Этот охранник в магаданской номерной зоне строгого режима был непохож на своих сослуживцев-ровесников даже внешне. Молодой парень, а совсем седой. И даже глаза его не вспыхивали, как у других, озорными огнями. В них словно умерла молодость, не успевшая расцвести. Он не умел смеяться. Ни с кем не дружил. Жил в казарме охраны обособленно. Молчаливый, хмурый, он будто забыл, что на свете бывают радости.
Солдаты-охранники обходили его стороной, стараясь не задеть даже ненароком. Он не реагировал на шутки, не любил анекдотов и никогда их не слушал. Не подсаживался вечерами к столу попить чай с сослуживцами.
Борис всюду был один. И в отличие от сверстников сам попросил военкомат направить на службу во внутренние войска — на охрану мест лишения свободы.
Со всеми охранниками заговаривали заключенные. Этого — не задевал никто. Даже фартовый барак, известный своей наглостью, притихал при появлении Бориса.
Он никогда не выходил из себя. Но говорил так, что ослушаться его ни у кого не хватало духу.
Глаза Бориса словно протыкали собеседников насквозь и не оставляли шансов на препирательство или неповиновение.
Глухой, словно от колен идущий голос, тяжело ронял скупые слова приказа. Дважды не повторял их никогда.
Еще вначале, на самом первом месяце службы, попытался, подосланный фартовыми, стопорило убить Бориса. И подскочил с ножом, вывернувшись из темноты коридора. Нож едва коснулся охранника, как стопорило был отброшен к стенке и тут же убит…
Борис знал, что иного выхода не было. Его проинструктировали на случай, если случится нападение, — уничтожай. И ничего не опасайся.
Фартовые, увидев стопорилу, расстрелянного в упор, долго думали, как отомстить за него охраннику. Но желающих взять на гоп-стоп Бориса не находилось. Хотя в любой барак по всей территории он входил без оглядки.
Он ни к кому не придирался и никого не выгораживал.
Единственным врагом у него в зоне был негласный президент всех зэков по кличке Жмот. Его все обходили подальше, даже начальство зоны. Но не Борис…
В дежурство этого охранника никому не удавалось отлежаться на шконке. Борис входил в барак и, оглядев зэков тяжелым взглядом, приказывал коротко:
— Выходи!
Кто-то прикидывался больным и не вставал со шконки. Охранник сгребал за шиворот, вытаскивал из барака и, обменявшись взглядами с начальником охраны, приказывал:
— В шизо! Марш!
Особо Борька ненавидел фартовых и блатных. Им он не давал ни малейшей передышки. На работе и в бараках не спускал с них глаз. Держал на слуху каждое слово, всякое движение и никогда не опаздывал, не допускал ЧП.
Так уж совпало, что именно в этой зоне отбывали наказание два охинских пахана — Медведь и Пан.
Они прошли все сахалинские зоны, не раз ударялись оттуда в бега. А теперь попали на Колыму за организацию особо тяжкого преступления. Оба получили по пятнадцать лет. Каждый отбыл по половине срока. Но ни зачеты, ни амнистии не распространялись на их статью, и паханы знали: иначе, как по звонку, не выйти им из этой зоны.
Борис, казалось, даже не дремал во время своего дежурства. С фартовых не спускал глаз ни днем, ни ночью. Он хорошо их знал. Не в пример фартовым, не узнавшим в седом парне вихрастого, губошлепного пацана, которого охинские «малины» держали за шестерку, отделываясь трояками и пятерками за мелкие услуги.
Пацана понемногу учили, как надо линять от мусоров. Как уводить их от кентов, как надо стоять на стреме. Борька схватывал эту науку на лету.
Он считал их благодетелями и кормильцами. Никогда не отказывался выполнять их поручения. У него не было от них ни тайн, ни секретов. По их требованию он сдружился с сыном следователя Коломийца. И лишь потом узнал, для чего это было нужно.
Слепок с дверного ключа он сделал быстро. Никто из Коломийцев не приметил. А передав, узнал, что шкура следчего мента теперь в кармане у «малины».
За слепок ключа от квартиры Коломийца фартовые дали Борьке целых сто рублей! Но они не обрадовали пацана. Он бросился бегом к сыну следователя — Сашке. Сказал, что замышляют воры, намекнул, что надо сменить замок. На следующий день в дверь был вставлен новый — финский, а Борьку впервые избили на Сезонке фартовые за подсунутую лажу.
Пацан стал осмотрительнее. Прислушивался, что говорили в «малине» о следователе, и вовремя предупреждал его.
Борис, сам не зная, как это случилось, привык, а потом и привязался к Сашке Коломийцу. Тот был не по годам серьезным мальчишкой. Не любил шумных игр, и его все интересовало. Почему луна не греет? Отчего она и солнце — желтые? Почему так необычайно красивы снежинки, кто делает их узорчато-кружевными? Зачем они так быстро тают? Почему звезды мигают, а луна не умеет? Почему деревья растут из серой земли, а листья на них зеленые? У Борьки таких вопросов не возникало. Он думал о земном: где взять деньги на портки брату, который пошел в первый класс, на какие деньги доживет семья в этот месяц. Как наскрести денег отцу на сапоги. Почем сегодня картошка на базаре. И как растянуть буханку хлеба всей семьей на два дня.
И все же они дружили. Сашка мечтал стать астрономом, чтобы найти ответы на свои вопросы. А Борька думал, как устроиться на такую работу, чтобы семья не бедствовала.
Сашка никогда не думал о еде. Он даже не помнил, ел он что-нибудь сегодня или нет. Он даже не любил мороженое. Никогда не просил у отца и матери сладости. Он жалел всех дворовых собак и кошек.
Борька считал его самым чудным пацаном на земле, оберегал его от дворовых забияк. Защищал в школе.
Он рассказывал ему, своему другу, что Владимир Иванович устроил его, Борьку, на работу в милицию. И скоро он сдаст экзамен на автослесаря, будет зарабатывать, как взрослый мужик, и обязательно купит с первой получки сестренке — ленточки в косички, среднему брату — штаны на лямках, отцу — настоящие яловые сапоги.
Сашка плохо слушал его и думал, куда делась луна, а на ее месте висит худой и бледный месяц.
Борька рассказывал другу, чему он научился на работе. Говорил о принципах работы автомобильного двигателя, рассказывал, чем отличается грузовик от легковушки. Он делился своими успехами и промахами. Сашка радовался за Борьку, когда тому что-то удавалось.
Он не знал, что Борька, работая автослесарем, не теряет связи с Сезонкой. Так было нужно. И пацан первым предупредил Коломийца о Коршуне, последнем дне, отпущенном тому «малиной». А утром предупредил о готовящейся разборке, где Коршуна непременно убьют.
Но оперативники сработали грубо, и фартовые сбежали, оставив недобитого Коршуна посередине хазы.
Первое подозрение о связи пацана с милицией возникло у фартовых не случайно. Они прислали к нему налетчика. Тот долго бил Борьку на глазах младших детей, пока не вернулся с работы отец. Он отнял сына и, врезав налетчику в челюсть, выкинул из квартиры. Запретил сыну ходить на Сезонку. Но… Пацан слишком завяз и многое знал о фартовых. Они поймали его возле дома утром. И, узнав, что отца нет, вошли в квартиру.
— Вызови во двор своего кента-лягашонка! — потребовали жестко.
— Зачем он вам?
— Тебе что за дело? Надо! Шустри! Заведи его в подвал, а сам линяй, как только мы войдем туда! Усек?
— Вы его замокрить хотите? — У Борьки встали волосы на голове дыбом.
— Ты о своих думай. Не вытащишь — твоим не дышать! Заложишь лягавому — весь корень под перо пустим. И тебя, падлу! Как стукача! А ну! Шевелись, хорек сопатый! — Его вышвырнули из комнаты пинком.
Борька не хотел звать Сашку. Он шел, роняя слезы. Знал: не позови, фартовые сдержат свое слово.
Борька не знал, что, спугнув разборку на Сезонке, оперативники убили Хмыря. Шальною пулей, не целясь. Фартовые мстили за него.
Пацан подошел к подъезду дома, где жили Коломийцы. Решил сделать вид, что звал Сашку, но его не оказалось дома, соврать, чтоб оттянуть время, а там — предупредить следователя. Но… Сашка выскочил из подъезда навстречу Борьке и вытащил его во двор.
— Глянь! Какое стекло я нашел! Через него на солнце смотреть можно! Даже днем!
Не успел показать стекло, как сильные руки подхватили мальчишку, заткнули рот, заволокли в подвал. Там уже был Пан. Туда же минутой позже вбили и Борьку. Дверь в подвал наглухо закрылась.
Что там замок дворничихи, повешенный на дверь? Его фартовые сковырнули тут же…
— Попухли, падлы! Ты, лягавый выродок, сдохни за кента! — схватил Пан Сашку за голову. Мальчишка не мог крикнуть. Хлынувшая кровь выбила кляп изо рта. Сашка упал замертво. Борька вырвался из рук фартовых. Но тщетно…
— Кенты! Лягавый прихилял. Своего хватился! Смываемся! — открыл кто-то дверь.
— Погоди! Я с этого суки сниму еще полосу! — рванул кожу со спины мальчишки Пан и, наступив ему ногой на горло, вышел из подвала.
Борьке повезло лишь потому, что телогрейка защитила, не дала раздавить горло, перекрыть дыхание. Да и Пан торопился…
Борька не помнил, как оказался в больнице, кто его нашел в подвале.
Навестить сына в палату пришел отец. Мальчишка не узнал его. Тот постарел вдвое. Не сразу, но все же сказал, что нет у Борьки больше никого. Ни сестер, ни братьев. Всех похоронили в один день…
Борька горько заплакал.
— Медведь их передушил, как цыпляток. Всех в кучку свалил на одну койку. За тебя! Что предал «малину». С милицией связался! Тебя еле выходили. Сказали, всю жизнь с горлом мучиться будешь. Испортили его тебе. Насовсем.
— А Сашка? Его спасли? — спросил отца.
— Где уж там! Он враз помер. Хоть в том повезло, что не мучили, не издевались, как над тобой…
В тот же день к Борьке пришел Коломиец. При нем делали Борьке перевязку, разматывая пацана из бинтов.
Следователь, глянув на мальчишку, рот рукой закрыл. Всякое видел. Но это — потрясло… Он первым приметил поседевшую Борькину голову, резко изменившееся лицо.
— Я позже приду, — хотел уйти Коломиец. Но Борька попросил подождать.
Когда ему закончили перевязку, попросил следователя наклониться и что-то тихо, сбивчиво объяснял.
В этот же день взяли всю «малину». Никто из фартовых не смог уйти. Медведь и Пан не ожидали облавы. Они забыли, что и об этой хазе на Дамире знал Борька. А может, сочли мальчишку мертвым.
Они усмехались, когда их привезли в морг на опознание трупов. Ребятишки лежали рядом. Рука к руке. Словно устав после озорной игры, прилегли отдохнуть и уснули…
— К расстрелу без суда таких вот надо приговаривать, — возмущалась бездетная уборщица, глядя на привезенных убийц.
