Эту бабу знали не только все ханыги, но и бродячие псы Охи. Редко видели ее стоящей на ногах. Чаще валялась возле пивбара «Мутный глаз», так прозвали его местные алкаши.

Поначалу ее оттаскивали в сторону, чтобы не топтались по бабе грязными сапогами ханыги. Но баба и оттуда просила пьянчуг оставить ей в кружке глоток пива или вина. Давали. Не все, конечно. Иные посылали бабу неприлично. Другие — будто не слышали просьб. И все же к вечеру Тонька набиралась так, что не могла встать и отойти за угол по малой нужде. Делала все под себя. За что и получила соответствующую кличку — Вонючка.

Она вскоре заменила имя. И баба перестала обижаться на нее даже в редкие минуты протрезвления.

Сколько ей лет? Где она жила? Была ли у нее на свете хоть одна родная душа? Тонька и сама не помнила. Она пьянствовала много лет. Знала всех алкашей города. И не только ханыг…

Когда-то Вонючка была иной. Красивой девкой. На горе себе родившейся на Сезонке. Кто был ее отцом? Конечно, какой-нибудь вор. Но кто из них признал бы в ней свое семя? Фартовым было запрещено иметь детей. А на отца из шушеры Тонька сама не соглашалась.

Свою мать Тонька помнила. Она умерла, когда девчонке было пятнадцать лет. Кто был отцом Тоньки, она хотела сказать перед смертью, но та опередила, отняв дыхание и голос раньше имени. И в тот же день, помянув покойную со всей Сезонкой, Тонька впервые напилась до одури от страха перед будущим.

Очнулась от боли, короткой, как пощечина. Так и не поняла, почему она лежит в постели совсем голая. Кто-то возится на ней. Тоже голый.

Тоньке стало стыдно и страшно. Вспомнились всякие рассказы, разговоры баб и старух. Она попыталась вырваться. Но чьи-то цепкие, сильные руки держали ее, словно в тисках.

— Не дергайся, дура, я шустро управлюсь! — услышала у самого уха. Тонька почувствовала запах винного перегара. Закричала от страха. Ей тут же зажали рот.

— Захлопнись, сявка! — потребовал голос. И кто-то в темноте, соскочив с нее, сказал: — Давай лезь, твоя очередь!

Так продолжалось до утра. Ее мяли, тискали всей кодлой. А когда в комнату заглянул рассвет, Тоньку напоили до того, что она все случившееся забыла и впервые не могла стоять на ногах.

Потом, ночью, была драка. Кто-то ворвался в комнату, вышиб из нее пьяную ораву, грозил замокрить любого, кто прикоснется к ней.

Тонька долго пыталась узнать этот голос, но тщетно… Он мог принадлежать любому из жителей Сезонки.

Но вдруг ее окатили водой. Из ведра. В постели. Тугая пощечина отрезвила. Сорвала, поставила на ноги. Она стояла, шатаясь. В глазах искры, все троится и двоится. Тошнота к горлу подкатила. Увидела перед собой свирепое лицо пахана фартовых. Тот тряс ее, ругал последними словами:

— Скурвилась, блядища! Не успела мать похоронить, шмарой стала, сучонка?

Пахан фартовых не щадил. Ругал грязно. Тонька плакала, оправдывалась. Слышала, как во дворе законники бьют кого-то, вколачивая в стену барака, в землю. Слышались крики, стоны.

— Еще раз увижу тебя с шелупонью, размажу падлу! — пригрозил пахан. И, оглядев грязный стол, неприбранную комнату, велел все привести в порядок до вечера.

Тонька не знала, почему пахан законников так строг к ней. Быть может, он — ее отец?

Она сделала все, как он велел. И на следующий день сюда из морга привезли мать. В гробу, совсем изменившуюся. С нею простилась вся Сезонка, и к вечеру похоронили.

Тонька плохо помнила тот день. Кто провожал вместе с нею мать, она не видела, слезы мешали, а вечером, вернувшись с похорон, она дала волю слезам…

Едва стемнело, к ней в комнату без стука вошел парень.

— Хавать хочешь? — спросил так, будто всю жизнь знал ее. Накормив, предложил выпить. Тонька, вспомнив пахана, испугалась. Но парень успокоил, сказав, что ни одна из девок Сезонки не должна путаться с перхотью, шпаной. Уж если любить, то фартового… И, налив ей в стакан шампанского, залез за пазуху, как в собственный карман.

— Как зовут тебя? — спросила его меж ласк. И глянула в лицо, совсем еще молодое.

— Коршун. Но об этом — цыть! — снова повалил в постель, будто играя.

Тоньке он понравился. Коршун не бил, не обзывал. Кормил и поил вдоволь. С ним было легко и просто. И девчонке показалось, что будущее не так ужасно.

— Ты будешь приходить ко мне? — спросила Тонька Коршуна. Тот рассмеялся, ответил в тон:

— Если хочешь, прихиляю…

Но исчез на целый месяц. Она ждала. А Коршун не приходил. А к ней один за другим заявлялись по вечерам фартовые. Поили, кормили. Приносили подарки. Она не брала. Отказывалась. Ждала Коршуна. Но тот не спешил. И Тонька решила насолить ему.

Приняв золотые часы в подарок, легла в постель с другим. Тот оказался не хуже Коршуна.

И девчонке понравилось получать подарки. Они посыпались на нее золотым дождем.

Коршун тоже иногда навещал Тоньку. Оставался на ночь, не предъявляя ей претензий, не скупясь, одаривал. И Тонька вскоре стала забавной игрушкой «малины».

Одетая в шелка и бархат, меха и золото, она забыла серую нужду, в которой жила вместе с матерью. Частенько вместе с фартовыми бывала в ресторанах. На нее оглядывались, ей завидовали все городские девки и бабы. Она жила, не зная забот. Ее любила вся «малина», как безделушку, которой нет цены…

Из облав Тоньку всегда спасали кенты. Увозили, уносили, чтоб не попала ненароком в лапы милиции.

Но… Однажды ее не успели утащить из перепуганного, притихшего зала ресторана. Милиция появилась в нем в самый разгар попойки. А Тонька уже успела перебрать и сидела в кресле с мечтательным, затуманенным взглядом. Ею любовались все мужчины. Их было так много, они были так любезны. Весь стол ее уставили цветами и шампанским. Она плыла в облаках восторгов, лести, плохо скрываемых желаний. И вдруг… Она не слышала внезапной тишины. Не увидела полупустого зала, не услышала звона разбитых окон.

Незнакомое, злое лицо, милицейская форма возникли перед глазами неожиданно:

— Фу! Негодник! Линяй! Зачем такой маскарад? А то на ночь не пущу, — погрозила она пальцем и потянулась к сигарете, приняв видение за шутку, озорство.

— Вставай! Вперед! — дернули ее за руку грубо и, сорвав с кресла, потащили к выходу.

Вот только тогда поверила она, что попала в лапы тех, от кого так тщательно оберегали ее кенты.

Тоньку впервые втолкнули в «воронок», грубо, дерзко, с бранью. И вскоре доставили в горотдел милиции.

— С кем пила?

— Со всеми. И с тобой выпью, если угостишь, — уставилась она на следователя.

— Как зовут твоих кавалеров? — спросил ее строго.

— Они со мной не знакомились. Ни к чему ни им, ни мне, — усмехнулась криво.

— Чем занимаешься? Где работаешь?

— Работаю? Это не для меня! Иль ты, мусор, зенки посеял? Такие, как я, — пашут? — разинула в хохоте крашеный рот.

Ее затолкали в камеру. Неделю держали на хлебе и воде, чтобы протрезвела, вспомнила кое-что. Но… Тонька действительно ничего не знала. Ни имен, ни хаз… Она любила всех. И ее. А кто они? Ей это было ни к чему.

Узнав, что Тоньке еще нет и семнадцати, милиция, велев устроиться на работу, взяла для себя ее на заметку и выставила вон за дверь, пригрозив: если еще раз засекут на проституции — выселят из Охи либо надолго посадят в тюрьму.

Тонька не поверила им. И, рассмеявшись, уже на улице подумала, что только-то и дело лягавым ловить девок, их вон — полная Сезонка! Чего ж не хватают ни одну? Не до них, выходит! Фартовые покой и сон отняли! Их не поймать. А хочется. Вот и сорвали зло на ней. Но ни хрена не добились. Не вышло… «А может, и поймали кого?» — заспешила Тонька на Сезонку.

Но… Там все было по-прежнему. Бранились алкаши из-за пустой бутылки. Вцепившись в волосы друг другу, дрались бабы за стакан вина. Кому из них оставлен? Кем? Чьим дружком?

Голозадая ребятня сворой кружила вокруг бараков, играя в фартовых и фраеров. Те, кто постарше, резались «в орла», подкидывая к стене монету.

Другие, улучив момент, стащили из соседских каморок хлеб и картошку. Ели на бегу. Пока не догнали, не отняли.

Из окон неслись пьяные песни. С выкриками, свистом, топотом пьяных заплетающихся ног.

Тонька вошла в свою комнату. Здесь было тихо, пыльно и темно. Она устала от пребывания в камере, проголодалась после долгого воздержания. И, сунувшись в кладовку, разыскала тушенку, лук, взявшийся плесенью сыр, селедку. И, приготовив на стол, села, дрожа от голода, поесть.

— Нарисовалась! — внезапно отворилась дверь, и Коршун, скользнув в комнату, спросил тихо: — Кололи в лягашке?

