Часть первая
ФУФЛОВНИКИ
Глава 1
Дашка, сопя, перевалилась через сугроб. Зачерпнув полные валенки снега, плюхнулась толстым задом в белый холод. Осоловелыми глазами уставясь в черноту пурги, пыталась разобраться, где она теперь. Ведь ползла верно. Чутье еще ни разу не подводило, в любом состоянии приводило к дому. А тут — будто назло… Пурга разыгралась совсем некстати. Ветер нахальным мужиком задирает подол на голову, валит бабу с ног и несет по сугробам с воем и визгом, без передышки, не давая протрезветь. Не ветер — сатана. Ведь смерть свою всяк должен встретить на трезвую голову. Это Дашка уже начинала понимать. Хотя чего не случается в жизни? Да еще в такую круговерть, когда никто из живых не может отличить, где земля, а где небо.
Ветер хлестал по лицу, колол ледяными иглами, не давая возможности продохнуть, крикнуть, позвать на помощь. Да и кого докричишься в такую непогодь? Заплакать бы по-бабьи, сморкаясь и жалуясь. Но кому? Ветер вышибал из глаз слезы, морозил, сушил их на лету, смеялся в лицо беззубой пастью.
Баба испугалась. Спохватившись, выкатилась из снега, облепившего ее до пояса, и поползла на четвереньках туда, где было ее жилье.
Вот она, кособокая дверь, громыхает от ветра, словно в ладоши хлопает. С пургой в чертики играет — кто сильнее ухнет. Дашка взвизгнула от радости, узнав родной голос. И, поторапливая немеющее от холода тело, ввалилась в коридор, клацая зубами.
Дашка с трудом нащупала ручку двери, потянула на себя. Пахнуло теплом. Значит, успел Тихон истопить печь. Но почему улегся спать, не дождавшись ее? Почему не встретил, не помогает Дашке раздеться?
Баба разозлилась на сожителя. И, сопнув грозно, крикнула:
— Тишка! Ты где, падла вонючая? Дрыхнешь? А я хоть сдохни на дворе? Чего не встретил? А? Что молчишь, паскуда? Иль требуешь говорить со мной? Тогда выметайся отсюда! Завтра другого хахаля заведу. Тот заботчиком будет. Не то что ты…
Но в ответ не услышала ни слова.
Дашку это возмутило:
Нажрался, гад? Без меня! Ты на что сюда нарисовался? Лакать водяру? А зачем мужиком родился? Притих, кобелище! Чуешь шкоду! Ну и молчи, гнилушка облезлая! — пыхтела Дашка, стаскивая с продрогших плеч заледенелую телогрейку. Содрав ее, швырнула на пол. Вылезла из валенок. Ступив шаг, споткнулась обо что-то мягкое, большое. Упала, ровно переломилась пополам. Хотела встать. Но не нашла опоры. И, разомлев от тепла, уснула, блаженно похрапывая.
Когда-то она была юной, красивой. С косой до колен, в руку толщиной. Тогда ее звали Дашенькой.
А может, это только во сне? Но как похоже на давнее, даже плакать хочется. И гармонист, лучший в округе кузнец, снова принес ей букет васильков; синих, как его глаза. А те говорили без слов. Они смеялись, грустили, они искали только ее, одну. Она знала это. И, не боясь потерять парня, держалась с ним гордо, неприступно. Как звали его? Кажется, Андреем. Вот он опять появился со своей трехрядкой. Ее, Дашку, зовет на пятачок. Она выйдет. Но не сразу. Не стоит торопиться. Пусть подождет, помучается в ожидании. А на пятачке все ребята и девчата поймут, отчего плачет его гармонь.
Зато как рванет он мехи, завидев Дашку! Грустные песни вмиг забудет. И засмеется, зальется радостно гармонь в его руках.
Сегодня он решился объясниться. Дашке даже смешно было. Она давно была уверена в том, что любима. Но хотелось оттянуть последний миг. Он взял ее за руку. Девка, вздрогнув, ждала заветных слов. Но отчего синие глаза парня посерели? И вспомнилось… Ведь он погиб. В войну. В тот самый год. Первый год войны. Послушное когда-то его рукам железо — одолело. Он так и не успел сказать ей о своей любви. Затянула Дарья, сама виновата. А вскоре на Орловщину пришли немцы.
Ее приметили сразу. Вывели из толпы перепуганных, растерявшихся сельчан, согнанных ранним утром к правлению колхоза.
Выдернули трех ее подружек. Говорили с ними немцы через переводчика.
Пожалела девка отца с матерью, которых грозились повесить за братьев, ушедших добровольцами на фронт.
А вскоре в Дашкину избу зачастили немецкие младшие чины и офицеры.
Никого из селян, в чьих семьях были коммунисты, не выдала, не продала. Но когда война закончилась, не простили Дашке того, что не голодала, как все, что одевалась по-заграничному, жила без горя. И на нее, на первую, показали пальцем деревенские, назвали шлюхой.
Мать с отцом не заступились за дочь. Забыли, что стало с родными ее подружек, отказавшихся принять офицеров. Да и самих девок увезли в товарняке в Германию. Где они? Живы ли? Село их в числе покойниц поминало все годы.
Дарью тоже увезли в товарном. Но не в Германию. В обратную сторону. На десять лет.
Суда не было: деревенские потребовали убрать ее.
Дарья в пути не раз жалела, что не ушла вместе с братьями. Побоялась оставить стариков одних. Опасалась, что не дожили б они до победы. Были бы убиты карателями иль с голода бы померли, как многие. Но о чем теперь жалеть. Ведь не вернешь, не исправишь.
Ей никто не писал, не присылал посылок, теплого белья. Словно отрезало от нее всю родню. На ее письма не отвечали. Боялись кого иль выкинули из памяти?
Лишь перед самым освобождением пришел ответ на ее запрос из сельсовета, что мать умерла в тот год, когда Дашку увезли в Магадан. Немногим дольше прожил отец.
А единственный из троих братьев, вернувшийся с войны, проживает вместе с женой и детьми в отцовском доме.
Написала ему Дарья. Попросила принять ее. Умоляла: мол, некуда голову приклонить ей. Что не своею волей, а за родителей пришлось немцев принимать. И уж если есть в том ее вина, что живыми старики остались, пусть простит ее.
Ответа ждать долго не пришлось. Брат поторопился. Боялся опоздать. И наотрез отказался принять Дашку.
Написал, что из-за нее ему и сегодня нет жизни. В партию не приняли. И хотя полная грудь орденов и медалей с войны — дальше скотника не пошел. А все она, сука. Уж лучше б убили всех, чем всю жизнь в позоре жить. Своим однополчанам, селянам в глаза смотреть стыдно из-за нее.
«Высылаю тебе вещи матери. Может, сгодится что-нибудь из них на первое время. Носи. Но больше ничем тебе не могу помочь. Самим тяжело. Еле сводим концы с концами. Не пиши мне больше. Ничего не проси и не приезжай. Нет у меня сеструхи. Для меня — тебя убили. Так-то легче. Побывала бы ты в окопах, поняла б, чего стоит человечье имя. Его пуще жизни беречь надо. Легко себя уговорить на подлость, когда нет совести. Но есть память людей. В ней все живет. То, что жизнями не стереть. А материно тряпье высылаю, потому что дети его уже на чучело приспособить хотели. Никому оно не впору. А в тебе, Дашка, может, совесть разбудит», — написал брат.
Через неделю, и верно, пришла посылка. В ней ни строчки. Только одежда матери. Старая юбка, сарафан да несколько легких кофтенок, порыжелых от времени. Сарафан от долгого лежания плесенью взялся.
Дашка впервые разложила вещи здесь, в селе Трудовое на Сахалине, куда ее, с поражением в гражданских правах на десять лет, привез похожий на лесную кикимору паровоз, кричавший на всю тайгу визгливым голосом, что доставил новую партию ссыльных.
Дашке объяснили, что эти десять лет она не имеет права голосовать, избирать и избираться.
Баба на это устало отмахнулась:
— А на хрена мне та морока. Жила я без того и проживу…
Вскоре ей дали камору в бараке. И, определив сучкорубом на лесоповал, выдали брезентовую спецовку, немного денег на харчи, а указав на дежурную вахтовую машину, сказали, что увозит она людей на деляны в семь утра. Опаздывать на работу нельзя. За это наказывают очень строго.
На обживание и отдых дали Дашке три дня.
И вот тогда впервые достала баба из угла материнские вещи. Разложила их на сером столе.
Измятые, они топорщились складками, рукавами. Пахли затхлостью.
Дашка решила примерить сарафан. Длиннополый, тяжелый, он стиснул Дашку в объятиях швов, прострочек.
Мать была худенькой женщиной. Дашка сунула руку в карман сарафана, почувствовав в нем что-то. И вытащила завязанный узлом носовой платок. Развязала его.
Узнав почерк матери, расплакалась. В платочке была молитва матери к Богородице о ней, Дашке.
Баба перестирала вещи. Помылась. Привела в порядок хибару. Она уже огляделась на новом месте.
Горсть домов, которую в насмешку кто-то назвал селом, словно по нечаянности выронила из рукава сахалинская жестокая пурга.
Дома строились как и где попало, лишь бы подальше от сырости и тайги, где, как говорили старожилы, нередко случались пожары.
Кто-то, скупой на тепло и фантазию, дал селу казенное имя, будто выбитое на булыжнике. Здесь никто не рождался. Здесь только умирали. Здесь у каждого жителя была одна на всех мечта — быстрее дожить до свободы. Полной, настоящей, когда можно будет идти, ехать куда хочешь, не спрашивая разрешения участкового. Когда можно смеяться и плакать в полный голос. И никто не обругает, не прикрикнет, не оскорбит.
Дашка тоже мечтала о том.
В Трудовом, а это баба узнала сразу, жили условно-досрочно освобожденные и пораженные в правах. Первых звали условниками, участковый называл их фуфлом, вторых — ссыльными.
За теми и другими следила милиция неусыпно.
Дашка работала на деляне в бригаде Тихона. Бригадир был старше всех. Седой, степенный мужик, он не любил разговорчивых. Был краток и угрюм.
Как-то на перерыве, у костерка, подала Дашка Тихону кружку чая. Тот и отогрелся сердцем, разоткровенничался:
— Вот такой же чаек довелось мне впервой в Белоруссии попробовать. Старушка угостила. Пожалела меня, непутевого. И свои, и немцы посчитали за убитого. А я ночью стонать начал. Бабка и подобрала. Все молила Бога, добрая душа, чтоб выжить мне дозволил. Да уберег от лютости. Два месяца лечила. А когда я на ноги встал, решил к своим пробираться. Напоролся на облаву. Немцы лес прочесывали, партизан искали. А поймали меня — дурака, — вздохнул Тихон и продолжил: — Как партизана, повесить хотели. А тут на мое счастье подвалил какой-то с местной блядешкой. И спрашивает, указав на меня, знает ли? Та глянула и говорит: «Не местный. Иначе не он, так я сама бы его на себя затащила». И тогда из партизан меня в окруженцы произвели. А таких не вешали. И отправили в Освенцим. Там я на таких, как сам, напоролся. Тоже после боя свои не подобрали. За мертвых сочли. А может, отступали в спешке, не до нас им было. Сдружились мы с мужиками. Решились на побег. Впятером. А нас поймали. С собаками, — сорвался голос у Тихона.
— Так ты там до конца войны пробыл? — затаив дыхание, спросила Дашка.
— Да. В особом бараке. На нас опыты ихние доктора проводили. Вводили в вены всякую гадость и наблюдали, как борется организм с болезнью в состоянии голода. Мне сказали, что я десять смертей пережил… Только зачем — не знаю. Вдвоем мы дожили до освобождения. Когда наши открыли барак, мы подумали, что сошли с ума, русскую речь услышав. А нас за микитки и в товарняк. Думали, что домой отправят. А нас — в Воркуту. На уголек в шахту. За что? Да за то, что воевали, что в плен попали, живы остались. Нас таких в Воркуте не меньше, чем в Освенциме, было. И тоже… Мерзли, дохли пачками. На нас другой опыт ставили. Уже свои. Сумеем ли, пройдя все лагеря и зоны, людьми остаться, — поперхнулся Тихон.
— БылО бы за что мучиться. В плену, как я слыхал, миллионы перебывали. Лучше б вы там и остались, чем так вернулись, — подал голос Кривой, отпетый ворюга, который, по его же признанию, из каждых десяти лет сознательной жизни всего год гулял на свободе.
