братья, вместе с отцом управлялись по хозяйству, и ни минуты не сидели сложа руки. Им тоже приходилось нелегко, может оттого о женитьбе думать было некогда. Вспомнили о том, лишь когда пришли сватать Варьку.

Братья, увидев Федьку, долго не хотели отдавать за него сестру. Уж больно заморенный, да никудышний парень. Разве гож в зятья?

Но Варьке шел девятнадцатый год. И в своей деревне ее уже считали перестарком. Девка и сама боялась остаться в старых девах. А потому, подумав, согласилась. Уж лучше хоть какой-то муж, чем никакого. И под благословение отца обвенчалась с нелюбимым, постылым Федькой, понимавшим, что никогда не полюбит его жена, предпочтя в жизни с ним старое — стерпится…

Горбатый уже в первую ночь проявил себя. И Варьку, не желавшую никак идти с ним в постель, загнал в нее кулаками.

Девка от такого обхожденья слезами всю ночь обливалась. Возненавидела мужика стойко, на всю жизнь. И никогда, до самой могилы, так и не простила ему той первой ночи, хамства и глумленья над ней. Она и сама не знала, что способна так жестоко ненавидеть и мстить человеку.

О! Если бы не венчание в церкви, не слово, данное перед Богом, Варька раздавила бы Федьку, как клопа, одним пальцем, без усилия. Но знала Писание, где говорится: «Жена да убоится мужа своего». Не Федьки, Бога боялась. И терпела молча все. И жила не любя. И рожала не радуясь. Моля об одном, чтоб не шибко затянулся ее век на земле. Варьку в замужестве ничто не радовало. Ее нелегкая в девичестве жизнь, лишь усложнилась, подчас бывала невыносимой. И если бы не дети, которых она рожала одного за другим — не вынесла бы баба всех мук и тягот, свалившихся на нее заледенелым сугробом.

Частые роды, трудная доля, быстро превратили красавицу-девку в изможденную. усталую бабу, разучившуюся улыбаться и радоваться. Сдержанная на слова еще по молодости, она стала совсем замкнутой молчуньей. И даже родня удивлялась ей, увидев, что не заплакала, не запричитала Варька, узнав об аресте Федьки и предстоящей ссылке.

Молча посадила детей в «воронок», влезла сама. Перекрестившись, села. И за всю дорогу не пожалела, не посочувствовала мужу, не поругала его. Она не потеплела к нему сердцем даже нарожав от него пятерых. Она видела его и не замечала. Она терпела побои, не зная и не видя от Федьки ничего другого. Считая, что иного просто не бывает. Любил ли он ее? Это Варьку не заботило.

Когда Горбатые приехали в Усолье, баба написала письмо отцу и братьям. А через месяц получила от них сразу три посылки. С салом, луком, чесноком, сушеными грибами и яблоками.

Вскоре и Федькина родня расщедрилась. Выслали одежду, обувь, ту что в доме осталась. Одеяла и простыни, даже подушки переслали. Писали Горбатым обо всех новостях в селе. Варька по многу раз читала эти письма вечерами перед керосиновой лампой. Федька просил. Любил послушать их, как добрую сказку.

Когда же Горбатые перезимовали первую зиму, Варька сама подбила мужа строить трехстен. На роликах, тросом, вместе с Федькой, поднимала бревна на сруб. Помогала ошкуривать, уложить, забить в пазы и закрепить насмерть всякое бревно. Проверяли отвесом угол. Вместе вставляли рамы, двери, настилали полы, выводили крышу.

Федька временами забывал, что строит он дом не с мужиком, а с женой, с женщиной, которая, что ни говори, по своей природе должна была быть слабее его.

Но если бы не Варька — не стоял бы трехстенок. Баба вложила в него все свои силы. И ни разу не пожаловалась на усталость. Когда нет уюта в душе, должен быть уют в доме. И Варька с Федькой старались изо всех сил. Если Федька делал завалинку, баба обмазывала дом. Мужик навесил ставни на окна, баба выбелила всю избу изнутри и снаружи. Выкопал Федька подвал, баба возле дома деревья посадила. Мужик обнес дом забором, жена сумела отхожку пристроить сзади дома. Да такую, что и Федька ахнул про себя. Федька окна обмазал, оклеил — жена чердак утеплила.

А на следующий год решил Горбатый в своем дворе колодец выкопать. Три недели ковырялся. Мерзлый грунт не поддавался. Жена помогала. И теперь у них, единственных в Усолье, была во дворе своя вода.

Им не хотели давать корову. За скупость хотели наказать. Но не таков был Шибздик. Он выкричал, выругал, истребовал, вырвал из горла. И, как многодетный, приволок домой за рога черно-пеструю телку. Точь в точь похожую на ту, из-за которой загремел в ссылку. Телушка оказалась смирной. И вскоре, благополучно отелившись, поила семью молоком досыта. Телку, выходив к осени, Горбатые отдали в другую семью, как и было оговорено.

Федька в Усолье ни с кем не мог сдружиться. Не больше недели терпели его люди, а потом крепко, наглухо, закрывали перед ним дверь, давая понять, что дальнейшие его приходы сюда не просто нежелательны, а и опасны для него.

Когда же Шибздик не захотел этого понять и все же пришел к Гусеву в дом, Шаман молча развернул мужика за плечи, открыл перед ним дверь и чтобы облегчить обратный путь, дал хорошего пинка под задницу. Федьке повезло, что он воткнулся носом в пузатый сугроб, не успевший заледенеть. С тех пор он не ходил ни к кому. Сделался, как сам говорил, домоседом.

В Усолье Горбатый работал на пилораме. И если сначала над ним посмеивались старики (мол, куда этот недомерок приперся?), то потом поумолкли.

Приглядевшись и немного освоившись, Федька смастерил тележку- подъемник для бревен. И теперь старики не надрывались, как недавно. Бревна на распил подавались и подвозились без проблем. Станок для сушки, обработки досок, электрорубанок — все это своими руками смастерил Горбатый.

Даже для спила сучков и ошкуривания бревен придумал машинку, которую называл парикмахером.

— И откуда в этом огрызке столько хитрости берется? Ведь в грамоте — ни в зуб ногой, а в технике — лучше инженера соображает, — говорили Гусеву старики.

Федька сам провел в Усолье из поселка свет. И первым включил его, согрев малой толикой серую жизнь ссыльных.

Его ругал Волков за самовольство и грабеж госресурсов энергии, грозился посадить его за это, но Федька в ответ завопил так, что Михаил Иванович, забыв зачем приехал, срочно убрался в поселок. А вдогонку ему неслась такая брань, что заткнутые уши председателя поссовета горели флажками. Он не рад был тому, что задел Горбатого. И Федька показал Волкову, на что он способен. Горбатый отвел душу.

В другой раз, полазав по помойкам Октябрьского, привез в Усолье кучу железок и, сгрузив их в своем сарае, долго с ними ковырялся. А вскоре принес на пилораму первую бензопилу. Ею все Усолье пользовалось. Дрова пилили, да и на строительстве домов она стала незаменимой помощницей. Федька вскоре собрал еще одну пилу. Но не отдал в общее пользование. У себя дома оставил.

Мечталось Горбатому еще с детства стать шофером, чтоб самому водить грузовик. Но неграмотного, его и слушать не стали. Собрать же машину самому было не под силу. Да и деталей не имелось. А мечта, несмотря на возраст, жила в мужике, не давала покоя ни днем, ни ночью.

Федька теперь мог часами сидеть молча рядом с мужиками. Что-то обдумывать. Его не трогали. Знали, опасно. Крику не оберешься. К тому ж, мысль, задумку новую, спугнуть не хотели. А Горбатый и впрямь, через несколько дней собрал приемник. И теперь ходил гордо подняв голову.

Варвара работала, как и все бабы. Ничем не выделялась. Делала то, что делали все. Никаким делом не пренебрегала, не увиливала, не отказывалась.

Здесь в Усолье, когда уже был пристроен трехстенок, Варька, вроде ровнее стала. Уже не ревела по ночам, зажав рот подушкой. Свыклась.

Когда же в сарае корова появилась, баба и вовсе ожила. И хотя смеяться еще не стала, меньше хмурилась, реже сетовала на судьбу.

У Варьки с детства не было подруг. На них у нее всегда времени не хватало. В Усолье и тем более не до того. Каждая минута на счету. Без дела не сидела никогда. На что Федька мужик и тот не выдерживал иногда:

— Будет тебе колготиться! Угомонись. Снуешь, как муха на глазах. Присядь. Переведи дух. Себя хоть побереги…

Варвара отмахивалась. Некогда сидеть. С пятерыми детьми об отдыхе не вспомнишь.

Вставала Варька в пять утра. Сразу шла к корове. Потом печку топила. Готовила завтрак. Кормила детей и мужа, шла на работу. Ложилась спать почти в полночь.

Федька, здесь в Усолье, даже жалеть Варьку стал. Ни сна ни отдыха не видит баба. Одно лишь — работа, заботы, и все без конца, и все до упаду. А где она — радость? Где счастье человеческое? Может его и вовсе не бывает у людей? Или придумка бездельников? Ну где я эту радость видел в жизни? Да никогда! У Варьки на такие мысли времени не было.

Не стал Федька драться, колотить ее и детей, бросил пить, друзьями не обзавелся. Не из дома, в дом тащит. Всякую копейку бережет. Разве это не просвет, разве не радость? — светлела лицом баба.

— Не шарамыга, не кобель, на других, на одиночек, не оглядывается, семью смотрит, заботится, чего еще нужно? — мирила себя баба с мужем, зная, что у других в семьях куда как хуже складывается.

Росли понемногу дети у Горбатых. Четыре сына. И старшая дочка Настенька — вылитая мать. Варька в нее, как в зеркало своего детства смотрела. Девчонке двенадцать лет. А уже за все берется, всему на ходу учится.

Варвару заменять в доме стала. Полы помоет. Стирку сделает. В избе, в сарае приберет, корову почистит. Во дворе подметет. Мальчишек Закормит, отмоет. У нее уже и на кухне свой порядок заведен. Ни одной грязной тарелки не увидишь. Все помыто, все сверкает. Все на своих местах стоит. Вязать научилась быстрее любой старухи. Девчонку эту все Усолье любило. В каждом доме ей были рады. Со стариками, или с детьми, всегда общий язык найдет. Никому не нагрубит, никого не обидит.

Мальчишки, правда, хоть и послушные, но любили шалить. Им бы все в прятки играть. Но… Вон уже старший, Ванек, всего десять лет исполнилось, а уже отцу помогает на пилораме. Как мужик. А младшие — тоже не остались без дела. То на море за крабами, да мидиями, то за ягодой в лес. Плывун в дом тащут. На зиму запасаются. Знают цену теплу. Его тут не купишь, самому себя обеспечить надо. Вдосталь…

На отца не надеются, не ждут. Сами, как муравьи. В мешках и охапками. Целыми днями, как заведенные.

А тут еще вздумал Федор ракушечником крышу покрыть. Мальчишки и вовсе с ног сбились. От моря к дому не тропинку — дорогу протоптали. Не только дом — сарай ракушечником покрыли, чтоб ни одна капля дождя не промочила корову.

Мальчишки все лето бегали босиком. Берегли обувь. Знали: каждая копейка в доме должна отдачу приносить. Так мать учит. И отец ее за это хвалит.

Федька теперь уже не ругал жену за замки на кладовке. Устал. Выбился из сил. Потом стерпелся понемногу, привык. И сам удивлялся, поругивался, если Варвара забывала запереть что-то на замок.

— Сколько раз говорить тебе, подальше положишь, поближе возьмешь. Ан, когда взаперти лежит, расходуется бережнее. Не махом. С оглядкой, — учил жену, присвоив ее заведенный порядок на свой счет.

Варвара не возражала. И хотя Усолье — не село на материке, где родня мужа совала свой нос в каждый угол, тут к ним никто не приходил, не лез в кладовку, в шкафы и погреб, но заведенный однажды порядок не должен был нарушаться никем и никогда.

Федька гордился, что его жена не в пример другим, не просит нарядов, не требует сладостей, ни с кем не сплетничает и не ходит по соседям.

Тихо, спокойно жила семья, довольствуясь тем малым, что могло им дать Усолье. Лишь иногда Федька пугался, что вырастут дети, обзаведутся семьями, отделятся. И совсем не о чем станет говорить им с Варварой.

