— Бобров! Вы участок соседям показали? Все объяснили? — спросил Василий Иванович, прочитав заявление лесника на отпуск.
— Конечно! Но я не завтра сматываюсь. Целых три недели в запасе имею! В середине мая поеду, как и пришел в тайгу.
— На полгода едешь? Не отвыкнешь от нас? Это ж вечность! Наверное, постараешься остаться на материке? Теперь тебя с руками оторвут в любом лесничестве. Наши сахалинские кадры всюду на вес золота!
— Я на своем участке привык. Прикипел к нему. Вернусь. Это — надега! Век свободы не видать, коль темнуху порю! — одернул сам себя Федька. И добавил: — На материке — отпуск. На участке — жизнь…
Он купил себе в дорогу новых рубашек, костюм и ботинки. Даже куртку на молнии, чтоб смотреться помоложе. Глянув на себя в зеркало, без сожаления расстался с бородой и усами.
Помолодевшего, во всем новом, его с интересом разглядывали засидевшиеся поселковые девахи. Федька даже сам себе понравился в зеркале. Подморгнув, мол, не все потеряно, прошелся гоголем по центральной улице. А когда к телеге подошел, его, пахнущего духами и обновами, своя кобыла не узнала. Отвернулась от безбородого, зафыркала, в сторону шарахнулась, как от чужого. Лягаться вздумала.
Успокоилась, когда знакомый голос услышала, почувствовала крепкую руку хозяина, притихла, когда назвал знакомо:
— Че, как баруха на разборке, вирзохой крутишь? Стой, лярва! Клеопатра, мать твою, вся жопа в говне! Как врежу меж шаров, вмиг очухаешься, шалава лишайная!
Лесник тронул присмиревшую кобылу. Вскоре телега затарахтела по знакомой таежной дороге.
Все следующие дни настроение у лесника было праздничным. Он каждый вечер пересматривал содержимое чемодана, с которым собирался в отпуск. Всякую вещь бережно укладывал на свое место. Он знал, что от этой поездки в его судьбе зависит многое.
«Маманя говорила, что в тех местах все Бобровы — наши родственники. В каждой избе нас уважали. А значит, помнить должны. Можно людей выселить, но память не выкинешь. Она осталась. А значит, и я там чужим не буду. Что ни говори, весь корень оттуда, все смоленские. Мне своей жизни теперь стыдиться нечего», — улыбался лесник каждому углу дома.
Он решил в оставшиеся дни подготовить участок к сдаче временным хозяевам и целыми днями возился с саженцами.
Расчищал буреломы. И решил дня за три до отъезда привести в дом соседку, приучить к ней скотину, собак, все показать, рассказать.
Он ложился спать счастливый и безмятежный. Он радовался жизни, каждому часу, всякому дню… Он ждал от будущего радужных перемен…
В ту ночь он лег спать позже обычного. Завтра утром сюда в дом должна прийти временная хозяйка, а он, Федор, поручив ей свое хозяйство, впервые в жизни поедет в отпуск.
Там, на Смоленщине, весна уже на полном ходу. В деревнях хлеб сеют. С утра до ночи люди в поле. Как оно выглядит, это хлебное поле? Мать так много рассказывала о нем… Под ветром пшеничное поле похоже на золотистое море. Над ним поют жаворонки. А ночами — перепела. Мать говорила об этом со слезами в голосе и тосковала по хлебным полям до последнего дня. Она видела их во сне. И себя, совсем молодой, когда жала серпом пшеницу, а потом возила с отцом зерно на мельницу. Она очень любила запах теплой муки нового урожая. Те годы она считала самыми счастливыми в своей жизни. Федор только закрыл глаза, как провалился в сон. Он увидел мать. Она пришла в зимовье, стала на пороге. Вся в черном. Лицо хмурое, брови сдвинуты. Огляделась по сторонам и сказала, вздохнув: «Беги погибели, Федя! В неосвященном жилье счастья не бывает!» — «Мама!» — потянулся к ней лесник. Но никак не мог вырвать себя из сна.
В следующую секунду услышал грохот. Он оторвал голову от подушки. За окном темно. Воет Эльба, словно по покойнику. Истошно орут во дворе собаки. Он не успел ничего сообразить. Увидел, как опускается над ним потолок, как рушится крыша. Вот осел угол, и в дом хлынул бурный холодный поток воды. Он захлестнул все сразу, сорвал с ног Федора. Тот попытался вырваться из дома, но упала потолочная балка и больно ударила по голове.
В последнюю секунду он услышал пронзительный крик Эльбы. Понял: разлилась Кодыланья. Его о том в свое время предупреждали. Но лесник был беспечен. Все три весны паводок на реке проходил спокойно. Кодыланья подстерегла и наказала Федора.
Его несло течением, крутя как былинку в мутной холодной воде. Рядом, разворачивая и перевертывая в водоворотах, тащила река пни, коряги, деревья. Шум, грохот, шипенье оползающих берегов, кромешная темень, голоса таежных обитателей, застигнутых врасплох внезапным весенним потоком.
— Мама! — орал мужик, придя в себя, суматошно отгребаясь от надвигающегося бревна. Сзади, урча, надвигалась на лесника коряга, грозя смять его, поднять на выдранные корни, как на рога.
Федька истерично погреб в сторону. Коряга нагоняла.
— Мама! — услышал он вой за плечами. Оглянуться не успел. Что-то схватило его за майку, царапнув по спине, и мужик на долю секунды успел уйти от коряги, пронесшейся так близко, что Федор затаил дыхание.
Маленький зайчишка, хакая от страха, едва удерживался на старом пне, вырванном половодьем.
Лесник пытался определить, где берег. Но ничего не мог разглядеть, кроме взбесившейся воды, ревущей на все голоса.
Вот под рукой нащупал что-то щекочущее, мягкое. Это был олененок. Едва Федька понял, как того закрутило в воронке. Олененок вскрикнул и исчез.
Мужик перехватил дыхание, увидев впереди рычащую воронку. Ее не миновать, не вырваться, не уйти. Это — погибельно снова почувствовал рывок за спиной. Кто тащит его? Куда? Оглянуться нет сил. Ужас перед Кодыланьей сковывал сознание. Как нужны теперь силы, но нет, они тают слишком быстро, их не хватит на выживание, их отнимает река. Хотя бы минутную передышку подарила судьба… Но где там? Она коварна, как фортуна.
Но что это под рукой? Дерево! Оно плывет рядом, как пароход. Федька вцепился в него. Миновал водоворот. И только тут увидел росомаху, сидевшую тихо совсем рядом в кроне дерева.