— Не на дуру нарвались. Да и что я знаю? Сколько дней хавать не давали. А выперли с угрозой, мол, пахать надо! — хмыкнула Тонька.

— Выходит, на хвост тебе сели. Пасти станут. Нам такое не по кайфу. Это верняк!

Побыв недолго, пообещал прийти вечером. Сунул за пазуху стольник и исчез…

Тонька весь вечер до ночи ждала кентов, но никто из них не объявился. Не пришли они и на следующий день, и через неделю. Ей стало совсем не по себе. Она отвыкла спать в постели одна. Ложиться без подарков и угощенья. Она полюбила менять наряды и быть самой красивой из всех подружек Сезонки.

Фартовые не объявлялись. И Тонька уже через месяц почувствовала, как невыносимо тяжело и плохо жить одной.

Она лишь поначалу крепилась, уговаривая себя, что кенты вот-вот вспомнят о ней и вернутся. Но…

Прошло три месяца. Шмара почувствовала себя забытой и покинутой. Ей не на что было жить.

А тут, словно назло, холода наступили. В комнатухе вода в ведре до дна промерзать стала. Загнала она золотую цепочку. Купила поесть, привезла угля. Но хватило ненадолго. Продала перстень. Ждала, может, вот-вот придут дружки. Вспомнят ее — свою ненаглядную, как звали Тоньку фартовые. Она уже знала — в городе кенты. Никуда не делись, не уехали на гастроли, сменили хазу. А значит, нашли новых подружек. О ней забыли. И обида распаляла душу. Тонька заливала ее хмельным. Вначале коньяком, шампанским. Как в свое время с кентами. Но к весне перешла на портвейн. Пила дома. С соседками, такими же потаскухами, как сама. Их тоже бросили.

Набравшись до одури, они жалели друг дружку за судьбу корявую или дрались, вспоминая старые обиды.

Тоньку били чаще всех за то, что почти у всех шалав отбила она в свое время ухажеров. Надолго. Одна с ними управлялась, не вспомнив о соседках. Вот теперь и саму судьба подстерегла.

Тонька с этим мириться не хотела. А потому шушеру редко пускала на порог, не желала пачкаться, надеясь, что фартовые вернутся со дня на день.

Она продала серьги и кольца. Даже брошку, подарок Коршуна, хотела загнать. Но в дверь постучали. Баба мигом спрятала брошку в лифчик, открыла дверь.

В комнату вошли оперативники. Показав ордер на обыск, перевернули все вверх дном. Искали деньги. Как поняла Тонька, фартовые сделали налет на банк.

— А че вы к ней возникли? Бортанули ее законники, даже фраера сюда не рисуются. На пенсуху шуранули шмару! По старости! Она у блядей рано начинается! — хихикнул ханыга, заглянувший к Тоньке за пустой посудой, чтобы наскрести на бокал пива. — Она теперь с нами бухает. Гляньте, в чем нынче ходит? Рубаху нижнюю и то пропила! Хотя зачем она ей, одна морока от лишних тряпок, — хихикнул алкаш и продолжил: — Буханула с кем, тут же расчет, не отходя от кассы. Вон, очередь Васьки уступила гробовозу Ваньке, тот ей как саданул под глаз. Враз фингал засветил! Не так, что ли? — оглянулся на Тоньку.

Та обматерила ханыгу зло. А милиция и впрямь вскоре ушла, велев бабе, без принудительного привода, завтра прийти в милицию самой.

И пришла… Ее в тот же день заставили устроиться на работу уборщицей в бане. Тонька согласилась. Но через месяц ее уволили за прогулы и пьянство.

Милиция заставила убирать на почте. Оттуда через две недели выгнали Тоньку. Тогда поставили дворником в горсад, но через несколько дней сами увезли бабу. Нашли пьяной на скамейке. Возле нее, спящей, крутились подростки, задирали юбку, разглядывали, из чего состоит баба. Разбежались, едва завидев милицию.

Тонька быстро покатилась вниз. Она спилась, как все слабовольные люди, не умеющие остановиться, взять себя в руки. Теперь уже не только фартовые, городские ханыги не тащили ее за угол, предпочитая не замечать, не видеть бабу. А встретив валяющейся среди улицы, спокойно перешагивали, как навозную кучу.

За два года Тонька пропила все подарки фартовых, не оставив в память о молодости ни одной безделицы. Она часто была голодной. Месяцами не мылась. Ее волосы давно забыли, что такое расческа. А тело, когда-то упругое и бархатистое, сморщилось, пожелтело, покрылось струпьями.

Ею стали пугать детей. И даже убогие старики, иногда из сострадания, делили с нею скудный кусок хлеба, не давая бабе умереть под забором. А тут еще новая беда свалилась на голову. В один из суровых зимних дней сгорел на Сезонке барак, где жила Тонька, и ей теперь негде было приклонить голову.

Какая она была в молодости? Того уже никто не помнил. Баба стала пугалом города. Она ночевала на чердаках, в подвалах. Пропахла сыростью, пылью, канализацией. И даже милиция махнула на нее рукой, зная, что недолог век ханыг. Лечить нет смысла, держать в вытрезвителе — себе накладно. Тоньке и эти услуги оплатить было нечем.

Она жила, сама не зная зачем. День ко дню. Случалось, примерзала к ступеням чужого дома. Мокла на дожде хуже собаки. Ей было все равно, как живет она. Лишь бы был сегодня глоток вина и снова можно забыться где-нибудь в подворотне или под забором.

Горожане знали ее наравне с бродячими псами, с той лишь разницей, что псина могла обеспечить себе пропитание, стащив из коридора зазевавшейся хозяйки кусок либо откопав съестное на помойке. Тонька не воровала. Это знали все. И даже когда от голода не могла встать на ноги, никогда не тянулась к чужому куску.

Случалось, она исчезала на неделю, другую. Ее, замерзающую, подбирала «скорая помощь». И из больницы, придя в себя, она уходила тихо, зная, что не имеет права на заботу и помощь.

Кто знает, сколько бы прожила она, не случись той вьюжной ночи, когда черное небо, перемешавшись со снегом в лихой пурге, не подкатило бы под порог дома. Баба хотела встать утром, но ноги и руки не двигались. А тут еще этот сон… Единственный, который врезался в память навсегда.

Приснилась Вонючке мать. Вроде будила она Тоньку в той комнатенке на Сезонке. Когда баба открыла глаза, мать погрозила пальцем, как когда- то в детстве, и сказала:

— Совсем пропащая стала. Хуже барбоски скатилась. До чего ты дожила, как меня измучила! Перестань пить, Тонька! Ведь баба ты! Для чего на свет рождена? Вспомни! Все было у тебя! Краса и молодость! Зачем пропила то, что беречь нужно было! Скоро отмаешься, коль не закинешь пить. Но черной, страшной будет кончина твоя. Много раз пожалеешь, что на свет народилась, если не одумаешься. Ведь удержалась я! Не пила, не таскалась! Для тебя жила. А ты для кого? Никому на свете не нужна. Остановись! Иначе смерть радостью назовешь! Звать ее станешь. А она впереди себя пошлет муку адскую. Не по силам тебе она. Остановись! — Тонька потянулась руками, но мать исчезла…

Баба проснулась в чужом коридоре, укрытая половиком: ни шевельнуться, ни встать. Тонька хотела поднять руку, но та не слушалась. Вонючка попыталась позвать кого-нибудь, но вместо слов — шипенье.

Тонька заплакала, беспомощно хлюпая носом.

— Не сможем ей помочь. Паралич, — оглядела врач Тоньку в коридоре и отказалась везти в больницу, сказав, что нет в ней места для ханыг.

— А мне она зачем? — развел руками старый человек и попросил врача: — Тяжко мне будет выхаживать ее. А и не выбросишь больную. Ведь живая душа! Грех! Возьмите ее!

— Мест нет! — холодно ответила женщина в белом вьюжном облаке. И, дунув в лицо Тоньке холодом, исчезла в пурге.

— Что ж мне делать с тобою, горемычной? Ну, раз уж Бог послал, знать, не все грехи мной искуплены. — Старик ухватил Тоньку за тряпье, втащил в дом.

Он кормил ее с ложки, поил, боясь обжечь горло бабы, разучившейся в одночасье делать все подобающее и даже говорить.

Он отмыл ее. Вычесал вшей и гнид. Постриг ей ногти на руках и ногах. Надел на нее свое латаное, но чистое белье. Втащил на теплую припечку и, укрыв ватным одеялом, размышлял вслух, как выходить, как поднять на ноги бабу.

Керосин и денатурат, воск и мед, прополис и чистый спирт, камфора и банки, грелки и горчичники, все шло в ход — на леченье.

— Господи! Помоги той, которую ко мне прислал. Дай ей исцеленье, избавленье от недуга! — просил старик.

Тонька лежала под иконой. О Боге на Сезонке знали мало. И Вонючка, не слышавшая в жизни ни одной молитвы, просила Бога сжалиться над нею:

— Боженька! Прости окаянную! Чтоб мне говном задавиться, если хоть глоток вина выпью! Ты сильный! Помоги мне! Дай либо подохнуть скорее иль выжить, не оставшись калекой! Увидь меня! Коли на ноги встану, сменю свою жизнь. Наново ее начну. Ты только помоги! — просила баба…

И чудо… Вопреки всем врачам и старушечьему неверью почувствовала Вонючка, как оживает, начинает греть ее тело кровь.