Пономарева Маргарита, следователь прокуратуры, ожидала, что Медведь и Пан, увидев трупы детей, поймут, что им грозит расстрел, и попытаются смягчить наказание чистосердечным признанием. Но те заговорили лишь через десять дней, да и то лишь потому, что не выдержали взятые вместе с ними фартовые и начали давать показания.
— Лягашонка зачем замокрили? А за своего кента! Его падлы-мусора расписали. Думали, на холяву сойдет? Ни хрена! — ухмылялся Медведь.
— При чем мусоренок? Он — гнида, своему козлу лягавому по кайфу был? Нам свой кент дорог! Вот и рассчитались! — не смутился Медведь. — За что зелень сапожника гробанул? А затем, чтоб суки не дышали. Один ихний лажанулся, и те такие же, — махнул рукой и добавил: — Люди ожмурились, кенты! А тут — говно жалеют! Да я ихнего Борьку по стене размазать хотел. Жаль, не дали. За то, что скурвился с лягавыми. Их стукачом заделался. Как узнали? Засек его наш стремач. Мы его на хвост к суке посадили. И накрылся. Засекли! Ему пофартило! Мы и не думали оставлять дышать его. Ожмурить решили всех — скопом. Чтоб не плодилось в городе всякое блядво! Вам их жаль? А нам своих. То-то! У всякого своя шкура — родная. А кент — дороже воли!
Пан, припертый показаниями фартовых, ответил четче:
— «Малина» — не лягашка! Мы фартовых с пацанов растим. Каждого. И за потерю — не прощаем. Замокрили нашего — поплатятся своими. Неважно — лягашами или мусорятами. Зуб за зуб! И пусть не гоношится, гад лягавый, что сумел из нашего шестерки сделать стукача. Недолго кайфовал. Да и сам на свете не заживется.
Почему именно они, паханы, взялись выполнить работу мокрушников, ответил, не скрывая:
— За каждого кента пахан в ответе! Сам за них ожмуреньем мстит. Это — не западло, в честь «малине»…
Их приговорил к расстрелу городской суд. Но… Через неделю был получен текст амнистии, где говорилось о замене смертной казни сроками наказания всем, приговоренным к высшей мере в нынешнем году…
Медведь и Пан, узнав о том, не удивились, не выдали особой радости. И молча выслушали сообщение об этапировании на Колыму.
Борис, закончив семилетку, теперь работал автослесарем в милиции, учился в вечерней школе и за все годы не завел ни одного друга. Он возненавидел Сезонку.
Когда выдавалось время, ходил на кладбище. Здесь, совсем рядом, лежали самые дорогие для него люди. Одни поплатились жизнью за его неосмотрительность, другие — из мести…
«Сашка! Сашка! А луна тоже плачет. Вон сколько звезд, все ее слезы, как у матери твоей, не просыхают никогда, — говорил мальчишке, словно живому. — Простите меня, — просил сестер и братьев. Им он рассказывал, как невыносимо тяжело стало без них: — Не нужда — горе. Ее хоть как-то пережить можно. Особо когда все вместе. Тогда мы были счастливыми. Но я не понимал. Горе одному остаться. Виноватым в своем одиночестве. И вас мне не поднять. Не вымолить прощения. Свою бы жизнь отдал, чтоб встали вы», — горе сжимало сердце Борьки.
Едва закончил десятый класс, умер отец. Да жил ли он все эти годы? Часами молча сидел на своем стуле, уставившись в одну точку невидящим взглядом. Работа валилась у него из рук. Он забывал о еде и отдыхе. Иногда засыпал на стуле. Во сне он улыбался: снова детей видел. Живых. Пробуждение было наказанием для сапожника. Он умер на детской койке. Один. Борис был на работе. Вернулся, когда отец уже остыл. Он не держался за жизнь, из которой в один день ушли его дети.
Борька остался совсем один. Иногда ночью он слышал голоса родных. Их смех…
Сколько он передумал и пережил за эти годы, знал только он один. Быть может, свихнулся бы, не приди однажды к нему Коломиец. Борька все годы чувствовал себя виноватым перед ним. За Сашку, которого не сумел уберечь.
— Чего ж без света сидишь? Или уснул? — глянул на Борьку, сидевшего у стола. Присел рядом, положил руку на плечо парня.
— Вырос ты, Борис! Совсем взрослым стал. Скоро в армию. Вернешься в Оху после службы?
— Конечно. Здесь у меня свои. На кладбище.
Коломиец голову опустил. Сдавил виски руками. И, помолчав, сказал:
— Тебя хотят рекомендовать в школу милиции. Как ты на это?
— Нет. Не пойду. Я другое выбрал для себя, — и поделился мыслью о внутренних войсках.
— Неплохо. Но… Там крепкие нервы нужны. И выдержка. Служба в зоне… это тяжелее, чем на границе. Подумай. Ведь опасно. Ежеминутный риск для жизни. Побереги себя. Как сына прошу!
— Для чего? У меня все отнято, — ответил Борис глухо. И, помолчав, добавил: — Я не советуюсь. Я решил!
Борис не сразу узнал, что в этой зоне отбывают наказание Медведь и Пан. Других фартовых раскидали по сахалинским зонам. И только эти отбывали свой срок на Колыме, убереженные амнистией от расстрела.
Борька поначалу их тоже не узнал. Постарели, похудели, почернели паханы. Не по нутру пришелся им климат колымской зоны. Особо сдали они в последние два года, когда начальство области заменило всю администрацию зоны и новый начальник сразу решил выгнать фартовых на работу, всех до единого. Он и слышать не хотел о законах воров, запрещающих фартовым «пахоту». Подняв на ноги охрану, приказал вывести из бараков всех до единого.
— А Жмота тоже вывести? — спросил его начальник охраны, единственный из старых кадров, уцелевший на своем месте.
— Он что, особый? Веди!
— Он — президент зоны, — прошептал начальник охраны, заранее дрожа от страха.
— Кто?! — не поверилось в услышанное, и скулы нового начальника побелели: — Анархию развели? Вора в президенты? Ты в своем уме? А ну, веди его сюда! В карцер! Пусть там себя проявит, хоть царем.
Жмот выйти отказался. И, послав нового начальника по фене, передал через охранников, чтобы тот не дергался. Мол, тут и не такие горячие остывали…
Услышав, что передал «президент» новому начальнику зоны, зэки расхохотались.
— Всех в карцер! И этого следом пригоню, — пообещал начальник. И, взяв с собою пятерых солдат покрепче, вошел в барак.
Жмот хлебнул чифира и теперь, как говорили зэки, ловил кайф. Глаза, налитые кровью, ничего вокруг не видели. Он кипел, что его, президента, хочет вышвырнуть на «пахоту» какой-то ферт, недавно прихилявший в зону.
— Заключенный! Встать! Почему отказываетесь выходить на работу? Живо — в карьер! — приказал начальник зоны.
— Ты, гнида, из чьей жопы возник? Падла вонючая! А ну! Хиляй с хазы шустро! Пока тебе ходули не выдернули, пидору раздолбанному, чтоб ты в сраке обиженника ожмурился, падла лягавая, — двинулся на начальника зоны Жмот, выставив два пальца, словно собираясь выколоть тому глаза.
— В шизо его! — послышался приказ. И охрана, налетев на Жмота, попыталась закрутить тому руки за спину. И, вломив ему под бока, увести в шизо.
Жмот слегка расправил плечи, и все охранники слетели с него жалкими пушинками.
— Меня в шизо?! — Он встал напротив. И, схватив начальника за шиворот, оторвал от пола: — Утоплю в параше, если еще раз возникнешь в моей хазе! Доперло, прохвост облезлый, шаромыга занюханная?
Начальник зоны упал в бетонный проход и скомандовал:
— В ружье!
Солдатам не стоило повторять команду дважды. Автоматные очереди быстро отрезвили Жмота, повалили на пол, лицом в бетон.
— Наручники ему! В шизо на месяц! Неделю без жратвы! Ни пайки хлеба! Я ему покажу, кто есть кто! А ну! Живо руки за спину! — потребовал жестко начальник зоны.
Жмота вели в шизо под прицелом автоматов. Он озирался, скрипел зубами. Наручники ему сняли лишь в шизо. И, решив выполнить приказ, не давали есть до самого утра. А утром подняли бунт фартовые. Они требовали выпустить Жмота, грозя в противном случае спалить всю зону дотла.
Ни автоматные очереди, ни овчарки, спущенные с цепи, не успокаивали. Они лишь подлили масла в огонь. И тогда, забыв о зиме, охрана включила брандспойты, со всех сторон на зэков хлынули тугие струи воды, а с постовых вышек заговорили пулеметы.
Зэки вжались в землю. Лежали, не шевелясь. Зачинщиков бунта среди ночи вывезли в отдельный карьер. Там они работали и жили. Без шконок, без баланды, без кипятка, без бани. По четырнадцать часов без перерыва вкалывали под прожекторами и автоматами. Никто из них не верил, что выйдет отсюда живым: чуть слабел, падал, и приклады охранников и зубы сторожевых собак поднимали на ноги.
Фартовые спали в карьере, на земле. Новый начальник зоны Тихомиров решил навести порядок и наказывал за всякое неповиновение.
Борис приехал на службу с новым пополнением. Он хмуро оглядел зону, обнесенную колючей проволокой, вышки часовых, серые длинные бараки.
— Эй, салага, хиляй сюда, — услышал он внезапно. И, оглянувшись, увидел зэка.
— Чего надо? — спросил глухо.
Зэк, глянув на Борьку, будто собственным языком подавился. Попятился от охранника.
А через полчаса молодые ребята, прибывшие на службу вместе с Борисом, смеялись, как шуганули они зэка, спросившего их, не прихватили ли они из дома заварку чая для чифира.
— Эх, салаги! Озолотиться бы смогли с таким товаром! — бросил зэк вслед и услышал:
— Катись отсюда, гад ползучий! Увидим тебя чифирнутым, живо в шизо кинем. И вкинем, мало не покажется.
Бориса сразу определили охранять штрафной изолятор, где набирался разума Жмот.
— Свежак? — обрадовался президент, увидев Бориса, и потребовал для себя чифира.
Охранник глянул на него исподлобья и ответил коротко:
— Перебьешься! — Его уже проинформировали, кто содержится здесь.
— Слушай, не на холяву! — подал голос Жмот.
Борька отошел от двери, чтобы фартовый не видел его.
— Эй, свежак, падла буду, не пофартишь, выйду — припомню тебе!
— Ты мне грозишь?! — подошел Борька к двери вплотную. Ему сразу вспомнился тот жуткий день в жизни. — Слушай, ты, козел! Выйдешь отсюда живым иль нет, это еще вопрос! Но если выползешь, не ты, я тебя сыщу. Сам! За грозилки, паскуда, душу посеешь!
Услышав такой ответ, Жмот в стены, в дверь заколотился от ярости. Он материл Борьку последними словами. Охранник еле сдерживал себя. Ему так хотелось войти в шизо и вломить президенту. Ведь неспроста за два года перед службой учили его в милиции приемам рукопашного боя, защиты и нападения.