Лесник в ужасе отпрянул от ствола. Ноги начала сводить судорога. И тут прямо перед лицом мелькнули горящие глаза Эльбы. Она снова ухватила хозяина за майку, поволокла к берегу.
Несколько раз лесника затягивало на дно воронки. Он нахлебался воды. Пни и коряги отшвыривали, подминали под себя. Били больно, без промаха. Река крутила человеком, как песчинкой, не давая отдыха, отнимая надежду на спасенье.
— Мама! — снова заорал мужик, увидев, как надвигается на него собственный покосившийся дом.
Он выбился из сил. Бороться с рекой, с ее яростью Федор был не готов. Он не мог полностью понять случившегося, а река воспользовалась растерянностью человека.
Она швыряла его, как старую, надоевшую игрушку. Федор, отплевываясь грязной мутью, пытался сделать глоток воздуха, в глазах замелькали искры. Снова коряга задела голову. Какая по счету, в который раз? Федор застонал от боли.
Как хочется оказаться на земле! Стать на ноги твердо, без страха, чтобы ощутить себя вновь человеком, а не комком грязи в лапах Кодыланьи. Но река не хотела выпускать мужика. Она, как свирепый зверь, наслаждается каждым криком, стоном, беспомощностью своей жертвы и глушит голоса попавших в беду оглушающим хохотом.
Федор несколько раз терял всякое желание к жизни. И тогда чувствовал, как Эльба неутомимо держит его на плаву.
Вот их пронесло мимо заросшего мхом пня. Здесь течение было особо бурным. Федор почувствовал, как изо всех сил напряглась Эльба. Рванула в сторону, подтолкнула носом, и лесник ощутил под ногами валуны. Эльба, почуяв берег, тащила хозяина, не давая передохнуть. Вот вода уже по пояс… Еще шаг… И лесник вышел на берег. Следом за ним выбралась и собака. Оба грязные, мокрые, дрожащие. Они оглянулись на Кодыланью, с трудом веря в спасение.
Федор дрожал от холода. Только теперь до него дошла вся глубина случившегося. Он остался без дома, без хозяйства, голый и босой, как после пожара. Судьба вновь подставила ему подножку, надругалась и оставила голее нищего.
«Что же делать нам теперь, Эльба? Как жить? — уронил он в бессилье руки, кляня реку и корявую судьбу. — За что наказал, о Господи!» — вздыхал Федор, выдернутый из теплой постели, брошенный на берег жалким дрожащим комком.
Он обхватил голову посиневшими продрогшими руками и плакал навзрыд, не в силах справиться с горем.
«Сколько сил вложил, сколько старался, а для чего? Чтобы заново? Сколько той жизни осталось, чтобы все изначала поставить? Где силы взять?»
Собака сидела, плотно прижавшись к человеку, изредка облизывая его лицо мокрым языком, и смотрела с укором.
Она не бросилась спасать щенков. Своих забыла, кровных. Они все утонули, потому что были на цепи. Человек их привязал. Не успел отпустить… Она его вытащила. Знала, искать, ждать ей уже некого. А хозяин по своей шкуре плачет. Разве о ней жалеть стоит? Конуру можно построить новую. «А вот жизнь не вернуть», — рвется стон из собачьей глотки. Но человеку его не понять. У него другой язык, иная жизнь и сердце. У него нет кровных. Он не знает цену собственной потери.
Эльба грела его, лизала, словно он, Федор, единственный ее щенок, чудом спасенный от гибели.
Овчарка, приметив, что лесник уже продохнул первый ком горя, огляделась. Повела носом по сторонам. И, лизнув хозяина в подсыхающий нос, бросилась на заставу. Вскоре она вернулась вместе с двумя пограничниками.
— Семнадцать километров в воде ночью?! И живы?! — На дальнейшие вопросы солдаты не решились. И, накинув на лесника плащ-накидку, привели на заставу
Капитан, узнав о случившемся, провел Федора в душ, распорядился выдать ему белье и обмундирование. Привел на кухню.
Федор наотрез отказался от еды. Но капитан показал свой характер:
— Здесь я хозяин. И мои приказы выполняются без обсуждений. Здесь застава! Дисциплина военная! Когда поедите, продолжим разговор. Вас приведут! — И тут же вышел из своего кабинета, позвонил Василию Ивановичу. Тот разбудил шофера. Через полчаса машина лесхоза уже была на заставе.
— Слава Богу, сам живой! Это важней всего. Хозяйство нажить можно. Дом новый поставим. В другом, безопасном месте, туда не достанет река. Поможем и обустроиться. Пока вы в отпуске будете, мы все сделаем. Скинемся по кругу, кто сколько сможет вам помочь. И к возвращению поселим в новом месте. Заживете, словно ничего не произошло.
— Какой уж там отпуск? О чем вы? До него ли мне теперь? Остался гол и бос. На ноги встать надо. Сызнова. Не поеду! — отказывался лесник.
— Ну и зря! Вам дело предлагают. Полгода — это немало! Пока дом построят, где жить станете?
А так — в готовое приедете. Без мороки. За это время лесхоз свое сделает, вы от случившегося забудетесь немного. Думаю, недолго горевать станете. Вам доводилось большее терять. И все ж человечье, а это — главное, при вас осталось. Мужчина больше всего на свете должен ценить жизнь! — говорил капитан, пообещав при Федоре Василию Ивановичу всяческую помощь в строительстве нового лесного кордона.
— Сегодня отпускные выплатим, дорожные. Если денег не хватит, брось нам телеграмму. Поможем. И возвращайся. Мы ждать тебя будем.
А через два дня, наскоро собрав, отправили Федора в отпуск на материк, пожелав счастливого пути и хорошего отдыха.
— Смотри, с женой или один, но обязательно возвращайся! Мы тебя встретим. Ты только сообщи!
Капитан держал Эльбу на поводке. Собака рвалась к хозяину. Она плакала, выла всей требухой, не желая отпускать его одного. Но человек не понял. Все оттого, что не имел чутья и любви в сердце.
Поезд тронулся. Сначала медленно, потом все быстрее замелькали деревья за окном вагона.
Федор смотрел на них, как на свое прошлое, оставшееся за плечами. Если бы он оглянулся назад… Кроме полузабытых лиц кентов, увидел бы Эльбу, бежавшую за поездом много километров. Она вырвалась из чужих рук и мчалась за хозяином. Зачем он ее оставил? Ведь нет у них теперь конуры, которую нужно сторожить. Не осталось ничего. Только их двое — один у другого. Зачем же снова разлучаться? Почему хозяин опять оставил ее?
Но поезд не догнать. Его ноги уставать не умеют.