Сначала появилось осязание. Потом научилась шевелить пальцами ног и рук, сгибать их в локтях, коленях. Понемногу пробовала садиться, потом училась заново ходить. А к концу года — пусть еще держась за стены, но самостоятельно передвигалась по дому.

Старик привык к ней за этот год. Да и то немудрено. Больше десятка лет жил один. А Тонька, какая-никакая — живая душа, и чтобы она жила, немало сил вложил он в бабу. Та, едва встав на ноги покрепче, помогать по дому стала.

Несколько раз пытался старик заставить бабу выпить лекарственный настой на водке или спирту, Тонька отказывалась наотрез.

— Выжрала я свое! На три века вперед. Теперь будя! Завязала! — говорила Тонька, не слушая доводы деда. — Лучше сдохну! Но не выпью! — отказалась упрямо, навсегда.

А еще через месяц пришла Тонька в исполком. Попросила помочь ей устроиться на работу.

Там хорошо помнили прошлое бабы. Не поверили в перерожденье. И… Послали ее директором городской свалки. Все равно никто на это место не соглашался. А тут и с глаз подальше, и должность занята…

— Алкашка? А кто ж путевый пойдет туда? — успокоили сами себя исполкомовские благодетели.

Тонька поначалу возмутилась, даже в рев ударилась. Но старый Тимофей, узнав о причине слез, сказал, рассмеявшись:

— А кто на свете хуже: кто землю засирает или кто убирает? Помысли, прикинь. Ни одна работа не унижает человека. И не вой! Всякий хлеб, заработанный мозолями, — есть дар Божий!

И Тонька пошла работать.

Свалка за городом занимала громадную площадь. Уж чего только здесь не было! Вонь от нее чувствовалась на километры. Это место обходили даже ханыги. Приезжавшие сюда машины быстро разгружались и уходили на скорости с ветерком. Здесь жили своры бродячих собак и кошек.

Тонька даже за день не смогла обойти свое хозяйство, оглядеть его, прикинуть, с чего начать.

— Свалка не должна расти! Это — самое главное! Чтоб не захлестнула она город грязью и болезнями. Держите ее в определенных границах. И это будет великим делом! — просили санврач и исполком.

Тоньке дали троих помощников из числа ханыг. И пообещали: если она сумеет за год сократить площадь свалки хотя бы на четверть от нынешней — дадут ей квартиру в новом доме, строящемся напротив горсада.

Вонючка в первый месяц на знала, как подступить к свалке, с чего начинать. А потом словно озаренье пришло. Заставила бригаду ханыг рассортировать мусор на одном, самом ближнем участке. В одну сторону шла резина: шины, камеры, старая обувь, покрышки от колес грузовиков. В другую — бумажные отходы. Отдельно — железный хлам, старые тряпки, стекло, отходы дерева.

Договорилась с бумкомбинатом. И те после просушки с радостью забрали со свалки бумажные и деревянные отходы. Заплатили за взятое. Мастерские нефтепромысла купили резину. А ветошь и тряпье — автобаза, старьевщики, коммунхоз. Стеклотару — спиртзавод и консервный цех.

Оставшуюся гниль собрал бульдозер в кучу. Когда Тонька огляделась, то увидела: свалка заметно сократилась.

Именно отсюда вывезла она в дом к Тимофею гостиный гарнитур из карельской березы, который за старомодностью заменили на импортный — современный, из заменителей дерева.

Отсюда, очистив от грязи, привезла старинные кресла и столы из мореного дуба. Помыв их, покрыв лаком, долго любовалась. Старик нарадоваться не мог: вот ведь не ждал, не гадал, а удалось ему с Божьей помощью вылечить тело и душу Тоньки.

А баба уже исполком теребить стала. Просила заложить теплицы поблизости. Чтоб ничего не пропадало даром. Обещала засыпать перегноем с головой. Да и материалов на свалке всяких предостаточно. Одних труб нефтепромыслу каждый месяц на тысячи сдавали. Да всякого провода, арматуры — не меньше.

От свалки, вот уж чего не ожидал исполком, доходы пошли в казну города. И немалые. Согласились с Тонькой там. Стали теплицы строить. Баба торопила всех.

Завалила строителей отопительными радиаторами. Посоветовав перебрать каждый по звену. Трубы доставила. Даже кирпичи. Пусть и старые, но крепкие.

Тонька словно переродилась. И ханыги перестали узнавать ее.

Баба не только сама бросила пить, но и их гоняла. Случалось, брала за душу, когда кто-то из пьянчужек выходил на работу нетрезвым. Те пытались защищаться:

— Условия работы у нас вредные! Вонючие! Вот и надо нутро чистить, чтоб вконец не задохнуться! Тебе оно по хрену, сама такая! А мы — мужики! Создания нежные, тонкие! Нас беречь нужно от зловоний!

Тонька сначала смеялась. Потом и поколачивать стала. Терпенья не хватало. Ведь здесь на свалке ханыги зарабатывали чуть ли не вдвое больше любого геолога. И все же не дорожили работой. Не боялись потерять место.

Здесь на свалке они жили. В ветхой будке, выброшенной строителями с какого-то объекта.

В город уходили лишь на выходные. И приходили с прихваченным целыми сумками вином. Прятали от Тоньки. Но та находила и снова учиняла разнос. Она не давала бездельничать, отдыхать. Она не умела жалеть. Потому что никто, кроме старого Тимофея, саму не жалел.

Тонька не заметила, как привыкла, привязалась душой к этому человеку. Ей он казался самым чистым и добрым на всем белом свете. Он умел отругать. Но за дело. Да и то — не унизив, не оскорбив. Учил придирчиво. Всему, что сам знал. А умел он много. Советовал, но никогда не навязывал. Может, потому, даже получив квартиру, Тонька каждый день навещала старика.

— Ты, Тонюшка, одно помни, что ошибаются все люди. Грешит каждый. Но важно вовремя понять и остановиться. Не плачь, что иные попрекают прошлым. У тебя оно прошло. Ты сумела саму себя одолеть. А вот те так и остались в навозе памяти. Злые люди. Оттого живут плохо, болеют часто. Век их короток — чтобы меньше плодили себе подобных.

— У них пусть мало детей, но есть. У меня их вовсе не будет, — душили бабу слезы.

И ей вспоминался тот день… Она и сама не знала, что беременна. Это случилось в последний приход Коршуна, когда Тоньку выпустили из милиции. Там, в вытрезвителе, отмылась от менструации. Ни с кем, кроме него, не спала. Да и то — наскоро, второпях. Коршун боялся милиции. А узнав, что бабу допрашивали и могут установить слежку за квартирой, решил никогда больше не появляться тут.

О беременности Тонька не догадывалась. Поняла, лишь когда нещадно допекла тошнота и изжога. Их попыталась глушить вином. Не помогло.

Она так и не поняла, что происходит с нею, пока одна из состарившихся шмар не сказала ей прямо о причине.

На следующий день она пришла к Вонючке со всем инструментом. Катетер и банка с мылом и марганцовкой. Ввела быстро. А ночью начались схватки. От боли баба на стенки лезла, каталась по полу, кляня себя и Коршуна за адскую боль, мутившую разум.

Шмары, сжалившись, поили ее вином, успокаивая, что через эти муки прошли они все.

Выкидыш случился лишь на третий день. Тонька потеряла много сил и крови. Целых две недели не могла встать с постели. Коршун ни разу не навестил. Его она увидела мельком. В темноте. Он вышел из такси, держа за талию новую подругу. Та, млея от счастья, положила ему голову на плечо.

Тонька окликнула. Коршун оглянулся. Увидел. Но, сделав вид, что не узнал, поспешил исчезнуть вместе со шмарой.

Вонючка не стала нагонять. Она поняла все. И возненавидела законника навсегда, понимая, что не сможет отплатить ему за перенесенное…

— Детей не будет? Это кто тебе про это накукарекал? — спросил старик.

— Бабы на Сезонке говорили: мол, кто первую беременность убил, больше не будет иметь детей. Никогда…

— Бабы? А что они знают? Тому владыка — на небесах! Он знает. А бабье — глупость! У Бога проси, чтоб не зря жила! Ведь женщина ты! Рожать должна. Вот сыщется человек — заводи семью, — советовал он Тоньке.

— Да никто на мне не женится! Сама все сгубила. Прошлым. И не надеюсь теперь ни на что! — отмахнулась Тонька и оборвала разговор.

В своей квартире на пятом этаже она ночевала редко. Приходила на выходные — убраться, навести порядок. Но одиночество выгоняло.

В свою квартиру Тонька не приглашала никого.

А квартирой гордилась молча. Хоть сюда могла что-нибудь принести из магазина.

Умер старый геолог в Охе. Невестка все под метлу из квартиры выбросила. Вместе с фотографиями. Тонька разгружать машину на свалке не велела. Все к себе забрала. Старинный резной комод, инкрустированный сундук, резную деревянную кровать и низкий стол на изогнутых ножках. Не разбираясь в скульптурах, поставила на стол отмытую, вычищенную фигуру Венеры Милосской из слоновой кости. А вскоре рядом с нею поставила Аполлона, сиявшего солнцем. Этого — последнего даже ханыги поднять отказывались. Ох и грязный, зеленый он был. Хуже пьянчуги выглядел.

Набор столовый из серебра принесла. Какая- то дура выбросила, поленившись отчистить. Три самовара раскопала на свалке. Один — медный, даже со свистком. У второго — кран попросила припаять. У третьего — ручку починила. Все три действовали. А то шкатулку из красного дерева нашла. Случайно из груды мусора лопатой выкинула. Туда она сбережения складывала с каждой зарплаты.