Тихон тогда лишь взглядом огрел его. Да кулаки сцепил. Но, глянув на Дашку, сдержался.
В этот вечер, после работы, он впервые пришел к ней в гости, крепко сцепив пятерней зеленое горло поллитровки.
Дашка приняла гостя радушно. Он ни о чем не спрашивал ее. О себе добавил коротко, что семья от него отказалась.
— Выпьем за мертвых среди живых. За покойников без покоя. За пасынков судьбы. За рожденных бедой, — предложил Тихон и протянул налитый доверху стакан водки.
Баба выпила одним духом.
Слова Тихона вскоре перестали доходить до слуха. Да и говорил ли он? Может, слышалось Дашке что-то свое, сокровенное, не услышанное никогда.
Утром проснулась она прижатой к стенке на узкой железной койке в своей каморе. Тихон спешно одевался. Едва не проспали вахтовую машину. Бежали к ней вдвоем, задыхаясь. Успокоились, лишь усевшись в кузове.
Целый день работали, не вспоминая о минувшей ночи. Лишь в обед Дашка уделила Тихону внимание. Это заметили все. Бригадир принял заботу бабы как должное. И после работы, не таясь, не прячась от посторонних глаз, пошел к Дашке на виду у всех.
Дашка не звала и не гнала его. Какой ни на есть — мужик. Не хуже других. Из себя видный. И бригадир. Не ворюга, не насильник, не полицай.
Сначала стерпелась, а потом и привыкла — Тихона мужем стала считать. Но однажды, затеяв стирку, положила в корыто рубаху Тихона. Тут же спохватившись, бросилась проверить карманы. И наткнулась на письмо, которое, судя по штемпелю, Тихон получил совсем недавно.
Оно пришло от жены, той, что теперь жила одна в большой квартире. Дети, создав семьи, ушли, и состарившаяся женщина звала Тихона после освобождения вернуться к ней.
У Дашки даже дыхание перехватило. Увести от нее мужика! С каким она уже два года живет! Как бы не так! И, забыв о стирке, опрокинула стакан водки винтом, а распалив себя до кипения, позвала со двора Тихона, рубившего дрова и ничего не подозревавшего о надвинувшейся буре.
— Значит, лыжи навострил? Хвост дудкой поднял? Сорваться решил, старый хрен? — багровела лицом Дашка.
Тихон не успел и слова сказать, как его вещи полетели в коридор. Дашка вошла в раж и решила выгнать мужика сама, не дожидаясь, пока он покинет ее.
— Шашни за моей спиной крутить вздумал? Пригрелся? Вот почему не хотел записаться со мной? Все красивыми словами
про свободный брак кидался. А я, может, вовсе не хочу о быть свободной от мужика! — вырвалось откровенное,
и Дашка разревелась среди тряпок, упала на койку, размазывая по лицу злые пьяные слезы.
Тихон подобрал вещи из коридора, оттеснив любопытных соседей, закрыл дверь в камору. Принялся успокаивать Дашку. Та, покричав всласть, вскоре уснула. Мужик сам постирал, развесил белье в каморе, сел у окна, обдумывая, как ему жить дальше.
Конечно, связать свою жизнь с Дашкой навсегда он не хотел. Это значило бы навек остаться в Трудовом и никогда не распрощаться с Сахалином. Да и куда подашься с деревенской бабой, пьющей, с подмоченной репутацией. Правда, у самого судьба не легче.
Если по первой судимости могли со временем реабилитировать, то по второй-то о том мечтать не приходилось. Ее в зоне получил. За убийство бугра. Тот из фартовых был. Решил вытряхнуть получку из Тихона. За душу сгреб. Да промахнулся. Лишь один раз получил кулаком по голове. И сразу деньги перестали быть нужными. Свое потерял. И жизнь заодно.
Многие фартовые сразу зауважали фронтовика. Отступились, признали.
Но без последствий не обошлось. Конечно, знало начальство зоны, что фартовые снимают с зэков навар, отнимают деньги. Иногда вместе с жизнью. Но Тихону не поверили, что бугор хотел убить его. И к прежнему, не отбытому, добавили еще червонец.
Так бы и записался в постояльцы Поронайской зоны, если бы не обострилась болезнь крови, полученная в концлагере. Из-за нее облегчение вышло, попал в Трудовое. Не на свободе пока, но уже и не в зоне. С харчем полегче. Да и условия сносные. К тому же и баба под боком, какая-никакая, но у других и такой нет. В Трудовом бабы — в дефиците. Сюда своею волей не поедут. Даже вековуха, перестарок иль косоротая добровольно нос в Трудовое не покажет. Одно название села бросало в озноб всех, кто имел о нем представление. Так что выбора не было. Дашку у Тихона не отняли, помня его расправу с бугром. Оставили в покое. Хотя глаз с бабы не спускали озверевшие от полового голода уголовные, имевшие все одинаковую кличку: фуфловники. Фуфло.
Тихон знал: уйди он от Дашки, она тут же заведет нового мужика. В желающих недостатка не было.
Впереди еще три года жизни в Трудовом. С Дашкой время летит быстрее.
Разбиралась баба в жизни своеобразно. И судила обо всем с точки зрения сытости своего пуза, выгоды. Едва став сожительницей Тихона, перестала надрываться на работе.
У бригадира язык не поворачивался сказать ей о том. Другие и не помышляли попрекнуть Дашку ленью. Тихон вступится. Да и сама баба за словом в карман не полезет. Так отбреет любого, на весь остаток жизни запомнит.
Тихон хохотал вместе со всеми, слушая Дашкину брань. А в душе ненавидел ее за это. Все же женщина. Зачем же собачиться, прикрываясь сожительством с ним, собственной слабостью и грязным языком?
Ночами вспоминал другую. Далекую, полузабытую, получу- жую. Какая она теперь, та хрупкая девчушка, ставшая его женой на третьем курсе института?
В тот год он получил диплом инженера-строителя, а она должна была стать врачом. И стала. Педиатром. Но уже после войны. Без него вырастила двойню. Сыновья так похожи на жену! Ее глаза. И видимо, ее характер. Она ни от кого не приняла помощи. Даже от родного отца. Не обратилась за поддержкой и к родне Тихона. Не подала на алименты.
От нее он никогда не слышал бранных слов, упреков, оскорблений. Ни в письмах, ни в общении не высказала она сожалений о том, что вышла за него замуж. Она всегда была немногословна. Скупая на эмоции, она быстро повзрослела.
Может, и потому свалившуюся на нее беду перенесла в одиночку.
Тихон из писем родни знал о семье все. Жена после войны получила хорошую квартиру. И, проработав несколько лет в поликлинике, окончила ординатуру. Замуж не выходила. Видно, ждала Тихона. Хотя не писала ему долгих тридцать лет.
Сыновья, окончив школу, поступили в институты. Конечно, отца они не помнили. А Тихон никогда их не забывал. Он помнил ребятишек смеющимися, плачущими, бегущими ему навстречу. Ведь удалось перед войной увезти их в деревню к сестре. Там они здорово загорели, поправились, подросли. А вскоре… Нет, это лучше не вспоминать: вокзальная суматоха, растерянные глаза жены, слезы сыновей. Их сердца чувствовали, что расстаются на долгие годы, а может — навсегда…
Тихон гнал от себя воспоминания. Война отняла у него не только семью, здоровье, а и все, что было, о чем мечтал…
Ни луча надежды не светило. Решил после окончания срока вернуться к овдовевшей сестре. В деревню. И вдруг письмо от жены. В нем — фотография.
Тихон, разглядев ее, спрятал в карман пиджака. Неожиданный, дорогой подарок. И загорелся огонек надежды. Надо выжить, чтобы вернуться.
Но кем? Как назовут сыновья? А жена? Примет из жалости. И будет стыдиться его. Да и дети разве поверят, что осужден ошибочно? Ни за что! Разве мертвый герой лучше живого отца, пусть и зэка — не по своей вине? Но поймут ли? Поверят ли? Признают ли отцом? Ведь не растил их…
От родни, большой и дружной, теперь осталось так мало. Сестра с племянниками и жена с сыновьями. Кто из них примет Тихона, кто поверит ему без упреков?
Валил лес бригадир. Летели из-под топора щепки. Ладони к топорищу прикипели намертво. Свободу зарабатывал. Потом и кровью, нечеловеческой усталостью. Физической и моральной. Да и один ли он здесь такой…
Конечно, жене письмо написал, короткое, сдержанное. Без телячьего восторга от ее приглашения вернуться к ней. Пусть обдумает все. Дал время поразмыслить, отказаться. Ведь годы разлуки изменили обоих. Стоит ли заново начинать?
Написал, где и кем работает. Когда ожидается освобождение. И хотя вопросов возникло много, спросил лишь о детях. О ней самой — не решился.
Чтобы Дашка не нашла фото семьи, спрятал его в полу пиджака. И берег его пуще глаза.
Дашка по лицу Тихона поняла, что не удержать ей его. Уедет, вернется к семье, как только придет время. И запила…
Вначале хотела выгнать, но сообразила, что пойдет по рукам. А за это участковый отправит обратно в зону. А туда ей вовсе не хотелось. И баба, понимая, что теряет Тихона, все чаще устраивала ссоры, напивалась.
Вот и теперь лежала, мордой в пол воткнувшись. В столовой условники угостили. Дашка уже давно не готовила дома. Не хотела, не могла заботиться о Тихоне. А сама ходила в столовую. Там было весело.
Заметив отсутствие Тихона, условники теснились, жались к Дашке, напропалую угощая вином и водкой, купленными в ларьке, подсовывали котлеты, пельмени и безнаказанно лапали ее со всех сторон.
Дашка, наевшись и напившись до отвала, не позволяла ус- ловникам большего. Отвесив кому-то пару оплеух, осыпала мужиков щедрой горстью отборной матерщины и плелась домой.
Тихон понемногу привык к этому. Он не бил, не ругал бабу, к которой давно охладел. И жил под одной крышей, жалея себя и ее репутацию. Ждал своего часа, торопил время.
Так было и сегодня. Пьяная Дашка привыкла к протопленной каморе, к спешному чаю по утрам, заботливо просушенным валенкам и телогрейке.
А потому, проснувшись утром и найдя валенки с телогрейкой у порога, где сама их оставила еще вчера, несказанно удивилась.
Тихон не разбудил ее. Шаря в'потемках, баба нашла спички. Зажгла свечу и вскрикнула от испуга.
Тихон лежал у порога в исподнем. Не шевелился.
— Тишка, ты что? На работу опоздаем. Вставай. Скорее, — дернула мужика за руку и отскочила в ужасе, заорала от страха.
Тихон был мертв. Это о него споткнулась, на нем проспала всю ночь. Волосы на голове бабы зашевелились. Ей стало холодно, страшно.
Дашка вскочила в чавкнувшие сыростью валенки. Руки никак не могли попасть в рукава телогрейки.
Забыв о платке, нараспашку, бледная, она неслась по селу, крича во все горло:
— Люди! Помогите! Тишка помер!
Машина, было дернувшаяся в тайгу, затормозила. Из нее условники высунулись. В услышанное не верилось. С чего бы мужику помереть? Еще вчера вкалывал как вол, ни на что не жалуясь. Смеялся. И вдруг умер…
— Нет. Тут что-то нечисто, — не поверилось бригаде Тихона. И, соскочив с машины, затопали мужики к каморе.
Кто-то догадливый сообщил об услышанном участковому.
Тот не заставил себя ждать. И, опередив всех, не велел никому входить в помещение, пока он лично все не проверит.
Дашка вечером не пошла в столовую. Сидела, запершись в каморе, одна, съежившись, притихнув.
Темнота в комнате, звенящее одиночество заставили задуматься, вспомнить многое.
Трагическая нелепость случившегося отбила сон, не хотелось есть, даже к выпивке пропала охота.
Умер Тихон. Его повезли в Поронайск на вскрытие. Значит, что-то заподозрил участковый.
«Эх, дурак ты, лысый мусор. Да мне, если б поднять Тихона, ничего больше от жизни не надо было бы», — подумала баба и вздрогнула от внезапного стука в дверь.
Наскоро включила свет, дрожащей рукой скинула крючок с двери. Даже не спросила, кто просится. Поверилось в чудо. А может, не умер? Может, вернулся? Но в дверном проеме стоял участковый с незнакомым человеком, представившимся следователем Поронайской городской прокуратуры.
Они уверенно вошли в комнату.