Но Борька знал — сейчас нельзя. Хотя все еще, быть может, впереди.
А под вечер охранника фартовые позвали. Просили передать Жмоту жратву и курево. Борис отказался и велел убираться в барак живее.
— Какой навар хочешь? Вякни! — поняли его отказ по-своему.
— Линяй, гады! Все до единого! — сорвал с плеча автомат. И дал предупредительную очередь поверх голов. Этого законники никак не ожидали.
Узнав, что случилось, усилили посты и к Борису поставили еще одного парня. На другой день снова подошли законники. Их заметили часовые и открыли огонь с вышки. Фартовые сбежали. Но ночью сумели подойти к шизо со стороны двери, ведущей к хозяйственным постройкам. Там шизо охранялось слабее. Они были уверены, что ночью охрана будет спать и они сумеют не только накормить, но и выпустить президента из клетки.
Им это удалось. Заснул напарник Борьки. Неслышно сняли у него с ремня ключи от шизо. Выпустили президента и тут же исчезли.
Охранник проснулся рано утром. Дверь шизо закрыта, как прежде, ключи на месте, а Жмота нет.
Он открыл камеру, два голых чурбака лежали на полу, фартовый словно испарился.
В бараке Жмота, конечно, не было.
— Где же он? — дрожал охранник осиновым листом, понимая, что может попасть под суд военного трибунала. Там никто не станет смотреть на то, что человек служит в охране зоны всего второй месяц.
Начальник охраны, узнав, кто исчез, чуть дара речи не лишился.
— Ушел в бега Жмот! Придется опять с собаками его искать. А сыщем ли? Он же, ясно, не один сбежал, — тряслись руки у человека.
Начальник зоны, узнав о случившемся, оглядев охранников, приказал коротко:
— Когда вернете в шизо, доложите.
— Скорее! — торопил солдат начальник охраны.
— Куда скорее? Очертя голову? Да вы сначала узнайте, сколько с ним ушло в бега фартовых? — сурово обронил Борька. — Эта спешка может дорого обойтись.
— С каждой минутой мы теряем шансы! — дрожал начальник охраны, но фартовых вывел на перекличку. Среди них недоставало еще двоих законников.
Борька встал на лыжи первым. И, выбрав для себя матерую овчарку, закинул автомат на плечо. Прихватил пару запасных обойм. И пошел впереди, в голове погони.
Вокруг зоны лежал глубокий жесткий снег, схваченный сильными морозами. Такой не проваливался под ногами. Собака взяла след фартовых сразу. И, едва миновав запретную зону, помчалась во весь дух.
Борька первым заметил махорку, которою фартовые присыпали свой след, чтобы собака не могла нагнать их. Знали — махорка надолго отбивает у собаки способность различать запахи.
— Пропали! — отчаялся начальник охраны, увидев бессилие чихающих собак. Они легли на снег и отказались от погони. — Верните собак в зону! Да и самим придется возвращаться с пустыми руками.
— Ну уж нет! Они пешком, мы — на лыжах. Нагоним! Вперед! — перебил Борис начальника охраны.
Борис поднял собаку, зажал ее голову и надавил на переносицу резко, сильно, так, что кровь из носа псины брызнула. Овчарка от боли клыками клацнула у колена. Взвизгнула. Но кровь смыла махорку, которую псина вдохнула в себя. И собака, уже не опуская морду, понеслась, ловя поверхностный запах. Погоня мчалась тихо, без криков, без лая, без разговоров. Только поскрипыванье лыж слышалось в морозном воздухе.
Через два часа погоня вышла к трассе, где, обгоняя одна другую, мчались машины с разными грузами. Легковые и грузовые. На какой-то из них уехали беглецы.
— Пропали! Теперь они уже в Магадане! Уедут на материк! — схватился за голову начальник охраны.
— Без документов никуда не денутся. Да и в зэковской робе в Магадане не покажутся. Их тут же накроют. А значит, еще имеем время. Но немного. Деньги у них, конечно, есть. Одежду и документы быстро купят. Но ведь не у первого встречного. Побоятся, чтоб не заложили. Нам надо на попутку. Опередить. Далеко они не уйдут. Будем проверять на въезде в город каждую машину. Но надо разделиться на две группы. По пятеро. Они могут выйти, не доехав до города и войти в него пешком, обойдя дорогу. Погоню они тоже предполагают, — говорил Борис.
Машины послушно останавливались у обочины. Водители показывали грузы, сочувственно, понимающе смотрели на молодых солдат. Значит, из какой-то зоны ушли в бега заключенные.
Время близилось к вечеру. Голодные, замерзшие охранники едва держались на ногах, проклиная стужу и собачью службу. Грозили солдату-соне наподдать в казарме, когда вернутся в зону.
— Чего грызетесь? Ждали их посветлу, что ли? Готовенькими и с извиненьем за беспокойство? Ночью их поймаем. Не иначе. Они на темноту надеются. Не забывайте, в бегах фартовые! — сказал Борька.
Он остался вместе с четырьмя сослуживцами в двух километрах от Магадана, на пронизываемой ветром и холодом Колымской трассе.
Сумерки сгущались быстро. Мчались машины, обгоняя одна другую. Но этот грузовик шел с погашенными фарами напролом.
— Уйдет без проверки! — ахнул кто-то.
Борька сорвал автомат с плеча. Дал очередь по
колесам. Машина ткнулась в сугроб и остановилась.
— Выходи! Почему не остановил? Почему без света? Откинь брезент, что везешь? — отступил на шаг от борта грузовика Борис.
— Ты мне камеры гони! Как я теперь до города доеду? Нагнали вас сюда, сыскных собак! — орал шофер, держа наготове заводную ручку.
— Покажи груз, откинь брезент! Но поначалу Крону впусти! — поднял собаку к борту машины. Овчарка ухватилась лапами, сунула морду под брезент, зарычала глухо и с рыком бросилась в глубь кузова.
— Там мясо! Куда собаку запустил? — орал водитель.
— Захлопнись! Не то живо вместе с мясом отправим в зону! — пригрозил один из охранников.
Крона кого-то прихватила. Из кузова послышалось:
— Сдохни, блядь.
Охранники стерегли кузов, а Борис тем временем остановил проходящую машину, попросил осветить фарами кузов грузовика. Он и впрямь оказался забитым свиными тушами. Собака сумела пролезть сверху и прихватила кого-то, прятавшегося за грудами мяса.
Туши мигом полетели в снег одна за другой на обочину. Борис держал автомат наготове. Звал
Крону. Та молчала. Когда туш в машине поубавилось, один из охранников заскочил в кузов и тут же вывалился мешком, упал на дорогу. Борис увидел нож, пробивший шинель на груди: метать ножи на слух, в кромешной темноте, умели лишь фартовые.
Борька вовремя повернулся к кузову. Из него серой тенью выскользнул Жмот. Охранник прошил ему ноги автоматной очередью. И крикнул в кузов:
— Выкатывайтесь! Теперь уж не уйдете!
Вскоре из-за туши вылезли двое фартовых.
Охранники защелкнули на них наручники.
— Ты тоже с нами поедешь! — глухо приказал Борька водителю, менявшему простреленные колеса.
— А я зачем вам? — валял тот дурака.
— За пособничество уголовничкам в побеге! — уточнил один из охранников.
— Эти ножами грозились. Мол, не довезешь, укокошим, как клопа! Вы в зону кинуть грозите! Да что за жизнь проклятая! — Шофер швырнул под сиденье ключи.
Борис попросил водителя, светившего в кузов, сообщить второй группе охраны, чтобы поспешила сюда…
Вскоре шофер уехал. И на трассе стало совсем темно. Лишь грязная матерщина Жмота, лежавшего у обочины, теперь уже не злила никого.
— Что же я ей напишу? — послышался вздох охранника сбоку.
— Кому?
— Матери Игоря… Он ведь мне еще и соседом был. Всю жизнь с ним дружили. Один он у матери. Старенькая она теперь. Как перенесет? — сокрушался второй охранник, белобрысый Юрка.
А Борис вытащил из кузова задушенную Крону.
Лишь к полуночи охрана вместе с беглецами вернулась в зону.
Начальник не спал. Тут же вышел навстречу в расстегнутом кителе. И, узнав о случившемся, приказал запереть беглецов в шизо, а ключи приносить ему.
— Троих охранников на этот пост. И собак! Эти не проспят!
Когда фартовые остались под надежной охраной новой смены, начальник зоны попросил всех, кто принимал участие в погоне, зайти к нему в кабинет.
Начальник охраны взялся рассказывать. Но его дополнил Юрка. Честно выложил все. О Борьке рассказал. О том, как был убит Игорь. О водителе. Его допросили утром прямо в зоне. И отпустили, предупредив, что сообщат о случившемся в отдел милиции по месту жительства и на работу.
Борьку начальник охраны вызвал к себе на следующий день:
— Где работал до службы?
— В милиции. Автослесарем…
— Помогал угрозыску? Или вообще интересовался его работой?
— Было немного. Друга имел. Его отец следователем в милиции работает. Толковый человек. Много рассказывал, — коротко сказал парень.
— Светлая голова у тебя, парень! Я хочу назначить тебя старшим охраны. С завтрашнего дня.
Борька не стал отказываться. И чаще всего проверял шизо, где все еще содержался Жмот.
— Отказывается жрать, шелупень! Выставляется, гад, вроде ему лучше сдохнуть, чем на пахоту после шизо идти, — говорил Юрка Борису, негодуя на президента.
— Какая работа? Его за Игоря судить будут! Добавят прохвосту пожизненно и посмертно. Век свободы не увидит! — говорил старший охраны громко, чтобы Жмот услышал.
Тот взъярился тут же и начал колотиться в дверь, грозя разнести всю зону в щепки. Ноги у него заживали. И в день суда он на своих ногах вышел из шизо.
— Пятнадцать лет с режимом особого содержания! — вынес суд окончательный приговор.
— Я никому не могу доверить этого типа. Только тебе! Конвоируй его на дальний карьер. Там такие же! Проследи, хотя бы первые два месяца, чтобы не сбежал. Дольше уже не сможет. Там его дни будут сочтены. Пусть сдыхает. А ты вернешься, как только увидишь по Жмоту, что ослаб, — сказал начальник.
Борис не стал откладывать этапирование Жмота в карьер на следующий день. Вдвоем с Юркой они вывели президента из шизо, защелкнули ему наручники и под автоматами погнали на дальний карьер пешком.
Президент сначала шел, матерясь, километров пять по лютому морозу. И вдруг, оглянувшись назад, попросил:
— Дайте хоть закурить! Теперь уж напоследок…
— Давай дадим! — предложил Юрка.
— У меня такой вот хрен друга убил, еще в детстве. Я и теперь помню. Этот Игоря убил! Недавно! И сам жив остался! Курить хочет! Я б ему прикурил! Такому палец протяни, он голову откусит! — отказал Борис и прикрикнул: — Шустри, фартовый! Вперед!