Собака взвыла горестно. За что у нее увезли последнего? Зачем он такой бездушный? Неужели он забыл ее? — остановилась удивленно и легла на полотно, закрыв глаза. Собаки не люди… Они любят только один раз в жизни…
А Федор, отринув все, постарался как можно скорее забыть случившееся. К тому ж и лесничество помогло. Выдали премию. Да и работники — все до единого, и впрямь, помогли, как родному.
Кто деньги, кто пару новых рубашек, носки и свитер, плащ и шапку, даже кожаную куртку на меху подарили, легкую и теплую. В ней Федор как пахан. Вот только перчаток и шляпы для полного шика не хватало да темных очков в золотой оправе, но Федор — лесник. Ему и это в радость.
Пусть одеванный, но хороший костюм купил по дешевке в комиссионном. Полуботинки со скрипом на кожаной подошве. И чемодан, набитый битком, вовсе не напоминал о пережитом наводнении.
Федор уезжал с легким сердцем. Его заверили, что к возвращению с материка лесники-соседи наловят для него рыбы, накоптят и насолят, насушат грибов, заготовят и дров, и картошку, ни с чем беды знать не будет. Даже кабанчика обещали для него подрастить и цыплят, чтобы скорее забылось случившееся. Лишь бы он отдохнул. Лишь бы вернулся…
— Куда ж мне от вас, родимые? — зачесались глаза мужика.
Под стук колес он решил отдохнуть, лег на полку. И вдруг снова поплыла земля под ногами. Громадные валы воды поднялись над головой зловещим проклятьем.
— Мама! — заорал мужик истошно во все горло.
В купе все проснулись. Включили свет, забеспокоились.
Федор лежал в проходе бледный, испуганный…
Сон… Он вернул человека в недавнее прошлое. В его память. От нее не сбежишь, не уедешь и на скором поезде. Она остается в сердце каждого на всю жизнь…
Федор сконфуженно лег на полку, извинившись перед соседями за доставленное беспокойство. Он ворочался с боку на бок и никак не мог уснуть.
Перед глазами стояли лица лесников. Дальних и ближних таежных соседей. Мало кто из них знал Федора в лицо. Иные ничего о нем не слышали. Жили далеко — в самой глуши. Редко бывали в Кодыланье, да и то, сказать правду, приезжали в поселок со своими заботами, не интересуясь никем и ничем.
Но, узнав о Федькиной беде, никто не отмолчался, не отсиделся в своей глухомани. Каждый постарался приехать либо кого-то из семьи прислать, чтобы передали подмогу. Деньги и продукты привезли, вещи. И даже… У кого с деньжатами туговато было, мало получали лесники, а семьи почти у всех большие, передали для Федьки подушки и одеяла. Иные — подрощенных цыплят, пару десятков, бочку рыбы, мешок картошки.
Баба Свиридиха, самая горластая из лесников, громадная, как медведица, увидев Федора в лесничестве, истискала жалеючи. Половину зарплаты отдала ему. Хотя сама всю жизнь одна в тайге прожила. Лишнего не имела. Федора на колени к себе усадила, все плакала, гладя громадными шершавыми ладонями плечи и голову человека.
Самая старая лесничиха, бабка Настя, всю пенсию подарила, чтобы беду скорее забыл. Так и отдала завязанные в платочке деньги. А к ним пару носков — сыну вязала. Но у того еще есть. Лесник Семенов, его в поселке все бабы Щупарем звали, кожаную куртку свою отдал. В кармане — четвертной. Чтоб всегда у человека деньги водились. И бочку моченой клюквы вместе с банкой меда. Не все знали, что в отпуск едет. Везли рубашки и исподнее, полотенца и простыни. Лопаты и топоры. Даже посуду. Все это принимала по описи бухгалтер лесничества. Добавившая от себя денег, пуховый шарф и варежки.
Даже полуслепой пенсионер лесник Кротов и тот не отстал, передал Федору мешок муки, мешок сахара и червонец.
Федор глазам не верил. Чужие люди, которых и не знал, в беде не бросили. Не от жира, никто лишнего не имел, как родному помогли.
«В «малине» если б вот так лажанулся, за- мокрили б за то, что весь навар просрал по недогляду, — подумал лесник, вздохнув. — Помогли, не зная меня. Будет ли понт? Ить я — новичок средь них. Считай, чужак. Ан не оставили в одиночку. Даже пару овечек в корзине передали. Чтоб хозяйство имел», — вспомнил лесник, отвернувшись к стене.
Федор утром поел в столовой и сразу поехал в аэропорт. В этот же день он был в Хабаровске. Оттуда, решив поберечь деньги, сел на поезд и через десять дней был в Москве.
Лесник недолго искал Белорусский вокзал. Приехав туда, почувствовал, как защемило, заныло сердце.
Сколько раз бывал он здесь раньше, такого не случалось. Видно, оттого, что тогда он не возвращался на родину. А до нее уже рукой подать. Всего- то ночь на поезде. Там до деревни совсем близко. Каких-нибудь восемь верст.
В поезде Федор почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд: на верхней полке лежал человек и в упор разглядывал лесника.
«Фартовый, наверное. Хотя кто его знает. С виду не определишь теперь», — подумал он и, устроившись поудобнее, смотрел в окно. Там, в темноте ночи, сверкая огнями, убегали в даль деревушки с такими знакомыми, по рассказам матери, названиями.
— Смоленский сам? — услышал лесник вопрос соседа с верха.
— Да, — кивнул Федор головой.
А сосед оживился. Рассказал, что он коренной смолянин. Там родился, там вся его семья. И все доказывал, что нет на свете города красивее Смоленска. Он говорил о нем с таким теплом и убежденностью, что даже двое иногородних поверили.
— Знаете, какой у нас храм? Второго такого на земле не сыщете! Его красота затыкает рты всякому, кто говорит о России без должного почтения. Росписи в пашем храме руками известнейших художников сделаны. Все святые смотрят с образов живыми глазами. И помогают люду нашему. Даже в горестях поддерживают! Вы на службе в храме были? — Он обратился к Федору.
— Нет…
— Как? Смоленский и не был на службе? — удивился тот неподдельно.
— Я из деревни.
— Так и тем более! Никто не должен называть себя смолянином, если в церковь не ходит. Я таких за людей не считаю, — сказал сосед, обидевшись, и отвернулся от Федора к попутчикам.
— У нас на Пасху малиновый звон от храма всему городу слышен. И лечит он людей лучше любых докторов. Не верите? А вот я докажу! — Мужчина спустил ноги с полки. — Были у нас в Смоленске ученые-иностранцы. Проверяли состояние окружающей среды и ее влияние на здоровье человека.