Следователь огляделся. Подошел к постели, смятой Тихоном. Дашка не догадалась, не успела ее прибрать. Осмотрел простыню, одеяло, подушку.
Переговариваясь с участковым вполголоса, подошел к печке. Заглянув в топку, быстро осмотрел заслонку и сказал, будто себе самому:
— Так я и предполагал…
Участковый подскочил к нему, лицо подергивалось.
— Не может быть, — вырвалось невольное. — Печку не трогала сегодня? — спросил Дашку участковый.
— Не до нее мне, — отмахнулась баба.
— Вчера вы ее закрывали? Задвижку? — спросил следователь.
— Я ее никогда не закрывала. А в последнее время и Тихон перестал ею пользоваться. Дров хватает. Слава Богу, в лесу живем. Топливо не переводится.
Баба сидела у стола и не видела, что задвижка печки была закрытой.
— Чем открываете задвижку, когда топить собираетесь? — спросил следователь Дашку.
— Не достаю ее. Высоко. Потому не закрываю. Сказала уже, чего еще спрашивать? — начала злиться баба.
— Да куда ей до задвижки, если она только на четвереньках ходит. Ее, беску, в тайге звери за свою скоро примут. Не просыхает, стерва. Пьет, — ответил за Дашку участковый.
— Не за твои. Сама зарабатываю. И ты мне не указ. Ко мне приперся, да еще и обсераешь. У себя в глотке посчитай. Иль сам святоша? Вон морда, хуже моей. Вся опухшая. Стань перед зеркалом и спроси себя, с чего это получается. А в меня не тычь. Понял? Я пью на свои. А ты?
— Угомонись! — прикрикнул участковый на Дашку.
Баба осеклась на время. А потом взъярилась:
— Я в своей хате, не у тебя в гостях. А потому — ты помолчи! Сам алкаш.
— Тебе что, в зону захотелось? Назад к своим? Скажи спасибо, что под стражу сразу не взяли! — терял терпение участковый.
— А за что меня под стражу? — изумилась Дашка.
— А за то, что Тихон убит. Не своей смертью умер, — вырвалось раздраженное.
Бабу будто по голове огрели. Глаза у нее округлились, рот открылся. Скулы побелели. Она смотрела на следователя, на участкового, не понимая, всерьез они так думают или пошутили над нею.
Вспомнились некстати слова сожителя, что его вовсе ни за что осудили. Уж, видно, судьбе было угодно посмеяться над бабой, но тогда не поверила она Тихону, подумав про себя, что ни за что на столько лет в зону не сажают. Значит, есть грехи, о каких говорить не хочет. Теперь ей страшно стало. А что, если и вправду повесят на нее убийство Тихона? Ведь она на нем всю ночь пьяная проспала. Но от этого еще ни один мужик на свете не умер. Вон, целая свора условников только и мечтают о том, как провести с Дашкой ночь. Никто из них помереть от того не боится.
Следователь внимательно разглядывал пыльную печную задвижку.
— Вы уж извиняйте, не достаю я до нее, протереть не могла, — подала баба робкий голос.
— На счастье свое не достали и не протерли, — ответил тот, даже не глянув на Дашку.
Он осмотрел всю камору. Вытряхнул из жестяной банки окурки в кулек. И сунул их не в помойное ведро, а, на удивление Дашки, в саквояж. Взял со стола ложки и стаканы, недопитую бутылку водки заткнул. И тоже в саквояж спрятал.
Дашка смекнула. Сунулась под койку. Достала банку тушенки, протянула следователю.
— Зачем? — удивился тот.
— На закусь сгодится.
Человек онемело уставился на нее:
— Да вы что, с ума сошли?
— Ну а водяру для чего взял? — улыбалась баба.
Участковый смеялся, схватившись за живот обеими руками.
Дашка впервые за много лет покраснела до корней волос, поняв: надо было молча положить банку тушенки, а не совать в руки, да еще при легавом. «Хотя пить-то небось вместе будут?» — подумалось ей.
Нет, Дашка и не думала заискивать перед следователем. Она просто боялась одиночества и хотела оттянуть уход людей. А раз саквояж вздумал загружать человек, значит, уйти собирается. И ей стало жутко, что уйдут люди, стихнут их голоса за дверью, и в комнату снова вползет тишина, убийственная, как смерть.
Дашка глянула на следователя, тихо рассмеялась. Ну ладно, взял початую бутылку водки. Хамство, но понятное, мужичье. А вот зачем ему окурки измятые понадобились? Ими только с дури можно закусывать. А может, по забывчивости так получилось? Но следователь, не обращая внимания на Дашку, даже заслонку от печки взял. У бабы от удивления челюсть отвисла. Разрезанную луковицу сунул в саквояж.
— Нашел закусь. Я ему как человеку тушенку давала, а он нашел на что позариться, — пододвинула баба буханку хлеба. Но следователь и не глянул на нее.
Осмотрев одежду покойного, следователь достал протокол допроса, уселся перед Дашкой.
Вначале баба отвечала на вопросы бойко. Скрывать нечего. И следователь едва успевал писать.
— Кем работаете?
— Сучкую.
— Что? — не понял следователь.
— Сучкоруб она. Но ответила вам верно, — давился смехом участковый. — Совместительница, черт бы ее взял…
— Как жили с Тихоном? — спросил бабу следователь.
— Нормально. Ладили. Иногда, правда, ругались. Но Тихон сам знал за что. Не хотел записываться. Вот и грызлись иногда. А в остальном все спокойно. Даже не бил ни разу, — похвасталась баба.
— Часто ли он болел? — поинтересовался следователь.
— Может, и болел. Но не жаловался никогда. На больничном не был. Да и нельзя было болеть. По больничному листу зачетов нет. И срок идет день в день. А в тайге всякий день — за два. Потому болеть невыгодно, — пояснила Дашка.
— После освобождения куда хотел поехать Тихон?
— Первая жена позвала к себе. Письмо прислала. Но только не поехал бы он к ней. Собирались мы с ним купить тут на Сахалине домишко. Найти работу поспокойнее и жить тихо.
— А почему вы думаете, что к жене он не вернулся бы?
— Отвык за годы. Много пережил. Она его тогда не поддержала. Даже не писала Тихону. А он без нее много лет прожил один. Отвык. Забыл.
— Лучше весь век одному, чем с такой, как ты, — не выдержал участковый.
— Я, какая ни на есть, всегда рядом. Была б плохой, ушел бы. Я силой не держала. А и какая есть, не опаскудилась, мужика рогатым не сделала. Но доведись лихолетье и не останься на земле никого, кроме нашего участкового, я б и тогда с ним в одной тайге срать не села бы! — отпарировала баба.
Следователь, не сдержавшись, рассмеялся. Такая откровенность сразила участкового. Он потерянно качал головой, чесал в затылке. И спросил:
— Чем же я тебя так обидел?
— Иль забыл? Думаешь, я за два года память потеряла? Нет, она в моей башке крепко сидит…
Следователь, поняв, что у Дашки с участковым давние счеты, пресек их разговор, продолжил допрос:
— Были друзья у Тихона?
— Конечно. Вся бригада. Да и все условники Трудового уважали мужика. Не то что некоторых, — сверкнула баба взглядом на участкового.
— А враги были?
— Нет. Откуда им взяться здесь? Да и не хватало времени на блажь. С работы вымотанные, усталые приезжали. Едва успевали до утра дух перевести. И снова в лес…
— Это ему так. Ты-то находила время на утехи, — вставил участковый,
— Не про меня спрашивают. Про себя я сказала б, что есть у меня в Трудовом враг, это ты! И не одной мне враг, а всем нам, — сорвалась Дашка.
— Попомнишь ты это. Не раз, — пригрозил участковый вполголоса.
— Тихон никогда не говорил вам, что остались у него в прошлом враги? Никого не опасался? — продолжил допрос следователь.
— Не слыхала от него такого, — призналась баба.
— Он в гости никого не ждал?
— Нет. Иначе бы предупредил.
— А деньги он в доме держал? — поинтересовался следователь.
— Откуда они у нас? — отмахнулась баба.
— А на что дом собирались купить?
— Так это на те, что он в Воркуте заработал.
— Они у него на счете, в сберкассе?
— Не знаю. Наверное. Я у него денег не просила. Сама работаю. А про те он сам сказал. Когда жить стали вместе. Мол, освободимся, хватит нам на хозяйство. А где они и сколько их — не сказал. Я и не спрашивала. Неловко. Я ведь даже не расписана с ним.
— А почему не расписались?
— Да пила она. Вот и одумался мужик. По-своему решил — поджениться можно, жениться — нет, — встрял участковый.
— Я не вас спросил, — прорезалось раздражение в голосе следователя.
— Мы думали, что это не обязательно. Иные всю жизнь незаписанные живут, не в том главное. А сам Тихон говорил, что такое надо делать, став совсем свободными, — ответила Дашка и вздохнула.
— Скажите, вы вчера с работы вместе приехали?
— Конечно. Вахтовая за людьми один раз в тайгу приходит. Деляны далеко от села. Все в одной машине приехали.
— Вы домой вместе пришли? — интересовался следователь.
— Нет. Я позвала его, как всегда, в столовую. Тихон отказался. Тогда я пошла ужинать в хамовку, а он — в хату.
— Во сколько вы ушли из столовой?
— Не знаю. Часов у меня на руке нет.
— Попытайтесь вспомнить. Это очень важно. Может, вас кто-то проводил, кто подтвердит, когда вы ушли из столовой?
— Так меня там все видели. Одно знаю — пурга уже сильной была и свет выключил дизелист, когда я домой верталась.
— Свет вчера выключили в одиннадцать вечера, как всегда. Значит, она домой приволоклась в начале двенадцатого, — вставил участковый.
— Вы ничего не заметили, когда вернулись домой? — обратился следователь к Дашке.
— Тепло было. Очень тепло. А я промерзла. Выпила, конечно. Никогда раньше не было, чтоб после выпивки продрогла. А тут душа в сосульку согнулась.
— Да у тебя вместо души пустая бутылка в брюхе колотится, да к тому же без дна, — не выдержал участковый.
— Иди в жопу! — подскочила Дашка.
— Чего взвилась? Иль вру? Ты ж и вчера, наверное, с обос- санным хвостом приползла. Из столовой не уходишь, покуда не напьешься до уссачки. За это тебя и выкидывает уборщица. Надоело ей за тобой подтирать…
— Я сама ушла. Вчера никто не выгонял. Даже Тихону пару котлет в карман прихватила, — оправдывалась Дашка.
Но участковый смеялся:
— Заботчица, едрена мать!
— Когда домой вошли, ничто не насторожило?
— Нет.
— Вы где спали?
— Здесь. Прямо на Тихоне. Об него споткнулась.
— Вам не показалось, что в комнате кто-то был, чужой?
У Дашки глаза округлились.
— Нет. Ничего такого не было, — ответила, икнув.
— А Тихон с кем мог выпивать? — спросил следователь.
— Не знаю. Но, в общем, с любым из бригады.
— Они вчера на ужине были все?
— Получку вчера привезли на деляну. Потому по хатам пили. В столовую мало кто пришел.
— А кто обычно к вам наведывался? Кто чаще других приходил?
— Никого я не видала, — опустила баба голову на руки.
— А Тихон куда получку дел? — интересовался следователь. — И сколько он получил?
— Не знаю, — растерялась она.
— Что ж ты за баба, если об деньгах не заботишься? — упрекнул участковый.
— Я не за их, за мужика замуж выходила…
— А ваша получка где? — поинтересовался следователь.
— При мне, — щелкнула резинкой рейтуз на ноге.
— Вас в столовую пригласил кто-нибудь или сами пришли?
— Иногда звали, а вот вчера — не помню, — призналась Дашка простодушно.
— Постарайтесь все восстановить в памяти. С кем вы пошли в столовую, с кем говорили, может, кто-то необычно рано ушел из столовой? — спрашивал следователь.
Дашка, морща лоб, вспоминала.
— Может, деньги у Тихона взаймы кто-нибудь просил? — вставил участковый. Следователь поблагодарил его взглядом за вопрос.
Баба мучительно вспоминала.
— Никитка клеился! Просил одолжить. Но Тихон отказал пьянчуге. Сказал, что самим надо. Перед самой столовой, в машине попросил. Да и я бы ему не дала. За день пропьет. А возврата потом не жди, — обрадованно вспомнила Дашка.
— Он в тот вечер был в столовой? — спросил следователь.
— Был. Пришел вместе со всеми. А потом напился очень скоро, как всегда. И его утащили мужики в барак.