— Как же жить тогда, в старости? Ведь душевного, теплого разговора за всю жизнь меж нами не было. Не получалось. То ли тепла этого внутрях у нас нет, то ли нет слов о том потолковать? — задумывался иногда мужик.

Варвара замечала эти грустинки в глазах мужа. Но всегда считала, что тоскует он по деревне и родственникам, от которых, если б не ссылка — в жизни бы не отлепился. И пил бы теперь. И дрался. Да Бог вступился. Отрубил от родной стороны.

Потеряв село и родню, Федька стал относиться к жене лучше. Хотя в жизни он считался лишь с самим собой и воспринимал полезное для себя.

Жена и дети… Они в жизни необходимы всякому мужику. И все ж основное — мужик в доме, хозяин…

Но вечерами, особо, когда дети засыпали, Федька вздрагивал:

— Неужель вот так нелепо пройдет в Усолье вся его жизнь? За что такое наказанье? Ведь здесь, кроме работы, ничего не увидишь. Заболей иль сдохни, никто навестить не придет. Никто не пожалеет, не оплачет. Схоронят. И на следующий день забудут, что жил средь ссыльных такой человек — Федор Горбатый… Родная жена, и та, наверное, слезинки не потеряет. Обрадуется, что избавилась. Да и дети… Всякую трепку припомнят. Не простят, не забудут.

Варька уже собиралась ложиться спать. Поселковый дизелист уже давно заглушил двигатель. Погас свет в Усолье. А Федька все сидит перед свечкой, уставясь в огонь:

— Не живое, а греет и радует… А родное все морду в сторону воротит. И почему так нескладно в жизни получается? — спросил сам себя.

— О чем это ты лопочешь? Иль забыл, что в жизни всегда все связано. Как аукается, так и откликается. Сетуй на себя…

Федька даже удивился, как много сказала ему Варька сейчас. Из нее за год, бывало, столько слов не выжмешь. Тут же — соизволила! Ответила! И не побоялась в морду получить! Осмелела баба! С чего бы это? Иль присмотрела кого себе из новых ссыльных. Хотя… Никого путевого средь них нет. Да и Варька — не шлюха. Смолоду за ней такого не водилось греха. Пусть не его, Федьки — Бога побоится. Но с чего осмелела? В мужика пальцем тычет, — серчал Горбатый. Но бить бабу, да еще среди ночи, не рисковал.

Варвара уже легла в постель. Отвернулась к стенке. Вот-вот уснет.

А мужику обидно стало. Другие бабы разве поворачиваются к мужу задом? Эта иначе и не умеет. С первого дня вот так. Ни разу не повернулась мордой. Не обняла, не прижалась к Федьке, никогда за все годы не поцеловала его. Колода, а не баба! Полено бессердечное! Оглянись на себя! А чего глядеть? У меня все на месте! — злится мужик. Он отвернулся от Варьки.

А ведь хотел поговорить с нею. Да куда там? Спит уже. До самого утра на другой бок не повернется…

Федька вскоре и сам уснул. А утром проснулся от крика жены, ее плача.

Младший сын — Никитка, лежал красный, как свекла. Все тело мальчишки горело жаром.

— Да проснись же ты! Никитка помирает. Не знаю, что с ним!

Федька быстро выскочил из постели. Оделся. Велел жене сына собрать.

И ухватив мальчишку на руки, заторопился в лодку. Варька бежала рядом, размазывала слезы по щекам.

Горбатый рысью проскочил пустой больничный двор. Заспанная нянька, открыв дверь, указала, где спит дежурный врач. Тот, услышав, откуда больного привезли, сразу потерял интерес к Никитке. Ответил жестко:

— Не мой участок. Идите к главврачу.

— Ты что, ополоумел? — заорал Горбатый. — Где я тебе главврача сыщу? Сын помирает! Помоги!

Но врач ушел из кабинета, даже не оглянувшись на мальчишку.

— Пить, — попросил Никитка.

В кабинете воды не было. Федька кинулся к нянечке. Та засуетилась, стала искать стакан иль кружку. Пока нашла, пока набрала воды, мальчишка стал задыхаться. Вода не проходила в горло. Мальчонка не сумел ее проглотить. Она стала колом.

Глаза Никитки лезли из орбит. Он силился продохнуть, лицо посинело.

Варвара звала на помощь врача. Но тот ушел не для того, чтобы вернуться.

Федька орал на весь больничный коридор. А когда вернулся в кабинет, сына уже не стало.

Горбатый стоял около кушетки, сняв перед Никиткой шапку.

Что толку в словах? Хоть весь свет выбрани, этим не вдохнуть жизнь в сына. Не вернуть ему звонкий смех…

Непривычно тихий, он смотрел в потолок остекленелыми глазами. Изо рта вытекла струйка воды. Язык вывалился, вспух.

— Варька, Варька, не вой. Поехали к себе, в Усолье, — взял тело Никитки на руки и вышел из кабинета Горбатый.

В Усолье никто не удивился случившемуся. Это был седьмой ребенок, который умер лишь потому, что не помогли ему выжить врачи, не стали спасать ссыльного…

Когда Никитку похоронили, Федьку вызвал из дома Гусев:

— Ты избу теперь освежи. Нехай бабы ее помоют. У Никитки корь была. Она — болезнь заразная. Чтоб других не задела. Берегись…

Федька мигом перевел домашних в землянку. На время. Сам, вместе с бабами, отмывал дом, носил воду. Но через два дня заболел Димка. Федька к Гусеву среди ночи прибежал. Заколотился в дверь отчаянно:

— Спаси! Христа ради! Умоляю!

Шаман выгнал всех из комнаты. Велел воды согреть, принести настой зверобоя, банку воска и теплый мед. Варька перед иконой упала. Молила Бога спасти сына. Уберечь от смерти.

Шаман не уходил от Димки ни на минуту. Федька робко заглядывал в комнату через приоткрытую дверь. Виктор, заметив его, головой качал. Поил мальчишку настоем зверобоя. Заставлял глотать мед. Шея Димки, обложенная воском, была обмотана шерстяным платком. Ступни ног растерты керосином и обуты в шерстяные носки.

— Пей, дружок, лечись. Тебе это шибко надо. Ты будешь свободным. Доживешь. Уедешь жить в большой город. Там много машин, ты станешь шофером. Вместо отца. Ему уже не повезет. Неграмотный. А ты выучишься. Может и не шофером — врачом станешь.

— Не хочу врачом. Они Никитку убили, — отвернулся Димка.

Шаман перевел разговор на море, обещал мальчишке взять его

в бригаду рыбаком. Тот слушал молча. Гусев заставлял его говорить, чутко прислушиваясь, не осип ли голос больше прежнего.

Температуру стал снимать лишь на третий день. А через неделю Димке стало легче, он вышел из кризиса и уже вставал с постели ненадолго. Но выходить во двор ему запретили. Федька, после смерти Никиты, резко сдал. Осунулся, поседел. Заметив эти изменения, подсел к нему как-то Шаман. Заговорил по душам:

— Твоего мальчонку с Божьей помощью спасти удалось. А вот своего — меньшего, я так и не сберег. Вроде лучше ему становилось. Успокоился. Спать начал без крику. Но кризис не перенес. Видать, ненормальность его не только от нервов была… И тоже — прогнали меня из больницы. Вместе с сыном. В тот самый день. Уж лучше б не возил. Только горя добавил. Может, от того и не выдержало сердце. Оно ведь — детское, малое. А горе им терпеть доводится большое. Не по силам дитю. Его и взрослому стерпеть легко ли?

— Мы бы ладно. Им вот ссылка за что? — поддакнул Федька.

— Мой, когда умирал, все плакал. Тихо, как старик. Шумнуть боялся что ли? А может, оттого, что в тишине ему легче было, — ответил сам себе Шаман и посоветовал:

— Ты Варьку береги. На нее нынче глянуть жуть одна. В щепку извелась баба.

— Теперь одыбается, Димку у смерти из зубов вырвали. Успокоится. Лишь бы других болезнь не подкосила.

— Она парно ходит. Но Димке простыть не дай. Нехай в доме побудет теперь. На море не пускай. Так оно спокойнее, — встал Шаман и пошел по улице. К себе в избу.

А Федька еще долго смотрел ему вслед.

— Странный мужик. Гнал меня из дома. А в беде — не бросил. Сам пришел. И одолел болезнь. Справился. Эх-х, и дурак же я! Не к врачам мне надо было с Никитой идти. К нему. Может и жил бы теперь, — сетовал Горбатый на собственную нерешительность.

Федька теперь стал внимательным к детям. Следил, чтоб не выскакивали во двор раздетыми. Чтоб не пили, холодную воду. Хотя понимал, от всего не уберечь, не углядеть.

Варвара, похоронив Никиту, сразу состарилась. У нее все летело, падало из рук. Она могла долго сидеть у печки, уставясь куда-то в угол, не видя, не слыша никого. Ее теперь часто можно было видеть на кладбище, на могиле Никиты. Баба сидела низко склонившись над холмиком, словно недосказанную сказку рассказывала, или недопетую песню пела. Мало их слышать довелось Никите. Все времени не было. Вот и просила прощения за опоздание. Да что им вернешь?

Порою до ночи говорила с ним. Обо всем. Как с живым…

И в тот день, как всегда, пошла на могилку. Только пришла — услышала грохот музыки с реки. К Усолью шла переполненная людьми баржа. Из репродуктора неслась залихватская песня, в которой комсомол обещал похоронить всех до единого буржуев. А на барже пляшущие под гармошку девки и парни пели частушки, как разделался миленок с врагами народа.

— Мы вас голодом заморим, мы вас в море утопим! — обещали пляшущие. И смеялись пронзительно, громко.

Варвара встала. Поправила черный платок на голове. Собралась вернуться домой. Не могла слышать насмешливых голосов. Больно было.

— С кем воюют? Иль мало Никитки? Если б врач помог. Но он, наверное, из этих, — кто морит и топит, — сдвинула баба брови, сердито оглядев пляшущих и собралась пройти мимо причаливающей баржи.

— Эй, ребята, гляньте, с нами здесь не здороваются! Да еще и морду отворачивает, подлая контра! Ей не хочется правду слушать о себе!

— А ну держи ее! Мы ей персональный концерт устроим! — соскочил с трапа толстый, смеющийся мужик и двинулся к Варьке.

— Стой, говорю тебе! Иль зря мы из райцентра едем, чтоб среди вас идеологическую работу проводить?

— Отстань. Не то, как двину, мало не покажется. Всякая вошь тут учить меня берется! Иль мало вам? Иль не видите, что с кладбища иду.

— Значит, одной контрой меньше стало! — хихикнула девка, глянув на Варвару.

— Контра? — у бабы в глазах потемнело.

Она кинулась к девке разъяренной медведицей. Схватила ее за горло обеими руками. Сдавила накрепко.

— Ребята, скорее, задушит! — услышала Варька чей-то испуганный, визгливый голос.

Баба не оглянулась. Сознание потеряла вмиг. От чего? Не знала, не приметила…

Руки ее ослабли. Из них вырвали злую девку. И наскоро окатив ее ведром воды, унесли на баржу.

Варька ничего не видела. Не слышала, как убрали трап, как притихшая баржа крадучись отошла от берега Усолья и прячась за судами, причалила к берегу поселка.

Баба осталась лежать на песке. Мокром, сером, холодном.

Раскинутые руки еще были сжаты в кулаки. Кого они пытались удержать, кому грозили? Ведь на берегу ни души, ни голоса. Даже это замерло. Лишь вода реки, вспоротая проходящими судами, плещет волной в берег тихо-тихо, словно боясь вспугнуть, разбудить тех, кто спит на погосте.

Варвара не шевелилась. У виска ее алым пятном запеклась кровь. Рядом камень, брошенный впопыхах, валялся. Да следы человеческих ног, замыкаемые речными волнами, оседали, стирались, исчезали…

Федька знал, где искать жену. Но не пошел за нею, зная, что Варвара не любила, когда ее забирали с кладбища, мешали побыть у Никиты.

Иногда она засиживалась у могилы до сумерек. И тогда Федька шел за нею. Уводил силой, ругал жену. Та терпела. А как-то недовольно сказала мужу:

— Не приходи за мной. Мне тут с мертвым отрадней, чем с тобой живым. Сама приду, когда надо…

Федька решил больше не ходить за женой никогда. Пусть хоть ночует на кладбище, не уводить насильно. Но…

Дети есть запросили. В окно уже тьма заглянула. А Варвары все нет.