Из Японии и Франции, из Канады и Греции, из самой Америки понаехали. И чтоб вы думали? Целый месяц они все проверяли. И убедились, что люди, живущие поблизости от храма, более здоровы и уравновешены, чем те, кто далеко живет. Нет у них опасных для жизни болезней, не подвержены эпидемиям. Семьи там крепче, дети добрее. Даже сады и огороды, те, что ближе к храму, дают урожай много больше, чем другие. Дома там дольше стоят. А главное, люди больше живут. И это не я, иностранцы докопались. А один, уж и не знаю откуда приехал, сказал, что церковные звоны и звон колоколов храма лечат все живое и помогают избавиться даже от тяжкой хвори. А все потому, что именно в то время Бог видит каждого молящегося, всякого, кто пришел в храм за помощью с верой, что получит ее от Господа! И получают! Оттого в наш храм со всех концов света едут. За благодатью, за помощью, за исцеленьем! — Сосед глянул на Федора косо.
— Да меня со Смоленщины пацаном вывезли! С тех пор и не был! Еду, может, кого из родни разыщу! — не выдержал лесник.
— Вон оно что! — сочувственно вздохнул земляк. И еще долго рассказывал обо всех достопримечательностях города.
Уснули в купе уже за полночь. Один Федор ворочался, растревоженный рассказами. Но и он стал дремать. Как вдруг услышал странный звук, словно кто-то пытается открыть дверь в купе тонким ножом.
Лесник затаил дыхание, прислушался. Дверь тихо открылась. Темнота в проходе не осветила человека. Тот, затаив дыхание, сунул руку к вешалкам. Нащупал Федорову куртку. Только хотел ее снять, лесник мигом вскочил. Кулак сработал автоматически. Человек отлетел в проход, ударился головой в стекло окна. И на миг осветил фонарем лицо Федора.
— Ну, пидор, держись! И тебя так накрою, мама родная откажется! — пригрозил майданщик.
Федор сунул ему кулаком в подбородок. Воришка метнулся по проходу к двери и тут же исчез. Лесник повернул к купе и почувствовал: кто-то придержал его.
— Дергаешься, падла! Пеняй на себя, козел! Не клифт, душу достану! — Федор вовремя увернулся от ножа. Поддел коленом в пах говорившего. И в это время проснулась проводница вагона, включила свет.
— Что вы тут шумите? Чего не отдыхаете? Всю дорожку сбили! Зачем? — смотрела с укором.
Федор молча вернулся в купе. Настроение было испорчено, сон перебит. До самого Смоленска он даже не прилег. Сидел у окна, тихо смотрел, как занимаются весенние рассветы на его родине. А они здесь были особыми. Легкими, розовыми, как детские сны, в которые не врываются люди в кожаных черных тужурках и воры всех мастей.
Федор услышал звон колоколов. Поезд проезжал деревенскую церковь, где собирались на службу люди.
Вот и еще поселок появился навстречу.
— Вставайте! Через полчаса Смоленск, — будила пассажиров проводница.
Федор легко выскочил на сырой от росы перрон. В лицо ударил запах цветущей сирени и молодой листвы. Он кружил голову.
Легко подхватив чемодан, лесник вышел в город. Спросил у первого встречного, как добраться до Березняков. Тот рассказал и указал. А потом словно спохватился:
— Зачем пешком идти? Туда автобус ходит. За полчаса на месте будете.
Лесник подошел к остановке. Вскоре приехал в село, которое не помнил. И с рассказами матери тут уж ничего не совпадало.
Где крыши, крытые соломой? Где резные ставни на окнах? Где скамейки у ворот? Где дома из сказки голубого детства? Нет и белых голубей. Их, как говорила мать, разводили все деревенские мальчишки. Где деревянные избы, каждая со своим лицом, похожим на хозяина?
Кирпичные домики выстроились в улицу. Все одинаковые, как цыплята одной курицы. Крыты черепицей. Ни скамеек рядом, ни скворечников. На крышах антенны — длинные, как жерди. Руки- провода за крышу уцепились костляво.
«Где кто живет? Ни одного человека возле дома», — растерялся лесник.
Оглядевшись, он почувствовал себя неуютно, словно оказался незваным гостем на чужой свадьбе.
«Куда ж податься теперь?» Федор осмотрелся и приметил скрывшуюся за новыми домиками совсем иную улицу. Бревенчатые избы утопали в зелени. Из-за нее, буйной, ни калиток, ни заборов не видно. Одни крыши и трубы.
Федор свернул на старую улицу: шел от дома к дому, вглядываясь в лица.
Как чисто поет соловей в саду, даже уходить не хочется! Но нельзя ж столбом среди дороги стоять. Он уступил дорогу женщине, — та на коромысле несла воду. Глянула на лесника вопрошающе.
— Где тут Бобровы живут? — спросил ее, когда поравнялись.
— Бобровы? Что-то не припомню таких. Хотя есть! Точно! Серафим Бобров! Вон там, в конце улицы его дом. Пчеловода ведь ищете?
— Да мне все равно, кем работает. Мне Бобровы нужны. Раньше их в этой деревне много было.
— Так это когда же раньше? Кто сам сбежал, кого забрали. Теперь вот последний остался. Единственный из всех. Те — кулачье сплошь. Потому выселили, как класс. Чтоб другим жить не мешали. А вы, никак, их родственник? — спросила, прищурясь, женщина.
— А что, похож?
— Да я их не помню, верней, не знаю. Маленькая совсем была, когда их отсюда выселяли. Но рассказывали о них старики. Мол, крепко жили. Как богатели. Но работали, как звери. Ни выходных, ни праздников не знали.
— А разве это плохо?
— Ну, без роздыху нельзя. А у Бобровых, сказывали люди, средь зимы, бывало, сосульку не выпросишь. У нас в селе как жадюга заведется, так и дразнят Бобром, — покраснела баба от собственной разговорчивости.
Извинившись, она пошла к дому. Федор же двинулся в конец улицы искать пчеловода Серафима, единственного оставшегося в селе Боброва.
Дом оказался на замке. Федор присел на крыльцо, ожидая хозяина. Лишь к полудню у калитки объявился старик и, шаркая ногами, пошел к крыльцу.
Федора он встретил настороженно. Долго расспрашивал, чей он, зачем в селе оказался, почему к Серафиму пришел, кто его дом указал.
Лесника эти вопросы стали злить.
— Я ведь не в иждивенцы набиваюсь. Приехал родню увидеть. Может, кроме вас, уцелел кто-нибудь из Бобровых?
— Нет никого! Разве вот председатель колхоза! Но он тебя не впустит. Не признает. Коммунист!