— Сколько времени он пробыл в столовой?
— Да с полчаса. Не больше. Он всегда так. Одного стакана ему по горло хватает, — рассказывала баба.
— Нет. Это не Никита. Он алкаш. Это верно. Долг может не вернуть. Но мужик не без совести. На мокрое не решится, — вставил участковый. И добавил, подумав: — Да и ростом он не удался. Дашке по сиськи будет, — глянул туда, где раньше была задвижка.
— Никитка к нам заходил иногда. Вечером. То хлеба, то чаю попросит. Тихон давал ему. Но друзьями иль врагами они не были. Он в другой бригаде работает. Просился к нам. Но люди наши его не захотели. Слабоват. Мало от него проку на деляне.
— На такое убийство сила не нужна, — в раздумье сказал следователь.
— Верно. Но Тихон втрое крупнее Никитки. И один на один тому сморчку не одолеть бы бригадира. Даже если предположить, что он вначале оглушил Тихона, — говорил участковый.
— Да никогда не стал бы Тихон с ним выпивать. Это я точно знаю, — поддержала баба.
— Но открыть дверь, будучи в нижнем белье, он мог только хорошо знакомому человеку. А выпивать мог с другим. Тем, кто и не думал убивать его. Хотя все это лишь версии, — вздохнул следователь.
— Да не могли его убить. Не за что. Ну строгий, так потому что бригадир. Зато никого не обижал, даже выпивши. Никогда не буянил, не матерился. А и враждовать с ним было не за что. Враждуют из зависти. Тихону никто не мог завидовать. Сам он помер. С горя, — пригорюнилась Дашка.
— Рад бы поверить в несчастный случай, да долг не велит.
Дашка пожала плечами, сказала тихо:
— Воля ваша. Ищите. Коль был супостат, его поймать надо. Знай я наверняка, что убит Тишка, узнай, кто это утворил, своими руками ему башку бы открутила, сукиному сыну…
— Вам не нужно вмешиваться в работу следователя, а тем более — карающих органов. Теперь это наша забота, — оборвал бабу приезжий следователь и спросил: — А этот самый Никита с кем выпивает, с кем дружит?
— Со всеми, кто его угостит! — выпалила Дашка одним духом.
Следователь с участковым переглянулись.
— А с кем-нибудь из вашей бригады?
— Не знаю. Он всем на хвост садится, у кого из кармана поллитровка торчит.
— Ладно. Извините за беспокойство. На сегодня достаточно. Да и время позднее. А вам завтра на работу. Отдыхайте. Но я не прощаюсь. Нам с вами еще, возможно, придется встретиться. Побеседовать. Может, новости появятся. О нашем разговоре на деляне не распространяйтесь. Это может помешать следствию. Поняли меня? А теперь подпишите протокол, что присутствовали в качестве понятой при осмотре, и протокол допроса, — предложил следователь.
Участковый, подойдя к Дашке, сказал вполголоса:
— Цены б тебе не было, бабонька, если б ты пить бросила. Глядишь, и Тихон был бы жив. Умирают мужики тогда, когда у баб руки слабые и в сердце любви нет. Тебе ж теперь слабой нельзя быть. Одна осталась. Чтоб выжить, стань сильной. И я тебя, не как бабу, как личность, как человека уважать буду. Постарайся, Дашка. Для себя порадей.
Дарья закрылась на крючок. До утра вздрагивала, обдумывая случившееся. Едва серый рассвет проклюнулся, пошла на работу.
В машине мужики пытались растормошить ее. Набивались в гости, лезли лапать, ущипнуть за крутое бедро.
Дарья отбивалась, отмахивалась. А потом не выдержала:
— Кобели проклятые! Тихона еще не схоронили, уже пристаете? Он с вами хлеб делил. Вместе бедовал, а не успел & землю сойти, как меня паскудите! Уберите вонючие лапы, козлы! Чтоб у вас поотвалилось все, что чешется! Неужель от человечьего ничего не осталось? Скоты треклятые! Чтоб ваших жен такие же гады тискали. Чтоб вам век свободы не видать! — орала Дашка, захлебываясь слезами.
— Захлопнись, дура, что хайло раззявила? Раньше всем позволяла, при живом мужике. И не стыдилась. Чего теперь целку из себя гнешь? Не хочешь — вякни. Подождем, — ответил самый настырный, чокеровщик бригады.
— И то верно. А то развонялась тут. Сокровище подзаборное, — поддержал его бульдозерист.
— Это я подзаборная? Ты меня поднимал, гнида недобитая?
Дашка вылила на голову бульдозериста ушат отборной брани. Тот встал, придерживаясь за шаткий брезент. Схватил бабу за плечи и вышвырнул из машины на дорогу. В снег. Та и опомниться не успела. Машина ушла, даже не притормозила. Никто не остановил, не пожалел бабу.
Дашка встала, потирая ушибленный бок.
Отпустив вслед уехавшим пригоршню брани, баба села в пушистый сугроб передохнуть, обдумать, как ей теперь поступить.
Идти вслед за машиной на деляну не было смысла. Далеко. Километров двадцать. По такому морозу лишь к потемкам придет. Зачем? Чтобы осмеянной сесть в машину и вернуться в Трудовое? Стоит ли? Но что предпринять? Ведь в бригаде ей сегодня поставят прогул. За него участковый стружку снимет. А разве она виновата?
Вернуться в село? Но что из того получится? Попадется на глаза начальству. Тоже добра не жди. А что, если ей обратиться к бугру условников? Он все споры решает сам. И его все боятся, слушаются. И Тихон его уважал. Может, он сумеет помочь?
Дашка встала. Что-то тихо стукнуло по голове. Гроздь мерзлой рябины, соскользнув с платка, упала на плечо.
Баба глянула вверх на дерево.
Одинокая голая рябина крепко держала в ветках гроздья рубиновых ягод. В них — семена. Ее дети, ее потомство и продолжение. Их она не выпустила даже в пургу, не разжала, не выронила на лютом морозе. Все целехоньки. До весны их будет лелеять. Чтоб в оттаявшее тепло земли положить. Чтоб ни одно семя не пропало, не сгнило.
Хорошая, заботливая мать. Вот только-то и угостила Дашку, пожалела по-своему, по-бабьи. Утешила.
Говорят, что рябина от переживаний за семена, что созревают лишь к морозам — позже, чем у других, багровеет листвой. Броде бабы, родившей позднего ребенка. А успеет ли вырастить, поставить на ноги? У баб от страха голова белеет. А у рябины седина свой цвет имеет. Потому как не головой, сердцем болеет за всякую ягоду. В каждой — ее радость и молодость.
— И ты одинешенька осталась под старость? Не к кому голову приклонить. Не с кем заботой, сомнениями поделиться. Никто не согреет. И тебе, бедолаге, надо быть сильной, чтоб выстоять. А ведь нам, бабам, зачем сильными быть? Кто придумал для нас это наказание? К чему сила? Разве бабам она нужна? Ведь и так век наш короток. Лишь одну весну цветем, а дальше — до стари маемся. И все терпим. Стужи, горе, одиночество. Разве мало? Да еще детей надо вырастить. У меня их нет. А и то неохота сдыхать собакой опозоренной. Потому как просмотрела я свою весну. Прозевала. И не увидела, как цвет мой сединой стал. Уж лучше б убили. Но меня, одну… Тогда и жалеть было бы не о чем. А теперь всякая грязь надо мной изгаляется. Тебе то неведомо. И слава Богу, что нет в тебе человечьего понимания, что не в нашей своре живешь. Иначе не ягоды, сердце измочалили б… А все потому, что трудно, милая, нам, бабам, сильными средь скотов быть. Да, впрочем, тебе это и без меня известно. А за угощение спасибо, — положила Дашка в рот мерзлую ягоду, так похожую на каплю крови. И, ссутулившись, поплелась по дороге к селу.
Вскоре ее нагнал лесовоз. Шофер, узнав бабу, остановил машину, посигналил Дашке, не услышавшей мотора. И вскоре ссадил ее у барака, где жил бугор.
Василий, по кличке Тесть, не работал ни одного дня в своей жизни. Он был фартовым. И никогда не нарушал воровского закона.
Здесь, в Трудовом, он был негласным хозяином всех условников. Они слушались его слепо. Больше начальства. Боялись пуще смерти. Его слово было законом для всех.
О приходе Дашки Тестю доложил худой старый сявка. И угодливо распахнул перед бабой дверь барака, сказав, изогнувшись коромыслом:
— Прошу, мамзель…
Дашка перехватила скользкий взгляд мужика. Ровно в секунду всю ее облапал. Но ни словом, ни движением не обидел, раз сам бугор соизволил выслушать ее.
Тесть сидел у стола, когда Дашка вошла в комнату.
— Здравствуйте, — тихо пролепетала баба, внезапно оробев и в секунду забыв, зачем пришла сюда.
— Здравствуй, Дарья! — громыхнуло от стола. И громадный человек, закрыв собою два окна и весь свет в комнате, встал навстречу бабе.
Дашка лишь слышала о нем. Но никогда не доводилось встречаться вплотную, а тем более разговаривать.
Условники рассказывали о Тесте шепотом. О нем ходили легенды. Говорили, что Василий отбывал сроки во всех лагерях Севера. Побегов на его счету больше, чем судимостей. «О его силе, коварстве, неуемной злобе и мстительности рассказов хватало по всему Северу», — вспомнились слова Тихона о Тесте.
Дашка смотрела на него снизу вверх, вобрав голову в плечи.
Серые глаза Тестя смотрели на бабу изучающе.
— Чего остолбенела, проходи, присаживайся. Говори, с чем пришла.
И Дашка вспомнила. Она рассказала Тестю все. О Тихоне, о своих запоях. О том, как позволяла за угощение тискать себя. О смерти сожителя. И о сегодняшнем: как ее, словно тряпку, выкинули из машины.
Бугор слушал молча. Когда баба выплеснула свои обиды, спросил:
— За что сюда влипла?
Дашка и здесь все начистоту выложила, сознавшись, что давно ей жить неохота. Не похоти ради, а из страха за родителей изломанной оказалась судьба.
Василий достал из-под стола поллитровку.
— Выпить хочешь? — предложил бабе.
— Нет. Я свое выпила. Теперь до смерти опохмельем болеть стану. Мужика по пьяной лавке просмотрела. Зарок себе дала ни капли в рот не брать. Перебрала свое…
— Воля твоя. А оно и верно. Не дело тебе хмельным баловаться. Да еще в неволе. Держись, если сумеешь. Ну а с обидчиками твоими я сам разберусь. Только отныне поводов не давай к себе приставать. Иначе зашибут где-нибудь насмерть, как бешеную суку. Слыхал я о тебе. Не приведись схлестнулась бы с кем, живя с Тихоном… Это стало бы твоей последней песней. Вот ты пришла за защитой, а разве за своим хвостом греха не видишь?
— Знаю, — опустила голову баба.
— Не вводи больше в грех мужиков. Я ведь не тебя от них, а их от тебя оберегу. Чтоб никто, как Тихон, не стал с тобой жмуром. Пусть всяк на волю выйдет, чтоб не ломала ты судьбы мужичьи. И без тебя в жизни горького хватает. Баба должна судьбой одного мужика стать, а не бутылкой, из какой любой желающий глотнуть может. Усекла, о чем я ботаю?
— Поняла! Как не усечь того, что верно. Но не такая уж я пропащая. Горлом, то верно, слаба. Но сукой не была, — оправдывалась баба.
— Известно мне все. И то, как по приезде в Трудовое не стала ты блядью участкового мусора. Знаю, что приставал он к тебе, что обещал. Не замаралась. Западло сочла легавого. Потому тут сидишь и я с тобой трехаю. Иначе б… Даже пидер из условников в твою сторону не поссал бы. Да и дожила ль бы ты до дня нынешнего — тоже вопрос, — усмехнулся Тесть по-нехорошему.
Уловила баба эту насмешку, и холодно стало на душе. Домой захотелось.
Напоследок решилась узнать, проставят ли ей нынешний день на деляне прогульным?
— Не дрейфи. Все в ажуре будет, — пообещал Тесть. И спросил: — Ты мне о следователе расскажи, что он так долго у тебя засиделся?
Дарья поняла, что бугор знает многое. Была наслышана, как наказывает он за туфту. Помнила, что и следователь, и участковый не велели ей распространяться об их визите на деляне. А про бугра не говорили. И баба рассказала все.