— Настя, сходи за мамкой. Опять засиделась у Никиты, — попросил мужик девчонку. Та сунула ноги в сапоги, выскочила из дома мигом.

Федька сегодня сам приготовил немудрящий ужин. Картошку сварил, пожарил рыбу. И положив все по мискам, нарезал хлеб. Ждал, когда вернутся дочка с женой.

Вспомнились сказанные сегодня слова отца Харитона:

— Потерпи, Федор. Мать, она всегда тяжелей беду переносит. Потому, что дите она под сердцем выносила. Дите родится, а в сердце — навсегда остается с матерью. Хоть и большой, а для матери — маленький, родной, самый лучший на свете. Пока не выплачет все — не успокоится. И ты — не мешай тому…

Он ждал… В распахнутую дверь влетела Настя. Лицо белей снега.

— Тятька! Мамка умерла! — сказала срывающимся голосом и ухватилась за стол.

— Где? — выпал нож из рук.

— Там на берегу лежит.

Вдвоем нырнули в темноту ночи. У девчонки из горла хрип со стоном. Слезы клокочут в горле, а вырваться не могут.

Федька рысью бежит по берегу. Спотыкаясь о плывун, камни. Ничего не видно в темноте. Где вода, где берег, где Варька?

Рядом Настя бежит, срывая дыхание. В горле — словно стая волков воет.

— Тихо! Вот она, — указывает девчонка на лежащую мать.

— Шамана позови! Мужиков! Ударь в колокол. Одному не поднять. Помочь попроси. Сама дома будь. С малыми. В пристройку уведи их. Чтоб не перепугать. Ты же — умница моя! Сделай, как прошу, — отправил дочь в село, а сам сел на песок, рядом с покойной.

— Прости, Варюха, прости меня. У живой не испросил ни разу. Да кто ж знал, кто ожидал такое? И впрямь, беда одна не ходит. Все парой. Уж лучше б я ей попался под руку. Зачем же ты ей подвернулась? Как я теперь жить стану? А дети? Почему о них не вспомнила, зачем сердце извела? По Никитке убивалась, а четверых осиротила… Верно, правду Харитон сказал: умирает дитя — матери жизнь ненужной становится… Баба ты, Варюха. Слабая была. А я о том и не знал. Скрытничала все. А на что? — держал в ладонях холодную руку жены, словно пытался ее согреть. Но тепло-ушло безвозвратно.

Из темноты послышались голоса людей, топот приближающихся шагов.

— Да где же он? Где Шибздик? — услышал Федька голоса ссыльных, и, впервые, не обидевшись на кличку, пропустив обидное мимо слуха, встал и ответил громко:

— Здесь я!

Мужики положили Варвару на носилки, и отстранив Горбатого, понесли бабу в село, молча, не спеша.

Шаман приостановил Федьку за плечо. И сказал тихо, хрипло:

— Крепись. Никого из нас горе не миновало. Смерть по Усолью, как чекист ходит. Слабых, малых гребет. У тебя четверо в избе остались. Малые еще. А уже сироты. Теперь вся их надежда на тебя. Не приведи что — пропадут, как былинки на морозе. Жизнь наша — стужа лютая. А потому — держись. За себя и за нее. Чтоб ей в могиле не плакалось — детву сохрани. Взрасти. Что от нас надо — поможем.

Федька шел не разбирая дороги. Нош заплетались, или сердце заблудилось в горе? Все случившееся казалось сном. Который хотелось скорее оборвать, выскочить из него и оказаться снова рядом с Варькой, повернувшейся к нему спиной.

— Ну и что? Пусть спиной. Но пусть спит. Спит сколько хочет. Ей надо выспаться хоть раз в жизни. За все годы! Не трожь-те ее! Дайте спать!

Шаман схватил Федьку в охапку. Тот дергался, вырывался, кричал до хрипа.

— Несите Варьку живей. Не к ним в избу. К Антону. Да, в дом Пескаря! Оттуда хоронить будем. Пусть сегодня бабы все сделают. И завтра — все! Нельзя медлить. Ждать нельзя! — надрывался Шаман, сдерживая Федьку.

Тот выкручивался из рук стальным тросом.

— Отдай Варьку! Отдай! Спать надо! Она не ела! Она плачет!Яслышу, как она зовет меня! Пусти, тварь! — бил Шамана кулачками.

Варвару похоронили на второй день. Ничего не сказали усольцы Федьке о причине смерти жены. Закрыли прядями волос рассеченную голову. Отмыли лицо, висок покойной. И с утра сообщили в милицию, что не от сердечного приступа умерла баба. Убили ее. Кто-то из поселковых.

Усольцев выслушали. Но никого не послал в село начальник милиции, не сообщил в прокуратуру о случившемся, бросив вслед уходящим ссыльным:

— Собака сдохнет у них от старости, они и в ее смерти нас обвинят. Надоело с ними возиться. Сами, верно, счеты сводили. А может, мужик ее долбанул впотемках. Разбирайся теперь с ними… Будто других дел нет…

Когда Гусев спросил, что им делать с покойной, начальник милиции развел руками и ответил коротко:

— Хороните…

Младших детей Горбатого подпустили к гробу матери лишь перед выносом.

Димка, Федька, Костя уставились на Варвару удивленно. Но вскоре поняли, что случилось.

Их увели, пытались успокоить Но мальчишки, словно окаменев, поняли, что потеряли часть своей жизни, самих себя, детство и радость.

Федьку все время крепко держал за плечо Шаман. Гусев не хотел подпускать Горбатого к гробу. Но ссыльные настояли, чтоб обычай не нарушался. И мужик, запинаясь о каждую половицу, подошел к Варваре.

Ее изменившееся лицо впервые было спокойно.

Федька взвыл не своим, диким голосом. Пальцы Гусева больно впились в плечо. Придавили Горбатого. Лицо его искривилось, побелело:

— Вставай, Варька! Вставай! К нам гости пришли. Встречай их. Вон их сколько. Они издалека. С дороги, — говорил мужик, дергая жену за руки, уложенные на груди.

Настя стояла рядом с отцом. Она не плакала. Все тело девчонки бил нервный озноб.

Почти до вечера ждали ссыльные, что пришлет милиция кого-нибудь осмотреть покойную. Но никто не приехал из поселка. И Гусев, устав ждать, открыл дверь Дома Пескаря, первым взялся за гроб.

В этот вечер пришли в дом к Горбатому усольцы. Отвлекали семью от горя, как могли.

Федька сидел, обхватив руками голову.

— Как жить? Как поднять детей на ноги? — сверлили голову всякие мысли в коротких промежутках между длительными, болезненными приступами истерик.

От него ни на минуту не отошли отец Харитон и Виктор Гусев.

Они говорили о разном. Вспоминали прошлое, всякие случаи из жизни. Выводили из глубокого транса человека, который был на грани помешательства.

— Федь, нам нужно будет свой движок купить и поставить его в Усолье, чтобы не зависели мы от поселка. Ведь вон сколько раз обрезали нам свет в Октябрьском. Сам знаешь. Сумеешь подключить от движка наши дома? — спросил отец Харитон Горбатого.

— Смогу. Хотя, к чему это?

— Зимой без света тяжело. Нынче хочу всех ребят учить грамоте. Читать, писать. И главное — Закону Божьему всех обучить. Чтоб накрепко запомнили.

— Это всяк знает. Исполняют не все, — отмахнулся Федька.

— Послушай, Федор, нынче тебе не убиваться надо. А молить Бога о помощи семье своей. Чтоб все у вас наладилось. Без того не выживешь. А слезами горю не поможешь. Себя убьешь. А дети как? О них надо Господа просить, себе — крепости духа, — говорил Харитон.

— Забыл нас Бог, отвернулся от моей семьи. Вон сколько беды допустил. Как пережить это все — не знаю, — опустил голову на кулаки мужик. Его плечи задрожали.

До утра, до бледного рассвета сидели ссыльные в доме Горбатого. А утром стали расходиться по домам, к своим семьям и заботам. Настя, сдерживая слезы, прибрала в доме, подоила корову, накормила ее и взялась хозяйничать у плиты.

Вечером решила искупать мальчишек. Но те заупрямились. Матери дозволяли себя мыть. На уговоры сестры не согласились. И Федька, слушая их спор, решил построить за домом свою баню. В нее мальчишки сами побегут, подумал мужик и предложил это ребятне.

Мальчишки завизжали от восторга.

Своя баня, это не просто удобство, это отрада для семьи. И на следующий день сказал Федор Шаману о своей задумке. Тот даже мужиков в помощь дал. И зашумели голоса, зазвенели кирки и лопаты. Потащили бревна люди к избе Горбатого.

Баньку строили так, чтобы в ней и другие могли помыться в любое время. А потому строили ее просторной, звонкой.

Федьку эта работа отвлекла от горя, от потери жены. На бане он пропадал с утра до ночи.

Настя теперь не оставалась одна. Усольские женщины приходили к ним в дом с утра. Готовили обед для людей, учили Настю, как варить борщи, жарить рыбу, котлеты, делать пельмени.

Мальчишки вместе с отцом на бане до темноты пропадали. Смотрели, учились, помогали. Возвращались домой усталые, едва поужинав, валились спать. Федор тоже уставал. Но, помня прошлое, всегда находил время для дочери. И, уложив мальчишек, садился к столу поговорить с Настей, посумерничать.

Раньше, когда Варвара была жива, не было в семье такой традиции.

Теперь же она прочно вошла в жизнь семьи. Дочь выкладывала отцу, чему научилась за день. Он ей свое рассказывал, обо всем.

Настя незаметно становилась хозяйкой дома. Она без напоминаний и подсказок управлялась с домом, коровой. Сама вставала в пять утра. И, как мать, ложилась очень поздно.

Она быстро повзрослела и стала очень похожей на Варвару.

Федька всегда любил дочь больше сыновей. Сам не знал почему. Но скрывал это. Теперь же он не мог лечь спать, не поговорив с нею. Ее он не обижал. И, если на мальчишек мог прикрикнуть, дать под задницу за мелкую провинность, обозвать, оборвать грубо, то с Настей — не срывался. Обговаривал все, заранее. А потом даже советоваться стал.

Да и как иначе», если все заботы по хозяйству легли на плечи дочери…

О Варваре дома старались реже говорить. И хотя на кладбище бывали часто, не засиживались подолгу. И постепенно, понемногу, отходили от горя.

Шаман замечал, что приступы безумия у Федьки стали редкими, когда тот втянулся в стройку бани. И Гусев решил избавить Горбатого даже от признаков той болезни, именно работой, которая займет все мысли, время, потребует силу.

А потому, едва была построена баня, уговорил, убедил Шаман людей построить дизельную.

С ним спорили. С ним не соглашались. Его убеждали, что никто на всей Камчатке не продаст им, ссыльным, двигатель. Гусев убедил усольцев и через две недели в село привезли старый двигатель со списанного, отжившего свой век судна.

Двигатель ржавел под открытом небом на дождях и холоде. А потому усольцам его отдали за гроши, радуясь, что помогли очистить от хлама территорию порта.

Пока мужики строили дизельную, Федька разбирался с двигателем.

Он очищал его наждаком и керосином. Промывал, смазывал, что-то подгонял, забывая об отдыхе и еде, возвращал его к жизни.

Каждый болт, каждую гайку довел до первозданного блеска. Отполировал, покрасил весь. Целых два месяца не отходил от двигателя, не сознаваясь самому себе и людям, что даже по ночам видит во сне этот движок.

— Ну, как ты думаешь, будет он работать? — спрашивал Горбатого каждый день Шаман. В душе он немало пережил. И всякий раз, глядя на Федьку, сомневался, справится ли этот шибздик с движком? Сумеет ли вдохнуть в него жизнь, сможет ли дать селу свет?

Пусть и недорого заплатили за него, но эти деньги у села лишними не были. И зарабатывали их трудно, не только мужчины, а и старики, бабы, дети…

Федька на вопрос Шамана не отвечал однозначно. Пожимал плечами и говорил:

— Попробую…

Иногда Гусев терял терпение, и подойдя к Горбатому, спрашивал:

— Может, помочь? Скажи.

Федька отрицательно мотал головой. И сам докапывался до всего.

Тот день Гусев запомнил надолго. Он вместе с мужиками ставил стропила на дизельной, когда внизу, внезапно, что-то громко чихнуло, взвыло и затарахтело на все Усолье. Запахло знакомым дымком, разогретым солидолом.