Родни и родства не признает. Идейный! Своих совестится, и ты к нему не суйся! Как племяшу советую. Хоть он тебе родня, сам в том век не сознается, даже в могиле. Он же, гад позорный, когда оженился, фамилию жены своей взял. И вовсе перестал быть Бобровым. А до того тож не сознавался. Говорил, что он однофамилец, змей окаянный! Аж мне за него совестно было. Извели наш корень. А оставшиеся измельчали.
— А где еще Бобровы живут? — спросил Федор, пригорюнясь.
— Может, и есть где, да сюда не суются. Всем жить охота. Поди сознайся, снова за жопу возьмут. Вот и поразъехались по чужбинкам. Чтоб никто не докопался, кто он и откуда.
— Вы тоже один живете? — огляделся Федор.
— Как крест на могиле! Старуха пять зим назад померла. Дочки обе замужем. В Смоленске живут. Я один бедую. Пытался года три назад одну развалюху высватать. Так не согласилась. Совестно ей, видишь ли, партийной отрыжке за кулацкого родственника замуж выходить. Мало было отказать, еще и высрамила, кадушка гнилая, чтоб ее черти на том свете бодали! — затряслись руки старика.
— Выходит, не кончилось лихое время, все еще воюют с нами! А уж сколько лет прошло! Думал, все давно забыто.
— Где уж там! Надысь ко мне пионеры пришли на пасеку! Думал, к делу хотят приноровиться, подмочь мне, старому. Все ж при учителке. Она грамотная. К добру ребят должна поворотить. Ну, иду навстречу. А баба та усадила детей на траву в кружок подле меня и просит: «Расскажите, Серафим, как вы до советской власти кулачествовали, как с людей деревенских кровь пили? Чтоб знали ученики, как нужно им дорожить завоеваниями их отцов и каждым нынешним днем. Пусть они от вас правду узнают. Такое крепче помнится». Назвал я ее дурой набитой, говном и послал в жопу. Сказал еще, что ее место в психушке, а не в школе детве мозги засорять. И велел всем уходить с пасеки, не мешать работать. Дети, конечно, смеялись над учителкой. А та жалобу на меня настрочила. Ну, приехали из органов. Орали здесь. Грозили в каталажку упечь, чтобы зубы повышибать. А меня чего пугать? Жизнь прожита. Сколько уж тут осталось, теперь не страшно. Терять нечего, находить поздно. Так и сказал. Либо забирайте, либо проваливайте! Так там вы хоть похороните меня. Здесь и это сделать будет некому. Так что согласный я, поехали. С великой душой! Они аж обалдели. Назвали малахольным и еще культурным матом, я уж его враз и не запомнил. И ушли. С тех пор пока никто не дергает. Был бы помоложе, ушел в монастырь. А теперь упустил время, совестно свою немощь на чужие плечи сваливать. Не то бы глаза мои б никого не видели, — пожаловался дед. И добавил горько: — Вот и тебе сказываю, племяш, не получилось нынче гостеванье у меня. И чтоб беды какой не стряслось, беги отсюда подальше, где нас никто не знает и не помнит. Да меньше о себе говори. Потому как и в деревнях, в каждой избе стены и крыши уши имеют. Не обессудь. Приютить не смогу. Не хочу видеть, как тебя на моих глазах забирать станут…
Он ничего не предложил Федору, не спросил, как выжил, где устроился, имеет ли семью. Серафим молча указал глазами на дверь, и гость понял. Он так же молча встал, взял чемодан, не сказав ни слова, вышел из избы, не оглянувшись на родственника.
Федор шел по улице, размышляя, куда ему податься. И вдруг в голову ударила шальная мысль.
Он вошел в правление колхоза и, подойдя к секретарше, попросился на прием к председателю.
— Пройдите. — Та окинула приезжего беглым взглядом.
Едва Федор вошел в кабинет, навстречу ему встал крепкий, плотный человек:
— Ну, проходи! Здравствуй! Что? Не принял тебя Серафим? Даты присядь. В ногах правды нет! Вон какой ты, Федор Бобров! Живо наше семя! А? Откуда ты, где жил? Кем работал? — засыпал он вопросами.
Лесник диву давался: откуда узнал о нем председатель? Тот понял. И, рассмеявшись, признался:
— У нас свое, колхозное радио, по всем заборам висит. Увидели наши ребятишки приезжего, такое редко случается. Ну и следом за ним. Интересно все узнать. А в каждой избе форточки имеются. Все слышно. Сел воробей на ветку дерева и новости из первых рук. Это тебе не в городе! — рассмеялся председатель простодушно.
Федор рассказал, что живет на Сахалине. Умолчав при том, как туда попал. Сказал: мол, в лесниках теперь. А сейчас в отпуске. На целых полгода приехал.
— Семья есть? Дети?
— Никого. Один я. Вот решил здесь, на родине, жену подыскать. Из своих баб.
— Иль на Сахалине выбора нет? — удивился председатель.
— Отчего ж? Этого добра везде полно! Да хотел из своих мест.
— Ну, с этим, я думаю, проблем у тебя не будет. У нас каждый мужик нарасхват. Хоть девку, хоть бабу вмиг сыщешь. А чем заняться хочешь?
— Я в отпуск приехал. Оглядеться хочу немного. Дух перевести. Три года из тайги не вылезал!
— Неужели полгода отдыхать станешь? Нам одного дня в неделю хватает. А то и этого не имеем. Деревня, сам понимаешь, каждый час забот требует! А кто, как не мужик, Россию кормит? Вот и мозгуй, имеем ли время на отдых?
— Мне бы сначала определиться. Ведь с дороги я. Не евши. Серафим наш не то что накормить, дух перевести не дал, — сорвалась с губ обида.
— Извини. Укор правильный. Тогда давай решим так. Я тебя определю жить к бабе Тане. У меня, пойми верно, семья большая. Мешать тебе будут. Дети! Вокруг визг, писк целыми днями. Да еще теща! Домашняя полиция! Сам ее не выношу. Зачем тебе на душу свое вешать станем? У бабки Тани и тишина и покой. Чистоплотная старушка. Кстати, родственница наша! Жена твоего дядьки. Он умер. Вот она и живет одна. Я к тебе приходить буду. Ну и ты к нам — в гости. А теперь отведут тебя к тетке твоей. Уж она несказанно рада будет. Когда дух переведешь, осмотришься, сам решишь, что дальше делать, тогда и поговорим. Условились?
— Договорились!
— Ну, а я вечерком загляну к вам! — Председатель вызвал секретаршу, велел ей отвести Федора к бабе Тане.