Закопченные сковородки и кастрюли, плитки и утюги, даже обувь отмывала и донашивала. Отмыла дорожку, выброшенную хозяевами. Не побрезговала.

Книгами все полки забила. Старинные вазы, бронзовая посуда, светильники и настольные лампы — все прижилось в ее квартире. Ведь начала Тонька новую — вторую жизнь.

В ее квартире всегда было чисто. Каждая вещь знала свое место, была ухожена.

Тонька расчищала свалку метр за метром. Давно прижились неподалеку теплицы и парники, снабжая горожан огурцами, помидорами и зеленью. Мало кто из охинцев знал, что в этом есть немалая доля той Вонючки, и нынче презирали, сторонились, припоминая прошлое.

Тонька давно определила границы своего хозяйства, не давая ему увеличиваться ни на метр.

Очистила громадную площадь от мусора, грозившего примкнуть к берегам озера. Теперь эти гектары засеяны травой, засажены деревьями, обнесены оградой под зону отдыха.

Свалка перестала быть сущим наказанием для исполкома. А деньги, которые шли от нее, пускались на нужды города, его благоустройство.

Но случались и здесь свои неприятности. Вот так получилось и в тот день…

Тонька вместе с ханыгами заканчивала сортировку давних завалов: готовили под расчистку, как вдруг вилами вытащили на свет из кучи человечью голову.

Баба вскрикнула от ужаса. Лоб и спина холодным потом покрылись. К горлу тошнота подкатила.

— Ма-ма! — заорала не своим голосом.

Ханыги подскочили:

— Чего орешь?

Такая находка была не первой.

Вызвали милицию. Та долго ковырялась в мусоре.

— Давнее убийство. Долго разыскивали этого человека. А он вон где оказался. Ростовщиком был. Конечно, воры убили. Родственникам надо сообщить, — сказали глухо.

— Как же узнали его? — удивилась баба, все еще дрожа от ужаса.

— По перстню. Только у него такой был! Как не сняли? — удивлялись оперативники.

Тонька уже не хвалилась, что работает директором. Ведь сразу спрашивали — где? И, заслышав ответ, морщились шмары Сезонки так, будто их ткнули носом в нечищеный унитаз.

Да и какой директор, если наравне с ханыгами целый день, с утра и до ночи, расчищает свалку — сортирует мусор. Одни машины разгружаются, другие — загружаются. В дыму и копоти целыми днями она расчищала, убирала загородную зону от старых завалов, будто прошлое свое от груза прожитого, от грехов.

Когда впервые ханыги наткнулись в мусоре на труп женщины и показали его Тоньке, баба с неделю заикалась. Труп снился ей по ночам, мешал спать и есть. Тогда милиция нашла убийцу — ревнивого мужа. Потом бульдозерист вывернул ножом сразу три скелета. Этих никто не опознал.

Находили трупы детей, старух. На такие находки «везло» ханыгам. Даже они, пропившие все на свете и самих себя, в такие дни ходили мрачными, злыми, кляня человечий род за свирепость и жестокость.

К горожанам после таких находок отношение заметно испортилось.

«Мы — пропащие. Но никому, кроме как сами себе, зла не причинили. Здесь же… Вся подноготная Охи, все ее исподнее наружу вылезло. За что их уважать? Да они хуже той грязи, в какой мы ковыряемся! Им ли от нас морды воротить?» — обижался алкаш Василий, в прошлом музыкант. Ему жена наставила рога с поваром из ресторана. И ушел из дома человек, навсегда. От своей мечты и песни — преданной и оплеванной. В ханыги. Не стал ругаться, судиться с женой. К чему? Ведь любил. Выходит, был недостоин взаимности. Либо она не услышала песню. Так и осталась глухой к музыке. А Вася исчез навсегда. Он мучился. Но молча. Никого не кляня. И жил, считая несчастнее — ее…

Иногда, обняв за плечи своих друзей-ханыг, сидя на куче мусора, он пел грустные песни о розах, которые осыпались утром от ночных холодов, так и не успев порадовать девушку, для которой они жили и расцвели. Умерли розы, и только роса на лепестках сверкала слезами. «Нет жизни, умерла любовь, а без нее что в душе останется?» — пел Вася охрипшим от частых простуд голосом.

Здесь на свалке нашел он почти новую гитару. Тонька купила к ней струны. Вася настроил. И теперь вечерами, когда баба уходила домой, выпьют мужики бутылку вермута, возьмет Василий гитару, тронет струны огрубелыми пальцами, и несется до самого озера песня. Да и песня ли это, уж слишком похожей была она на стон сердца.

Тонька все вечера проводила у Тимофея. Далеко от него разъехались дети. Завели семьи, детей. Не до отца им стало. Редко письма приходили. Они были большим событием, настоящим праздником для деда. Он жил и дышал ими.

— Вона! Внучок врачом стал! Теперь хворобу лечить будет по-научному. Грамотный сделался! — гордился Тимофей.

Дети в письмах сообщали о себе. Скупо спрашивали отца о здоровье. К себе не звали. Все жаловались, что квартиры у них тесные, а семьи большие, места всем не хватает. Тимофей понимал и никогда не просился, не жаловался ни на что, не говорил о помощи и душевном, родном тепле, в котором нуждался больше всего. Знал, этого не выпросить, тем более у своих.

Тонька приносила ему продукты, готовила, стирала, убирала в доме. Тимофей не просил о том. Но всякий раз радовался ее приходу.

С женщиной этой свела его беда. Она помогла обоим быстрее понять друг друга.

Зачастую вечерами сидели они на кухне, разговаривали:

— Чего замуж не идешь?

— Не берут, — отвечала Тонька.

— Не крути. Не слепой. Вижу. Вон намедни электрик ко мне приходил. Счетчик проверял. Все возле тебя крутился.

— Женатый он. А мне зачем семью разбивать? — пожимала плечами Тонька.

— А шофер, что тебя привозил к дому? С твоей работы?

— Молодой еще. Я против него — старуха.

— В годах ли дело, если полюбил?

— Какая там любовь? На ночь! И все тут. Мне такое не надо. Прошло.

— А ты откуда знаешь?

— Вижу. Меня в этом учить не надо. Те, за кого можно бы выйти, женаты. А за шпану или ханыгу сама не пойду. Упустила я свое. По молодости и глупости. Сама виновата. Винить некого! — все же вставало в памяти назойливым видением лицо Коршуна. Его она любила. Давно, но почему он помнился ей? Ведь все доброе прошло. Осталась злоба. И не гасла даже с годами.

Коршуна она не видела уже много лет. Она помнила его глаза, губы, сильные цепкие руки. Всего целиком никак не могла вспомнить.

«Он меня, уж верно, давно забыл. А может, считает, что сдохла где-нибудь на улице? За упокой поминает, если сам живой. А то ведь и его могли запороть кенты. Как тех, что находим на свалке», — думалось Тоньке, и она заставляла себя забыть о нем.

Иногда к ней с Сезонки приходили старые шмары. Просили в долг на бутылку — по старой памяти. Или, принеся с собой, предлагали раздавить по стопарю. Тонька не пила. Но не выгоняла прежних подруг. Ставила закуску и угощала баб. Не читала моралей. Слушала, как нынче живет Сезонка, чем дышит, что новое там происходит.

Вот и в этот выходной заявилась к ней лысая Симка. Когда-то была первейшей чувихой. Скольких парней и мужиков принимала за ночь, узнай о том охинские бабы — от зависти лопнули б! Симку на Сезонке неспроста звали Паровоз. Только у него было столько же тягловой силы и жару.

Много водки и вина выпили они, живя бок о бок много лет. Симка и теперь пила. Вернее, допивала остатки от кутежей. Это разрешали ей молодые шмары и фартовые.

— Слышь, Тонь! Какого я мужика зацепила вчера, чуть не обосралась от удивленья! Не веришь? Сукой буду, не треплюсь! Нарисовалась я в наш магазин. Ну, к этой рыжей продавщице, барухе нашей, чтоб ей хрен на лбу вырос! Она, пропадлина, выставилась на меня, как лярва на именинах, и тарахтит, что я ей уже пять склянок должна и она не даст мне ни хрена. Ну, понесла я ее, как полагается. Вспомнила ее детство. А тут этот хмырь заваливает. Глядь на нас и гундит: «О чем, девочки, спорим?» Ну, я и давай заливать. Мол, вот эта, лубочная, спорит, что кагор лучше портвейна. «А где ж это лучше, если в нем градусов ни хрена? Может, вы иного мненья?» — спросила я его. Тот ферт и отвечает, что он предпочитает не спорить о вине, а нить его. Я с ним согласилась, мол, тоже не пальцем делана, знаю разницу! И не прочь бы доказать, что хавать на холяву не разучилась. Но могу и натурой рассчитаться. Даю понять, что на мыло меня рановато списывать. Он и уломался. С двумя белоголовыми привела. Ну, водяру мы с ним живо выжрали. А утром, слышу, лезет ко мне. И цап за башку. Я ж в магазине в платке была. Ночью он сбился. Хмырь надыбал голую тыкву мою. Как подскочил, козел, подумал, что пидора ему подкинули, пока спал. В родное исподнее влезть не мог. Видела бы ты, как он от меня чесанул, подумал, что тифозная! — захохотала Симка.

Тонька знала, не от тифа облысела Симка. Отравиться хотела по молодости. Когда ее фартового дружка поймали и расстреляли за ограбление банка в Южно-Сахалинске. Жить шмаре не хотелось. Но откачали свои. Такие же, как и она. Жить осталась. Но облысела дочиста. На голове с того дня ни пушинки, ни шерстинки не появилось.