Виктор скатился вниз. А Федька Горбатый даже не слышал похвал, он слушал работу двигателя, его дыхание.

Гусев победно оглядывал мужиков. Те не раз удивлялись, почему он не сам ремонтировать взялся, доверил Горбатому, который никогда не работал ни на судне, ни на тракторе.

— Ему дано. Он вон сколько напридумывал. Даже брехуна в коробке сделал. А бензопилу кто собрал? У меня же к технике нутро не лежит. Откинуло от ее вони. Воротит душу. А Федька ей живет. Пускай и эту керосинку до ума доведет. Окромя его — некому. Она хоть и железная, а тоже не без гонору, свой норов имеет. Федька его ей обломает…

…Горбатый, чуть послушав, заглушил двигатель, недовольный его голосом, стал что-то регулировать, смазывать, но село успокоилось. Все поняли, скоро Федька даст Усолью свой свет.

Гусев теперь с надеждой смотрел вниз, где Горбатый, отрешенный от всех ссыльных, возвращал жизнь двигателю, разговаривал с ним, как с живым. Прислушиваясь к его «дыханию», лечил хрип и кашель. Добивался не крика живота, а песни сердца, ровной и спокойной.

Ссыльные заметили, как изменился рядом с двигателем и сам Шибздик. Он стал ровнее, терпимее, перестал кричать и ругаться по пустякам.

— И как ты угадал его, как раскусил? Ведь вот такого слабака мужиком сделал. Нашел его струю и гляди-ка, двойная выгода получилась — Горбатый не свихнулся и в Усолье пользу принесет. А то ведь совсем пропадал человек от горя. Сумел ты его за шкирку в жисть вернуть, — говорил Гусеву старик Комар.

А Федька, наладив свой корабельный движок, привел в порядок рабочую площадку вокруг него. И, поглядывая на мужиков, заканчивающих крышу, требовал, чтобы меньше сорили возле дизельной.

Незаметно для всех в один из дней переключил проводку всех усольских домов на свой дизель и вечером, когда люди, закончив работу, собрались расходиться по домам, завел двигатель, дал свет в дома.

И сразу засветились окна улыбчивыми глазами. Обрадовались люди. Наконец-то! Своя электростанция! Уж сколько понадобится людям, столько и будет гореть свет в селе…

Федька теперь стал дизелистом. Нет, он не сидел у движка сутками напролет. Днем электричество в Усолье отключалось, и Горбатый толково доказал, что технику, да еще подержанную, как и человека, беречь надо. Не выжимать все до последнего, силы беречь.

И ссыльные поняли. Не стали спорить. Они видели, что двигатель для мужика был не горой железа, а живым, понятливым, хотя и немым, но собеседником. Он заменил Горбатому машину, которую мечтал водить человек, он был терпеливым и требовательным работягой. Он умел петь и радовать своим голосом не только Федьку, а и каждого жителя Усолья.

Прошло лишь полгода со дня смерти Варвары, а как много изменилось с того дня. Не узнать стало и семью самого Горбатого.

Исчезли в доме замки и запоры. Сняты с окон тяжелые ставни. Вместо неказистых лавок в доме появились табуретки. Из бывшей горницы выброшен неказистый стол. И его место занял новый — круглый, светлый, за которым вся семья вечерами собиралась поговорить о дне минувшем, подумать о завтрашнем.

Открыто, не прячась, ни от кого, не стыдясь и не хвалясь, зажили Горбатые, освобождаясь понемногу от горечи утрат.

Теперь уже и Димка, вот же хитрец, в бабьей бригаде всю путину проработал. Упросился, уговорил и старался, как мог. Бабы поначалу не хотели брать мальчишку. А потом не могли без него обойтись. Он умел со всеми ладить. Ни на кого н? обижался. И бабы привыкли к ловкому, послушному, доброму мальчишке. Он был вынослив и старался работать за мужика. Он никогда не признавался в усталости. Спокойно переносил мёртвую зыбь, умел хорошо плавать и быстро ставить сети.

Он делал все, что делали женщины. Умел хорошо и быстро разделать рыбу, засолить ее, обработать икру, закоптить балыки и тешу.

Он быстро стал любимцем бригады рыбачек. А потому не обращал внимания на шутки мужчин-рыбаков, прозвавших Димку бабьим командиром.

Помогали женщинам-рыбачкам и двое младших Горбатых. Они следили за коптилкой. Подкидывали опилки, ветки березы, плывун, делали все, как велели старшие.

Настя теперь помогала старухам на кухне. Училась готовить, печь хлеб. Недавний подросток, она заметно похудела, повзрослела. Упорхнувшее в день смерти матери детство сделало ее не по годам рассудительной, работящей.

Нет, семья Горбатых не пропала. Не стала жить скуднее прежнего. Горе научило всех. И теперь из избы уже не слышалась брань, окрики. Здесь все стали беречь друг друга.

К Горбатым на огонек уже сворачивали усольцы. И если поначалу отсюда почти не уходил отец Харитон, то потом сюда стали наведываться Гусев и Антон, Оська с Лидкой, Ахременковы и Комары, за ними и другие потянулись. Помочь, научить, подсказать.

Настя, помогая женщинам на кухне, переняла от них многое. Может, потому ссыльные бабы, имевшие сыновей, всерьез приглядывались к девчонке, готовя ее в невестки, к замужеству.

Невелик выбор в, Усолье. А все же о жизни и здесь думали. Готовились ко дню завтрашнему. Строили планы на годы вперед.

Не все задумки осуществлялись. Не все складывалось, как хотелось. Но тем дороже было то, что свои, ссыльные дети, следовали установленным правилам и традициям.

Настя привыкла к общению с людьми, полюбила их неспешные, полные трагедий воспоминания. Она слушала их часами. Сострадала, переживала вместе с рассказчиками, впитывала их отношение и взгляды на случившееся, научилась не сетовать на судьбу, жалеть ссыльных и понимала каждого, как саму себя.

Из разговоров женщин она поняла, что ее мать была убита. Предполагали, что разделались с нею поселковые. Ведь тех районных агитаторов никто в Усолье, кроме Варвары, не видел.

За работой и заботами не услышали ссыльные ни голоса гармошки, ни частушек.

Догадалась Настя по коротким обрывкам фраз, что говорили усольцы о причине смерти матери в отделении милиции Октябрьского, но там то ли не поверили, то ли заняться этим не захотели.

Настя ничего не говорила об услышанном дома. Помнила, от чего уберег отца Гусев в день похорон матери. Да и женщины не советовали ей поднимать шум. Предостерегали от неприятностей. Мол, неизвестно, станут ли искать убийцу, а вот тебя, Настя, зашибут. Это им ничего не стоит.

Молчала девчонка, хотя в душе буря поднималась. И всякий раз, приходя на могилу, просила молча прощенья у матери, что не может вступиться за нее, отомстить убийце.

Она молчала. Хотя это молчание не давало покоя. Молчала и милиция.

Шли месяцы. Вот уже и забываться стала смерть Варвары среди усольцев. Успокоился Шибздик. И только Настя, всегда помнила мать и носила ей на могилу букеты рыжих, неброских цветов, чудом вырастающих на горьком песке.

Вот так и в тот день, возвращалась домой с могил. Не заметила катер, причаливший к берегу. Не огляделась по сторонам. О матери вспоминала, о брате. Вытирала невольные слезы. И вдруг услышала совсем рядом:

— Эй, куда торопишься? Давай к нам. сворачивай!

Настя вздрогнула от неожиданности. А с катера спрыгнули двое людей пестрых рубашках.

Девчонка, оцепеневшая поначалу, рванулась в Усолье во весь дух. До села недалеко. Но все ж… Надо успеть, надо крикнуть…

Камень попал в спину. Настя закричала так, что на ее голос из Усолья все ссыльные высыпали. Обгоняя собственное дыхание, кинулись к катеру.

Двое парней, нагнавших Настю, не сразу увидели ссыльных. Один уже рванул кофтенку на груди девчонки, сдавливая в ладонях груди Насти. Склонился над нею. Задрал юбчонку. Девчонка вырывалась, но ей держали и руки, и ноги!

— Ишь, кулацкое отродье! Она еще дергается, сука! — ударил Настю в зубы тискающий ее, рябой, нахальный парень.

Настя услышала топот ног. Повернула голову, хотела крикнуть. Но почувствовала, как кто-то сорвал мужика, отбросил от нее державшего.

Девчонка вскочила плача.

Она увидела, как ее обидчиков нещадно бьют усольцы. Кулаками, ногами, коленями и локтями, швыряя на камни и снова брали на кулаки.

Оба приехавших давно уже в синяках, в крови, опухшие до неузнаваемости, но ссыльные только в азарт вошли.

Вот подбросили обидчика Насти и упавшего принялись пинать, топтать ногами остервенело.

Никто не оглянулся в сторону катера. Оттуда внезапно грохнул выстрел.

Люди кинулись к лодкам, догнать катер, наказать стрелявшего. Двоих чужаков, оставшихся на берегу, поволокли в Усолье. И бросив в землянке окровавленных, без сознания, закрыли снаружи. Приперли намертво.

Катер догнать не удалось. Но причалив к берегу поселка, усольцы разъяренной толпой пошли к чекистам.

Номер катера запомнил Гусев. И теперь, рассказывая энкэвэдэшнику о случившемся, не смолчал о смерти Варвары, о бездействии милиции.

Ссыльные грозились разнести в пух и в прах весь поселок, если не будут найдены убийцы Варвары, не найдут того, кто велел положить хлеб в чан с рыбой на комбинате. Если к ним вздумают приехать негодяи.

Они ругались, кричали, грозили. Говорили, что теперь уж терять им нечего, но не дадут больше в обиду ни детей, ни жен своих. Не позволят их убивать и насиловать.

Никто, даже сами ссыльные, не ожидали от себя такой вспышки гнева.

Только здесь, только теперь узнал Федька Горбатый, от чего умерла его жена.

Правда, это было лишь предположение. И все ж Шибздик решил не уходить отсюда, пока не разберутся с его Варварой.

— Мало вам было меня ни за что посадить в ссылку, бабу убили, дочь хотели испоганить! Не двинусь с места, покуда порядок не наведете! — орал мужик.

Доводы не помогали. Обещаниям не верили. Отказались отдать милиции двоих мужиков. Требовали немедля найти катер.

Чекисты не узнавали ссыльных. Они, словно с цепи сорвались. Перечисляли все пережитые беды и взваливали на голову дурной, безголовой власти, уже не стесняясь в выражениях. Не боясь ничего. Видно, отчаянье прибавило смелости этим людям. И, устав от горя, несправедливости, они потеряли контроль над словами.

— Хватит нас морочить! Натерпелись досыта! Дальше ссылать некуда! А ежли в Америку, так мы сами в нее пойдем. Только отпустите, освободите дорогу нам. Вам мы не нужны, там, авось, пригодимся на что-нибудь! Извели совсем! Доколе изголяться будете! — кричал Андрей Ахременко в лицо чекиста. Тот терял терпение. А потом вызвал солдат.

Ссыльных тут же вывели из кабинета, вытолкали прикладами в спины, повели в милицию, рассовали по камерам.

Оперуполномоченный решил продержать их там до вечера. Чтобы остыли, опомнились и одумались. Глядишь, сговорчивее станут к ночи.

Не хотелось ему сообщать в район о случившемся. Сочтут за бунт, в нем его обвинят, скажут, не сумел наладить работу, не соответствуешь занимаемой должности. И уберут… Может, на Колыму работать пошлют или на Курилы? Ближе к вулканам. Там землетрясения измучают. А в Магадане? В отдаленную зону, зэкам мозги чистить, проводить среди них воспитательную работу, заодно подсовывая в бараки «наседок», сук, стукачей…

Оперу такая перспектива душу заморозила. Он передернул плечами.

— Нет. Придется заняться ссыльными, — решил человек и взялся за телефон.

Вечером усольцев выпустили из милиции, предупредив всех, что в случае самосуда над двумя, пытавшимися изнасиловать Настю, отвечать будут все усольцы.

Ссыльные, не глядя на угрозу, ответили, что не отпустят пойманных до тех пор, покуда не будет найден убийца Вари. Ни милиции, ни чекистам не отдали усольцы их. Держали в землянке, которую всегда сторожили.

Двое парней сидели в кромешной тьме. Их усольцы не выпускали наружу даже по нужде.