Маленькая, сухонькая, подвязанная по самые брови платком, старушка улыбчиво провела гостя в глубь дома. Поговорив недолго с секретаршей, вскоре вернулась. И предложила:
— Оглядись, где тебе по душе станет. А я на стол накрою покуда.
Федор пошел по дому. Он оказался просторным, теплым и ухоженным. На стенах старые портреты, фотографии. В красном углу иконы. Горела лампадка неярким светом. И леснику показалось, что этот дом ему знаком. И эта русская печь. И широкие половицы пола. И эти стены…
— Пойди поешь, Федор, — услышал он за спиной тихий голос. И послушно последовал за хозяйкой.
— Признал свой дом иль нет? — спросила старушка, смахнув слезу.
У Федора ложка из рук выпала. Кусок поперек горла встал. Тетка постаралась не заметить:
— Да, Федюшка, отсюда вас позабирали всех. С тех пор уже сколько минуло! И дом этот много раз хотели снести, чтоб на его месте другой поставить, кирпичный. Да отстоял председатель. Сберег. Все верил, что найдется, выживет кто-то и станет избе хозяином. Вот ты и приехал. Слава Богу! Додержала я дом. Нынче отойти могу спокойно, — улыбалась старушка светло.
— Мне уезжать надо. К себе. На Сахалин, — выдавил Федор, вспомнив, что возвращаться ему некуда.
Старушка вытерла глаза уголками платка, удивленно глянула на гостя:
— От своего дома зачем уходить? Я так ждала. Оставайся. Вези семью. Детей пригляжу, сколько сил хватит, хозяйство заведем. Зачем на чужбине маяться? Ить от земли своей только пьяницы аль непутяги уходят…
— Случается и другое, — хотел напомнить Федор.
— То было. Куда деваться? Нынче рады б кажного возвернуть. Хозяева вовсе поизвелись. Теперь никто в деревне жить не хочет. В города подались. А и там без нас не смогут. Хлеб да картоха с деревни. Без них хочь кто не сумеет жить.
— А мне Серафим другое говорил, мол, и теперь на нас, Бобровых, всюду косо смотрят, как на врагов власти.
— Серафим всегда умудрялся жить обособливо. Сиротой средь деревни. С родней не знался. Жадный мужик. Не в свою породу. Оттого его никто не признает. Холодно ему. Ни одна бабка к нему не пошла. А знаешь пошто так? Потому как он каждую кроху в зубах посчитает. Он и ныне, не гляди, что столько лет минуло, дедовы портки еще носит. Новых не купит. Скорей задавится. Спроси, за что его деревня не любит? Да за то, что поймал мальца на пасеке, тот меда ложку ухватить успел, так проглотить не дал. Крапивой, розгами высек. Люди мальчонку еле откачали. Ну, и припомнили Серафиму, кто он есть. В зле побили старого. А то как же? Ить дите не с банкой пришло. Голодный рот принес. Нешто сердце жали не имеет? Не побоялся Бога — дитю отказал. С зубов выбил. Вот и отреклась от него деревня. Помрет — никто хоронить не станет. Не надо люд наш говнять. Себя бы наперед понюхал, — покраснела хозяйка и, повернувшись к иконе, попросила прощения у Господа за свою горячность.
— Да-а, ну и родственничек, — покачал головой лесник.
— Он завсегда норовил из-под себя оладьи выдавить. Такой скупердяй, что пришел к бабке свататься, поглядел, чего она на стол поставила, и оговорил, назвал обжорой. Та его взашей погнала. И тоже с бранью. Он, пес шелудивый, когда убегал, ее калоши надел. Так и не возвернул, бесстыдный злыдень.
Бабка Таня подвигала ближе к Федору грибы, сметану, творог и оладьи. Молока принесла целый кувшин.
— Пей на здоровьичко!
А потом водила по дому, показывала фотографии:
— Вот твой отец вместе с моим мужиком. Вот они еще молодые были, неженатые. А тут бабка твоя. Умная была. Из городских. Купеческая дочка. Все наскрозь знала. Даже на заграничном языке говорить могла. А вот эта — твоя мамаша в молодости. В год замужества снялась.
Федька смотрел изумленно. Что общего у этой цветущей женщины с той, какой он помнил мать? Разве только глаза?
— Тут — вся твоя семья. Вишь, сколько вас было? А жили как дружно! А люди какие красивые!
Лесник разглядывал портрет деда.
— Он в деревне главным был. Первым, после барина. Тот ему как себе верил. И то, верно, неспроста. Честный, чистый был человек. Работать умел и любил. Сам повсюду управлялся. И пахал, и сеял, и молотил, и строил. И сапоги точал, валял валенки. На кузне управлялся. И на мельнице успевал. Барин его, как родного, любил. С отчеством звал. Уважительно. И каждый праздник одаривал. То коня иль телушку, а то и золотых даст. Не зазря… — вздыхала бабка. — Под этими иконами венчались твои родители. Они еще от прадеда достались им. А вот обручальные кольца отобрали при раскулачивании. Хорошо иконы уцелели. На них не позарился никто.
— Как же дом вам отдали? — удивился Федор.
— Так и это не враз. Поначалу в него деревенскую бедноту поселили. Она и при барине, и нынче — главная пьянь. Ну, потом их с колхозу взашей погнали. Поселили бухгалтершу. Она — что сучка, с цепи сорвавшаяся. Всех мужиков сюда перетаскала. Даже дряхлых дедов. Бабы ее вальками с деревни выгнали. За распутство. И на партейный билет не глянули. По морде били. Воспретили вертаться сюда. И дом забили. Год он пустовал. Потом нам его отдал Андрейка, нынешний председатель. Помог отремонтировать. Так мы и вселились в него. Снести не дали. Конешно, велик он мне. Но… Тебе в самую пору. Обживай гнездо свое. С Богом! А я, коль душа твоя воспротивится, к сестре своей жить сойду. Она в соседней деревне, тоже одна мается. Вдвух веселей станет…
— Рано вы об этом. Я сам для себя еще ничего не решил, — ответил тихо Федор.
Когда за окном совсем стемнело, пришел навестить Федора председатель колхоза. Выпив по рюмке, разговорились.
— Досталось тебе с лихвой. Уж и не знаю, за что нашу семью Бог покарал так жестоко? Где согрешили? Ума не приложу. Я ведь только тем и уберегся, что в то время учился в городе. Обо мне позабыли. Я, когда институт заканчивал, невесту свою встретил. Рассказал ей все. И признался, что не смогу жениться на ней, не хочу судьбу изувечить. Тогда она и предложила, расписавшись, перейти на ее фамилию. Чтобы и не вспоминал никто. Так и сделали. Десять лет мотались по колхозам. Жили на Орловщине, Брянщине, даже в Белоруссии. А потом сюда направили колхоз поднимать. Его уже дешевле закопать было. Целиком. Смотреть тошно. Люди — сущие скелеты. Поля, как погосты, рожать разучились. Сады повымерзли, скотина передохла от болезней и бескормицы. Да что там, когда семена все съели. Сев нечем было провести. Зато все коммунисты!