Когда президент оказался шагах в пяти от охраны, Борис сказал Юрке:
— Задумал что-то прохвост, не иначе! Фартовым западло стрелять курево у охраны. А этот к тому же некурящий… Будь начеку…
Дорога в карьер шла через распадок. Едва подойдя к нему, Жмот оглянулся, встретился взглядом с Борькой, криво усмехнулся. И вдруг взвыл протяжным воем. И тут же из распадка отозвался хор волчьих голосов.
— Давай убьем его здесь и вернемся назад. Скажем, что при попытке к бегству шлепнули гада! — предложил белобрысый Юрка.
— Ни хрена! Я себя не лишу кайфа посмотреть, как этот пидор будет вламывать в карьере! — не согласился Борис и бросил глухо: — Вали в распадок!
Жмот неожиданно повалился на бок и покатился вниз, ловко кружа меж кустов, пней, коряг, отталкиваясь ногами от поваленных деревьев. Вот он замер за сугробом. Притих, взвыл еще раз. И тут ребята заметили серые волчьи спины, замелькавшие по бокам.
Президент, приглядев пенек, разбил цепь, соединяющую наручники. И, бросившись бегом к ближнему дереву, взобрался мигом.
Охранники дали очередь по стае. Волки набросились на убитых собратьев.
— Сам слезешь иль помочь? — направил автомат Борис. И тут же увидел над головой Жмота рысь, приготовившуюся к прыжку. Зайцев промышляла она в распадке. А тут сама добыча подоспела.
Жмот не ожидал, не видел рыси. Та, убитая Борькой, сбила при падении Жмота с ветки.
— Вперед! — услышал тот команду, не совсем понимая, жив он или мертв. Ведь стрелял охранник, конечно, в него. Этот не промазал бы.
«Выходит, и на том свете без охраны шагу не сделать», — мелькнуло невольно у фартового.
— Вставай! Бегом! — поддел сапогом в бок Юрка. Ох и рисковал! Будь он один, не простил бы ему Жмот этих вольностей. Ноги живьем вырвал бы. Да только держит его на прицеле второй охранник. Не только каждое движение, всякий взгляд сторожит.
— Живо! Шевелись — послышалось над головой. Жмот увидел: стая снова смыкает кольцо.
— Давай пристрелим? — попросил Юрка. Услышав это, Жмот тут же вскочил на ноги. Из карьера можно попытаться уйти, но от пули охраны увернуться удавалось немногим.
Волки подкрались совсем рядом. Короткая очередь срезала вожака. Стая отстала. У Жмота вся спина в поту. Пока выбрался наверх, не менее десятка раз с жизнью простился. А все эти охранники. От волков отстреливались. И у самого бока Жмота матерого зверя пристрелили. «Тоже, верно, в своей стае в президентах был», — матерился зэк, подтягиваясь за сук, торчавший из снега. Тот хрустнул в руке. Сломался, не выдержал тяжести, и фартовый, не удержавшись на ногах, покатился вниз.
— Куда, пропадлина? — вцепился в него Юрка и тут же покатился вместе с Жмотом на дно распадка. Борис сразу увидел кровь на снегу.
«Неужели у него был нож?» — встали волосы дыбом.
— Юрка! Юрик! — побежал к охраннику.
— Спета песня! — ощерился Жмот. И не успел сорвать автомат с Юрки, как короткая очередь прошила плечо фартовому.
— Падла! Теперь оба сдохнем! — взвыл тот не своим голосом, указывая на волков.
Борис взял автомат из мертвых рук Юрки. В горле его торчала тонкая спица, которую фартовый прятал в шве телогрейки.
— Вперед, гнида! — взревел Борька каким-то чужим, жутким ревом. И, рассвирепев, кинулся к Жмоту. Тот не успел отскочить. Борис, подцепив его, вне себя от ярости, перекинул через плечо. Жмот, ударившись о корягу, еле встал. Стая волков ждала развязки, выла, почуяв мертвого.
— Отваливай! Вперед, паскуда! — прошил короткой очередью чернеющее над головой зэка небо.
— Прикнокай! Больше не могу! — упал в снег Жмот.
— Вставай! — ткнул автоматом в бок со всей силы и, сдернув со снега, приказал взять на плечо Юрку.
Жмот не поверил в услышанное. Но Борис, подняв убитого, положил на шею президента. Тот хотел скинуть. Но короткая очередь отрезвила.
Оба вышли из распадка, шатаясь. Следом за ними, поджав под брюхо хвосты, плелись волки, видимо удивляясь, зачем было убивать, если добычу на плечах приходится нести?
Жмот шел медленно, тяжело. Стонал все сильнее. Из простреленного плеча текла кровь.
— Дурак, вонючее мудило! Я б тебе на всю житуху обеспечил, отпусти ты меня на волю! Кой понт с того, что приведешь в карьер? Кайф сорвешь? От него теплей в пузе не станет! Как последний фраер на получку дышать станешь! Я ж тебе целый «лимон» отвалю! Клянусь мамой! На эти башли ты до конца жизни кайфовать будешь! С бабами! Их на «лимон» тыщу иметь будешь! По сотне блядей за ночь! И водяры, хоть купайся в ней! Не мори! Пока не поздно. Хиляй в зону, скажи, сожрали волки!
Сам еле ушел от них! Для кентов тебе ксиву дам. Тут же отвалят стольниками! Ты же такие деньги в глаза не видел! Фалуйся! И простимся тут. Ты меня не знаешь, я — тебя, в гробу бы видел! По рукам!
— Хиляй, козел! — Охранник оторвался от невеселых мыслей и облегченно вздохнул, увидев сверкнувшие в морозном тумане огни карьера.
— Фраер ты! Жаль, что не попался мне на воле. Либо размазал бы, либо фартового слепил!
— Лепили! До гроба не прощу! — сорвалось помимо воли, и Борька, подойдя к воротам, гулко загремел в них кулаком. Он увидел смертельную тоску и ужас в глазах Жмота, потерявшего всякую надежду и веру на возможный побег. Он тоже слышал, что с этого карьера зэки выходят лишь вперед копытами…
Борька сам привел Жмота в карьер, где почерневшие от угольной пыли зэки долбили кирками и ломами неподатливые пласты. Куски, брызги, глыбы угля сыпались под ноги. Никто из них уже не обращал внимания на боль от ушибов, не оглянулся на нового зэка.
Кто они, за что попали сюда, в ад, созданный своими руками, они давно забыли. Не до того. Прошлое умерло в памяти. Да и было ли оно? Прошлое лишь тяжкий груз. А память отнимает силы. Они тут куда нужнее самой памяти. Ведь даже здесь, уже не зная зачем, люди хотели выжить. Себе ли на смех или судьбе наперекор? Но это лучше, чем сгореть за карьером, неподалеку, неярким факелом, комком плоти, облитой бензином. Здесь даже пепел не закапывали. И зэки, видя черный дым за карьером, понимали, что кто-то не дожил, ослаб. На некоторое время останется без дела чья-то лопата или лом. Но ненадолго. Взамен ушедшего скоро приводили нового. И тоже без имени и прошлого. Лишь номер. Его ненадолго заносил в тетрадь бригадир.
Беглецов тут ловили быстро. Зимой — по черным следам на белом снегу. Угольная пыль въедалась в зэков с первых же минут в карьере так прочно, что следовала за беглецами слишком далеко. Снег здесь таял лишь на два месяца. И тогда карьер окружала зыбкая марь. Она не щадила никого. Тучи комаров, голодное зверье не ждали последнего вздоха уставшего человека и набрасывались на него, пока не остыла в жилах кровь. Что там охрана! Она возвращалась в карьер, зная, что там — хуже расстрела, добьет уголек любого. Медленная смерть всегда страшнее. Зэки здесь не знали бараков. Жили в выработках. Месяцами. Вшивели, простывали. Без баланды, кипятка. А когда поднималась пурга, то и без хлеба. Не могла привезти его машина из зоны. И тогда студеными ночами добивали зэки куском угля тех, кто ослаб вконец. Растаскивали, пока отвернулась охрана, по частям недавнего собрата.
Зачем добру пропадать? Ведь жизни оставалось совсем ненадолго. Сожгут охранники его. Без пользы для других. Тут же чья-то смерть поддержит жизнь других. Тех, кто еще может двигаться. Кости и все несъедобное заваливали глыбами угля. Либо подкладывали под них: вроде ненароком попал под обвал человек.
Кого вчера разнесли в куски? Фартового или стопорилу, а может, бывшего генерала? Никто не знал и не спрашивал. Тут поминок не справляли. К чему? В желудках озверевших зэков все переваривались одинаково.
— Отваливай в карьер! — подтолкнул Жмота бригадир.
— Он, гад, Юрку убил. Спицей в горло. Поставь его, где жизни не обрадуется, — попросил Борис.
— Там везде одинаково. Через пару недель облезлому сявке, тому, что в бараке у параши канает, завидовать станет. Это я тебе правду говорю. У нас все обламываются.
— Этот в президентах зоны был. Может, и тут захочет бугрить? — не поверилось Борису.
— А ты сам взгляни! — усмехнувшись, предложил охранник.
Борис подошел поближе, глянул вниз. В черном карьере муравьями кишели зэки.
С тачками, носилками, лопатами, ломами сновали по какому-то своему порядку. В стенах котлована будто пещеры вырублены. Их много. Одни, опустевшие, занесены снегом. Прорубившие их давно в мире ином. Живые свою нору прорубают. Боясь участи прежних жильцов, не занимают опустевшие ниши. На жизнь надеются.
А вон и Жмот. Кого-то за локоть придержал. Спросил или сказал что-то? Тот слушать не стал. Знает: не сделает норму, получить пайку хлеба надежды нет. А ее тут выполнить ох и мудрено!
Жмот подошел к зэку, толкавшему наверх тачку с углем. Тот не оглянулся. Некогда. Что из того, если президент обратился? Бывший… Здесь, в карьере, он никто. Там, в зоне, он что-то значил. А здесь главное — пайка хлеба. Она важнее всего. Она — жизнь. Президент не накормит. Сам сдохнет, если от своей пайки не отломит, не поделится. Самим не хватает.
Вот один рассвирепел. Слишком грубо к нему президент обратился. Замахнулся кулаком. Его поддержали, обложили Жмота матом. И через полчаса тот взялся вкалывать, как и все; понял, тут на холяву хамовку не отвалят.
В этот день он не выполнил норму и остался без жратвы.
— Хочешь цирк посмотреть? — предложили Борису охранники.
Подведя к карьеру, включили все прожекторы. И вмиг рассыпалась куча зэков, избивавшая кого-то.
— Твоего Жмота трамбовали. По-свойски. Хотел пайку выдрать. Не удалось. Вступились. Тут за хлеб любого сожрут. Вприкуску. Если б чуть промедлили, его бы убить успели. Но… Нет! Такое в награду! Пусть помучается! — потешалась охрана.
Жмот занял чью-то выработку, выбросил из нее снег. Над ним откровенно смеялись зэки.