— Слушай! Ты знаешь, чего я тебе вякнуть хотела? Твой хахаль появился у нас! Сколько лет не было! Как говно из проруби! Коршун! В ходке канал, паскуда! Ботал — едва выбрался!

— Где же был? — спросила Тонька.

— Во Взморье приморили его.

— Про меня спрашивал?

— Пошел срать — забыл, как звать! — не сморгнула глазом Симка, опрокинув стакан вина.

— К тебе возникал?

— Куда там! Клевых трахает! Меня угостил по старой памяти.

— Изменился? Иль все такой?

— Да с чего ему меняться, кобелю лохматому? Весь в шерсти, что ведмедь. В койке лешака не отличишь. И злей стал вроде. Хотя он добрым никогда не был, — грустно вспомнила шмара свое — давнее, полузабытое.

Симка, выпив бутылку, вскоре собралась уходить.

— Ну, что? Передать привет и адресок твоему дружку? — спросила у двери.

— Не надо, не смей! Не спросил, значит, забыл. Сдохла я. А мертвых лучше не трогать, — сказала Тонька, сама не зная зачем.

— Ты мертвая? Чур меня! Что несешь, обалдуйка? Чего кочевряжишься? Иль не живая? Иль не хочешь мужика? А может, заимела? Расколись по-свойски?

— Никого нет! Клянусь мамой!

— Тогда вовсе дура! Не ломайся! Стызди Коршуна на ночь у свиристелок. Пусть согреет по старой памяти! Вон ты теперь какая сдобная! — Симка хватила за бок Тоньку.

— Не хочу! Отгорело!

— Дура набитая! Ну и буду молчать, если он даже спросит. — Та вышла за дверь и громко высморкалась.

Тонька знала Симку много лет. Вместе они не раз бедовали. Знала — лысая не врет. И коль пообещала, Коршун клещами из нее не вытащит адреса. Ни за что не скажет, даже если голова с похмелья отваливаться будет.

Тонька сидела у окна задумавшись. Нынче она все имеет. Одета и обута. Кладовка от харчей ломится. Деньги есть. Ни в чем нужды нет. Но как долго и трудно шла она к этому дню. Могла не дожить. А ведь вот и не думала в молодости, что будет работать, да еще директором свалки! Скажи ей тогда о таком, в кровные враги зачислила бы любого. Сочла б, что смеются над нею. Теперь уж не до смеха.

За окном спешит и смеется, кричит, бежит город. Что ему чья-то судьба? Человек здесь — муравей. Его беды иль радости — никого не трогают. У каждого свои заботы, своя судьба…

На следующий день Тонька пришла на работу пораньше. Договорилась с железнодорожниками, что они заберут у нее со свалки целые штабели бракованных плит, привезенных много лет назад строителями. Подъездные пути решили отремонтировать, пока плиты не развалились вконец, надо торопиться.

Она подошла к будке ханыг. Постучала, зовя на работу. Те мигом выскочили. И закрыли будку на замок, чего раньше не делали. Тонька хоть и удивилась, но значенья не придала. Решила про себя, что ханыги прячут от нее вино. Чтоб не приметила, не ругала.

Но целый день не покидало ощущение того, будто кто-то невидимый постоянно следит за нею, карауля каждый шаг, всякое движение, прислушивается к сказанному.

Она оглядывалась по сторонам. Прислушивалась. Но никого…

«Мерещится», — решила баба. Но вечером, перед уходом домой, заметила человека, скользнувшего в будку и спрятавшегося именно от нее.

Тоньку разобрало любопытство. Она отодвинула в сторону Васю, отжав плечом к стене. Шагнула за угол.

— Привет, кентуха! — вышел навстречу из тени фартовый, которого вся Сезонка звала Фингалом.

Какого дьявола приперся сюда? Чего надо здесь? Что посеял? — поперла баба, понимая нутром, что от появления на свалке законника добра не жди.

— Не брызгай, дура! Не базлай! Захлопнись! — зашипел Фингал и сунул руку в карман.

Тонька приметила. Взъярилась не на шутку. Кинулась к порогу, схватила вилы, вернулась к фартовому. Тот безмятежно закуривал; оглядев Тоньку, ухмыльнулся:

— На гоп-стоп берешь? Валяй! — расхохотался в лицо Фингал.

— Что надо? — леденил бабу необъяснимый страх.

— Навестить возник. Иль западло?

— Зачем прятался?

— Нипочем не думал! Вот с фраерами склянку раздавили. Потрехали. И кранты! Линять хотел. А тут ты!

— Не темни! Иль водяру тебе не с кем жрать на Сезонке? Что утворил в Охе? Почему здесь толкаешься? Менты тебя ищут? — спросила Тонька.

— Ушлая, падла, доперла! Фраернулся малость. Нельзя мне в Охе возникать! Засекут — хана! Ты ж не засветишь! Своя! — осклабился законник.

— Пришил кого-то?

— Что ты! Я честный вор! Не стопорило, не мокрушник! — показал он ладони.

Тут ханыги из-за угла вышли:

— Отвали от мужика, Антонина! Его фартовые пришить хотят! Пойми! А всего-то! Бабу завел человек. Ребенок вот-вот появится! Он завязать хочет с «малиной», в откол слинять, а пахан ихний велел размазать. Вот и приняли мы его. Стережем от смерти. Что худого в этом? Ты ж немного баба! Больше нашего в тебе тепла должно остаться. Пусть с нами живет. Другого выхода нет. Не гони, не выдай! — просил Василий.

— Значит, отцом скоро будешь?

— Если доживу, — опустил голову Фингал и вздохнул.

— Чего ж не уедешь с нею? На материк, подальше от всех. От прошлого?

— Слинял я с зоны. В бегах уже две зимы. Шмонают меня. Куда сунусь? С одной стороны — лягавые, с другой — фартовые. С третьей — она и сын… Конечно, сын будет! Иного нет! Я ему имя придумал. Хочу, чтоб без кликухи рос. Играл бы во дворе со своими кентятами без шухеру! Да непруха! Пахан разборку собрал. Там все сказали. Либо «малина», либо — хана! Да что мне ботать, сама знаешь.

— Выходит, думаешь, что засвечу? Зря, Фингал! У меня с фартовыми давно завязано! Дыши! Верней, живи! Не все ж сироты да выкидыши. Кто- то должен с отцом расти! А меня не бойся. — Она пошла домой, зашвырнув вилы под будку.

«Верно придумал мужик, уж на свалке никак не будут искать Фингала фартовые! Не додумаются», — мысленно похвалила Тонька мужика. И тут же оборвала себя, вспомнив найденные на свалке трупы.

Но уже на следующий день она не увидела фартового у ханыг. До конца дня Тонька не спрашивала о нем у мужиков. Думала, появится законник возле будки. Но… алкаши даже не оглядывались в ту сторону. Баба поняла: ушел законник, может, даже из-за нее. Не поверил. Но через неделю весь город заговорил о Фингале. А вскоре он и сам появился на свалке с виновником немыслимых слухов — низкорослым красноглазым псом по кличке Джек.

Фингал принес с собой полную сумку вина и терпеливо ждал, когда закончится рабочий день у ханыг.

Тонька подошла к нему, чтоб отругать за то, что спаивает мужиков. Но тут же услышала глухое рычанье, увидела полные злобой глаза пса.

— Не вздумай базлать, — предупредил фартовый, указав Тоньке взглядом на пса. Баба умолкла, глянув на собаку, готовую к прыжку.

— Жизнь он мне спас. Секешь? От закона избавил, — улыбнулся Фингал, поглаживая и успокаивая собаку. Тот лег рядом у ног человека, с недоверием поглядывая на женщину.

Когда подошли ханыги, Джек глянул в их сторону, и Тонька, к своему удивлению, увидела улыбку на безобразной морде пса.

— Ну, как Джек? — спросил Вася фартового.

Тот показал большой палец и, словно посыпав

чем-то сверху, ответил:

— Настоящий кент! Братуха!

А вскоре рассказал, что произошло.

В тот вечер, когда Тонька, приметив фартового среди своих ханыг, пошла домой, Фингал забеспокоился. А вдруг проговорится баба своим приятельницам, шмарам с Сезонки? Те быстро донесут до ушей пахана, где нынче канает фартовый от разборки. Тот и пошлет кентов. С ними разговор короткий…

Приметил беспокойство Фингала Вася-музы- кант. Уж очень ему хотелось помочь фартовому. И вспомнил. В том доме, где он жил с женой, была соседка-старушка. Интеллигентная бабуля. Так вот, она имела собаку, о которой знал весь дом и весь район. Эта псина не только ходила за газетами и хлебом, но была таким сторожем, что бабка даже на ночь дверь квартиры на ключ не закрывала. Джек был надежнее любого замка, сигнализации и милиции. Как-то решились двое домушников ограбить бабулю. О собаке не знали. Не успели в квартиру войти. Обоих Джек уложил. Насмерть. Вырвал глотки, не спросив кликух. С тех пор воры, не только стороной, даже не оглядывались в его сторону.

С годами бабка старела. Хотела переехать в Москву к дочке. Та с радостью взяла бы мать, но без собаки. Аллергия к запаху псины была у женщины…

Старуха давно бы уехала из Охи. Но все не находила человека, кого бы признал Джек новым хозяином.