— Но ты тоже коммунист!
— Нет, Федя! Я им никогда не был. Да и кто б принял? Тут же докопались бы, кто я такой. Вот и сидел тихо, не высовывался. Когда в колхоз послали, спросили, чего, мол, в партию не вступаю. Всегда говорил, будто недостойным считаю себя. Мол, не дозрел. Это льстило, что я себя ниже их ставлю. И если провалю колхоз, тогда можно свалить на беспартийность, что, дескать, взять с безыдейного? А коли подниму — себе в заслугу, вот, глядите, не ошиблись, знали, кому доверить хозяйство!
Федор горько усмехнулся.
— Так оно, родной! Как думаешь? На работе начальство клюет без выходных, дома — теща без продыху. Но ничего! Крепимся! На то мы Бобровы! Выживаем назло всем! Вон, дома, моя теща признает, что другой бы уж задавился, а я и не помышляю! Когда совсем невмоготу допечет, прихожу сюда, как к роднику, сил набраться у всех, кто был и кто помнит меня. К нашей бабе Тане… Она все понимает. Умеет язык за зубами держать, одна у меня здесь. От всей большой родни, единственная. Она ни на что не жалуется, ни на кого не обижается. Зато и любят ее в деревне больше всех. Никто не попрекает, что с кулаками в родстве состояла. Да и забыли о том давно. Времена меняются.
— А кто еще из родни уцелел? — спросил Федька.
— Уцелело нас немного. Но в том-то и наша живучесть, что нас убивали, а мы рождались. Вот так и у меня — три взрослых сына. Двое уже женаты. Детей имеют. Младший вот-вот женится. Они нынче не боятся говорить, кто такие. Есть еще Бобровы. Двоюродные наши. Эти — на Брянщине, целым селом живут. Сестра имеется. Она так и осталась Бобровой. Тогда на кулачках жениться боялись. Когда стала мастером на ткацкой фабрике, сама ни за кого не захотела выходить. Хочешь со всеми повидаться? Адреса дам. Поедешь, посмотришь.
— Хорошо! — согласился лесник.
— Только уговор! Погости у нас недели две. Побудь с нами! Дай поверить нам, что прибавилось в роду! Есть еще один мужик. Продолжатель! Не торопись покидать…
Федор жил в своей деревне, не считая дни. Он полностью отремонтировал свой дом. Перекрыл крышу. Заменил на чердаке прогнившие балки. Окна полностью поменял. Вставил новые рамы, выбросил старые подоконники. Двери новые поставил. Перестелил полы. Даже печку перебрал. Тетка, глядя на него, нарадоваться не могла. А лесник новое крыльцо приделал. Восстановил, какое было когда-то… По рассказам тетки. Когда она увидела готовое, долго плакала. Если бы вот так же легко можно было б вернуть прошлое. Но на это чудо не способны даже Федоровы умелые руки.
Федор за три месяца поставил на ноги дом, отремонтировал его надежно, старательно. Сарай и сеновал, забор и ворота, даже скамейку соорудил у калитки, восстановив все, как было когда-то…
Сделав все, отдохнул неделю и заскучал без дела. Захотелось к себе на Сахалин — в тайгу, на свой участок, к привычной жизни, степенным людям, к своему углу, пусть незнакомому пока, но уже родному.
— Здесь дом твой, Федюшка, все корни твои отсюда. Чего ж вздыхаешь тяжко? Чего грустишь? Устал иль не по нраву что-нибудь? Куришь много! Что сердце рвет? Какая болячка его точит? Нешто чужбина слаще? — спрашивала бабка Таня.
— Отвык. Не жил я здесь. В других краях вырос и прикипел к ним. Теперь уж трудно заново. Годы мои не те. Обратно просится. Где много лет прожито. Чужбина, говоришь? Да, в местах северных не по своей воле оказался я. И холодно, и тяжко там случается. Но другого тепла больше. От какого уходить не хочется. И тянет к нему за душу. Оттого и у меня, непутевого, разум одно, а сердце — другое. Свое требует.
— Да что ж хорошего на Сахалине? Кроме холода и зверья, наводнений и снега, кто еще есть там? Тюрьмы? Погосты?
Федька отмахивался.
— Даже церкви там ни единой нет! Знамо, место каторжное! Вот Господь и не видит его. Оттого бедует люд. Податься, видать, некуда. У тебя же — погляди! Дом — хоромы! Чего недостает? Живи и радуйся, — предлагала старушка.
Федор отмалчивался. А потом не выдержал. Всерьез о возвращении домой думать стал. Начал приглядывать в магазине, что домой купить. Ведь вот сколько прожил, а все деньги целы.
Вот тут-то и настоял председатель колхоза оставшуюся родню навестить. Сестру — мастера ткацкой фабрики, что живет в Иванове. Дал адрес ее. Обещал позвонить ей заранее, чтобы ждала и приняла.
— А там и других навести! Развейся, пока время есть! Может, пройдет тоска твоя. Там и вернешься. Мы ждать будем!
Не хотелось леснику по гостям мотаться. Устал. Но родственники настаивали, просили. И Федор поддался. Обещал, если не понравится в Иванове, вернуться в Смоленск. И держать связь, дать телеграмму от сестры, как только приедет, обо всем писать.
В купе он больше половины дороги ехал один. Федор уже уснул, когда в купе кто-то вошел. Лесник оглянулся. Приличный человек. Одет с иголочки.
— До Москвы, сосед? — спросил тихо.
— Да. До конечной! — проснулся окончательно. И, приподняв голову, приметил, что попутчик без вещей. «Либо майданщик, либо гастролер», — отметил про себя.
— А я к теще в Москву еду, — усмехнулся попутчик и, достав пачку сигарет, предложил: — Перекурим.
— Не хочется, — отмахнулся лесник.
Попутчик закурил. Он оказался разговорчивым человеком.
— С Сахалина? На полгода в отпуск приехал? А зачем в деревню?! На юг надо было! Там тепло и сытно! А главное — весело! На юге лишь бы деньги были! Тогда все сто удовольствий получишь, — смеялся сосед.