Борис увидел, как вокруг карьера с рычаньем ходили сторожевые собаки. Они караулили каждый шаг тех, кого ссылали сюда из пяти номерных зон, пожалев даже пулю. Каждый день сюда прибывали десятки тех, кому вживе предстояло не только увидеть, понять, а и прочувствовать на собственной шкуре, что такое ад.
Борис видел, сколь усиленно охраняется карьер, и все же пришел сюда ночью проверить, не сбежал ли Жмот. Но нет… Подошвы его сапог торчали из выработки. Грузное тело сжалось от холода в грязный ком, вздрагивало, ежилось. От света прожекторов с непривычки не мог уснуть. Другие спали, вскрикивая во сне, ругаясь и шепча имена забытых родных и друзей, шмар и кентов. Где они теперь?
Стонут зэки, цепляясь онемелыми от стужи пальцами в черный уголь. Что чернее — жизнь или смерть? Пожалуй, в могиле было бы удобнее и теплее… Есть ли на свете наказание худшее, чем это? Вряд ли. Тут люди зверели быстрее, чем ожидалось. Какие там законы, фартовые иль человечьи! Один закон здесь признавался, звериный: выживает, кто сильнее.
Но Жмот не вписался в стаю. Она уже сжилась. Законы зоны здесь не вспоминались. А потому отнимать заработанную пайку не позволялось никому.
Лишь через три дня получил он хлеб, почти такой же черный и жесткий, как уголь в карьере. Жмот сгрыз его сразу. Другие растягивали это удовольствие до глубокой ночи. Они сосали хлеб, заталкивая маленькими кусочками за щеку либо под язык.
Через неделю недавний президент заметно сдал.
— Послушай, Борис, у меня тут чахоточные завелись. Кровью харкают. Боюсь, чтобы других не заразили. Сдохнут многие. Сразу. А кто в карьере вламывать будет? Вот мы и хотим избавиться от них. Уже договорились вернуть их в зону, в больничку. Там подлечат. И выпустят в барак.
— Зачем? Чтобы здоровых заразили?
— Пойми, они там нужней. Поверь, их рассказы о карьере многим мозги вправят. Лучше шизо подействуют. Наполохают фартовых до обморока. И, чтоб сюда не попасть, станут в зоне вламывать. Так ваш начальник зоны решил — принять их обратно, вместо плакатов, живая наглядная агитация. Мы их в расход пустить можем. Но из зоны сказали, что пусть пугалом послужат. Ох и хитер ваш Тихомиров! — удивлялся старший охранник карьера.
— А Жмот?
— Куда он денется отсюда? Считай, что спекся фартовый. Теперь уже за все с лихвой получит. А ты уведи больных. Тихомиров ваш так распорядился. И чем скорее, тем лучше. Двоих заберешь.
На следующий день, едва рассвело, крытый «воронок» выехал с территории карьера, увозя запертых на все запоры в железной утробе двоих заключенных, кашляющих всей требухой.
— Куда везешь, служивый? — спросил один из них перед отправкой.
— В расход! Куда ж еще? Чтоб зверюги за карьером чахоткой не заразились. Подальше отсюда! — ответил за охранника второй зэк.
— В зону! На лечение! — ответил Борис. И оба зэка осмелели. Им не верилось в чудо. Ноги вмиг отказали. В глазах у одного сверкнули слезы:
— Темнишь? Кому нужны? Теперь нас лишь «маслинами» лечить станут. Шустро и верняк, — не поверили они.
— Я темню? Какой мне толк с того? Давайте живо! Пока начальник зоны не передумал! — поторапливал Борис.
— Ну, Пан, фортуна пофартила! — услышал охранник и вздрогнул.
— Влезай, Медведь! — словно обухом ударили воспоминания.
«О! Если б знал, кого мне доведется встретить? Увозить их в зону, чтоб выжили? За что такое наказанье? Уж лучше б в карьере они сдохли, без напоминаний о себе! Как я их не узнал? Да и они не вспомнят меня теперь. А может, хлопнуть их по дороге, в распадке? Не очень удивятся, особо если напомню о себе?» — подумалось Борису. Но он тут же отогнал эту мысль. И, оглянувшись в кузов «воронка», увидел через зарешеченное окно два жалких существа в грязных лохмотьях. В их глазах и лицах давно умерло прошлое. Тенью от него остались клички. Ведь имена давно забыты. Они сами выбросили их из памяти, живя законами зверья. «А с ними какие счеты?» — подумал Борис и отвернулся от взглядов зэков, все еще не веривших в свое счастье.
А перед глазами Бориса встали лица сестер и братьев, единственного в жизни друга — Сашки Коломийца…
«Нет! Не могу! Убью гадов!» — дрожали руки, сжимавшие автомат, а глаза уже искали, где можно было бы расстрелять обоих. Но… Водитель не смолчит, доложит Тихомирову — и тогда что?
— Служивый! Дай закурить! — послышалось сзади.
Борис молча захлопнул смотровое оконце в кузов. Приехав во двор зоны, он доложил начальнику о прибытии, спросил, куда доставить зэков, вывезенных с карьера.
— Пусть в баню сходят. Потом в больницу определи, — ответил тот устало. И продолжил: — Они — мой золотой фонд! Дольше других в карьере выдержали. И, говорят, работали как звери! А значит, жить хотят. Может, если выйдут на волю, не вернутся в «малину»? Ведь жизнь не бесконечна и у них… Да после перенесенного даже отпетые поймут, что второй жизни никому не дано, а смерть у каждого за плечами. И уж если не привелось прожить свое человеком, то хотя бы отойти достойно захотят эти двое…
Борис молчал.
— Ты не согласен?
— Этим я никогда не поверю, — ответил он глухо и попросил разрешения вернуться в казарму.
О виденном в карьере его расспрашивали сослуживцы-охранники. Интересовались, как погиб при этапировании Жмота Юрий. Как чувствует себя в карьере президент.
— Лихо ты его приловил. Заставил Юрку тащить на плечах! Это ж для Жмота хуже «вышки», как он выжил? — удивлялись охранники.
— Молодец, Борис! Я бы в этой ситуации растерялся и, может, оставил бы Юрку в распадке. Что делать? Мертвого не вернуть, а самому подыхать неохота, — говорил один из охранников.
— А я бы убил его! Прямо в распадке. За Юрку!
— Это легче и проще. Но так Жмота лишь наградил бы! Теперь он это и сам понимает, — ответил Борис и пошел проверить, чем заняты Пан и Медведь.
Те, отмывшись под горячей водой, только что вышли из бани, одетые в чистое белье и новую робу.
— Куда направились? — спросил Борис.
— В барак…
— К своим…
— Живо в больницу! — приказал Борис глухо и, открыв дверь в кабинет врача, сказал: — Принимайте чахоточных из карьера! В отдельную палату, в подвал! Чтоб дурная кровь в голову не стукнула!
— Бог с вами! Там такая сырость, что здоровый не выживет, этих двоих лечить надо, сами говорите! — не соглашался доктор.
— Эти выживут! Черт их не возьмет! — ушел он, уверенный в том, что врач поступит по его совету.
Но через неделю, среди ночи, подняли охрану зоны по тревоге. Из больницы сбежали Пан и Медведь.
Пожалел их врач. И вместо подвальной палаты поместил в сухую, теплую, рядом со своим кабинетом. Те, забрав все ампулы с морфием, сбежали ночью через окно в кабинете врача…
— Собак возьмите побольше! — посоветовал Тихомиров.
— Не надо столько ребят. Хватит пятерых. Эти далеко не уйдут. Не успели от карьера очухаться. Слабы! — уверенно сказал Борис.
Медведя и Пана они нашли под утро. Оба зэка спали у догоревшего костра, свернувшись, будто на карьере, в клубки. Всего полкилометра отделяло их от трассы, но не хватило сил.
Борис глянул на бледные, изможденные лица. Вот Пан потянулся головой к костру. И вдруг, словно от взгляда, проснулся, открыл глаза.
— Ну что? Опять в карьер пойдешь? — усмехнулся Борис.
— Только не карьер! Слышь, кент, ты же нас оттуда снял. Лучше замокри! Обоих сразу, — встал на колени Пан.
— Вставай! Шевелись, гады! — приказал гулко. И погнал вперед, как зайцев, через снега и холод в зону бегом, без передышки.
Сослуживцы, молодые парни, еле успевали за Борисом.
Первым этой гонки не выдержал Медведь. Он будто споткнулся о собственную судьбу, холодную и корявую. Упал ничком в снег. Ноги еще дергались, словно продолжали идти. А сердце уже остановилось.
— Димка! Дмитрий! — заорал Пан в ужасе и понял — поздно.
Кровь, хлынувшая из горла, окрасила снег в жаркий цвет, подарив украденной свободе последнее тепло и душу зэка, чье имя лишь перед смертью вспомнилось, да и то лишь в страхе перед собственной, вот такой же кончиной…
— Вперед! — Пан не мог бежать. Он шел, шатаясь, тяжело переставляя ноги.
Его уже никто не торопил. Хотя и жалеть и поддержать было некому.
Когда его вернули в палату, он долго лежал вниз лицом. Отказывался есть.
— Ты подбил его в бега? Чего ж теперь жалеешь? Скольких убил, забыл всех. Этого только помнишь? А как в Охе, когда убили детей сапожника и сына следователя Коломийца? Не жаль их было?
Пан приподнялся на локте, вгляделся в лицо охранника. Не узнал. И спросил хрипло:
— А ты как допер о том?
— Не вспомнил, не узнал Куцего? Считал, что сгнил давно, сдох, как собака? А я, видишь, дышу! Тебя сто раз угрохать хотел! Да не могу, покуда ты дохляк! Одыбайся, паскуда! За них! За все разом! Может, потому и свиделись, чтобы счеты свести до конца, подбить бабки! Ведь пока ты дышишь, мне жизни нет!
— Борька! Ты? — округлились глаза Пана, и фартовый сел на койке, побелев лицом до неузнаваемости.
— Я!
— Не узнал. Как изменился ты! А ведь совсем мальчишкой был. Фартового из тебя слепить хотели. Но не пофартило. Сбился ты! К лягавым слинял! А зачем? Иль сытнее хавал?
— При чем жратва? Не она главное для меня! Вон ты паханил. Ну и что? Второго пуза не заимел! До конца жизни не нажрался! Как ни фартовал, а в карьере чуть не сдох, как червяк! И кто тебе помог? «Малина»? Кенты? Башли? Спросил бы у Медведя, нужны ли они ему на том свете теперь? А скольким жизни укоротил? За что?
— Зачем, вякни, дышать оставил меня? А ведь мог прикнокать, и не раз! Зачем резину тянешь? Иль с кайфом хочешь ожмурить? Под кокаин? Валяй! Твоя взяла! — разодрал тот рубаху на груди.
— Я — не ты, козел, когда здоровенным мужиком детей придушил голыми руками! Я тебя пальцем размазать мог, только б захотел! Но у меня не твое нутро червячье! Мужика в себе уважаю. Подожду, пока оклемаешься, встанешь на ноги путем. Вот тогда и посмотрим. Но знай, попытаешься слинять, все северные зоны будут знать, что смылся ты от честной разборки со мной. Слинял, как гнилой пес. Сдрейфил, как шкура! Тебе нигде не будет ходу — ни на воле, ни в «малинах», ни в зонах, — закипел Борька.