Гусев понимал, что этот шаг ссыльных злит чекистов и милицию. Но надоело уступать, устали люди молчать. Горе, которое перенесла каждая семья, имело свой предел, и ссыльные перестали бояться.

Настя с того дня перестала ходить на кладбище одна. Уж если и решалась, то лишь с отцом или с женщинами.

Не только она, теперь все село снова жило в напряжении. Люди ждали, что предпримут власти.

Начальник милиции несколько раз пытался договориться с ссыльными по-хорошему. Объяснял, что следователь прокуратуры занялся заявлением ссыльных, а потому двое парней должны быть переданы милиции для проведения допросов, следственных действий.

Лишь на пятый день, когда следователь приехал в Усолье, ссыльные выпустили парней, пообещав, если их не посадят, найти из-под земли и расправиться с ними по-своему.

А еще через три дня, по просьбе следователя, гроб с телом Варвары выкопали и увезли в милицию.

Вернули через два дня, сказав:

— Начато следствие. Подождите.

Настю тоже допрашивал следователь. Осматривал врач. Но, уходя, сказал:

— Подняли шум из ничего. Девчонку не тронули. Хватило бы и того, что так зверски избили ребят. Это тоже без внимания и последствий оставлять нельзя. Тоже мне — правдолюбцы выискались. Засадить людей вздумали. А сами кто?

Девчонка тогда и скажи:

— Пусть вашу дочь и жену поймают, как меня. Посмотрю, как заговорите.

— Ишь, негодяйка! Тебе ли рот раскрывать? — возмутился врач. Но следователь не поддержал его.

Через месяц усольцам сообщили, что обоих виновных будут завтра судить и Настя обязана быть на суде в качестве потерпевшей.

Половина ссыльных пришла на суд в указанное время. В зале заседания собралось много людей. Поселковые от нечего делать любили пощекотать нервы изредка. Не часто слушались тут процессы об изнасилованиях.

Когда же узнали, кто потерпевшая сторона — возмущаться, орать стали:

— Из-за них в тюрьму?

— Контра хвост поднять вздумала?!

— Они нас убивали, а людей из-за них в зону!

Кто-то кинул клич:

— Бей недорезанных!

И в зале заседаний тут же затрещали скамейки, толпа озверелых людей кинулась на горсть ссыльных. С бранью, кулаками, они лезли напролом, не глядя, кто перед ними.

— Тихо! — послышалось от дверей громовое. Наряд милиции стоял наготове.

Перекошенные лица поселковых, свирепая, грязная брань, неугомонные кулаки навсегда запомнились ссыльным.

— Это из-за них, сволочей, бабу Катю упекли вместе с сыном в тюрягу. А теперь они хотят всех нас на Колыму упрятать!

— У! Контры! — нехотя отступали поселковые.

— Пусть только посадят мужиков! Мы этим полицаям своими руками головы из задниц повыдерем. Весь их улей спалим, никого не оставим.

Заседания суда перенесли за закрытые двери. Но и в кабинете было слышно: не разошлись поселковые. Ждали, караулили ссыльных.

Их ругали милиционеры. Их пытались выгнать, кое-кто ушел, но не все. Более настырные заглядывали в окна кабинета, грозили кулаками, материли усольцев.

Толпа у здания суда к вечеру стала расти. И теперь уже милиция поняла, что сдержать поселковых своими силами не сумеет. А если вспыхнет драка, она будет жестокой и долгой.

Начальник милиции впервые обратился за помощью в погранчасть. И когда к зданию суда подъехали три машины с солдатами, толпа поселковых поняла причину их появления. И тут же умолкла. Дошло, что эти — не смолчат, не стерпят. Вон какие дубины в руках. Станут стенкой, мало никому не покажется. Но не уходила толпа.

— Разойдись! — послышалось милицейское предупреждение толпе.

— Сынки! Вы же полицаев защищаете!

— Врагов народа! — кричала толпа.

Солдаты стояли невозмутимо, переговаривались между собой. Ждали команду.

И когда из здания суда вывели под конвоем двоих осужденных, кто-то спросил их:

— Как у вас уладилось?

— По червонцу на нос повесили, — ответил один, залезая в машину.

Вот тогда в окна суда полетел из толпы первый камень. Он рассыпал стекло в окне вдребезги. Со звоном.

Следом за ним полетели камни в другие окна, в милицию, в солдат.

— Бей, лизожопых! Бей, прихвостней! — неслось из толпы.

Ссыльных по длинному коридору вывели через другую дверь во двор суда. Там, через ворота, сразу к реке, на милицейский катер. И вскоре усольцы вышли на свой берег.

Настя дрожала осиновым листом. Жалась к отцу, к женщинам. Ей было страшно от пережитого и увиденного.

— Ты, Настенька, одно помни. Власти эту толпу сами настроили вот так. Со школы поселковым на мозги давят. Грязь на нас льют. Всякие небылицы про нас болтают. Вот и свирепеет толпа, подогретая властями. Потому, как своего ума не имеет. Живет и думает по подсказке. Оттого что она пустоголовая и подлая, мерзости получаются. Бога не знают. Семью не берегут. Ближнего не любят. Потому и на власть руку подняли. То не диво. Может и худшее приключиться. Солдат только жалко. Отроки невинные. На казенной службе погибнуть могут ни за что. Господи! Убереги их, — перекрестился отец Харитон.

Чем закончилась стычка у суда, усольцы узнали на следующий день от следователя, приехавшего осмотреть дорогу, ведущую от кладбища к селу. Он разговаривал с Гусевым, с мужчинами, которые унесли мертвую Варвару с берега в село.

— А как она с мужем жила? Дружно ли? Или случалась ссоры?

— Мой дом с ихним не соседствует. И, если вы думаете, что Федька сам убил жену, то вовсе зря. Варвара была крупной женщиной. Федька, напротив ее, гольный шибздик, так его и зовем. Он чуть не рехнулся по ней. Да и как такое в башку впустить, коль в доме детва. Все мал-мала меньше. Что блохи. Он Никитку, сына своего, незадолго до жены схоронил. Когда ему убивать? Сам в добитых доселе мается, — ответил Гусев следователю.

— А у Варвары в вашем селе были с кем-нибудь ссоры?

— Да ее из дому на аркане не вытащил бы никто. Какие ссоры при пятерых детях и мужике? До них ли? Да и спорить нам не об чем. Все одинаковы.

— В Октябрьском у Варвары были враги?

— Она там в жисть не была. Ни разу. А вот враги у нас у всех там имеются. И не наша в том вина, гражданин следователь, человек, пока своя беда в жопу не клюнет, чужую болячку не разумеет, — усмехался Шаман.

— Враги говорите? А пограничники? Двое в госпитале лежат с пробитыми головами. В сознание не пришли еще. С целой толпой из-за вас столкнулись. А вы их врагами зовете…

— Я не о них. О толпе. Сами говорите, на солдат полезли…

— За то больше полусотни арестовали. Кому штраф, другим — тюрьма светит. Даром не пройдет. Но это не враги, — пытался убедить следователь Шамана.

— А кто ж они? — смеялся Гусев прищурясь.

— Люди, обычные люди. Будь они врагами, никто из усольцев не смог бы появиться в Октябрьском. Никогда. Вы же в поселке бываете часто.

— И нередко обходится бедой каждый наш приезд. Одно, диво, только нынче за них взялись. Да и то, лишь потому, что в суде стекла побили, на солдат полезли. А если нам перепало бы, никто и пальцем не пошевелил бы наказать поселковых. Это я точно знаю, — не согласился Гусев.

И все же в этот раз ссыльные ждали результатов расследования дела об убийстве Варвары Горбатой.

Но шли недели, месяцы. Никто не говорил семье Горбатых о судьбе дела. И ссыльные поняли, что следствие либо прекращено, либо, задохнувшись на препятствиях, согласилось с «висячкой».

Нераскрытое преступление, совершенное против ссыльных, ляжет в архив прокуратуры. За него никто не спросит со следователя и прокурора. Это хорошо осознавали усольцы.

А потому, чертыхнув в очередной раз власти, решили больше не бередить память семьи Горбатых, быть осторожнее, осмотрительней. И выздоровевшего деда Антона снова поставили стеречь на реке всякую жизнь, движущуюся к Усолью.

Ссыльные так и не узнали, что на след убийцы Варвары следователь вышел через неделю. Им оказался заведующий районным домом культуры, который даже не подозревал, что убил Варвару, пытавшуюся задушить методистку дома культуры.

Узнав обо всех тонкостях того дня, следователь доложил прокурору:

— Задушить методиста? Ссыльная? Ну уж это слишком! Да случись такое, я ей не срок, «вышку» просил бы не задумываясь. И суд, думаю, согласился бы с моим мнением.

— Это верно. Но убита все же Горбатая, — напомнил следователь.

—, При необходимой обороне! Ведь действия Горбатой угрожали жизни! Да и не было у ребят умысла убить ее! Они поехали провести мероприятие и никаких личных отношений, вражды с усольцами у них не было.

— А частушки? — напомнил следователь.

— Они людей в войну убивали! Наших людей! Что такое частушки в сравненьи с этим?

— Но не Горбатая! — возразил следователь.

— Для ребят все ссыльные одинаковы. Их нельзя в том винить. Они находились на работе. И в экстремальной ситуации поступили так, как и полагалось, спасли коллеге жизнь. Останься на тот день в живых Горбатая, ее неминуемо ожидало бы наказание. И самое суровое. Так что не стоит ломать копья. Прекращайте уголовное дело. И сдавайте его в архив, — сказал прокурор следователю. Тот, поразмыслив, так и поступил.

А в Усолье теперь и не вспоминали о следователе. Не до того было. Здесь началась путина. А это значит, что каждый день в селе был дорог. Каждая минута на счету.

В селе остались старухи да грудные дети. Даже старики не захотели остаться в Усолье. И сбившись в одну компанию, ловили рыбу рядом с мужиками.

Пусть меньше заметов делали они, но и эти — приносили приработок и доход.

В эту путину ссыльные отказались работать на территории комбината и сдавали улов приемщику, как было раньше, прямо на берегу.

В нынешнюю путину не усидела дома Настя. Надоело ей быть в подростках. И девчонка, вместе с братом, уговорила женщин взять ее к себе.

Выматывалась, уставала, до изнеможения, но никому в том не признавалась. Да и кому пожалуешься? Димка сам едва доносил ноги домой. Отец лишь успевал, вернувшись с лова, перекусить и шел в дизельную, давал свет селу.

Теперь и младшие дети, подрастая, не сидели без дела. Взяли на себя заботы по дому. И справлялись с ними. Знали — иначе нельзя.

Федьке Горбатому стоило немалых трудов уговорить усольских мужиков взять его в бригаду на путину.

Ссыльные, услышав о том, поначалу долго смеялись:

— Заместо наплавов тебя что ли пользовать будем? Так ты, если носки скинешь, всю рыбу вонью задушишь! Кто ее после тебя жрать станет? — смеялся Оська.

— Эго верно! Нашего Федьку в чан с рыбой кинуть — не надо ни конька, ни хлеба. Рыба сама из чанов повыскакивает, — подтрунивал младший из Комаров.

— Ют меня не сбежит. Ну, душок у нее может изменится малость на деликатесный. Лучше брать ее будут. А вот от Комаров, не то что рыба — сам черт сбежит, узнай он, с кем встретиться довелось. Потому что, как только Комары за сеть берутся, рыба не то что выскочить из нее готова, а своими жабрами рада подавиться! — не остался в долгу Горбатый.

— Нет, Федь, у нас тут на здоровых мужиков работа рассчитана. Тебе не по силам, не по росту. Не потянешь с нами. Сорвешь задницу. А кто детей будет растить? — спросил Никанор.

Мужики посмеивались. Никому из них не хотелось делиться заработком с малорослым, тщедушным Федькой. А тот, будто удила закусил, просится в рыбаки и все тут.

— Федька! Не мешайся под ногами. Не могу я сам тебя взять. Вишь, мужики противятся, — досадливо отмахивался Гусев.

— Ну, ладно. Сами придете звать меня в бригаду. Поклоны бить будете, чтоб только согласился. Да я подумаю, стоит ли мне с вами связываться, — поддернул Горбатый штаны и пошел к бабам-рыбачкам.

Два дня наблюдал за их работой. А потом, то ли Настю с Димкой стало жаль, то ли всех скопом, за четыре дня установил на берегу подобие лебедки, подключил ее к дизельной и чудо… Бабы ахнули, лебедка сама вытаскивала из моря сети с уловом. Ни одна рыбина не успевала выскочить. В считанные секунды улов оказывался на берегу.