Тут-то у Федора сорвалось, что, живя в деревне, ни копейки не потратил. Спохватился, что зря растрепался. Но, глянув на попутчика, успокоился. Мужик слабоватый. Да и на шпану не похож. А фартовый в вагоне промышлять не станет…
Вскоре к попутчику вошли двое его приятелей из соседнего купе. Коротко переговорили. А потом принесли бутылку водки, хлеб и колбасу.
— Давай, сосед, с нами! — предложили Федору.
Тот отказался. Но попутчики оказались настырными. И, несмотря на повернувшегося к ним спиной лесника, растормошили, подали в стакане водку, хлеб с колбасой.
Федор выпил. Немного поговорил с мужиками и вскоре уснул.
То ли водка сделала свое, а может, потому, что привык в деревне рано спать ложиться, захрапел на все купе.
Проснулся от холода. Открыл глаза. Не понял, где находится. Но не в деревне, не в поезде.
— Очухался, ханурик? Ну и здоров же дрыхнуть, сукин сын! Двое суток прокемарил, как падла! — услышал голос с верхних нар. И только тут до него дошло, что находится в камере.
— За что влип? Где я? — спрашивал он.
— В каталажке, мать твою! Где еще наше место. Как бродягу из вагона выволокли, бухого в жопу! Без ксив. Без барахла! Без багажа! — хохотали наверху и добавили: — На Белорусском вокзале мы! Слезай, приехали! В ментовке паримся. Доперло иль нет?
Федор только теперь понял, что произошло. Поначалу голова разболелась. Он ухватился за дверь камеры с нечеловеческой силой. Рванул и, выскочив в коридор босиком, в одном исподнем, взлохмаченный и грязный, дико вращая глазами, орал несусветное.
— Белая горячка у фраера!
— Еще один свихнулся! А все водка! — услышал он за спиной.
Как на него натянули смирительную рубаху, впихнули в машину, везли в психушку, лесник не помнил. Безжалостные санитары били за всякую попытку подойти к двери. Измучили уколами. Руки и ноги путались в смирительной. Федора никто не хотел слушать.
Лишь однажды он заговорил с врачом в коридоре:
— Сонного добавили мне в водку попутчики в купе. Ограбили начисто. И деньги, и вещи, и документы вытащили. Помогите мне выбраться. Сделайте запросы. Родню ведь имею. И на работе ждут. Уеду к себе на Сахалин. Носа больше на материк не высуну. Клянусь мамой!
— Давайте ваши данные, — ответил врач.
Федор назвал деревню на Смоленщине. Фамилию, имя тетки, председателя колхоза. Сообщил и адрес сахалинского лесхоза. Врач пообещал все выяснить. И снова потянулось время.
Сколько его минуло? Когда лесник глянул в окно, не поверил глазам: во дворе психушки вовсю валил снег.
— Сколько я здесь канал? Долго ли еще меня морить будут? — возмущался лесник и требовал выпустить его немедленно.
Его возвращали кулаками в зарешеченную палату. Федор временами чувствовал, что и впрямь начинает сходить с ума.
— Доктора позовите! — требовал он.
И наконец-то пришел тот врач, который обещал сделать запросы.
— Ответы? Да, пришли. Пока из двух мест. Ваша тетка умерла. А председатель колхоза ответил, что не имеет времени заняться вами и забрать вас к себе тоже не сможет в силу семейных обстоятельств. Почта на Сахалин идет месяц. Да обратно столько же. Так что ничего другого не остается, как подождать. Да и то неизвестно, возьмут ли вас туда? — Врач покачал головой с сомненьем.
А ночью, поняв все, Федька сбежал из психушки, прихватив в котельной телогрейку и шапку кочегара, запасные сапоги его сменщика, и заторопился куда глаза глядят. Подальше от дурдома — заколоченного и зарешеченного, как тюрьма.
Он шел всю ночь, торопливо перебегая от сугроба к сугробу, только бы подальше от дороги и погони.
Куда он шел, к кому спешил, на что надеялся? Он сам не знал. На кладбище забрел случайно. Не сразу разглядел…
— Господи, помоги! — плакал лесник горькими слезами. — Во всем я виноват! Во всем грешен, кроме одного! Рожденья своего я не заказывал и не просил! Уж если нет твоей воли на жизнь мою, забери к себе, Господи! Я больше не могу! — Впервые он встал на колени перед иконой.
Федор не видел, как за его спиной писал телеграмму на Сахалин отец Виктор. Всю ночь, до самого утра рассказывал он настоятелю о себе. Ни в чем не кривил душой, не врал. Впервые, как на духу, исповедался перед человеком и спросил:
— Скажи, святой отец, за что мне жизнь такая дана? И посоветуй, что делать мне теперь? Ведь и на Сахалине откажутся от сумасшедшего, коль родня и та отреклась.
— Бог не без милости, свет не без достойных людей! — ответил священник и, не мешкая, отправил срочную телеграмму Василию Ивановичу, главному лесничему. А по пути просил Создателя не оставить в беде раба Федора.
Леснику священник ничего о том не сказал. Попросил его пожить немного в келье, успокоиться, прийти в себя.
— Глядишь, Господь услышит раскаяние твое. И поможет, вызволит из беды! Ведь каждая исповедь есть очищение, после которого жизнь начинается заново, — говорил отец Виктор.
«Завтра, верно, ответ с Сахалина будет. Но какой? Человек — он всегда загадка. А судьба чаще становится испытанием. Может, это последнее у него». Он смотрел на Федора с сочувствием.
Лесник спал и все же услышал робкий стук в дверь кельи.
— Отец Виктор! Вам телеграмма! — просунулась рука в дверь и подала небольшой листок бумаги.
Священник прочел. Рассмеялся так звонко и светло, что Федор сразу обрадованно подскочил:
— Уж не про меня ли пишут? — У него дрогнуло лицо. Светлая тень пробежала в глазах.
Лесник и сам не знал, чего он ждет. Он больше не верил людям. Разве только Богу? Но нужен ли он Творцу? Ведь радости не для него.
Отец Виктор перекрестился на образа. И стал читать срывающимся от волнения голосом:
— «Завтра вылетаю. Сберегите Федора. К его возвращенью — все готово. Пусть не тревожится…»
Не отреклись! Не позабыли! Ведь совсем чужие они мне, но, вишь ты, родней родни! Берут обратно! Домой! И то верно, зачем мне было искать прошлое? Нет в нем ничего. Одно горе! И вспомнить нечего. Да и к чему? Всякая зима проходит. Даже в судьбе, — вновь и вновь перечитывал лесник телеграмму Василия Ивановича. И, как единственную теплинку, связавшую с жизнью, спрятал на груди, чтобы ее последнюю не потерять в снегах родной чужбины…