«А вдруг Фингалу повезет?» — вспомнил Вася. И рано утром, разбудив фартового, предложил сходить к старухе, пока все в городе спят.

Фартовый не сразу понял, зачем ему ханыга собаку предлагает.

— Какой пес? От разборки никто не спасет! — ответил резко, обложив Ваську матом. Но тот не обиделся. Рассказал, убедил. И, пока город не проснулся, решили навестить бабку.

Джек впустил их в квартиру. Но не спускал взгляда с обоих. Старушка, узнав Васю, попросила собаку не волноваться. Ханыга рассказал бабке, зачем явился он к ней спозаранок вместе с приятелем. Та руками развела:

— Не я выбираю. Только Джек. Многие его взять хотели. Да он не признал. Одних — на порог не пустил, других — выгнал. С ним говорите. Поверит он, признает, так тому и быть…

Фингал заговорил с псом, как с человеком. И тот — поверил.

Фартовый привел Джека в дом к своей женщине. Не думая о себе, хотел, чтобы псина сумела б придержать фартовых, дала бы возможность бабе выскочить из дома живой.

Не знал Фингал, что его приход сюда уже ждали. На чердаке. Не подозревала о том и баба.

Двое законников вошли внезапно. Один к бабе, другой — к Фингалу.

На Джека никто из них не обратил внимания. Не успел законник коснуться Фингала, как пес сбил его с ног, вцепился в горло. И, вырвав наружу все жилы, бросился на второго. Тот женщину поймал за голову. Большего не успел. Оглянулся на хрип. И тут же собака сшибла самого. Больше он ничего не увидел…

Приехавшая на место происшествия милиция долго допрашивала фартового. Тому деваться было некуда. Впервые в жизни пришлось сказать всю правду. Те в область позвонили. А через несколько дней решено было заменить реальное отбытие срока условным, ввиду вновь возникших обстоятельств…

Теперь Фингал искал работу. Чтобы семью кормить. Жена два дня назад родила ему сына…

Но ни днем, ни ночью не разлучался Фингал с Джеком.

Английский бульдог… Кто мог предположить, что эта собака спасет жизнь фартовому и его женщине?

Тонька смотрела на собаку с восхищением. Пес, а в людях толк знает… Ему до прошлого нет дела. Будущее семьи спас. Без навара и доли, зная нового хозяина совсем немного.

— Магарыч принес я Ваське. Не за Джека! Этому — цены нет. За себя! За кента, какого найти помог. Мне даже лягавые завидовали! Мы с ним нюх в нюх теперь канаем. Хочу теперь и ему найти подругу. Чтоб тоже семейным был. Да и спокойней будет, когда моих такая ж вот псинка беречь станет…

Фингал, как потом рассказывали ханыги, действительно привел в дом второго бульдога.

Пытались фартовые достать откольника в темных переулках, на пустынных улицах. Но… Ни разу им не повезло. Дважды едва унесли ноги. Дважды, торопливо подхватив захлебывающегося кровью кента, уносили подальше от собаки, огласки, погони.

Тонька, изредка встречая Фингала, завидовала ему. Вот ведь не упустил свое. Не просто завязал с ворами, а и семью завел. Работает. На нефтепромысле оператором. Будто никогда в «малине» не был. Ни с кем из прежних не общается. Все у него заново. И только у нее вся жизнь кувырком, вздыхала баба, понимая, что ей свой век придется доживать в одиночестве…

Тонька не часто задумывалась над этим, пока могла навещать Тимофея. Но к тому внезапно заявился из Иркутска сын. Вначале сказал, что в отпуск приехал — отца навестить. Но шло время, а возвращаться на материк человек не собирался.

Тонька, навестившая старика неделю назад, поняла, что ее приходы неуместны. Старик уже не одинок. О нем есть кому позаботиться. И хотя Тимофей просил не забывать его, баба, узнав, что сын старика не собирается возвращаться в Иркутск, решила не навещать Тимофея.

Жизнь Тоньки стала однообразной и скучной. С утра и до вечера — работа. Потом — одиночество в квартире. Правда, у нее появились свои увлечения. Она коллекционировала всякие редкие вещицы, которые находила на свалке. Вначале отбирала лишь те, которые могли пригодиться в хозяйстве. Потом все, что приглянулось. Но вскоре в квартире, как в ломбарде, негде было повернуться от всяких безделушек.

Музыкальная шкатулка — чей-то фронтовой трофей, вывезенный из Германии, выброшен за старость. Тонька подобрала. Зачем? Сама не знала. Запыленные, грязные оленьи рога, служившие вешалкой и светильником, надоели хозяину своей неопрятностью. Тонька не прошла мимо. Старинные часы с боем привезла к себе. Ремонтировавший их мастер сказал, что эти часы, наверное, первому русскому царю в подарок преподнесены. Но все ж оживил. Запустил часы.

Статуэтки, фигурки заполнили все полки. Они стояли на окнах и на комоде, на столе и даже на сундуке. Тонька любила их, разговаривала с каждой, когда тоска и одиночество становились невыносимыми.

Вот так в один из выходных, протирая их от пыли, вдруг услышала звонок в дверь. Уверенная, что кто-то из старых приятельниц Сезонки решил навестить ее, Тонька открыла дверь в халате, даже не застегнув его на груди.

— Здравствуйте! — стоял на пороге сын Тимофея — Михаил. Он оглядывал бабу с ног до головы, ожидая, когда она пригласит его в квартиру.

Тонька растерялась. За все годы порог этой квартиры лишь однажды переступил часовой мастер. Но и тот, отремонтировав часы, ушел тут же.

«А этому что здесь надо?» — вертелся вопрос на языке. Но впрямую не стала спрашивать. Впускать не торопилась. Михаил, устав топтаться у двери, спросил робко:

— Войти можно?

Баба приоткрыла дверь пошире. Впустила гостя, не понимая, что ему тут понадобилось.

— Оторвал вас от дела? — Гость увидел вымытые, но не обтертые статуэтки. И, рассмотрев лишь некоторые, сказал: — Да у вас тут целый музей! От Афродиты до Будды! Откуда такая коллекция? — спросил, восторгаясь.

— Откуда ж? Знамо дело — со свалки!

Глаза Михаила округлились:

— Шутите? Кто ж такое выбросил?

Тонька не ответила, ждала, когда Михаил уйдет. Но тот не торопился.

— Отец мне много говорил о вас. Скучает. Что ж забыли старика? — Он крутил в руках маленькую фигурку танцующей собачки из лакового дерева. И, не дождавшись ответа на вопрос, сказал: — А знаете, вот эта собачонка из Южной Америки. Амулетом была кому-то. Хорошая работа…

— Может, чаю попьете? — предложила Тонька. О Южной Америке и амулетах баба не имела ни малейшего представления.

— Интересно! А как вот эта фигурка Будды попала в Оху, да еще на свалку угодила? — показывал Михаил толстощекого бронзового человечка, сложившего руки так, будто что-то приказать хотел. Тонька звала его паханом за его позу и толстое самодовольное лицо. — Это фигурка из Китая. Очень старинная, ценная. Аналогов почти нет. Работа старых мастеров, — стал рассказывать о Будде, будто тот был родным братом.

Тонька вначале слушала вполуха, все ждала паузу, чтоб намекнуть гостю на конец визита. Но потом заслушалась. Забыла. И удивлялась, откуда Михаил знает так много о ее вещах? А он взял со столика фигурку черной кошки.

— Вот это — настоящее сокровище! Знаете, это — черная пантера из черного агата! А глаза! Вы обратили внимание? Из сердолика! Эта пантера — культовая реликвия индейцев…

— С Сезонки, что ль? — рассмеялась баба.

— При чем Сезонка? Черная пантера, по верованию индейцев, изгоняет из дома болезни и злых духов. Ее владельца никто не сможет ни сглазить, ни убить.

— А я ее кошкой считала! Так и звала Муркой! — призналась Тонька.

— Вот этот медведь из красного дерева сделан в Индии. Символ здоровья и силы. Его больным под подушку кладут. Чтоб отогнал хворь. А та статуэтка из белого мрамора — Диана, богиня и покровительница всех охотников. У нее в руках лук. А за поясом — стрелы. Но это не шедевр. Как и Аврора — богиня любви. Вот эта! Таких много было завезено в Россию до революции. Дешевые поделки — создающие определенный комфорт и настроение у мещан.

— Откуда вы о них столько знаете? — удивилась Тонька, оглядев безделушки.

— Это — моя профессия. Я — археолог. Занимаюсь раскопками.

— Значит, тоже на свалках промышляете? — обрадовалась Тонька. Но вскоре ей пришлось краснеть за свою дремучесть.

— Интересная у вас работа! — вырвалось у Тоньки. — Весь мир повидали, всю землю объездили. Не то что я, никуда из Охи не отлучалась.

— Где уж там счастье? Оно, как оказалось, однобоким было. Проглядел его. Упустил. Не всем, Антонина, по плечу разлуки. Женщины не умеют ждать. И даже короткое расставание бывает трагедией, — загрустил гость.

— Жена ушла? — догадалась баба.

— Уехала вместе с детьми. Сказала, что устала жить одна. Что я — бродяга, не созданный для семьи. И живет теперь на Украине. У своих родителей. Сколько лет прожито, а все впустую. Вот вам и счастье! Смотря с какой стороны на него смотреть…

— У вас хоть половинка его имеется. У меня — совсем ничего.

— Почему вы перестали к отцу приходить? Он скучает без вас. — Михаил глянул на Тоньку пристально.