Рыбачки за такую помощь дружно расцеловали Горбатого. Тот сконфузился. Баб даже запах его тошнотворный не отпугнул. Обслюнявили с ног до макушки. А сколько доброго нажелали!

Федька млел. Родная жена за всю жизнь в щеку не чмокнула ненароком. Будто отравиться боялась. Здесь же за всю жизнь, за все упущенное разом получил. Да от каких баб! Даже дух захватывало. До вечера обалдело улыбался. А бабы рады! Теперь мужик из Шибздика в Феденьку превратился.

Да и как иначе! Ведь теперь вместо десяти заметов в день бабья бригада делала по тридцать. Баржа около них на приколе стала. К мужичьей бригаде не подходит. Здесь у женщин, только успевай сгружать рыбу в трюм. А Федька средь рыбачек в почете. Самое трудное облегчил…

Вечером, узнав о лебедке, об уловах, выросших втрое, пришли к Горбатому мужики.

Краснели. Оплошка вышла. Никто не решался заговорить первым о цели прихода.

Горбатый и без слов все понимал. Но ждал. Не торопился. Решил верх взять.

Мужики понимали, что теперь Горбатый набьет себе цену. Высмеет, унизит каждого, кто не захотел взять его в бригаду.

От такого шанса кто откажется?

Разговор долго крутился вокруг да около. Но потом Оська не выдержал:

— Чего мы Шибздика тут обхаживаем. Нехай, он, гнус, и скумекал эту лебедку бабам, я его, паскудника, в задницу лизать не буду! Чего он ломается? Нам тоже лебедка дозарезу нужна. Смастерит, пусть лепится к нам. Чего уламывать? Не целка!

Федька обиделся на такое обращенье. Ему еще помнились поцелуи усольских рыбачек, бабьи ласковые слова, какие до самых пяток прожигали теплом.

И насупился Горбатый. Взвизгнул крикливо, задиристо:

— Кишка сдала! Сознаться не хочется? А что я говорил, с поклоном придете! Смеялись тогда. Вот и посмейтесь. А я и без вас обойдусь. Порвите задницы до конца путины. Потом гляну, как вы потеплеете. А то гнус да паскудник! Я вас не звал, — кричал мужик.

Но тут Гусев вмешался, прервал споры. И предложил спокойно:

— Можем и мы обойтиться без лебедки. И работать, как всегда. Но, ты тут тоже не сам по себе живешь. Случалось и так, что без нас тебе невпродых было. К чему забывать доброе, а помнить лишь обиду? С ней в Усолье до свободы не дожить. Если есть твое желание — подмогни и нам. Не чужие мы тебе. Если не схочешь — как знаешь. Делай как на душу ляжет…

С тем мужики и ушли. А Федька наутро, поговорив с бабами и наказав сыну быть достойной заменой, пошел собирать лебедку для бригады Шамана.

Через три дня установил ее. И остался работать. Молча. Ни с кем не препираясь, ничего не обговаривая, ни у кого не спросись.

Жизнь в Усолье шла по своему заведенному порядку.

Старился, дряхлел Федька Горбатый. Росли, мужали дети.

И вот однажды, когда путина уже закончилась, внезапно рано утром Федьку вызвали к оперуполномоченному.

Горбатый быстро оделся и, опережая нарочного, прыгнул в лодку. В душе тревога росла.

— Что хотят от меня? Что приключилось? — думал мужик, перебирая события последних дней.

— Если б плохое, конвой прислали бы. Охрану — двух лягавых. Тут же нарочный… Почтальону не доверили. Важное что-то случилось. Не дождались дня. Значит, есть срочность, — воображал Горбатый, не находя ответа — зачем он понадобился энкэвэдэшникам.

— Пройдите в кабинет, — предложил ему оперативник, встретивший на пороге, и повел Горбатого узкими, змеистыми коридорами.

Толкнув неприметную в темноте дверь, пропустил в маленькую комнату. И указав на стул, сам сел напротив.

— Вы родственниками регулярно переписываетесь? — спросил, глядя в лицо ссыльного не мигая.

— С какими? — удивился Горбатый.

— С теми, какие у вас на материке имеются?

— Пока жила Варвара, писала им. А когда не стало ее — некому теперь отписывать. Я— неграмотный. Потому не пишу, — сознался Федька. И спросил:

— А что случилось?

— О смерти жены вы сообщали кому-нибудь из своих?

— А то как же? Это непременно. Телеграмму выслали. Оповестили. Не без роду-племени жили. Не все нас врагами считают, — задиристо ответил Горбатый.

— Как же, вы, неграмотный, телеграмму сумели послать?

— Попросил грамотных. Они выручили.

— Всем посылали? Иль одному кому-либо? — интересовался чекист.

— Да уж и не помню, — схитрил Федька.

— Родне своей жены посылали?

— Перво-наперво им. Чтоб знали, что дети в сиротах остались. А я — вдовый. Легко ли мне с такой оравой? Думал помогут чем. Пришлют ребятне одежу иль обувку какую, — погрустнел Горбатый.

— Ничего не прислали?

— Нет.

— А письма получали от них?

— Они знают, что я читать не могу.

— А от своих посылки иль письма получали?

— Как жены не стало, все ровно сдохли. Забыли про нас. Никто нам не пишет и не помогает теперь.

— Вы жаловались родственникам на условия жизни в Усолье?

— Они и без того понимать должны. В ссылке, да еще в Усолье, выжить не всем дано. Это не в своем селе. Где в каждой избе родственники, — опустил голову Федька.

— А вы знали, что родственники жены уехали в Канаду?

— Куда?

— В Канаду, говорю вам.

— И их сослали… За что же так? — схватился мужик за голову в отчаянье.

Опер рассмеялся на весь кабинетик. Да так, что стекла в окне зазвенели:

— Темнота дремучая! Пенек неграмотный, ну и отмочил! Канаду ссылкой назвал! Да неужели не знаешь, что это заграница?

Федька онемел; Сидел открыв рот, словно язык в живот уронил ненароком. Слова застряли где-то далеко-далеко. В головенке все колесом закрутилось. Да и было от чего. Ну-ка, родственники сбежали за границу! Ему теперь за них не меньше червонца прибавят. А может, в тюрьму упекут. Мало ему своей телухи было, нынче до гроба с Усолья не выберешься. И сам, и дети…

— Вас к себе хотят вызвать, вместе с детьми, — все еще смеялся чекист.

— И когда ж они туда уехали? — выдавил Федька, украдкой наблюдая за чекистом.

— До войны еще. Завербовались. Оба брата вашей жены и отец. А старший с семьей в селе так и жил. Не поехал со всеми. Жена отказалась. На свою голову.

— Это почему? — удивился Горбатый.

— А потому, что посадили его за связь с заграницей. Через год после их отъезда. Жена с двумя детьми к родителям ушла. От мужа отказалась. Иначе и ей беды не миновать бы… Сообразила. И теперь живет, как человек. Замужем. За другим. А тот в этапе умер. Не дошел…

Федьку, словно морозом обдало. Ведь ничего не знал он. Варвара читала ему только письма его родни. О своей ни словом не обмолвилась.

— Но почему? Видать, не верила мне никогда, если даже под смерть не открылась. Знать, не только харчи, а и душу с сердцем на замке держала. От всех. И от чужих, и от своих, — качал головой Федька.

— Видно, не успел ее брат сообщить ваш адрес в Канаду. Иначе много неприятностей было бы у вас, — прищурился чекист, внимательно наблюдая за Горбатым.

— Я с ее брательниками не больно-то и знался. Своей родни хватает. Зачем мне — эти? — нахмурился мужик, трясясь всей спиной.

— Я тоже так считаю. Зачем вам отношения с ними? Свою ошибку надо исправить. Прежнюю. Не добавляя новых. Правильно я вас понял? — спросил опер.

— Конечно, — спешно замотал согласной головой Горбатый.

— Тогда поставьте вот здесь свою подпись, — подвинул какой-то бланк.

— А это что? — не понял Федька.

— То что вы. сейчас сказали…

— Когда же успели написать? Не-е-ет, сначала пусть мне прочтут в Усолье, — взял бланк и свернул его, сунул в карман.

— Не верите на слово?

— Как попал в ссылку, всю веру из меня, ровно ветром, выдуло. Больше не хочу в лопоухих ходить. Может мне в этой бумаге такое написано, что завтра к стенке поставят. А я. это подпишу, сам себе, не читая! Нет. Сначала узнаю. А уж потом подпишу, — встал Федька.

— Зачем так долго? Я прочту. Или вы не верите и мне?

— Никому! Если даже жена про своих смолчала. Кому теперь верить? Только себе! — торопился Горбатый.

— Это официальная бумага. Ее нельзя выносить из помещения и показывать посторонним, — предупредил оперативник.

— Тогда я ее не подпишу.

У оперуполномоченного лицо вмиг изменилось. Посерело:

— Я тебя уговаривать не буду, гнида недобитая, — процедил сквозь зубы и сказал: тебя, идиота, пожалел. Как с человеком говорил. А ты — темнота, понять не захотел. Теперь сам на себя обижайся…

— Да нечего меня пугать! Уж хуже не бывает! А раз грозишься, значит в этой бумаге ничего хорошего для меня нет! Иначе, так бы не обходился со мной, — говорил Горбатый.

— Дай сюда бумагу! — потребовал чекист.

Не дам. Она меня касается.

— Теперь не пригодится. Слишком долго раздумывал. А я торга не терплю.

— На ее! — выложил Федька листок, сложенный вчетверо. Оперативник взял его. Начал читать.

И только тут до Федьки дошло, что этот бланк был заполнен загодя, до разговора с ним. По тексту понял, что его вместе с детьми вызывают в Канаду два брата Варвары, разделившие после смерти отца, по его завещанию, все имущество на три равных части. И что ему — Федьке, вместе с домом и угодьями, принадлежит солидная куча денег.

Его впервые в жизни признали прямым родственником и наследником того, к чему он пальцем не прикоснулся чтобы заработать.

Федьку зовут жить в Канаду вместе с детьми.

Горбатый понял и то, что чекист, загодя, от его имени написал, что Федька отказывается от всех заграничных благ, что у него есть своя родина, какую он никогда, ни за какие буржуйские подачки не покинет и отказывается от родственников, не живущих на родине.

Горбатый даже вспотел, слушая чужую глупость, под какой он должен был подписаться.

— Да ты, что? За малахольного меня принял? Это Усолье моя родина? Его я ни на что не променяю? Иль ты моя родня, а Варькины браты чужие? Это мне от их куска морду надо воротить? Они — подачку дают, а вы кормите? И это мне подписать? Съехал совсем с ума! Ни за что не подпишу! — встал Федька и свернув шиш, показал его чекисту:

— Вот тебе и ответ, и подпись…

Неделю держали Горбатого в темном, сыром подвале, пропахшем плесенью и крысами. Мерзкие твари бегали по мужику не боясь, не отскакивали даже от его криков.

Федьку каждый день вызывали на допросы в ярко освещенный кабинет. Допросы длились по нескольку часов подряд. Ни присесть, ни прислониться к стене не давали.

Когда Горбатый отказывался отвечать, его били два дюжих мужика. А потом, окатив водой, снова бросали в подвал. Там Федька едва начинал дышать, его снова тащили наверх и выколачивали из него признания в том, что он зарубежный агент, работает по заданию вражеской разведки и сообщает все интересующие ее сведения…

Федькой все углы кабинета оббили, каждую половицу пола им вытерли. Но не признавался мужик. Не соглашался на шпиона, не признавал себя агентом. И тогда разъяренные мужики сунули Федькины пальцы в дверь, зажали их, да так, что кости захрустели. Федька потерял сознание.

А на следующий день ему сказали, что он во всем признался.

— В чем? — не понял Горбатый.

— Что шпион! Деньги получал из заграницы. И что дочь твоя помогала тебе сведения собирать!

— Настю не трожьте! Дитя она! Не смейте ее брать! — завопил Федька не своим голосом, поняв чудовищность чекистов, сказал:

— Любую бумагу подпишу. Не трожьте Настю. Где она? Покажите, что жива. И я подпишу про Канаду…

Вскоре в кабинет втолкнули Настю…

Ее невозможно было узнать, кровавый сплошной синяк.