— Я не слиняю. Это — верняк! Но не из-за тебя. Не потому, что воля дороже чести. Нет! Уже больше не смогу. Дышать осталось мало. Не хватит сил на бега. А и дышать на воле не сумею. «Малинам» я теперь без понту. Пока живу. Но уже — жмур. Не следчего и не Коршуна проигрываем мы, Борис. А большее… В ставке — жизнь. И чаще всего своя. А ведь она — одна. Всего одна у каждого! И стопорило, и мокрушник, убивая, не бывают в выигрыше! Судьба их много раз прихватывает за горло. И заставляет подыхать по сотне раз, пока смерть и впрямь не сжалится. Кто тебе в таком расколется? А мне уже терять нечего. Все посеял, что имел. Имя, честь? Они еще в карьере сдохли! И мне не выйти на волю. Уже никогда. Сгнию, как пень! Иль, как Медведь, свалюсь! Фартовые в барак не впустят. Чтоб не заразиться. Выходит, сдохнуть надо мне. Как пидору, за бараком. Даже под шконкой не оставят, чтобы воздух не гноил. Оттого и пошли в бега. Уж лучше самим окочуриться, либо вы, охранники, размажете. Но не фартовые клешнями стопорил. Такое не пережить. Но не пофартило. Выходит, Медведю файней. Я один в проигрыше. Вчистую все продул. И мне к чему защищаться, когда дышать уже незачем? Тебе этого не понять, а мне ничто не изменить. Выходит, ты, как кент, лишь выручишь меня. Чахотку в зоне не вылечить. Я это знаю. А жить и гнить, как параша, кой понт? Избавь меня от мук. И я не пожалею, что встретился с тобой!
— Мерзавец! Ты еще и выгоду ищешь? Свой навар? Уж не прогадал ли, что мне на пути попался? Посмотрел бы на тебя, что сделал бы, окажись на моем месте? — вскипел Борис.
— А ничего! Фартовые с фраерами не махаются! Это западло!
— А дети?
— Ты лажанулся! Тебя засек стремач, когда в ментовку похилял! Это за них и замокрили! Как гнилой корень, сучье семя! Так решила «малина», не я! — Пан вдавил голову в плечи, увидев, как встал, хрустнул пальцами и побелел лицом бывший его шестерка. И, подойдя вплотную, едва сдержался, скрипнув зубами.
— Мокри! Не тяни резину! — вздохнул Пан. И встал перед Борькой во весь рост.
— Лечись, говнюк! — будто плюнул в лицо охранник и сказал уходя: — Моих рук ты не минешь все равно…
Пан больше не пытался бежать из больницы. Даже когда был шанс. Он, словно задетый за живое, не хотел лишиться в этой жизни последнего своего звания. Хотя понимал, что в его положении оно ничего не стоит.
Все надежные кенты, с которыми раньше он жил в фартовом бараке, за организацию бунта оказались в карьере. В живых остались немногие. Да и у них дни сочтены. А те, в бараке, кенты чужих «малин», они не хевра Пану Не зря никто из них не навестил его ни разу. Хотя видели, знали, что вернулся он с карьера. Пока живой…
Фартовый кусал подушку. Обидно. Так больно понимать, что фортуна наказала злее разборки, обрекла на пытку, медленную смерть и полную зависимость от администрации зоны. Он не смеялся, говоря, что нет ему путей в фартовый барак. А как дышать? С работягами?
— Ложитесь спать пораньше. Сегодня у вас температура повысилась. Нервничали? — беспокоился тюремный врач.
— Доктор! Не возитесь со мной. Сделайте укол, чтоб враз все кончилось! Ведь нет шансов. Сгорел! Зачем тянуть! Когда-нибудь все равно уходить, — попросил Пан.
— Кто вам такое говорил? Ваша болезнь поддается лечению. Уже кровохарканья стали меньше. Температура снижается. Конечно, не за неделю, но через месяц, другой будем говорить о серьезных результатах.
— Смеетесь? — не поверил Пан.
— Посмеемся вместе: Дайте время, — ответил врач. И, сделав укол, вышел из палаты.
«Неужели это не хана?» — удивлялся Пан, разглядывая себя в зеркало каждую неделю. Он и впрямь стал поправляться. Теперь не походил на черта из карьера.
Иногда он видел в окно Борьку, проходившего мимо больницы. Охранник не смотрел в его сторону. И не заходил. Но о Пане не забывал ни на минуту. Он будто караулил день, когда фартовый выйдет из больницы.
Но шли недели. И врач не отпускал законника в барак, сетуя, что холода могут плохо отразиться на больном, испортят весь результат лечения. И администрация зоны не торопила.
Пан вышел из больнички, когда во дворе зоны полностью растаял снег. Его привели в барак, предупредив, что через три дня для него найдут посильную работу.
К удивлению фартовых, Пан не возмутился, услышав о работе. Молча кивнул головой и занял шконку поближе к печке.
— Все ж выходили? Одыбался? Или стемнили? Чахотку просто так не одолеть, — боялись подходить близко фартовые.
— Оклемался! Кого-то чахотка жмурит. Но фартовых ей не одолеть, — ответил он, смеясь.
— А Медведь?
— Прохватило его, когда уснули в ту ночь в бегах. Он всегда грудью на землю ложился. По старой привычке, чтоб легче смыться в случае шухера. Смерть и застремачила. Прохватила колотуном. И хана. Накрылся кент. Так и в карьере многие загнулись, — ответил Пан.
— Вякни, как там наши дышат? — попросили фартовые, насмелившись, подошли совсем близко. Сели вокруг печки и шконки Пана. Этот на своей шкуре испытал. Живым пришел. Уж он не стемнит: решили законники послушать того, кому верили и кого слушали все «малины» Охи.
Пан с лица потемнел, вспоминать не хотелось. Но законники ждали…
Бывший пахан рассказывал о себе. Скупо. Руки сжимались в кулаки до хруста. Он не замечал, как предательские слезы катились по щекам, падали на грудь.
— Это моя пятая ходка на Колыму. Но никогда, нигде не забывал я званье фартового. Никто не мог заставить меня вкалывать, пахать, как работяги. Сдохнуть? Но ведь в карьере откинули копыта пачки фартовых. Кто их вспомнил? Кого они проучили? Сожгли, как сявок, как говно. Там званье не спрашивают. Никто от своей пайки не отвалит. И на бузу не подобьет. О ней никто не думает. Чуть шаг в сторону, «маслина» в спину и за карьер унесут охранники. Там нет шансов на волю. Кто влетел туда, считай жмуром.
— А что ж фартовые? Иль вместе не могут слинять С карьера? Кучей? Перебить охрану на хрен и ходу! Всех не перестреляют, кто-то выживет!
— Бесполезняк! Зэка — в карьере, охрана — наверху. С собаками! Чуть шаг на выход из карьера, «маслина» в лоб. Собрались вместе трое, стреляют над головой. Не разбежались, второй очередью всех покосят. День и ночь под прожекторами. Как гниды на виду. Ни жить, ни сдохнуть без надзора. И так все время.
— А пурга? В нее слинять могли?
— В пургу слинять? Пытались, как же! Трое скентовались при мне. Да только не слиняли далеко. В пяти километрах от зоны накрылись. Не жравшие, без харчей, в тряпье, через какое всякий холод душу достает, померзли сразу. На бега силы нужны. Хамовка и барахло. Где их возьмешь в карьере? Они свежаков, всех вновь прибывших, неделю в голоде держат. Чтобы вымотался скорее, баланду раз в неделю дают. Какой побег? Охрана, когда троих замерзшими нашла, так и оставила в распадке. Фартовых волки разнесли после пурги. Никто не закопал. Ну, а нам тот побег боком вылез. Неделю получали по половине пайки хлеба. Чуть выжили. Хорошо, что двое накрылись с голоду. Ночью. Сожрали…
— А как же прожекторы? Иль не засекла охрана?
— Засекла! Куда от нее денешься? Да только отнять уже стало нечего. В секунды растащили по кускам.
— Фартовых?
— Кого кто спрашивал? Не я, другой бы схавал тот шмат, что мне обломился. Кайлом кромсали. Вначале я не мог. Потом… куда деваться? Хавал, как все. Первым к жмуру подскакивал, чтоб не успела охрана вытащить наверх. Они вначале отнимали откинувшихся. А потом не стали. Себе же забот меньше. Только номер жмура забирали, чтоб из списка вычеркнуть. Бывало, не могли дождаться, пока ослабшие накроются…
— Мать твою! Живьем сжирали?
— Добивали. А уж потом…
— А Жмот как пригрелся там?
— Он не особый! Карьер дышит без паханов. Там один на всех бугор — смерть. Уж кто влетел в карьер, ее не минет…
— И что, никого оттуда на волю не выпустили?
— Нас с Медведем сюда! Да и то не воля!
— Другие разве не болели?
— Еще как! Но за ними проколы были. То охрану кто-то материл, грозился ей. Иль в пса углем швырнул за брех. Иль базлал на весь карьер, требуя хамовку или робу. Другие — норму не дотягивали. Мы с Медведем по полторы давали. Другие не могли.
— А это верняк, что там нет шконок и бани?
Пан оглядел фартовых, ответил глухо:
— Удобства — на погосте, но даже на них жму- рам карьера рассчитывать не приходилось. Какие шконки, бани? О них во-сне вспоминали, — отмахнулся законник и потянулся к чаю, поданному сявкой. Сделал глоток. На лице блаженство расцвело улыбкой… Лицо, собранное в морщинистый кулак, оскалилось, обнажив белесые в гнилых пятнах десна. Изо рта пахнуло зловонием.
— Хавай! — подсунул кто-то кусок хлеба, сахар. Сявка дал папиросу, отнятую у обиженника.
— Выходит, на карьер — что в деревянный ящик сыграть? — спросил кто-то тихо.
— О том лишь помечтаешь, — ответил Пан.
До вечера он рассказывал фартовым о кентах, попавших на карьер из этого барака, что стало с каждым из них. Кто жив еще, кого сожгли, кого сожрали.
Фартовые слушали, изредка перебивая Пана вопросом.
А ночью даже те, у кого нервы были железными, долго не могли уснуть, вспоминая услышанное.
Утром в барак пришел Борис. И сказал, чтоб слышали все законники:
— После завтрака кто не выйдет на работу, будет отправлен в карьер…
— Ишь, падла! Грозишься нам? — зашумели законники.
Охранник спокойно оглядел всех. И продолжил:
— На размышленье — пятнадцать минут. Потом будет поздно…
Пан, услышав о карьере, задрожал. И, забыв о завтраке, натянул на себя телогрейку, влез в сапоги, вышел первым на перекличку.
Фартовые нехотя потянулись за ним. А Пан, испугавшись карьера, даже слушать не захотел о воровском законе, запрещающем работу.