Тесть слушал, отвернувшись к окну, и не пропускал ни одного слова. Не выказал ничем своего отношения к
услышанному. И казалось, думал о чем-то своем, далеком от Дарьиного рассказа.
— Значит, не сам откинулся. Выходит, помогли? — повернулся он к Дашке посеревшим лицом. И, нервно вытащив папиросу из пачки, закурил торопливо. — А ну-ка, бабочка, выложи мне как на духу, была ль дверь каморы твоей в тот день подперта чем-нибудь?
— По-моему, нет. Но точно не помню, не видела. Но вроде что-то ударило по валенку. Не больно. Потому, верно, значения не придала.
— Утром у двери ни обо что не споткнулась?
— Нет.
— Под окнами никто не шастал?
— Спала я, — созналась баба.
— А когда легавый со следователем нарисовались, никто не впирался в хату пьяным?
— Нет, — уверенно ответила баба.
— На чердаке иль под окном не шлялись?
— Не слыхала.
— Исподнее на Тихоне в порядке было?
— Не знаю. Увезли его.
— Ладно. Я сегодня, может, наведаюсь к тебе. Не дрожи. Мне увидеть надо. Кто Тихона загробил? Свою разборку проведу. Коль свой — душу вытряхну, а чужой — из-под земли достану. Не прибирай в хате покуда. Оставь как было. Успеешь еще с уборкой. — Дай мне поглядеть…
Дашка согласно кивнула головой и вскоре ушла.
По пути купила в магазине еду. Решила больше не ходить в столовую.
Поев, легла в постель, ожидая вечера. И незаметно уснула.
Глава 2
Проснулась Дашка от заполошного стука в дверь. Кто-то оголтело колотился в камору. Баба робко подошла к двери.
— Кого черт принес? — спросила хрипло.
— Отвори, Дашка! — послышалось снаружи.
Баба сдернула крючок. В комнату ввалились бульдозерист, чокеровщик и Тесть.
— Эти обидели? — спросил бугор, указав на мужиков.
— Они, — выдохнула Дарья.
— Прости нас. Век больше не заденем тебя. И другим не дозволим, — опустил голову бульдозерист.
— Виноват. Пальцем не трону, — отвел от бабы глаза чокеровщик.
— Слышишь, Дарья, прошения просят у тебя, — прогудел Тесть, оглядывая камору.
— Да Бог с ними. Простила уже. В их вине и мой грех немалый. Да только не умею я долго обиду держать. Потому, видно, и ка свете зажилась. Отпусти их. Пусть только прогул мне не ставят, — попросила Дашка.
— От дня нынешнего нет тебе места в кузове средь мужиков. В кабине ездить станешь, как подобает бабе. Это я велел! Уразумели? — нахмурился Тесть.
— Заметано! — отозвались мужики и выдавились из каморы торопливо.
— Садитесь, — подвинула баба табуретку бугру.
Тот отшвырнул ее ногой:
— Благодарствую. И так сидел немало.
— Тогда присядьте, — вспомнила Дашка и, протерев, подала табуретку.
Тесть молча опустился. Табуретка застонала, заскрипела на все голоса. Василий словно не слышал, молча оглядывал жилище.
Дашка удивленно следила за его взглядом, блуждающим по предметам. Он читал что-то знакомое только ему. Его глаза то, распахнувшись, вспыхивали злыми огнями, то вдруг суживались до щелок. На скулах гулял румянец.
О, если б Дашка могла читать мысли! Она многое узнала бы
о случившемся. Но именно ей бугор ничего не хотел рассказать.
Даже своим фартовым, ставшим условниками, не все теперь доверить можно. Времена меняли даже воровскую незыблемую касту. Появились откольники. Эти стали кентоваться с фраерами, мусорами…
Тесть подошел к окну, выглянул наружу. Так и есть. Цепочка следов оборвалась у окна. Вот здесь прослушивал камору мокрушник. На снегу, облепившем завалинку, оставил отметины. Не чисто, не профессионально работал. Значит, опыта не имел. Что же заставило угробить Тихона?
Бугор вглядывался в жилье. Искал ответы ка вопросы. Их много. В том, что Тихона убрали, сомнений нет.
Понял, что бригадир имел давнего врага. Тот был приезжим. Не из Трудового. Ни у кого из условников не было зауженных в носке ботинок. Такие носили лишь на свободе. Судя по размеру обуви, по длине шага, мокрушник был мужиком рослым. За каблуками тянулся срез снега. Значит, мокрушник не молод. Ноги болят. Такие на свободе долго не ходят. Их фарт недолог.
Видно, этот душегуб пас Тихона еще с Воркуты. Где он первую ходку тянул. Видать, лажанулся где-то фраер, раз через годы не пофартило ему.
Теперь мокрушник далеко от Трудового. Слинял поездом. Оттуда, из Поронайска, куда хочешь смотаешься. Слови его попробуй. Да еще отсюда… Хотя… А разве он не бугор? Надо узнать, кто с Тихоном срезался, на чем. Тогда и узнать будет проще. Ведь мокрушников всего Севера знал наперечет. Но впервой услышал о том, чтобы вот так решили прикончить. Не по-мужичьи и не по-воровски. Не замарав рук. Пьяного задушили угаром от печки. Могли и просчитаться. Ведь вернись Дашка из столовой раньше и потрезвей, остался бы Тихон жить, но тогда… Придумали бы другое. Здесь же кто-то знал, что Дашка придет поздно и не сорвет задумку. Но если это приезжий, откуда мог знать? Значит, пожил в Трудовом, узнал. И накрыл Тихона.
«Пожил? Но в Трудовом всякий приезжий на виду. Его данные тут же фиксирует милиция. От нее, как от погибели, и на погосте не спрячешься, — подумал бугор. Приезжий мокрушник… Но ведь в Воркуте Тихон был недолго. А потом — Сахалин. Здесь, прежде чем загробить, меня бы спросили. И знал бы… Тут же не просто пришили Тихона, меня через кен- тель кинули. Перед всей кодлой условников. Ни в хрен не поставили, что я тут есть, что нет меня. Эдак нынче Тихон, а завтра — любой другой… Да и самого…»
От этих мыслей Тестю и вовсе не по себе стало. В его вотчину забрались. Без приглашения и спросу. Такое никогда не проходило бесследно.
Василий, забыв о Дашке, метался по комнате взъяренным зверем.
Снова подходил к окну, глазами впивался в следы. Баба неслышно стала рядом. Увидела следы, рассмеялась.
— Это следователь там ходил. Смотрел что-то. Но ничего, видать, не нашел…
— Что ж ты раньше-то не сказала? — вздохнул Тесть. А про себя подумал: «Значит, свои Тихона загробили. Не легше. Но искать проще. Душу выколочу из того, кто утворил это, чтоб другим неповадно было без спросу мокрить. Не хватало мне тут мусоров заезжих. Иль сам не смог бы разобраться?»
Тесть сел у печки. Закурил. Нелегкие мысли бороздили морщинами лоб.
«Кто ж додумался убить Тихона так пакостно? Ведь никто из условников не жаловался на мужика. Сами захотели его в бригадиры. А может, из-за этой бабы… Может, на нее кто-нибудь позарился? Ведь не зря считают, что в любой беде виновата баба. Недаром уважающие себя фартовые не берут их на дело. Считая, что от них ворам одно горе. — Глянул на Дашку бугор и невольно отвернулся. — Кому нужна? Морда опухшая, глаза красные, щеки на плечах висят, волосы — как у паршивой овцы, век гребенки не знали. Кофта лоснится от грязи. Юбка торчком стоит, не стирана со дня заключения. Воняет, как от псины дворовой. Такую увидеть на дороге — все равно что с черной кошкой повстречаться. Ну какой на нее позарится? Разве ханыга? Из-за нее мужика убивать? Скорей, наоборот. Ее пришили бы, чтоб с Тихона мороку снять. Не баба — срам один… Задница по табуретке расползлась, растеклась студнем. Грудь скомкана кусками перекисшего теста. Ни талии, ни бедер. Размокшая бочка», — сплюнул Тесть и, матюгнувшись, ушел из каморы, резко хлопнув дверью.
Дашка вздрогнула от неожиданности. Она уже приготовилась к уговорам, уламываниям, коротким ласкам бугра. Млела. А тот, обозвав ее по-всякому, побрезговал. Баба, вначале онемев, кинулась в подушку с воем.
Не было у нее в Трудовом соперниц, некому было морду бить. Значит, в ней беда кроется. Сама дерьмо, раз отсидевший много лет в неволе бугор не захотел ее. Но другие-то не прочь… «А кто они?» — вспомнила Дашка. И, подойдя к зеркалу, давно потускневшему от пыли, оглядела себя, попыталась улыбнуться и спешно закрыла рот. Желтые зубы вылезли наружу. Синюшные губы искривились беспомощно, жалко.
— Нет, так не годится. Хватит, — приказала себе баба.
Принесла воды, затопила печь. До ночи мыла полы, стол, стирала простыни, наволочки, полотенца, одежду. А потом и сама влезла в корыто. Волосы еле расчесала. Оттиралась мочалкой докрасна. Тело горело от непривычного рвения. Воды и мыла не жалела. Зато как легко задышалось, когда, укутавшись в простыню, села за чистый стол попить чаю. И вдруг услышала за окном испуганный вскрик. Оглянулась.
Чья-то бледная физиономия отпрянула в темноту.
Баба подошла, чтоб разглядеть, но ничего не увидела.
«Померещилось? А может, Тихон, его душа? Глянул и не узнан ни меня, ни хату. Да и немудрено… Вовсе пропащей стала», — подумала баба.
Она пила чай и невольно оглядывалась на окно. Оттуда ночь смотрела черными провалами глаз. Дашка всегда боялась темноты. И только сейчас до нее дошло, что она — вдова…
Жить одной, совсем одной в Трудовом, среди условников, которые смотрят на нее, как на дворовую суку! Одни брезгуют ею, другие не прочь попользоваться для похоти. А для себя у нее что останется? Неужель так и сдохнет она где- нибудь под столом в столовой, воткнувшись харей в груду бутылок?
Нет! Хватит! Завязано! И с пьянкой и с мужиками! Всего за жизнь набралась, как грязи. Теперь бы отмыться успеть от всего. Пора одуматься.
— Господи! Помоги мне! Дай сил и крепости духа, помоги вырваться из греха! Не дай завязнуть, погибнуть в нем! Помоги в человеки, в бабы вернуться! Матерь Божия, помоги! Слаба я! Укрепи меня, Пресвятая Богородица! — рухнула баба на колени, и слезы очищения полились по ее щекам.
Дашка и не заметила, как погас свет и в каморе стало совсем темно.
Баба каялась во всех своих грехах. И ей казалось, что Господь смотрит на нее отцовскими глазами, синими, как небо.
— Прости меня! — умоляла его Дашка охрипшим голосом. Утром она встала поседевшая, осунувшаяся, будто за одну ночь десять лет прожила.
Подойдя к вахтовой машине, не полезла в кузов. В кабину открыла дверцу, села рядом с шофером молча. Тот слова не сказал.
Весь день обрубала Дашка сучья с поваленных деревьев. Устала до тошноты. Но не отдыхала. Не жаловалась. Закусив губы, шла от дерева к дереву. За нею еле успевали чокеровщи- ки. Баба даже не обедала. Ничего не взяла с собой. Забыла. Ее звали. Дашка не захотела услышать.
На жесткий снег падали слезы, как горе к горю льнули. Падали капли пота. Баба не замечала. Она рубила сучья со стволов, будто снимала, сдирала с кровью грехи с собственной заскорузлой души. Чем больше их содрать, тем легче дышать станет.
Сбился платок с головы. Дашка и не почувствовала. Она шла через сугробы следом за вальщиком, продираясь через завалы, проваливаясь в снег по пояс. Вылезала, цепляясь топором за пни и коряги. Она не жаловалась. Лишь изредка, когда топор начинал валиться из рук, просила о помощи Бога.
— Даш, Дарья, иди перекусим, — позвал вальщик, предложив бабе кусок хлеба и стакан чаю из термоса.
— Нет, не хочу, — отказалась, зажмурив глаза. И снова заплясал, зазвенел топор в ее руках.
Щепки иль искры из-под него летят, кто знает. Звенит в ушах от таежной зимней тишины. Отдыхает вальщик, молчит пила. Застыла тайга в онемении, как вдова на погосте. Холодная, белая, глухая.
Вальщик, улучив минуту, вырвал топор из Дашкиных рук:
— С ума сошла совсем. Одна за троих вкалываешь. Глянь, кобели чифир жрут. А ты за них молотишь. Дурная совсем? Отдохни. Пусть они повкалывают. Охолонь малость.