Федька упал, изо рта его пошла вонючая пена. Все тело сводили нечеловеческие судороги. Он весь дергался, орал непонятное.

Он не видел, когда и куда увели Настю. Он очнулся от боли. Крысы снова принялись грызть его уши, пальцы ног, рук.

Горбатый вскочил. Вспомнилось. И снова приступ…

Через два дня Федьку приволокли к оперативнику. Там была и Настя…

Горбатый, увидев дочь, заплакал.

— Не надо, отец. Все хорошо. Не переживай, не расстраивайся. Не стоит, — уговаривала она отца.

Федька сразу понял, что-то случилось. Оперативник убрал из кабинета обоих молодцов. Даже охраны не было. Те, кто привел его сюда, не пинали по пути, как обычно, в кабинет ввели, а не втолкнули, помогли сесть на стул.

Да и Настя, умыта, причесана. На ней новая, незнакомая одежда и обувь, каких он ей не покупал.

— Повезло вам, Горбатые! Ох и повезло! — сказал оперативник, удивленно глянув в какую-то бумагу.

— Заместо расстрела в тюрягу отправят, — подумалось Федьке. И ему вспомнились сыновья, оставшиеся в Усолье. Как-то там они? Живы ли теперь иль нет? Как станут жить без него, без Насти? Сумеют ли удержаться? Или и их судьба кинет на кулаки чекистов?

— И почему на Насте все чужое? Откуда все взяла? Иль эти гады сумели купить ее? А может, спортили девчонку и чтоб молчала, тряпками отбоярились? А может, чтоб от всех отказалась, задарили? Но тогда не говорили бы, что повезло нам, — думал Горбатый.

— Поедете в Усолье, к себе. Сегодня. Из дома — ни шагу. Никуда. И никому ни слова ни о чем, что тут было. Себе навредите. Понятно?

— А на работу как, если не выходить никуда? Жрать мы что будем? — спросил вместо ответа Горбатый.

— Сказано! Никуда! Без тебя знаем, что надо! Будет вам жратва! И еще кое-что. Врач вас будет навещать каждый день. На ноги поставит. Старайтесь скорее в себя прийти. Чтоб накрепко на ноги встали.

— Это с чего ж такое? — не верилось в услышанное Федьке.

— Узнаешь позже, не все сразу. Чтоб не сдурел от радости, — ответил чекист загадочно.

И выписав какую-то бумажку, вызвал дежурного.

— Сходите в магазин. Вот на этого человека, — указал на Федьку, — одежду получите. Чтоб побыстрее, — поторопил чекист.

Федька ничего не понимал.

— То колотили, как Сидорову козу. Грозились крысам скормить заживо. Теперь и одежда, и врач, и жратву обещают. С чего такие перемены? Что он удумал теперь? — не мог понять Горбатый.

Настя сидела молча, изредка вздрагивая, в глазах то слезы, то злые огни вспыхивали. Изредка косилась на опера. А тот, закурив, сел у окна:

— И везет же всяким паразитам, — вырвалось у него невольное. Но, потом, словно взяв себя в руки, заговорил мирно:

— Вы когда-нибудь в больших городах бывали? — спросил Федьку.

— Нет.

— А ведь там прекрасная жизнь. Масса развлечений. Кинотеатры, концертные залы, рестораны, парки, скверы, стадионы. И квартиры с удобствами! И в магазинах все, Что хочешь. И народ, не то что наши северяне, интеллигенты, эрудиты. С ними общаться одно удовольствие. Эх-х! Скорее бы замена, — вздохнул мечтательно.

«Тебе хромому черту чего не хватает?» — подумала Настя, глянув на опера исподлобья.

«Вот, паскуда! Его еще и в город! Мало тут горя творит. Да тебя, что паршивого кобеля, на цепь сажать надо и держать на ней до гроба», — думал Горбатый.

— Там женщины, девушки, как розы! В маникюре, педикюре, перманенте. Глаз не оторвать от них!

«Во, козел зашарпанный, волк облезлый! Он еще о бабах завелся! Аж заходится! Глянул бы на себя! Да от него со страху старухи обоссутся», — едва сдержала смех Настя.

«Ты ж, пидор, прежде чем бабу уломать, на две недели ее в подвал запрешь, на мое место. Пытать, мучить станешь. Ведь добровольно ни одна с тобой в постель не ляжет. Только под наганом, или по бухой! За себя ты облезлую суку не высватаешь, не то что бабу», — скривился Горбатый и отвернулся от чекиста, уговаривая самого себя, смолчать, придержать язык, не накликать новой беды.

— В больших городах человеку всегда проще жить, веселее, легче. С работы в кино иль театр можно пойти. С девушкой — в парк, ресторан, на танцплощадку. Культурно отдохнуть.

«Ишь, развесил губы! Танцплощадку ему подай! Да еще с девушкой! А что ты делать там будешь? Как стреноженный конь станешь топтаться. Танцор из тебя! Как из нашей коровы — певчий», — угнула голову Настя.

— Вот и вас, из грязи в князи! Отмоем, вылечим, приоденем, как- людей. Из лохмотьев в наряды, подкормим, чтоб с ног не валились. И тютю… Прощайте навсегда. Глаза бы вас не видели. Одной морокой меньше станет.

— Это, как понять? — вздрогнул Федька и глаза его округлились, лицо посинело.

— Да не пугайся! Теперь уж всего отбоялся, — усмехнулся чекист.

— За себя не боюсь. Хватило с меня по горло, по самую завязку. А вот за детей страшно. Что еще придумал? Какую муку нам уготовил? — скрипел горлом Горбатый.

— Теперь уж все. Расстанемся скоро. Навсегда. Я свое — прощай, ты мне свое — прости! И больше не увидимся, — смеялся чекист.

— Слава тебе, Господи! — перекрестилась Настя.

Оперативник скривился, глянув на нее.

— Так что нас ждет — ерзнул Горбатый.

— Выселяем мы вас. Всю семью…

— Куда? — побледнела Настя.

— Отписываем вас. Сдаем. Выпроваживаем далеко. Отсюда, сколько ни тяни шею, скорее голова отвалится, чем увидишь, В дали дальние, — мучил чекист недоговорками.

— Куда теперь нас кинут? И за что? — хрипел Горбатый.

— Скоро скажут вам.

— А разве ты не знаешь?

— Знаю. Но мало ли… Не мне о том говорить вам. Не от меня услышите. Это особое. А то, что знаю, так мало ли? Я много чего знаю! Не все ж вам о том говорить, — усмехался оперативник.

Когда в кабинет вошел дежурный, загруженный коробками и свертками, Федька был вконец измучен неизвестностью.

— Одевайтесь! — перешел на вы чекист.

Федька смотрел на него растерянно.

Оперативник разворачивал свертки, открывал коробки. Вытаскивал новехонькую, красивую одежду.

— Живее!

— Помыться надо. А то, как я залезу в чистое? — не решался Горбатый.

— Может еще и побрить тебя? — не выдержал оперативник.

Горбатый тут же переоделся. И стоял среди кабинета, как манекен,

украденный из магазина. Только синяки и шишки на голове и лице, выдавали живого человека.

Вся одежда пришлась впору. Мягкие ботинки плотно облегали ноги. Ладно сшитый костюм и вовсе делал Федьку неузнаваемым.

— Это сколько же с меня за все выверните? Считай, годовой заработок, не меньше?

— Вывернут. Куда денешься? — смеялся оперативник, наслаждаясь растерянностью людей.

— А "теперь, живо в Усолье! Продукты и врач вечером у вас будут. И носа никуда не высовывать. И ни с кем, ни словом ни о чем, — повторил напоследок, открыв дверь перед Горбатым.

Когда Федька с Настей вошли в дом, к ним тут же пришли усольцы. Спросили, где были они, что случилось?

Федька отмахнулся, ответил, что замели его по бухой в селе лягавые. Отметелили. А когда поняли, что перегнули, испугались. И вот, новую одежду выдали, чтоб не жаловался.

— А Настя тоже перебрала с тобой? — указали ссыльные.

— И ей, чтоб не вступалась, не ходила по властям…

Настя краснела молча. Она не умела врать и не могла сказать правду.

Вечером Горбатым привезли продукты. Приехал врач. Осмотрел обоих. Проверил, целы ль суставы на руках и ногах. Смазал йодом ссадины, ушибы. Сказал Горбатым, что через неделю ни следов, ни памяти не останется. Дал таблетки обоим. И сказав, что навестит их через пару дней — уехал.

Ни Федька, ни Настя не пили таблетки. Выкинули их в помойное ведро. И выхаживались, как могли. Да еще вечером, когда совсем темно стало, Шаман пришел, принес травы, настои для леченья. Ему, закрыв плотно двери, все начистоту выложил Горбатый.

— Сам не знаю, что мне теперь ждать? — сознался простодушно.

— Я так и думал. Ведь в милицию мы всем селом три раза ходили. Шум подняли. Требовали выпустить тебя. И Настю. Нам говорили, что нету вас у них. А потом даже все камеры показали. И не сбрехали. Нигде не сыскали вас. Тогда мы к чекистам пошли. Там нас в ружье встретили. Стали мы орать, вас требовать. Они целую компанию против нас. Те давай стрелять. Но поверх голов. Для острастки. И сказали, коль не смотаемся, в упор убьют. Говорить с нами не стали вовсе. Мы и поняли, где вас держат. Только не знали, за что? Ну, вернулись домой… Пацанов твоих по одному разобрали в семьи. Чтоб не голодовали, мало ль что могло случиться с вами в НКВД. Так хоть этих решили уберечь от погибели. Прятали их. А за домом и коровой бабы присматривали. Чего уж не передумали о вас. Отец Харитон день и ночь за вас молился. И Бог увидел.

— Еще неизвестно, чем все кончится? — сомневался Горбатый.

— Я думаю, сошлют вас в эту Канаду! Раз туда вербуют наших, свои там жить не хотят. Значит, хорошего мало. Тоже — каторга. Она хочь своя, хочь загранишная — едино: мука. Ничего я о ней не слыхал и не бывал там ни разу. Но ить не с добра оттуда не вертаются. Знать, ворочаться некому, — погрустнел Шаман.

— А как же дом, угодья, деньги? — не верил Федька.

— Брехня на засыпку. Приманивают. Чтоб приехал, позарился. А на самом деле — ни хрена не будет! Ну где ты видел, чтоб человеку дарма отдали свое? На холяву только подыхают. Все остальное — за понт. Без него ни шагу. Не поверю, что в той Канаде лучше, чем у нас, — говорил Шаман.

— Ас чего нас как в новогодние елки вырядили? Иль не равно в чем сдыхать? Небось в подвале ни разу не переодели. Рожу помыть не дали. Для мордобоя и такая годилась. Здесь же Антон тебе скажет, даже врача прислали. Если б на погибель, на что доктор нужен?

— Для того, что та каторга не нашенская. Заграничная. Но я не знаю, верно ли скумекал. Надо отца Харитона спросить. Он все знает. Слетай за ним, Настя, — попросил Гусев.

— С дома выходить не велено, — робко напомнила девчонка. И подтолкнула к двери Димку. Тот вскоре привел отца Харитона.

Узнав все, услышав о сомненьях Шамана, Федьки, священник долго смеялся, даже слезы на глазах выступили.

— Если Канада — каторга, то я не человек. Канада — рай земной. И там нет ссыльных. Видимо, братья Варвары заплатили за вас властям кругленькую сумму и выкупили вас из ссылки и из государства. Вот только этим можно объяснить все случившееся.

— А зачем отказное письмо писать заставляли? Зачем бросили в подвал, били? — не верил Федька.

— Тогда за выкуп торг шел. Хотели козырнуть. Мол, мы не продаемся. Но те предложили столько, что наши не устояли. Хотя и я могу ошибиться, наша власть, как бандит с большой дороги, не знаешь, где убьет и за что помилует. Но коль выпустили живьем, теперь уж не убьют, — говорил отец Харитон уверенно.

От его доводов на душе Горбатого полегчало. Священник много рассказал о Канаде. Успокоил, что туда после гражданки много людей из России уехало. Белорусы и украинцы, прибалтийцы и русские, ехали осваивать Канаду целыми семьями. Всем там место нашлось, всех приютила эта земля. Никто не остался без крова, без куска хлеба. Никто Канаду чужбиной не назвал. Не отрекся от нее, не пожалел, что приехал туда и никто ее не покинул. Ехали на время люди, а остались — навсегда. Своею родиной, домом признали, полюбили, прижились, сердцем вросли в нее. И теперь для них нет на свете земли дороже и родней, — рассказывал Харитон, а Федьке каждое его слово маслом на душу ложилось.