И все же после завтрака не все фартовые построились на работу. Часть сказалась больными, иные откровенно отказались.
И тогда не выдержал Борис, которому Тихомиров отдал барак фартовый в полное распоряжение.
— Всем сачкам в машину! Карета подана! — указал Борис на крытый грузовик, стоявший неподалеку от барака.
Охранники стояли у дверей, оружие на всякий случай наготове.
— Шевелись! — Борис сорвал со шконки законника и первым отправил к машине.
— Кенты! Очухайтесь! Не сейте мозги! — крикнул Пан, уходящий под конвоем на работу.
В этом крике был страх за тех, кто, слушая его, не поверил…
Десятка два фартовых нагнали строй, натягивая на ходу телогрейки. Но семерых увезла машина на карьер. Тихомиров решил навсегда покончить в зоне с законами воров, сломать их упрямство.
Борис следил за работой фартовых, не жалея, не щадя никого из них. Не оставлял без наказания даже малейшее неподчинение.
Единственный, кто не давал повода к наказанию или замечаниям, был Пан. Он работал за двоих. Выполняя норму, он не сбивался в кучу на перекур. Не болтал с фартовыми.
Борис внимательно наблюдал за всеми. И подметил, что карьер оставил свой неизгладимый след не только в памяти, но и в судьбе фартового, в его характере, отношении к жизни.
— Прошу вас, поберегите человека, сыщите для него работу в помещении, — просил за Пана врач зоны.
И Тихомиров, расспросив Бориса, как работает чахоточный из карьера, распорядился оставить его в зоне банщиком. Вечером охранники сказали Пану о решении начальника зоны.
Фартовый, едва до него дошло, вмиг к Борису бросился:
— За что? Где я облажался? Чем не пофартил? — смотрел на Бориса, боясь повысить голос.
— Тебе радоваться надо. В тепле работать будешь. Не надорвешься. Не сдохнешь. Может, до воли дотянешь? Врач за тебя просил. А ты хвост поднимаешь за это вместо спасибо? — удивился старший охраны.
— Слушай, Борис, как кента прошу, не дозволь! Пусть куда хочет, только не в баню, мыть плевки за сявками и пидорами! Этого лажовей нету. Помоги остаться на прежнем месте! Я в стройдехе других не хуже. Не снимайте оттуда. Лучше я на пилораме в две смены буду, чем полдня в бане!
Борис передал Тихомирову разговор с Паном. Начальник зоны разрешил фартовому остаться на прежнем месте. И тот спокойно заснул в эту ночь.
Борис не спускал глаз с фартового барака. Он уже знал, как обманчива бывает здесь тишина. А потому не верил ни одному законнику.
— Да сфаловали его, падлу, мусора! Не иначе оттого с карьера сняли, что сукой стал Пан!
— Не трехай лишнее! Пан и на воле паханил! Такого не сблатуют лягаши! — услышал Борька разговор фартовых за бараком.
— С хрен ли он перед ними выпендривается? Карьера ссыт? Да нет! Он, пидор, видно, еще там ссучился!
— А Медведь?
— Того для понту! А этот, чтоб нас на пахоту фаловал, падлюга!
— У меня нет охоты побывать в карьере и узнать, верняк ли ботал про него охинский пахан. Тебе чешется туда влететь, давай! Я в гробу такую радость видел, — ухал чей-то грубый голос.
Борька видел, как трудно ломались привычки и законы фартового барака. Как жестоки бывали здесь вспышки ярости и возмущения. Как нехотя поддавались законники требованиям администрации. Но с каждым днем рос в бараке авторитет Пана. Теперь его назначили бригадиром над законниками. И вскоре никто из фартовых не сачковал на шконке. Все до единого работали. Никто не рассчитывал на чужую пайку. Прекратились драки за бараком и у кассы в дни получек. Фартовые не играли в карты. Не до них было. Выматывались на работе так, что после ужина сил хватало лишь на то, чтобы добраться до шконки и, стянув сапоги, лечь на жесткое ложе, отдохнуть до утра, забывшись на целую ночь, что до воли в зоне тоже нужно суметь.
Пан крепился изо всех сил. Но иногда удушающий кашель одолевал его. Тогда, скрепя душу, напоминал о нем Борис врачу, чтобы уложил мужика на обследование.
Фартового укладывали в больницу на пару недель. Тот понимал и, глядя на старшего охраны, слабо улыбался в знак благодарности.
— И все же жалость в тебе живет. Не отморозил душу. Но вот одно не допру, зачем меня от ожмурения держишь? Иль хочешь на воле замокрить? Так не сумеешь. Мокрушник с тебя не получится. Тогда на что я тебе? — Пан смотрел на Борьку удивленно.
— В музей отправлю! Как ископаемое, самое редкое и пакостное за всю историю Колымы! Чтобы знали все потомки, отчего в местах этих тепла не бывает. Оттого, что всякое говно здесь жило и отравило воздух.
— А в том музее меня харчить станут? Ведь на холяву не сфалуюсь там пугалом стоять! Не только хамовку, но и выпивон сдеру. И барахло стребую, какое полагается. На ночь — шконку!
— Может, еще и шмару? — усмехнулся Борис.
— Не откажусь, если предложишь. Но, чур, не за родные башли! Накладно будет самому! И если вместе со мной чувиху в том музее определишь, совсем файно заживу! Ведь музеи лягавыми не охраняются! Вот и задышим вдвоем на Колыме и без вас! — рассмеялся Пан.
— Без нас? Да ты, если сам по себе, не дожил бы до этого дня! Либо в карьере или в зоне давно бы сдох! Мне ли напоминать? — оборвал смех Борька.
— Знаю. Все помню. Дай додышать до воли. Я надыбаю тебя, — пообещал Пан.
— Зачем?
— Я твой обязанник!
— Ты что ж, в «малину» собираешься вернуться снова? — удивился парень.
— Не знаю. Пока не решил, не придумал ничего. Но ты не без понта меня держишь! Это верняк!
— А мне от тебя ничего уже не надо. Еще недавно хотел оттрамбовать за прошлое, когда выйдешь на волю. Но моя служба здесь скоро кончится. А и опередила меня судьба. Сама тебя наказала. Измолотила, изломала и перекроила. Мне уж не добавить…
— Опоздал ты со своей местью, это верняк. Шибанул карьер. Да так, что и в гробу будет помниться. Ты знаешь, там был день, который я не думал пережить. — Пан попросил закурить. И, затянувшись, уставился в окно невидящими глазами. — В начале зимы это случилось. Впервой на карьере. Сам знаешь, она сюда приходит враз, как пахан на разборку с пером в клешне, так и она с морозами. Неделю я канал, крепился, как мог, а потом разучился спать от холода. Замерзал так, что утром не вылезал, а выкатывался сосулькой в карьер из своей норы. Не дожидаясь побудки. А там однажды свалился головой на выступ. Да так, что перед глазами костер вспыхнул. Боль такая, что все отшибло! Кто я и где дышу… Мозги заклинило! Лежу на дне карьера, ни продохнуть, ни выдохнуть сил нет.
— Вот так подзалетел! — то ли обрадовался, то ли пожалел Борис.
— Хочу крикнуть, а не могу! Глотку заклинило. И чую — уже какая-то падла потащила меня за ноги к стене, чтобы там кайлом врубить по колгану и разнести в куски. Хочу ногу вырвать, а сил нет, — всхлипнул всухую Пан и, сделав затяжку, продолжил: — Уже к стене меня подтянули. Слышу, кайло волокут по углю. Ну, думаю, хоть бы не видеть того, кто замокрит. Ведь ему, пропадлине, самые мягкие куски обломятся. Уж и не знаю, были ль они у меня? И только я хотел взглянуть на того козла, слышу голос: «Мать твою в жопу! Так это ж наш пахан, пропадлина охинский! Чтоб его на том свете черти обиженником сделали! Идет он, паскуда, в гнилую сразу шнобелем! Не мокри его! Он из задницы живьем выскочит и отомстит… Не веришь? Глянь на клешню! Только у него на лапе колымская трасса выколота со всеми зонами, где он канал!» — рассмеялся Пан, показав руку с наколкой и продолжил: — Сам-то я, считай, давно накрылся бы. А вот наколка выручила. Лучше кента. Сожрать меня хотел шушерный налетчик из Охи! Уже кайло поднял, да приметил руку мою. А те, что с ним были, хотели гробануть меня сами, без налетчика. Но тот не дал. Вякнул, что ссыт попасть на том свете на фартовую разборку. Я и остался дышать, единственный из тех, кого ослабшим не сожрали и не сожгли. Охранникам, видно, не хотелось за мной в карьер спускаться. Ждали, что схавают меня свои без мороки. Но… Через час я сам встал. Понял, почем жизнь в карьере. И заставил себя спать. Чтоб выжить. А уж зачем, сам не знаю.
— И кто ж узнал тебя?
— Тятя. Может, помнишь его? Теперь уж все. Давно на том свете! Я ему помочь не мог. С голода он откинулся. Ты знаешь, Борька, я в делах за все годы столько кентов потерял, сколько их в карьере навсегда осталось. Уж лучше б откололись они от «малины». Пусть бы к другим паханам смылись, чем видеть, как они окочурились там! Один за другим. Такое хуже любой разборки. Видел все, а помочь, выручить — не мог. Иных я пацанами растил. Считал, что осчастливил, взяв в «малину», приняв в «закон». Они не поднимали на меня хвост, когда загремели в ходку. Все молча. Доперло, нет? И умирали тихо. Как в деле. Я сам себя проклинал, что изломал им жизни. Нет большего наказания, чем это! Не всех я уберег! Троих охрана сожгла! На кулаках отнял у зэков! Не дал схавать. Успел увидеть. Но пятерых… Сожрали на моих глазах. Потом последнего — шестого. Ты помнишь его. Вьюн его кликуха. Эта ходка была первой и последней для пацана. Он даже законником не стал. За молодость не приняли. А повзрослеть не пофартило. Вырвали его у меня из норы. Он часто мерз в последнее время. И спал, прижавшись спиной к моей спине. Все вздрагивал, засыпая, как пацан. Летал во сне. А утром я проснулся — нет Вьюна. Он вылез по нужде. Забраться обратно — сил не стало. Кто-то приметил. И, пока я проснулся, далеко от меня улетел наш мальчишка. Уже не во сне…
Они долго молчали, думая каждый о своем.
— Может, оно лафовее, что ты слинял от нас. Если фартовые тебя не узнают, значит, долго дышать будешь. Останься в «малине», как знать, кем попал бы на карьер? — вздохнул Пан, передернув плечами.
— У тебя родня осталась? — сам не зная зачем, спросил Борис.