И, потемнев с лица, позвал троих условников по-мужичьи грубо.
Пока они обрубали сучья, ветки, лапы, Дашка собирала их на кучи, жгла. Не отдыхала ни минуты. Не присела, не перевела дух.
В сумерках, когда вахтовая машина пришла за бригадой, кто-то из условников открыл перед Дашкой дверь в кабину:
— Садись. Отдохни. Совсем измаялась. Благо, завтра выходной…
Что-то поняли мужики. А может, тоже устали, никто не ощупывал Дарью глазами, не попытался подсадить в кабину, поддержать и подержаться за бабий зад. Она сама легко села в кабину. И когда водитель привычно затормозил у столовой, Дашка даже не оглянулась. Будто не видела удивленных глаз водителя. И тот, проехав метров двести, остановился у Дарьиной каморки.
Баба приготовила себе ужин. Заодно и в комнате стало тепло. Поев, огляделась. Надо белье погладить. Сообразить занавески на окна. Какое-никакое, а жилье. Уход за ним нужен. Решила завтра побелить комнату. А сегодня — дух перевести, сил набраться.
В это время в бараках условников шла своя жизнь. И мужики пропивали остатки от получки. Кто с кем. Одни — сбившись в компании, другие — вдвоем с подельщиками или в одиночку, чокая стакан с бутылкой, хмелели всяк по-своему.
Вон и бригада Тихона… Без бригадира некому на них цыкнуть. Все пережрались. Глаза соловые, языки заплетаются, рожи от спиртного развезло, перекосило. Не говорят — орут. О чем? Да и сами не знают.
За ними, открыв дверь, наблюдал бугор. Тесть решил дать волю. Пусть пропьются. Вытряхнут пыль из карманов. Похмелье им он всегда успеет устроить. Но из-за одного негодяя нельзя портить жизнь и отдых всем условникам. К тому же… Наблюдал за каждым. Он знал их, как содержимое своих карманов. А потому всякое изменение в поведении подмечал раньше других.
Вон двое бульдозеристов. Чумазые, как тихушники, напились до визга. Фраера. Фартовые так не пьют.
А этот, сучкоруб… Смехота. Не мужик, окурок. А туда же, интеллектуалом себя называет. Знать бы, что это такое? У всех фартовых спрашивал, все без понта. Фарцовщиков, домушников, скокарей, стопорил, медвежатников, мокрушников знал. А вот с интеллектуалом — не доводилось… Хотя если все они, как этот — библиотекарь бывший, то навару с них не больше, чем с сявки. А вот тот гнус развалился и поет свою извечную:
Тесть усмехнулся: «У него еще и желания завелись. Ах, подлюка! Свой навар еще вчера пропил. За чьи шиши сегодня уж- рался? У кого увел получку? Может, у Тихона?»
А мужичонка, блаженно растянув щербатый рот, видно, не раз его мурлом парашу чистили, мурлыкал негромкую песню про Мурку, про Шмаровоза, отбивая такт пальцами по голому животу.
Бугор внимательно следил за числом пустых бутылок около условника.
А вот этот фуфло, откуда у него часы на лапе? Их еще недавно у Тихона видел. Хотел их у него выменять. Да не успел. Из рыжухи…
Жрет водяру, падла. Оттого забыл про осторожность. А если Дашка о них вспомнит и стукнет легавым? Что тогда? Нагрянут сюда со шмоном. Всех подряд начнут трясти. И виновных, и не виноватых. Лишат подсоса — посылок с воли. Подозрительных в зону кинут обратно. Раз следователь взялся, если и не найдут мокрушника, его нарисуют, чтоб прокола не было. «Ну а коль получку не нашли, трясти станут фартовых. Кого же еще?» — подумал Тесть, сдавливая кулаки до боли.
Фартовые… Кто-то из них поплатится за дерьмо шпаны и щипачей. Разве докажешь легавым, что не крадут законники там, где живут. Не гробят тех, с кем тянули ходки. И уж если воруют, то не сотни. О такое рук не пачкают. Такие деньги считают пылью. Да и не мокрят воры. Это не их ремесло. Но о том знают лишь фартовые. А мусорам всего не объяснишь. Да и западло законнику ботать с ними. Оправдываться перед легавым не станет никто. И пойдет кто-то в ходку не за свою вину. «Значит, проглядел паскуду. Распустил. Значит, хреновый бугор, если фартовый невинно пострадает», — размышлял Василий. И, оглядев пьяную кодду условников, копошащихся по бараку тараканами, налился бешенством. Потеряв терпение, гаркнул так, что пьяные проснулись, трезветь начали.
— Кончай кайфовать! Собирай разборку! Всех подлюк на сход! До единого. Кто сам не нарисуется, приноси жмуром! Всем паскудам через два часа быть тверезыми! Чтоб никто не слинял! Поняли? — крикнул бугор сявкам и шестеркам. Те, икая со страха, побежали по баракам собирать условников на сходку.
— Разборка будет! Бугор велел быть всем. Иначе из шкуры грозился вывернуть всякого, — предупреждали сявки фраеров и фартовых, тормошили, будили спящих, вытаскивали из столовой, из-за столов, с коек, из-под лавок, предупредив всех и каждого.
Условники знали: ослушаться Тестя — рискнуть многим. Фартовые так «утрамбуют», жизни не обрадуешься, до конца срока на колесах просидишь. Сам не пойдешь, приволокут.
И хотя не знали, чем вызвана разборка, спрашивать не решались. Да и кто им скажет? Разве оплеуху получишь в ответ, от которой зубы враз из задницы торчать станут.
Да и сявкам кто такое скажет? Они свое выполняли. Остальное их не касается.
И, скребанув в затылке шершаво, допивали из бутылок остатки наспех. Совали головы в снег. И, едва в глазах светлело, шли в барак Тестя гурьбой и поодиночке.
Тесть ходил по комнате тяжело. На душе кошки скребли. Чуял: время терять нельзя. Надо опередить следствие и найти мокрушника.
В бараке уже не продохнуть. Условников — как мурашей набилось. Не то что сесть — встать негде. Но разборка тем честнее, чем больше народа в ней.
— Начинай, бугор! — крикнул кто-то, теряя терпение.
— Пусть все прихиляют, — отозвался старый сявка и терпеливо смотрел на дверь, ведя счет каждому входящему.
— Чего из-под меня надо? — орал, выкручиваясь воротом из рук фартового, плюгавенький сучкоруб, не успевший протрезветь к началу разборки. Его вытащили из-под скамьи в столовой, где он тихо спал, не мешая никому. Его гнали шваброй. И, не дав толком проснуться, пинком вбили в барак.
— Проснись, фраер! Бугор на разборку всех звал. И тебе, козлу, честь оказали, — напирал на него фартовый.
Уселись на койках законники. Оглядывали фраеров. Никто не знал причины схода. Так неожиданно и срочно его никогда не собирали.
— Кого еще ждем? — оглядел собравшихся условников Тесть. И сявка, вобрав голову в плечи, проскрипел:
— Трех лидеров с пилорамы. Их уже ведут…
Когда трое мужиков в сопровождении шестерок вошли в барак, Тесть встал и, оглядев толпищу условников, заговорил зычно:
— Фартовые, фраера и всякая мелкая шпана вместе с сявка- ми и лидерами! Собрал я вас всех по срочному делу. Иначе крышка будет многим. Легавые возьмут на гоп-стоп многих. из нас. А потому сорвал вам кайф!
— Да не тяни резину, бугор! Ботай, где сорвалось, кто накрылся? — орали из углов фартовые.
— Все вы знаете, что днями помер Тихон. Так вот, не сам он, не своей смертью, угробили фраера! И до того дорылись мусора! Пришли, а на хазе не нашмонали башли, какие ему вполучку дали. А самого, упоив до усрачки, угаром от печи доконали. Теперь всем вам ясно, кого за жопу возьмут. Фартовых! Вы слышите, кенты?! Это — как два пальца обоссать: нас оклепают. Кого же еще? Мусора станут хватать всех, у кого много ходок, больше сроку. Иного не ждите! Так вот, я хочу, чтобы вы сами нашли мокрушника. Как это провернуть — учить мне вас не надо. Пусть он, козел, не думает, что в чужой хазе можно не спросившись хезать. — Тесть оглядел притихших условников и продолжил: — Времени у вас в обрез. А потому пусть всякий усечет — не залупаться! Будет шмон. На него кентам даю добро. Всякого, кто начнет выступать иль, не приведисъ, фискалить начальству вздумает, на разборку барака кидайте. Фискалов и линяющих от шмона — к обиженникам. И петушите хором.
— Ни хрена себе! — послышалось чье-то удивление.
— Трехаю всем! Если фартовые, воспользовавшись шмоном, соблазнятся на чье-то личное, трамбуйте на месте.
— Загнул бугор! — послышались голоса воров.
— Еще раз упреждаю: кто решит слинять, тому хана! Никто не смоется. Мокрушник должен быть найден в три дня. Это мое последнее слово всем вам, кто хочет выйти на волю.
— А если он захочет слинять? Что тогда? — спросил молодой ростовский вор.
— А что бы ты с ним сделал, зная, что убегает твоя свобода? Спросил его одноглазый одесский медвежатник. И добавил: — Здесь у нас один закон: закон — тайга, медведь — хозяин. Словим падлу и на свою разборку… После какой дотумкаем, как от себя легашей отвести, — хрипел фартовый.
— Захлопнитесь, кенты, покуда. Я еще ботаю! — оборвал их Тесть и продолжил: — Всей мелкоте; работягам и шпане: пусть дойдет до калганов, что легавые в таких делах заморозят передачки, письма и свиданки. Не сегодня-завтра это устроят. Оттянут до окончания дела ваши освобождения. А это — месяцы. Потому не только фартовым, но всем по кайфу скорее найти мокрушника. Один он был иль двое, до всего докопаться. Всех на чистую воду вывести, — наблюдал за условниками Тесть.
Все согласно кивали головами, одобрительно поддерживали бугра.
Тесть впился взглядом в сучкоруба, еще недавно пьяного вдрызг. Тот икал, обдавая зловонием мужиков. И кажется, не понимал, при чем здесь он.
Бугор, указав на него пальцем, гаркнул:
— Эта гнида только за сегодня две получки проссал! А на чьи жрал вчера и раньше?
Фартовые вмиг поняли. Скрутили мужика, не дав опомниться.
— В рамса выиграл! Ни у кого не спер! — орал сучкоруб, уже подвешенный за ноги.
— А вот тот, падла, часы Тихона нацепил! — указал Василий на чокеровщика бригады. И добавил: — Я их хотел выменять у Тихона иль за башли взять. Но не ценой калгана бригадира! — громыхал бугор.
Чокеровщик вмиг оказался в тисках рук условников.
Схваченный за горло, за грудки, под микитки, он испугался насмерть.
— Тихон мне подарил их. Сам, — выдавил, обратившись к Тестю. Тот махнул рукой.
Фартовые отпустили горло.
— Ботай, за что, когда, при ком? Но если темнуху начнешь пороть, глаз на жопу натяну, — предупредил свирепо бугор.
Пока компания фартовых купала головой в парашу сучкоруба, который никак не мог вспомнить, с кем резался в рамса, другие фартовые выбивали из чокеровщика признание:
— Он валил ель. Толстую. И угол не рассчитал. Зашибить могла насмерть. Я вовремя топор воткнул. Она и упала, как надо. Не задела Тихона.
— Ты нас за кого принял? За фраеров? Тихон — дурак? Не знал, как валить? Он годы в бригадирах. Чё темнишь, падла? Он таких, как ты, через кентель в своем деле! — влип костистый кулак в подбородок.
Кровь хлынула на рубаху. Из разбитой челюсти торчали выбитые зубы.
— За что замокрил? — трясли фартовые.
— Не убивал я его. Сам дал.
— Кто видел это?
— Его баба. Она рядом была. Но я ее обидел. Теперь не захочет вспомнить, — стонал чокеровщик.
— Знаешь, что бабе на разборку ходу нет! Подолом прикрываешься? — влип кулак в ухо. Чокеровщик не удержался, упал под ноги условникам.
— Эй, Вырви Глаз, полегше с ним! Не вышиби душу из шкуры. Нам мокрушник живым нужен! — крикнули мужики.
— Коль Дашка видела, пусть скажет! А если нет, явно его рук дело! — предложили фартовые.
— Крикнуть бабу, бугор?