— Мешать не хочу. Да и от лишних разговоров подальше. Город у нас небольшой. Все друг друга знают.

— И что из того? — удивился он.

— Сплетен не хочу! — ответила честно.

— Я уезжаю скоро. В экспедицию. Вернусь через полгода. Не оставьте отца. К сожалению, моя жена не сумела стать ему дочерью…

— Хорошо. Только дайте мне знать, когда поедете, — ответила она тихо.

— Пишите мне. Я оставлю адрес. И буду ждать, — не торопился уходить гость, засидевшийся до вечера.

Уходя, он поцеловал Тоньке руку. Та не знала, что ей нужно делать, как вести себя в этом случае. И решила расспросить Ваську, который разбирался в этих тонкостях.

Михаил понравился Тоньке. Но она не питала пустых иллюзий. Понимала, чувствовала пропасть, разделяющую их. Ей хотелось узнать из любопытства, что значит на интеллигентном языке — поцеловать руку женщине.

Васька, которого Тонька отвела в сторону, ответил прямо:

— Ни о чем это не говорит и ни к чему не обязывает! Воспитанный человек попался на пути, выразил уважение. Не надо краснеть, отдергивать руку. Относись к нему впредь достойно! Потому что в тебе он отметил женщину, человека, а не бабу!

Тоньке такое по душе пришлось. И пошла она вечером к Тимофею, не обращая внимания на его соседей, шушукающихся за спиной.

Едва переступила порог, увидела Михаила, занятого стиркой. Тимофей возился у печки — готовил ужин.

Тонька быстро взялась наводить прежний, устоявшийся порядок. Оттеснила от корыта Михаила; закончив стирку, вымыла полы, навела порядок в доме. Накормив мужчин, собралась идти домой.

Михаил вызвался проводить, заметив, что время позднее.

Они шли по улице не спеша, переговаривались вполголоса:

— Я через неделю улетаю. В Египет. Оттуда напишу. Вы, пожалуйста, не оставляйте отца. Стареет он. А у меня работа — сплошные дороги. Не могу долго дома оставаться. Да и отец к вам привык. Все мне о вас рассказывал. Никого другого не признает теперь.

— Я буду приходить к Тимофею. Обязательно! И просить не стоит. Я по нему тоже скучала. Годы прошли. Привыкли мы с ним друг к другу, — отвечала Тонька, чувствуя, как Михаил в благодарность мягко пожал руку.

Через неделю он улетел. И Тонька снова каждый день приходила к Тимофею, ухаживая за стариком, как за родным человеком.

— Несчастный мой Мишка, — пожаловался он как-то Тоньке и продолжил: — С женой развелся. В нашем роду такого срама не было. А что я мог поделать? Кто нынче меня слушать станет? Теперь и женятся, и разбегаются, не спросясь, сами по себе. Не то что в наше время.

Тонька слушала Тимофея, ловя себя на мысли, что слишком часто думает о Михаиле. Пыталась себя одергивать, ругала, но не помогло. Ей вспомнилась каждая минута общения с ним, всякое слово, взгляд.

Тимофею было дорого, что Тонька по-теплому говорит о сыне. И, не отдавая себе отчета, не меньше старика ждала писем от Михаила.

«Что это со мной творится? — спрашивала себя в недоумении. — Полюбила? Вот уж невидаль? Да с чего? Чудно даже! В такие годы? Считай, скоро сорок будет. Три зимы осталось. В такое время про любовь уже и памяти не остается. Сколько их было у меня по молодости? Не счесть… Все по ветру пошло. Одна пыль на зубах осталась. Хватит с ума сходить! Все они — кобели!» — оборвала себя Тонька.

А через две недели получили они с Тимофеем письмо. Из Египта. Весь конверт в марках и печатях. Старик даже очки надел, чтобы самому прочесть.

«Здравствуйте, дорогие мои отец и Антонина! Как и обещал, пишу сразу, по прибытии. Вот и сформировалась моя экспедиция. Завтра вертолетом вылетаем в пустыню. Там — работа. С утра до ночи. А сегодня еще отдых. А я уже соскучился по вас, по тихой Охе, по дому. Как хочется мне теперь попасть к вам на кухню и посумерничать втроем. Тихо и спокойно. Попить с вами чудесный малиновый чай. Знаешь, отец, я обижался, когда ты поругивал меня дома. Но как мне тебя не хватает, твоего взгляда и голоса, твоих советов и мудрости. Ведь в своей жизни мы ничего не приобрели, лишь потери вокруг. Не замечали истинных ценностей. Как жаль, что только теперь понял я твое, сказанное мне много лет назад: «Не гонись за жар-птицей. Заморское своим не станет. Опалит ее краса и свет — не только руки, а и сердце. Не роднится орел с курицей, руби дерево по себе. Сыщи голубку. Она нам ближе…»

Старик удивленно брови вскинул. Может, и говорил такое, да запамятовал. «А может, не ему эти строчки адресованы?» — оглянулся он на Тоньку.

У той на сердце тепло стало. Может, ей написано? Хотя пойми теперь интеллигентную любовь. Может, к ней эти слова вовсе не относятся…

Тонька шла тихой улицей. Завтра выходной. Можно выспаться вдоволь. Не думать о свалке, ханыгах, не требовать в исполкоме оставить бульдозер еще на неделю. Не ругаться за выпивку с мужиками.

«До обеда не встану с койки!» — подумала Тонька, войдя в квартиру. И, открыв настежь окно, решила проветрить комнату. Невольно залюбовалась видом засыпающего города.

Там — в стороне, далеко отсюда, едва различимы огни Сезонки. Хотя жизнь в том районе города только начинается. Это баба знала доподлинно.

Шмары наводят марафет на помятые лица, надевают яркие наряды, готовят столы к предстоящей попойке, а может, их повезут в ресторан, как когда- то ее? И снова загремит оркестр. Зазвенят бокалы. Зашипит в них шампанское. Будет много шального веселья, улыбок. За ними, полюбив внешний блеск, проглядит и упустит свое счастье и судьбу, потеряв голову, не одна девчонка. «Горьким будет ее похмелье, если доживет она до него», — вспоминалось ей свое. И вдруг услышала Тонька тихие шаги по крыше; затаила дыхание.

«Нет, показалось. Все тихо. Да и кому в голову стукнет ночью шастать по крыше пятого этажа в такое время? Да еще над моей квартирой?» — отмахнулась баба, посмеявшись над собой. И решила не включать свет. Она думала о письме Михаила. Как вдруг увидела свесившиеся с крыши ноги. Они дергались, ища форточку, чтобы опереться. Но окна были открыты полностью.

Тонька не успела испугаться. Жизнь на Сезонке закалила. И, дождавшись, пока ноги опустились ниже и человек готов был спрыгнуть на балкон, баба ухватилась за ноги, рванула на себя. И тут же насела на человека, не ожидавшего такого поворота.

— Меня трясти? Шмонать мою хазу? Зенки выколю падле! — рванулась она с растопыренными пальцами к пойманному мужику. Тот, ударившись головой об пол, потерял сознание.

Тонька в темноте нашла бельевую веревку, связала незваному гостю ноги и руки. И только после этого включила свет.

На полу, возле батареи, лежал Коршун. Из прокушенной губы кровь идет. Лицо бледное. Глаза закрыты. Тихий стон вырвался изо рта. Тонька плеснула ему в лицо кружку воды. Коршун замотал головой, открыл глаза.

— Ну, вот и встретились, — процедила Тонька сквозь зубы и, быстро обшарив, вытащила из-за пояса фартового финку.

Коршун смотрел на Тоньку, как на призрак. В глазах рябило. Она или мерещится?

— Верни перо! — потребовал он глухо.

— Тебе мало было судьбу сломать, замокрить решил?

— Кому ты нужна? — усмехнулся криво. Хотел встать. Но только теперь понял, что связан надежно. — Отпусти, Тонька! Как свою прошу! — взмолился фартовый.

— Зачем возник?

— Не к тебе рисовался!

— Кому темнишь? Ты да спутал? Мне ль тебя не знать? Уж я помню! Разве забыть, как подыхала от аборта? Твой был ребенок. Не стало его! И сама еле выкарабкалась!

— Когда это было, давно забыть пора! Не силой брал тебя! Не девкой досталась! В очередь шпана стояла. Что ж теперь меня винишь? Мой, говоришь, был? Да не темни! Тебя после меня вся Оха таскала по канавам и подвалам! Тоже мне! Целку из себя ломаешь! — сел Коршун на полу. Огляделся.

— Я не искала тебя. Зачем ты заявился?

— Дело имею. Но не к тебе. Верни перо! Не вынуждай. Хотя бы ради прошлого! — потребовал он зло.

— Выкатывайся! Но без пера! — Подошла к окну и, размахнувшись, вышвырнула финку в темноту ночи.

— Лярва! Стерва вонючая! Что ты отмочила? За что? Скажи, пропадлина, за что ты на моем пути встала? — застонал фартовый, понимая, что завтрашнего дня у него не будет.

Сегодняшняя ночь была последней. Он должен был убить Коломийца, как обещал в зоне. И надо было случиться такой пакости, что бывшая шмара жила этажом выше следователя. Ведь все высчитал — попасть в квартиру именно с балкона пятого этажа. Это он давно обдумал. Видел: ночью следователь держал открытой дверь балкона — любил свежий воздух.

Коршуну даже не надо было трудиться открывать ее. С балкона на нижний балкон. Так просто. Потом — в дверь. И по темной лестнице вниз. Там — в горсад. И попробуй сыщи в нем фартового. На такое не только лягавые, собаки не решались.