— Не знаю. Меня когда-то тетка растила. Говорила, что моих убили при раскулачивании, прямо в сарае. Корову не хотели отдавать. Уж больно файная была. Теленка ждали. А ее, кормилицу, на их глазах в упор застрелили. Их — рядом. Чтоб некого жалеть было. Одна тетка и осталась. Да и то потому, что в городе жила. Меня к ней в гости дали на неделю. А получилось на годы. Да, вишь ты, старая она была. Жила бедно. Сама едва кормилась. Вот и надумал ей помочь… Когда совсем к «малине» прикипел, ее не забывал. И помогал старухе, втай от кентов. За прошлое добро. За то, что, приняв меня, от смерти сберегла. И не отвела в детдом, не сдала властям. Последний сухарь со мной делила, не попрекнув ни разу, не пожалев, не утаив. Когда с ходок возвращался, возникал ненадолго. Давал ей «грев» из своей доли. Все понимала она. Но молчала. Терять не хотела.
— Она на Сахалине у тебя?
— Да, мы с нею туда переселились. За меня она боялась, чтобы никто не дознался, не докопался, где и кто мои родители. Тогда это была бы крышка!
— Она в Охе?
— Да. Жила на Дамире. Тогда. Теперь уж вряд ли… С такой судьбой много не протянешь, — вздохнул Пан тяжело и спросил: — У тебя в Охе старик остался. Живой он?
— Нет. Не пережил твоей разборки. Никого у меня больше нет. Один. Как горе.
— Доперло. Теперь уж никого не поднять. Кто в чьей смерти виноват, ни одна «малина» не разберется. Я вот лягавых с детства не терпел. За своих убитых мстил. Считал, что прав. А как иначе? Они же размазали родных! А ты от смерти уберег. Хотя охранники — те же мусора!
Борька встал со стула. Продолжать разговор больше не хотелось. А Пан, будто спохватившись, спросил:
— Ты куда востришься после службы?
— Спасателем хочу пойти. Уже списался. Есть школа военных морских спасателей. Туда подамся. Два года учебы — и дают направление на работу. Куда попросишься.
— Вон как? Тогда прости меня! Я-то думал — прирос ты здесь. Останешься в охране и после службы. Сверхсрочником! И до конца жизни станешь мстить фартовым за свою судьбу. Добивать нашего брата кента: где фортуна прозевает, подарит век долгий иль терпенье.
— На ваши души своя метка есть. Судьба! Она никого не проморгает, не опоздает никогда. Она сама распоряжается, кого пощадить или убрать. Я не хочу брать на себя большее, чем по уставу положено. Я не судья. Дай Бог самому не оказаться на твоем месте.
А через неделю снова зашел к Пану в палату. Фартовый сразу почувствовал, что-то важное хочет сказать ему Борис. И не ошибся.
— Выпускать тебя собираются из зоны. Списывают по болезни! — сказал тот, едва присев.
— Что? Выходит, хреновы дела мои? Сдыхать отправляют, если и в зоне лишним стал? Что врач вякает обо мне? — насторожился Пан.
— Говорит, что надо тебе в санаторий. В Ялту! Там окончательно на ноги поставят. Условия, климат очень подходящие. Не то что у нас. Деньги у тебя есть. Заработал неплохо. Хватит на десятки санаториев.
— Сколько мне дышать осталось? — не верил Пан.
— Теперь уже долго жить будешь. Гроза, как говорит доктор, миновала. Все нынче от тебя зависит. Нельзя простывать. И с куревом завязывай. Нервы в кулак…
— Выходит, из «малины» линять надо.
— Если дышать хочешь, отваливай от кентов. И поскорее. Не климатит тебе с фартовыми. Еще одна ходка, и от Пана одни подтяжки останутся. Завтра у тебя окончательное обследование. И на этой неделе выходишь из зоны. Совсем. Дожил. Хотя не верил. Да и я сомневался, когда вас с Медведем привез из карьера. Не ударься вы тогда в бега, вместе теперь бы вышли. И не добавили б к тому, что было.
Пан возбужденно ходил по палате, потирая руки, мечтал вслух:
— Слиняю на море. Вылечусь. Одыбаюсь вконец. И тогда… Ох и задышу!
Борис смотрел на него со смешанным чувством. Он понимал, что для этого фартового выйти из зоны живым. И в то же время жалел, что не станет в бараке законников такого бригадира, сумевшего заставить фартовых работать на полную катушку.
— Где мы с тобой теперь свидемся? И когда? Ведь век в обязанниках не морят! — сказал Пан, остановившись перед охранником.
— Вряд ли встретимся. Разные у нас тропинки. Да и к чему? Нет у тебя долга передо мной. Есть вина! Но ее не исправишь ничем. Не все прощается, не все забыть можно. А и помнить — нет смысла. Потому не стоит встречаться. Не укорачивай больше жизни. Чтобы свою не потерять. Судьба к таким, как ты, не всегда милостива! Прощай, Пан! — Он вышел из палаты, не оглянувшись.
А через неделю уехал из зоны бывший охинский пахан, покинул Колыму, барак фартовых.
Перед отъездом он искал Бориса, спрашивал о нем в спецчасти, у оперативников, охранников. Но не нашел. И, сев в автобус, долго жалел, что не довелось проститься.
А Борис, сдав дежурство, ушел на марь. Кончалась его служба в зоне. Уже немного оставалось.
Сколько трудных дней пережито здесь… Сколько раз рисковал он жизнью. Бывало, жалел, что сам напросился сюда. Ведь предлагали погранвойска, даже в Морфлот брали. Говорили, что после службы могут отправить в училище. Но парадная морская форма перестала нравиться еще в детстве. Вот и отказался.
Борис услышал тихий шорох в кустах. Насторожился. Оглянулся в сторону. Увидел старого волка.
Тот, озираясь на человека, уводил из логова волчонка-несмышленыша. Подальше от глаз охранника. Не хотел рисковать неокрепшим, слабым дитем. Тот трусил следом за родителем, любопытно оглядываясь. А Борис отвернулся, чтобы не пугать семейство. Понял, волчица пошла за добычей. Волк для такого не годился. Старым стал. Ослаб. Вот и решила поддержать его. А волк за последыша испугался. Вон как петляет меж кустов — тихо, почти неприметно. Не свою, новую жизнь бережет. Ее, доведись случай, клыками и когтями отстоит. Жизни не пожалеет. Хотя он только зверь…
Борис увидел, как вышел из зоны автобус, увозивший на волю Пана. Ему не хотелось видеться с фартовым. И охранник присел в траву. Так неприметнее.
«К чему лишние слова? Я все сказал ему. Добавить нечего. Он — вольный. А уж надолго ли, это от него теперь зависит. Нынче без охранников жить будет. А поводырем бок о бок с ним пойдет но жизни память. Об этой зоне. От нее он не отделается, не проспит, не пропьет, не выкинет. Она ему вернее кента… Не даст сбиться. Удержит, предостережет, оградит, — думал Борис, глядя вслед уходящему автобусу, а с губ невольно сорвалось: — Глаза б мои тебя не видели никогда! Задрыга подлая! Мразь!»
А через месяц этот же автобус увозил из зоны демобилизованных охранников. Борис сидел на переднем сиденье, переодетый в штатское.
Руки вылезли из рукавов рубашки. Короткими стали брюки. Носки еле натянул. Пиджак так и не налез на плечи. Повзрослел. И не заметил, как возмужал.
Борис ехал на учебу. В школу спасателей. Для него служба не кончилась. А отдыхать не захотел. Ехать было не к кому. Никто не ждал его. Не хотелось возвращаться в Оху, под бок к больной памяти.
…Он ждал посадки в самолет. До нее оставалось меньше часа. В прокуренном зале ожидания народу немного. Только что ушли на материк три рейса, и как-то опустело в аэропорту.
Борис закурил. Отвернулся от табло, отсчитывающего последние минуты на Колыме. Их чуть больше сорока. Как раз на перекур и в самолет.
— Привет, Борис! Ну, вот и встретились. Колыма большая, а трасса, как видишь, узкая!
— Что ты тут делаешь? — Он узнал Пана и удивился.
— Вернулся из Ялты неделю назад. Сюда.
— А леченье?
— Сказали — нельзя менять климат. На юге находиться опасно, если дышать хочу. Вот и вернулся. Сам. Добровольно. Без приговора. Даже смешно. Теперь я с Колымой навек повязан, как пидор с парашей. И никуда в сторону. Кто б подумать мог? Кенты, если б дошло до них, в шибанутые примазали б меня.
— Не виделся с ними?
— Куда там! Все у меня карьер отнял. И кентов, и «малины», и волю… Разве это свобода — не покидать Колымы! Никогда! Это ж лажовей не придумать. Вот и смейся теперь. Это мне твоя семейка отлилась. Твой корень. За него и того пацана судьба наказала. Не срок отбыл. Все потерял. Куда уж хуже?
— А что в порту делаешь? Пассажиров трясешь?
— Я ж законник! Из фартовых не вывел никто. Хотя и это в прошлом. Нынче — в отколе. Но и теперь не лажаюсь. Не трясу никого. Не позорюсь. Мне в карманники ходу нет. Вкалываю, как в зоне.
Только без тебя. И вот в Тикси лечу. С бригадой. Дома строить. Северянам. Под ключ. А начинать с нуля. Говорят, неплохие заработки. Да и много ли одному надо? Перебьюсь. Уж лучше так, чем под запреткой доживать. Сколько уж мне осталось, кто знает, покоя хочу. Тишины.
— Ну что ж, удач тебе! А я в школу. Помнишь, говорил, в спасатели подамся! Меня зачислили! Уезжаю!
— В спасатели? Это файно! Может, кому-то пофартит. Ты не зверел даже в охране. А ведь я до последней минуты ждал, что всадишь в меня «маслину», за все разом, чтобы память не болела уже никогда. Не верил тебе. Ведь сам хотел слепить с тебя фартового. И верно, не получился бы! Ведь я бы не простил. Может, потому нельзя мне с Колымы. Ведь из зверинца даже в старости на волю не выпускают!
— Кончай! Мне пора! — глянул на табличку Борис. Нагнувшись к чемодану, он почувствовал, как рука законника скользнула в карман пиджака.
— Разучился, пахан, работать «без ветра», — рассмеялся Борис и, сунув руку в карман, достал пачку денег.
— От обязанника выкупиться хочу! Чтоб дышать спокойно. Они не крапленые. В зоне я их заработал. Возьми. Тебе они сгодятся. Мне — уже нет, — просил Пан, удерживая руку Бориса, возвращавшего деньги.
— Я не возьму! Я на казенном жить буду, как все! Но и тебе не дам откупиться. Чтобы не забыл! И еще. Не все в жизни деньгами меряется. Есть что-то подороже. Когда поймешь, тогда не станешь меня бояться! Хотя и сам я себя лишь недавно простил. Давай, Паи! Строй дома! Может, и на Колыму вольный люд потянется? Обживать ее иначе, чем мы с тобой. Пора хоть под старость делать доброе. Чтобы у кого-то в будущем не было нашего прошлого. И памяти, орущей по ночам. Прощай! Теперь уж навсегда! — Он подал руку фартовому — впервые за все годы, простив человеку, проигравшему собственную жизнь…
— Объявляется посадка в самолет. — Борис услышал номер своего рейса и заторопился.
Прощай! Да хранит Господь спасателя! — сказал Пан ему вслед.
#cover_back1.jpg