Дело принимало необычный для всех поворот.
— Бабу на разборку? Кенты, да это ж что легавого в «малину»!
— Она не легавая! Из ссыльных!
— За блядство!
— Мы про блядство иль про дело? Дашка не заложит. В ее
интересе знать, кто угробил Тихона. Нехай придет, кивнул бугор. И старый сявка резвой прытью загуляв
шего жеребца с гиком помчался по улице, похлопывая сеоя по худым ляжкам, коченеющим на холоде.
Дашка, поужинав, мыла тарелки, когда сявка заколотился в дверь. Баба открыла и, удивленно уставившись на тощего дрожащего мужичонку, спросила"
— Тебе чего?
— Бугор на сход кличет, мамзель. За вами персонально прислали.
— Что надо от меня, бабы?
— Скажут иль спросят. Там узнаешь, — осклабился сявка, открыв гнилую пасть.
Дашка удивленно пожала плечами и ответила не спеша:
— Ладно. Приду. Вали отсюда, — и, вытолкав сявку за дверь, стала собираться.
Черная юбка и серая строгая кофта матери, пахнущие свежестью, облегли тело по-необычному уютно. Дарья причесалась. Накинула на плечи пуховый платок, последний подарок Тихона, влезла в валенки. Пошла к бараку, не замечая холода.
Когда баба открыла дверь, мужики онемело умолкли.
Отмытая, причесанная, без ватных штанов и телогрейки, перед ними стояла женщина…
Даже Тесть не нашелся сразу. Остолбенело смотрел на Дарью. Она иль нет? И не мог понять причину перемены в ней.
— Звали меня? Иль ошибка вышла? — спросила баба спокойно, не улыбаясь, не кокетничая, как раньше.
— Пригласили, — отступили условники, давая дорогу.
Кто-то щипнул за зад. Дарья остановилась. В глазах -
вспышка молнии. Вмиг увидела виновного. Коротко взмахнула кулаком. Всадила в зубы, не глядя. Бросила через плечо презрительное:
— Туда же, кобель вонючий, в мужики лезет, говно!
Барак надорвался хохотом.
— Иди сюда, Дарья! — позвал бугор, и условники вмиг затихли. — Скажи нам, где золотые часы Тихона? — спросил бугор, не желая ничего объяснять бабе.
— Часы? Отдал он их. За неделю до смерти. Чокеровщику нашей бригады.
— Сам отдал иль тот потребовал? — не успокоился Тесть.
— Тихон сам умел потребовать. Иначе не был бы бригадиром. В благодарность отдал, вместе со спасибо.
— Ты это точно помнишь? — спросил Вырви Глаз.
— На работе не пила. Любой скажет. А потому память не теряла. Что еще надо? — повернулась к Тестю.
— Зарплату Тихона не нашла, часом?
— Нет. Видно, он на счет положил. Хотя кто знает…
— Если найдешь, скажи.
— Искать негде. Все углы на виду. В них не спрячешь ничего.
— Ладно, извини, что потревожили. Больше к тебе ничего не имею, — едва оторвал взгляд от Дарьи Тесть.
— Кто же бригадиром у нас теперь будет? Можно мне прс£ то узнать? — спросила баба, краснея.
— Это потом. Теперь дело поважнее имеется, — отвернулся бугор.
— А что, Василий, права Дашка! Нам без бригадира никак нельзя! Кто ж выработку учитывать будет? Да и участки под вырубку надо заранее наметить! — подал голос бульдозерист.
— Кого решите, тот и будет! — отмахнулся Тесть, понимая, что отмытая Дашка увела мужиков от недавней основной заботы — сыскать мокрушника. Глядя на нее, мужики забыли о страхе, злобе. И перешли к обычному житейскому, неинтересному для фартовых. — Завтра в тайге сами обмозгуете. Вам вкалывать. Вот и думайте, — обронил бугор.
Дашка пошла к двери, не оглядываясь, не разговаривая ни с кем.
Чокеровщика после ее слов фартовые тут же отпустили. Тот, умывшись, плюнул на сходку. И завалился в постель, поклявшись отплатить фартовым за выбитые зубы.
В душе он благодарил Дашку, что спасла его от неминуемой расправы. Невольно признавался себе, что сам вряд ли бы так поступил. Дал бы потерзать, помучить. Сорвал бы кайф, а потом бы — вспомнил. Уж он бы за обиду свое со шкурой снял. А Дашка не воспользовалась случаем. Она, что, лучше его? Черта с два! — не поверил мужик…
Вся ненависть и злоба фартовых вылилась на сучкоруба. Он мало того что не мог вспомнить проигравшегося, обрыгал сверху донизу троих воров, вывернувших из него все спиртное.
Поняв, что большего на сегодня из него не выжать, иначе до греха недалеко, фартовые отступились от условника, и тот забился под стол, свернулся калачиком. И уснул в темноте и сырости. Бывало и хуже в жизни. Сегодня, слава Богу, ничего не сломали, не выбили. А значит, можно жить. Синяки и ушибы скоро заживут. Да утра лишь поноют. Завтра о них не вспомнит.
Вот только парашу надо выкинуть из барака. Хватит фартовым вонять, не в зоне им — помыкать работягами. Пусть до ветра, как все, ходят, — думал сучкоруб. И вдруг вспомнил: — Ну да, с кочегаром я в рамса играл! Тот, гад, два червонца задолжал еще».
И, высунувшись из-под стола, заорал от радости:
Эй, фартовые, с кочегаром я играл на интерес. Он продул мне!
— Чего орешь? Иль не видишь, что все спят. Озверел вовсе. Кричит, как усравшись! А ну сгинь, — долбанул его кто-то кулаком вслепую. Сучкоруб отлетел к столу. Ударился виском в угол. Затих.
Утром Дарья принялась белить камору. С вечера приготовила известь в ведрах. Погасила ее водой. А когда та остыла и превратилась в «сметану», внесла ведра в коридор до утра.
Теперь, засучив рукава и подол, заканчивала белить потолок. Не торопилась. Знала, к ночи все успеет. Да вдруг ей показалось, что на чердаке кто-то ходит. Баба затаила дыхание. Прислушалась. Так и есть. Чьи-то тяжелые шаги прошлись над самой головой. Задержались возле трубы. Баба с трудом удержалась, чтобы не крикнуть, не выдать себя.
«Кому понадобилось шарить там что-то? Хотя средь, бела дня черные дела не делаются», — решила Дарья и продолжала белить.
Печку, стены до блеска довела. Даже сама радовалась. Так понравилось ей ухоженное, словно помолодевшее жилье. Отмыв окно и полы, поставила на места стол и койку. Помыла табуретки, дверь и собралась сама влезть в корыто, как снова услышала шаги над головой. Тихие, осторожные. У Дарьи сердце заледенело от страха.
«Кто б это мог быть? На дворе уже смеркается, а им угомону нет. Сходить к бугру? Так осмеет. Скажет, стану, мол, твоих кобелей гонять. Сама с ними развязывайся. Вот и все. Сраму не оберешься. И ничего не докажешь. Ну да черт с ними! Коли кто попытается крючок сорвать, в зубы дам. А стучаться будут, не впущу», — влезла Дашка в корыто.
Пока мылась, стиралась, расчесывалась, забыла о страхах. Но едва села к столу поесть, глянула в окно и увидела прижавшееся к стеклу лицо. Едва ложку не выронила. Лицо тут же исчезло. Баба поневоле вспомнила, что и вчера кто-то подсматривал за нею.
Дарья выглянула в окно. Шел снег. Крупные снежинки ложились на глубокие следы под окном. Засыпали их, сглаживали.
Баба оделась, вышла наружу. Может, у дверей коридора кто- нибудь топчется? Но вокруг — никого. Лишь ветерок с сопок налетал на Трудовое, засыпал село белым холодом.
Дашка набрала дров с поленницы, несколько охапок заложила за печь на случай пурги. И вдруг ей вздумалось проверить чердак. Глянуть, что искали там, над ее головой, непрошеные гости?
Шаткая лестница застонала под ногами. Но Дарья упрямо лезла вверх.
Хватит в страхе, в неизвестности жить. Пора кончать с этим. Да и хозяйка она в своем доме иль нет? Почему вздумалось кому-то без ее разрешения и ведома шарить наверху, подсматривать за нею? Что надо от нее любопытным? Да и так ли безобидна эта затея: подглядывать в ее окна всякую ночь? Она не девка, но и не скотина, чтоб безропотно сносить такое.
Дашка сжала в руке свечку, спички. Потом сунула их в Kapман, полезла вверх быстрее, легче.
Вот и последняя ступень. Теперь надо взяться за ручку двери, ведущей на чердак, и обшарить, проверить все углы. Дашка протянула руку вверх, но не успела взяться за дверь, как та распахнулась, сильно ударив бабу по голове, в плечо, скинула вниз.
Баба упала в сугроб. Это сберегло ее от ушибов и боли. Она выскочила из снега. С губ сорвалось злое. И неудача вместо того, чтоб отбить желание залезть на чердак, зажгла ее с новой силой.
Дашка смотрела на черный провал чердака: дверь была открыта, и хотя в проеме никто не появился, баба была уверена, что ее сбили с лестницы. Конечно, убиться насмерть здесь она не могла. Но упади правее, покалечилась бы основательно.
«Значит, кому-то помешала в собственной каморке. Будь это обычное мужичье любопытство условников, попытались бы задрать юбку на чердаке, повалить и… Попробуй отбейся. Здесь же кто-то явно не желал быть увиденным и узнанным. Вон и дверь на чердак закрыть не решается. Чтоб не увидела. Даже не глянул, живая ли я? Может, свернула башку. Значит, есть для того причина», — думала баба, наблюдая за чердаком.
Но лезть с голыми руками нельзя. Это понятно. Надо вернуться домой. А за это время с чердака можно не раз спуститься.
Дашка, долго не раздумывая, поддела лестницу так, что она взвыла и, вырвав ее из снега, сорвав с гвоздей, отнесла неподалеку. Попробуй теперь уйти с чердака, радовалась баба собственной сообразительности.
Она спряталась за сугроб, решив понаблюдать за чердаком. Но там никто не появлялся. Лишь усилившийся ветер начал свою игру со скрипучей дверью.
«Черт меня пяткой в лоб! Неужели это ветер по голове дверью огрел? Ну уж дудки! Почему ж до меня она была закрытой?»
Дашке показалось, что по чердаку метнулась тень. Баба сделала вид, что уходит, стала за угол, ждала. Услышала стук захлопнувшейся на чердаке двери. Но ни шагов, ни голоса не раздалось.
Баба оттащила лестницу подальше, вернулась в комнату.
Легла в постель. Чего только не передумала она за эту ночь.
«Может, сходить к участковому, рассказать ему все? Пусть и кобель, но ведь обязан он порядок наводить в селе. А шаги на чердаке мне не померещились. Пусть сходит, проверит, кто там пригрелся? Может, и впрямь убийца Тихона на чердаке прячется. Вот и поймает готовенького. Искать не надо. Легко ль так жить, когда над головой ходят да в окна заглядывают каждую ночь? А если там никого не окажется? Вдруг со страха? Он же в психушку засунет меня. Скажет, что горячка началась — из-за пьянки. Галлюцинации… Привидения всякие… Как он на лекции говорил. И попробуй докажи, что сам дурак. Он хоть и мусор, да при погонах. А я — ссыльная. Захочет выместить на мне старые обиды, а я ему и козыри подкину. Нет уж, черта с два. Против ветра плевать — в жизни не отмыться. Обойдусь я и без легавого. А вот к бугру надо сходить. Пусть людей своих Дошлет. Так иль нет — проверят. А вдруг кого найдут? Конечно, Он не обязан меня защищать, но к кому еще обратишься?» — думала Дарья, слушая, как пурга ревет за окном. Дверь на чердаке хлопала, как черт в ладоши. Значит, нет там никого. Да и шагов не слышно. Лишь ветер стонал в трубе надрывно, словно на погосте.
Пурга к утру поднялась такая, что о работе нечего и помышлять.
Дашка плотнее укуталась в одеяло. Попыталась уснуть. Но не смогла. Пурга рвалась в окно пьяным мужиком, оголтело трясла стекла. Стены каморы и те глухо стонали над напорами ветра.
Дарья встала. Окно было сплошь залеплено снегом. Ни одного просвета. Баба поежилась. Глянула на ходики. Пять утра. Сейчас бы уж и на работу собираться. Да какая машина сможет пройти в тайгу нынче!