«Все! Полный прокол!» — загудела милицейская сирена под окном.

Коршун увидел, как Коломиец, натягивая на ходу китель, садился в машину.

— Чтоб тебя в параше утопили! — вырвалось у Кольки невольное. Отодвинув Тоньку плечом и глянув на бабу, потребовал: — Развяжи клешни, дура! Хотел бы замокрить тебя, давно бы на кентель взял.

Тонька разрезала веревки и, быстро кинувшись к двери, открыла настежь, сказала громко:

— Выметайся вон!

Коршун понял: боится баба, не верит. Ему тоже не хотелось шума. Он увидел, что Тонька стоит на площадке, ждет, когда он уйдет из квартиры.

Едва фартовый шагнул за порог, Тонька заскочила в квартиру, захлопнула дверь, закрылась на ключ.

«Эх-хе-хе! А еще темнишь! Судьбу сломал! Если б так — за жизнь не держалась бы, не дорожила шкурой. Значит, есть что терять», — усмехался Коршун, спускаясь по лестнице.

Он еще надеялся найти финач. Но тщетно… Под Тонькиным окном его не оказалось. Едва вернулся на Сезонку, рассказал пахану, как глупо накололся на бывшей шмаре. Попросил еще день. Но пахан созвал разборку.

Тонька о том не знала ничего. Она видела, как он искал внизу финку. Но не нашел. Исчез в темноте, откуда и появился. Тоньке не было жаль его. Она разлюбила… А таких забывают быстро.

Тонька мысленно сравнила Коршуна с Михаилом. И улыбнулась тихо. Ну разве смог бы фартовый поцеловать ей руку или сказать нежное слово — голубка? Вместо долгих слов тихо и многозначно пожать руку? Разве знает законник столько, сколько рассказал ей Михаил даже о ее безделушках?

Баба села к столу писать ответ на письмо человеку, которого знает совсем немного, но так часто думает, вспоминает о нем.

«Здравствуйте, Михаил! — выводят корявые буквы непривычные к письмам пальцы. — Вы уехали недавно. А мне кажется, что прошла пропасть времени. И мы с Тимофеем только и говорим про вас. Может, потому, что далеко уехали? А ведь в пустынях, как я из книжки узнала, всякая гадость живет. Змеюки и козявки. Кусаются насмерть. Как у нас фартовые. Но их видно, а козявок в темноте не разглядишь. Жаль, что не догадалась я подарить амулетом вам свою Мурку, которую пантерой называли. Может, отпугнула бы она всякую чертовщину? — рассмеялась Тонька и продолжила: — Не будем больше про всякие страсти-мордасти. Зачем на них время отнимать? Лучше про нас расскажу.

Мы с Тимофеем уже решили, как к зиме будем готовиться. И когда. Он — жив и здоров. Часто во дворе копается. Цветы посадил. Под самые окна. Красиво теперь стало. В доме я побелю к вашему приезду, привезу дрова и уголь. Сама в сарай переношу. Или приведу своих ханыг. Они за бутылку не то что уголь, вас из Египта домой доставят. На руках. Пехом. И еще чудным покажется это вам. Но я записалась в школу этикета. Открылась такая при Доме культуры. Учиться всего полгода. И плата небольшая. Говорят, что эти занятия нужны всем. Особо женщинам. Туда даже старые пошли ума набираться. Глядишь, когда приедете, не так скучно будет со мной. Вот и все наши новости. Отец и я кланяемся вам и очень ждем».

Тонька вложила письмо в конверт и утром отправила в далекий Египет.

Через месяц она читала ответ:

«Я часто вижу вас во снах. Это помогает перенести разлуку. Трудно с годами жить бродягой. Как хочется мне бесхитростного общения, тянет к уюту и пониманию. — Баба читала эти строчки и краснела. — Как ваши успехи в школе этикета? Даются ли занятия? Или оставили их? Как ваше здоровье? Успехи в работе? Не нашли ль у себя египетских фараонов? А то, может, пошлют меня изучать и осваивать вашу площадь? Ее возраст, захоронения? Как я понял, возможности охинской свалки — неисчерпаемы. А результаты поражают всякое воображение. Ваш результат изысканий куда выше моего. И, главное, наглядно смешение цивилизаций, эпох, культур! Этими находками гордился бы любой музей. У вас превосходное чутье и тонкий вкус», — зарделась Тонька от похвалы.

В ответ она написала:

«Я, конечно, немогу гордиться своей работой, как вы. Но если ваша с абстрактными результатами рассказывает о прошлом чужих стран, моя дает реальную пользу горожанам. И ее ощущают охинцы в каждом дне. Уже нет той свалки, какая пугала раньше горожан. Есть пункт переработки бытовых отходов. Он занимает площадь в пятнадцать раз меньшую, чем прежде! И мы даже эту сокращаем. Ну, а место работы моей не столь постыдно, как мне казалось раньше. Есть польза. Ощутимая и ежедневная! Людям! И не беда, что не знают они, от кого исходит. Главное, я думаю, чтобы дела и жизнь не были сродни свалке. Ни одна работа не может унизить, если она дает честный заработок и отдачу. Наглядную и нужную. Ну, а что касается нас с Тимофеем — живем и ждем. Вас, наш заморский бродяга! Возвращайтесь домой! Хотя бы на время!»

Тонька ждала ответа долго. Она успела вместе со своими ханыгами завезти дрова и уголь, побелила дом, покрасила окна, двери, пол. Почистила дымоход в печке.

Она подолгу засиживалась у деда, ожидая письма. Но его не было.

Тимофей вначале держался. Молчал. Но, когда прошло полгода, отправил телеграмму сыну в Египет. Оттуда пришел ответ, что указанная экспедиция закончила работы еще два месяца назад и вернулась в свою страну.

Старик удивился. Почему же молчит Мишка? Куда он подевался со своей скукой? Ведь обещал после Египта приехать к нему.

Тимофей ворочался ночью без сна. Не стало покоя. Где искать Мишку? И лишь под Новый год пришла старику пузатая посылка с Украины. В ней письмо от Мишки…

«Я вернулся домой. Помирился с женой. В чем- то она права. Жить в частых разлуках тяжело. Ведь подрастают сыновья. Их должен воспитывать отец. Да и не могу я без них. Решили, что в экспедиции буду брать с собой обоих мальчишек. Уже подросли. Хорошими помощниками в работе станут. А может, тоже будут археологами?»

— Ну и вовсе изгадил род! Был один бродяга. Станет трое, — улыбался дед, довольный Мишкой.

Тонька виду не подала. Она улыбалась, хвалила Михаила, но в душе поселилась боль.

«Вот и письмо писал обоим нам. Просил ждать. А кого? Говорил, скучает, но по ком?» — шла баба домой, едва волоча ноги.

— Добрый день! — Она оглянулась на приветствие.

Ханыга Василий? Да где уж там? Если б не голос и глаза — в жизни не поверила бы… Увидев удивление, Василий улыбнулся.

— А я к тебе иду. Разговор есть, — улыбался музыкант отмытым до блеска лицом. И, галантно изогнув руку в локте, предложил взять его под руку. Тонька вовсе опешила, но насмелилась.

Сняв у порога сверкающие лакированные туфли, Василий поискал глазами тапочки. Надел Тонькины, с бантиками. И, пройдя в комнату, расположился в кресле. Ждал, когда, переодевшись, придет хозяйка.

«Уж не решился ль этот хмырь жениться на мне?» — думала та, смеясь тихо.

— Знаешь, Тоня, я много думал. Ведь всем обязан тебе. И днем сегодняшним, и тем, что не дала скатиться, а значит — выжить и удержаться, — заговорил Василий. Тонька опустила голову, предвкушая признания в любви. — Жаль, что не встретил я тебя на жизненном пути, когда мы оба были молоды. Как много ошибок могли бы избежать! Сколько нервов, сил и жизни сберегли бы себе! Но я не сетую! Хорошо, что встретилась ты мне! — слушала баба, сцепив потеющие ладони.

«Вот сейчас он заговорит о главном», — подумала она.

— Ты помогла мне найти себя, обрести вновь свое лицо, имя, гордость. Спасибо тебе, Тоня. И не серчай на многословие. Не обижайся. Я ухожу из бригады. Меня берут на работу в оркестр Дома культуры. Ведь я — музыкант. Отпусти. Не обижайся. Ты навсегда останешься моим другом. Самым лучшим, самым дорогим! А вместо себя я приведу человека. Тебе не будет с ним так трудно, как с нами. Ребята сами возьмут его в руки. И он справится.

— А где жить думаешь?

— Мне дали комнатку. В общежитии геологов. Обещают, если все получится, через год дать квартиру. Я буду очень стараться. Нельзя сорваться мне. Подниматься трудно. Но надо. Иначе себя перестаешь считать мужчиной…

— Дай Бог тебе удачи! — разжала баба ладони, поняв, что Василий полон надежд на лучшую долю. — Будь счастлив!

— Я, если разрешишь, иногда буду заходить к тебе, по-свойски, как к другу, старой знакомой, по старой памяти. Думаю, не помешаю?

— Когда уволиться хочешь? — спросила Тонька, посерьезнев.

— Завтра заявление принесу тебе.

— Мужики об этом знают?

— Конечно! Даже обмыли по грамульке, напоследок.

— На прощание?

— Э-э, нет! Я не прощаюсь! Я всегда буду с вами! Я напишу о вас песню. Она будет похожа на всех нас…