Может, никогда не придется увидеть ее, побывать там. Может, так и останется она сказкой под смерть. И все же отрадно было что живут где-то в неведомой дали люди, не зная ссылок, каторги, не видя ни разу в глаза чекистов. Где покой и достоинство каждого охраняются законом.

Неужели такое бывает на свете, чтобы в дом не врывались чужие люди, не вытаскивали хозяев за шиворот и, кинув лицом в обледенелые от горя стены родного дома, забрызгали их кровью, дыханьем, жизнями…

Разве есть место на земле, где ночами люди спят спокойно, зная, что власти не убьют, а защитят их в любую минуту? Где не только жизнь, а и здоровье человека — самое дорогое? Где продукты не отбираются для властей у голодных крестьян, а выдаются бесплатно? И не кем-нибудь, а властями. Что никто там не смеет избить другого лишь потому, что рожа не понравилась. Потому, что Знает: может получить за это пулю в лоб. Что нет там оперативников и председателей поссоветов, жиреющих на слезах и горе ссыльных. А государство заботится о всех и даже о дряхлых стариках. Что не правят этой страной оголтелые коммунисты. И благополучие — каждого — забота общества. Что бабы там имеют возможность не работать. Потому что мужик на свою зарплату имеет возможность прокормить семью и содержать ее безбедно. Что мужик не утратил там своего изначального звания кормильца и главы семьи.

Все это звучало красивой дедовской сказкой, а ведь когда-то такое было и в России…

— Было ли? Неужели, имея рай, человек добровольно убежит в ад? Если это было, то куда оно делось? Кто придумал ссылки и каторги? Пусть бы он жил в них до конца своей жизни, — скрипело сухими слезами Федькино горло.

— Ведь только преступник, отпетый уголовник, психически ненормальный, мог поднять руку на церкви, на веру, внушать человеку, что сотворен он не Богом, а рожден обезьяной. Только такой мог обложить налогом церкви, разрушить, как варвар, храмы. А все для чего? Чтоб внушить толпе, рожденной обезьянами, не бояться Бога. Ведь только забывшие Господа легко впадают в грех. Отнимают нажитое, пьянствуют, блудничают. Создают себе кумиров из той же толпы, из обжор и казнокрадов! Это они залили Россию кровью и слезами. Осиротили, обездолили свой народ! Это они превратили цветущие сады в пустыни, а в человеческих душах посеяли сатанинские семена греховности и порока! Но грядет день! И взыщется с каждого по делам его! Великое терпение Господа кончится! И накажется всякая тварь за грехи свои. И будет возвращен в рай к Отцу Небесному всякий мученик. И получит все желаемое. Вот и тебя, Господь увидел, твою семью, избавленье от бед подарил. Уедешь от нас. А я за тебя молиться стану, чтоб не знал ты бед. И старость свою прожил в покое и благополучии, в светлой радости. Да поможет тебе Бог, да сохранит Он вас! — перекрестил, благословляя Горбатых, отец Харитон.

Ночью, когда мальчишки уснули, Настя с отцом долго сидели на кухне. Дочь рассказала Федору, как ее среди ночи выволокли из дома чекисты и, пригрозив старику Антону наганом, если ударит в колокол, затолкали в лодку и повезли в Октябрьский.

Требовали, чтоб она отказалась от отца, от всей родни, чтоб написала о том в заявлении и тогда ей будет разрешено учиться в школе. Если же не напишет, она никогда не выйдет из подвала. Ее попросту сожрут крысы, когда потеряв силы от голода, она не сможет их отогнать.

— Они на меня набрасывались, не дожидаясь, пока ослабну. Кусались. Особо за пальцы на ногах. И уши… Я боялась уснуть. А крысы бегали по ночам. Когда меня избитую бросали в подвал, крысы, почуяв кровь, лезли на меня и вгрызались в ссадины. Их развелось так много, что мне некуда было ступить, — рассказывала Настя.

— Тебя били?

— Каждый день. Двое мужиков. Они — сначала кулаками. Я день не могла дышать. Потом водой отлили. Снова на допрос. Ногами и кулаками били. Обзывали. Говорили, что смесят меня в котлету для крыс. Я все равно не подписала им той бумаги. Потом они меня облили водой и кинули в подвал. Я стала молиться. Как мама учила. Вспомнила. И мне стало легче. Крысы куда-то исчезли. А утром мне дали поесть. До этого даже воды не давали. И я спала. Не знаю, сколько времени прошло. Меня разбудил скрип двери. Какой-то человек повел меня наверх. Показал, где можно умыться, причесаться. И велел переодеться. Я думала, меня теперь поведут закопать живьем. Ведь только перед смертью человека одевают во все новое и моют его.

Федор схватился за сердце. Резкая боль проколола каленой иглой.

Настя дала отцу воды. И положив руку ему на плечо, сказала улыбаясь:

— Я ошиблась. Меня привели к тебе. И дальше ты все знаешь сам…

— Прости, Настя, что родив тебя, не сумел защитить от гадов. Что с детства трудная доля у тебя. Не смог я светлой судьбой одарить вас. И из- за моей глупости, столько горя и потерь пришлось перенести всем нам. Прости меня за все, — плакал Горбатый в дрожащих руках дочери.

— Не надо, отец. Не плачь. Я не сказала тебе всего. Те двое изнасиловали меня. Там, в кабинете. И сказали, если я тебе о том проболтаюсь — убьют всю семью. До последнего, — всхлипнула девчонка.

— Будь они прокляты! — взвыл Горбатый так, что мальчишки проснулись.

— Пап, ты что?

— Отец, успокойся. Разве я для тебя стала хуже или изменилась в чем? Ведь чтобы остаться прежней, я должна была отказаться от вас, а значит, и от себя. Я не смогла отречься от вас, даже ради себя самой. Чего же ты плачешь?

— Бедная моя. Хорошо, что мать не дожила до этого горя. Не узнала, не услышала. Иначе, не перенесла бы она…

— Нам отец Харитон читал Святое Писание. И там сказано, если твоя рука тянется к соблазну, отсеки ее, ибо лучше войти в рай без руки, чем согрешить перед Богом. Я не хотела отказываться от тебя и семьи. Вы мне — от Бога. И хватит, отец. Главное, мы живы, — сказала Настя очень по- взрослому. И еще долго разговаривала с отцом, расспрашивая его о родне.

Федор теперь уже был не тем, каким его выселяли из деревни. Пережитое изменило человека. И он рассказывал дочери о родне не привирая, ничего не скрашивая, не выгораживая даже самого себя в поступках, ситуациях.

Он рассказал Насте о ее дядьях по материнской линии:

— Я, если б не они, не встал бы на ноги еще тогда, когда к матери твоей посватался. Не хотели они за меня Варю отдавать. Душа их противилась. Я-то против нее, и впрямь — огрызок был. Да еще и дурной. Они ж не за то не уважали меня. Пил я, шебутил. Им не по нутру такое приходилось. И все же отдали. Я дом с родней вместе построил, они его переделали. Корову к нам в сарай поставили. Кур принесли, кабанчика. Харчами помогали. И не гляди, что вкалывали целыми днями, а я с родней бухал, ни разу не попрекнули меня, не поругали. Но и не общались со мной. Все с Варькой, с ней они дружили. Со мной лишь на Пасху, когда все друг другу все прощают. Посидим, бывало, за одним столом. Я напьюсь, как всегда, они по глотку выпьют — и домой. Но Варьку не звали меня бросить. За это я их уважал. Злые на работу эти мужики. Вся их семья такая, весь род. Отдыхать не умели, не научились. А в Божьи праздники — церковь не забывали. Видно, потому, уберег их Господь. Он их на чужбину, как в свой дом, вывел. Из плена — в-землю обетованную… Если отец Харитон верно сказал, то я хоть под старость по-человечьи поживу. Пить завязал, а и вкалывать жизнь заставила. Не буду в дармоедах и нахлебниках у них.

Горбатый все выглядывал в окно.

Шли дни. Вот и зажили синяки и ссадины. Врач, осмотрев отца и дочь в последний раз, остался доволен. И ушел, попрощавшись тепло, не как со ссыльными. А на следующий день Федьку и Настю вызвали в поссовет.

Михаил Иванович Волков, завидя их на пороге, из-за стола встал, вышел навстречу радушно улыбаясь.

— Прибыли, дорогие мои! А я уж собирался сам вас навестить. Как здоровье ваше, как настроение? — сыпал вопросы не дожидаясь ответов. Присядьте. Отдохните с дороги. Разговор у меня к вам имеется, — закрыл дверь поплотнее. Сел напротив, внимательно вгляделся в лица Горбатых.

— В Канаду вас отправляем. К родне. Но не выкидываем. Предлагаем. Как вы решите. Может захотите остаться, это ваше право.

— Нет, мы поедем, — ответила за всех Настя.

— Мало у нас родни осталось. А сиротами жить холодно. Вместе будем, — поддержал Федор дочь.

— Не боитесь чужбины?

— Там свои живут, — усмехнулась Настя.

— Их язык придется учить, — пытался запугать Волков, прекрасно понимая свою беспомощность.

— Одолеем, — отмахнулся Горбатый.

— Вот ваши документы. Тут билеты на всех. И деньги на дорожные расходы. Родственники у вас заботливые. Все предусмотрели. Завтра вам надо уезжать. Собраться успеете?

— Да нам собраться, только подпоясаться, — отмахнулся Федька.

— Значит, к восьми утра на пароход. Он вас доставит в Петропавловск. Оттуда — в Москву. И — на континент, в Канаду!

— Доберемся, — прятал документы и деньги Федор. И попросил:

— Адрес родственников напишите нам.

— Вас из Москвы сопровождать будут. До места. Попутчики…

— Зачем? — насупилась Настя.

— Не зная языка в Канаде шагу ступить не сможете. Это вам не Усолье.

Бросив спешное «прощайте», Горбатые заторопились в село. Сборы и впрямь были короткими. По смене белья, по запасной рубашке. Настя собрала тощий узелок. И завязав его в материнский платок, позвала отца и братьев проститься с могилами.

Там, незаметно для своих, взяла на память по горсти земли с каждой могилы. И низко поклонившись, попросила прощенья за предстоящее расставанье.

Настя молилась, просила мать не оставить их.

— Пусть душа твоя светлая пребудет с нами. Помоги нам уйти от горя, и в земле чужой обрести кров и покой, — просила девчонка.

Федор, пряча изувеченные дверью пальцы, прощаясь, просил прощенья у жены и сына.

С кладбища вернулись вскоре. И объявили Усолью, что завтра уезжают отсюда навсегда. В Канаду.

— Смотри-ка, паспорт выдали! И свидетельства о рождении! — удивлялись мужики.

А женщины вмиг столы накрывать взялись. Что ни говори — событие! Не просто на волю, а в самую заграницу семья уезжает. В свой дом, к родне. В Усолье о таком даже мечтать робели. И женщины радовались за Федьку, за детей, что хоть они избавятся от ссылки.

Свет селу уже давно давал Оська. И теперь, не глядя, что на дворе день белый стоял, завел движок, осветил Усолье. И придя к столу, сказал краснея:

— Ты, Шибздик, едрена мать, хоть и карманный мужик, до всамделишного у отца твоего сил не хватило тебя доделать, но башка у тебя такая, что никакая Канада не страшна. Всюду проживешь и уживешься. Как гнида. Было б за что зацепиться. Много ты тут стерпел. Может, все плохое здесь и оборвется. Летите, Горбатые! Выпрямляйтесь! И нас не забывайте. Пишите. Хоть изредка. Свои вы нам. Насовсем свои. И хоть не станет вас, уедете, а сердце, мать его в задницу, болеть будет. Сыты ли вы, все ли в порядке, не забидел ли кто ненароком? Ить о чем еще бояться нам за вас? Иного не знаем. Так вы, того, хвост не задирайте. Не забывайте, что не все уезжаете. Кто-то на погосте, при нас остался. Ну да об этом, хрен с ним… В общем — вперед в Канаду! И перо вам в задницу, чтоб без страху! Но а память об Усолье не выкиньте ненароком. Внукам и правнукам о нем расскажете… О нас! Пусть знают. Пусть помнят. Пусть Бога молят, чтоб никогда не притронуться к нему наяву… Ни сердцем, ни памятью…