Дашка сдернула крючок, чтоб выглянуть наружу. Приоткрыла дверь. Ее вмиг охватило холодом. Но баба осталась стоять на пороге: в коридоре, заметенном снегом, увидела отчетливые следы, прошедшие к ее двери. Человек вскоре ушел. Вон обратно повернул. Но почему она не слышала стука в дверь? Ведь кто-то недавно приходил к ней. Может, на работу хотели звать? Но почему так рано? «Нет, так можно и впрямь с ума спятить, — решила Дашка сегодня же сходить к бугру. — Вот только пусть немного рассветет, и тогда…» В коридоре послышались шаги. Кто-то уверенно постучал костяшками пальцев в дверь и сказал голосом участкового:
— Открой, Дарья!
Едва войдя в комнату, огляделся по углам, спросил настороженно:
— У тебя никого не было? Никто не приходил? А то из зоны пятеро зэков сбежали. Из Поронайской. Все строгорежимные. Рецидивисты.
— Так чего они сюда попругся? Им в Трудовое не по пути. На материк будут прорываться, в большие города, где их потерять могут. У нас не то жить, до ветру без чужих глаз не cxd- дишь, — невесело ответила хозяйка.
— Прежде чем в города да на материк, зэкам документы к деньги понадобятся. А еще одежонка. Ее либо украсть, либо одолжить на время можно. Но у своих. С кем сидели, кто не выдаст, не наведет на след, — говорил гость.
— А когда ж сбежали?
— С неделю назад. Вот и думаю: запоздало мы узнали. Может, эти и убили Тихона. Уж он-то своего никому не отдал бы. В нем я, как в себе, был уверен.
И Дарья испугалась. Она рассказала участковому все. О шагах на чердаке, о физиономии в окне, о том, как слетела с лестницы.
— Потом, ночью, я ничего не слышала, но уснуть долго не могла, — призналась баба.
— Чего ж вчера не пришла ко мне? — посетовал участковый. И, проверив фонарь, предупредил Дашку, что полезет на чердак, чтоб она открывала дверь только на его голос.
Баба повеселела. Теперь не страшно ей. Уж этот бугай, участковый, разберется, что к чему. От него еще никому слинять не удалось. И баба стала прислушиваться, что там наверху творится.
«Вот шаги. Это легавый идет. Потолок под ним трясется. Что такое? С чего матерится? Надыбал кого-то. Вот хорошо!» — подумала баба, но в ту же минуту услышала:
— Дашка! Печь не затопи. У тебя весь дымоход забит. Задохнешься. Погоди, я вытащу тут всякое…
А через час вернулся весь грязный, в саже.
— Говоришь, лестницу убирала? Она на месте была. Правда, держалась плохо. И еще… Впредь не молчи. А на камору замок вешай, когда на работу уходишь. На твоем чердаке беглые жили. Только трое. Двоих с ними не было. Откололись. А может, по дороге убиты. Осторожней будь, — предупредил участковый.
— А я-то им зачем? — изумилась баба.
— Чтоб за Тихона не вздумала взыскать, шум поднимать, как мне кажется, — хмурился он, чутко вслушиваясь в каждый звук наверху. — Спугнула ты их вчера. Ушли. Но далеко не удастся. Где-то поблизости прячутся. Выжидают. Сейчас главное — не упустить, не промедлить. Головорезы. Для таких ничего святого нет…
— И дымоход мне забили зачем-то, ироды, — поддакнула Дарья.
- Уходя, это утворили. Назло. В отместку за то, что в пургу согнала с чердака, не дала пережить, переждать ее. Ну да это — мелкое хулиганство. Конечно, на чердак к тебе они не вернутся. Таков их закон — тайга. Где засыпались, туда не соваться вновь. Суеверные…
- А в окно зачем глазели?
— Сголодались по бабе, — откровенно высказался участковый и добавил: — Средь них онанистов много. Тюрьма их, Дашка, физически рубит. Я не верю в исправление тех, кто родился с кривой душой иль загремел в тюрьму во второй раз. Это пропащая судьба и жизнь. С таких проку нет. Испорченное яблоко все равно сгниет.
— Значит, и я зря живу? — вздохнула Дарья.
— До сего времени беспутно жила. Сама знаешь. А дальше — от тебя зависит. У вас, баб, натура непредсказуемая. Умеете в грязь упасть, но и подняться сможете. Было бы желание, — оглядел бабу участковый и только теперь заметил порядок в каморе. Ничего не сказал. Уйти заторопился. Искать беглецов. Предупредил Дашку: открывая двери, спрашивай, кто стучит.
Участковый вскоре исчез в пурге. А Дашка, одевшись теплее, пошла в барак Тестя. Решила все бугру рассказать.
Тот слушал молча, хмуро. На Дашку не смотрел. Курил. Что- то обдумывал. И бабе казалось, что он не слышит ее, заблудился в собственных мыслях. Она уже хотела уйти, как Василий сказал ей грубо:
— Кобенишься все! Зачем сразу не трехнула? Что о тебе подумают — беспокоило? Какая разница? Семнастка нарисовалась. Вякать надо, коль что приметила! А то растрепалась легавому! Нашла маму родную. Без него некому фраеров найти? Он нам все дело сговняет.
— Прости меня, Василий. Я ж ссыльная. Не знала, что могу завсегда к тебе прийти. Знать теперь буду. Но не кричи. Всю жизнь на меня кричали. Хоть ты остановись.
— Облажалась, да еще поучаешь? Мозги сушишь? — удивился Тесть.
— Я тебя сильным считала. А ты — как все. Мой отец говорил, что кричит только слабый. Голосом нехватку силы и ума перекрыть хочет. И в жизни убедилась, прав родитель, — вздохнула Дарья.
— Во, баба! По душе режет! Ну и хитра, подлюка! — рассмеялся бугор внезапно. И тут же, посерьезнев, спросил: — Лестничка теперь на месте стоит?
— Да. Я и сама ее только сейчас видела. Участковый по ней взбирался.
Тесть поморщился:
— А мурло того, кто подсматривал, запомнила?
- Нет.
- Один и тот же фраер был? Иль разные?
- Не знаю.
— Ну а ростом какой? — злился Тесть.
- Черт его знает. Темно было. Да и смылся тут же, — теряла терпение баба. И добавила: — Тощий он был. Это приметила.
— На баланде жиру не нагуляешь, — ответил бугор, а про себя решил: значит, не фартовые… Тех не приморишь на положняке…
— И еще у него нос чудной. Посередине его вроде вовсе нет. Над губой торчит шишка. А больше ничего. Но, может, мне это показалось в стекле.
— Легавому о том трехала?
— Нет. Не спрашивал он. Знает, кто сбежал. Небось ему все приметы известны.
— А и спросит, так молчи. Усекла?
Дашка согласно кивнула головой.
— Ну а теперь вали домой. И не трясись. Если что — хиляй ко мне. Но, думаю, нужды в том не будет.
Дарья едва вышла из барака, как бугор позвал фартовых. Рассказал услышанное.
— Далеко они не смоются. Пурга пристопорила. Где-то в Трудовом кантуются. Можно было бы чердаки и сараи про- шмонать. Но то занудно. Надо их накрыть быстро. Высовываться вряд ли захотят. Но без жратвы не смогут. Накроют магазин иль харчовку. Вот тут бы их и попутать. На станции стре- мачей надо поставить. И около больнички пусть на шухере будут. Накроем — по своему закону судить станем, — гудел Тесть.
— Липа это все, бугор! Ну зачем зэку в Трудовое переться? Калган, что ль, лишним стал? Здесь не Одесса и не Ростов. Тут мусора. Не слиняешь. Да и на что рассчитывать, если своих нет? Будь они фартовыми, сразу бы к нам прихиляли. А фраера в ходке знают, что бывает с теми, кто законы наши нарушает. И Дашка темнит. Ей везде свое мерещится. Ну, положим, смылись фраера! Пофартило падлам. Почему у Дашки на чердаке объявились?
— Тихона ты пришил иль они? Захлопнулся? То-то! А теперь делайте, что я велел. Хавать и они хотят. А голодное пузо в холод сильней страха допекает. Живо на стрему, куда указано! — посуровел Тесть. И фартовые тут же вышли из барака. Коротко переговорив, разошлись в разные концы села.
Тесть сидел один у окна, насупившись, обдумывая все, что слышал от Дашки, фартовых. Размышлял по-своему: «Мусорам в башку тоже может стукнуть накрыть фраеров на столовой иль магазине. На то ума иметь не надо. Но, завидев стрему из фартовых, захотят обождать, а вдруг смычка имеется, вдруг эти гнусы не случайно прихиляли сюда? Может, позвали их? Иль должок за кем имелся, вот и нарисовались выдавить его. Свой шухер поставить. Чтоб всех разом накрыть. Или, не домозговав всего, решат дождаться, пока мои кенты накроют гастролеров, чтоб своими калганами не рисковать, — закурил Тесть. — На чердаке прижились, падлы. У Дашки. А может, с согласия Тихона, может, он их знал? Но тогда зачем угробили? Он ведь и мог помочь слинять. Если вместе ходку тянули. Хотя вряд ли. Тихон был себе на уме. Вон с Дашкой два с лишним года прожил, а зарплату не давал. На свои башли тянула баба. Оттого и спилась дура, что чуяла неладное. Надежды, опоры в мужике не видела. И, понимая, что временно тот с нею, скатилась вовсе. Коль нужна бы была, сумел бы удержать. По-мужичьи. Ведь удалось с бригадой. А тут с бабой не сладил. Значит, не нужна была… Черт меня дери, да что это я о Дашке тут? Идет она ко всем… — злился на себя Тесть. И мысли его снова перекинулись на сбежавших из зоны: — Лихие, падлы! В Трудовом уже неделю. А кроме Дашки, никто их не засек. Что ж они хавали все эти дни? Даже мои кенты их прохлопали. Ведь магазин или обжорку они не могли миновать. А может, Дашкину кладовку тряхнули? Тихон был запасливый. Надо самому сходить на чердак да глянуть. Хотя легавый все уже заследил. Сыщик недоношенный. Одни мороки от него», — встал Тесть, решив проверить сказанное Дашкой.
Он вошел к ней без стука, резко рванув на себя дверь. Крючок, коротко ойкнув, выскочил из петли.
Баба обедала; увидев Тестя, пригласила к столу. Тот усмехнулся. Сказал коротко:
— Чердак гляну. Сам. Ты, того, не ссы. Не бегай к легавому…
Отворачиваясь от ветра и снега, преодолевая его порывы,
ступил на хлипкую перекладину. Та взвыла под его ногой. Бугор выругался. И, ступая тихо, осторожно, полез вверх.
Дверь чердака, словно в шутку, открылась и ударила в плечо. Не сбила. И тут же, от встречного порыва захлопываясь, огрела с другого бока.
— A-а, лярва! — еле удержался Тесть на перекладине. И, схватившись за дверь, подтянулся, влез на чердак.
Пахнуло сыростью, пылью, плесенью. Бугор внимательно оглядел углы. Потом шлак под ногами, печные трубы, балки, перекладины.
«Да, легавый прав. Верно подметил, трое фраеров тут крутились. Один и вовсе — с плевок размерами будет. След от ног его — как детский. Шлак почти не вдавливал. И спал возле трубы, скорчившись. Тепло любил, гад. А может, простыл? Такого через любую форточку протиснуть можно. В нашем деле, средь фартовых, таким цены нет, малый кент подспорье. Правда, норов у них дрянь, как правило. За то их трамбуют часто. Всей «малиной». Может, этот — фартовый? — вглядывался в следы бугор. — Вот тут он спал. Ничего особого. Здесь он прослушивал камору Дашки. Вон следы пальцев на трубе. Маленьких, цепких. Когда в печке нет задвижки, каждое слово, чох и вздох на чердаке словно рядом слышны. Такое фартовые знают».
И вдруг взгляд бугра остановился на трубе. Вот и расписался Сова. Знакомый кент. Только у него одного, такого низкорослого, не было указательного пальца на левой руке. Его он еще по молодости проиграл в очко.
Тесть обрадовался. Есть одна нить. Но кто с ним? И почему Сова не пришел к нему, к Тестю. Разглядывал бугор чердак внимательно.
Двоих других Василий не узнал, хотя прочел, увидел многое.
Главарем беглецов, что его огорчило, был не фартовый, как случалось в таких делах всегда. А длинный тощий мужик, хорошо видевший в ночи. Обычно такие случаются среди охотников и лесников или геологов.
В полной темноте, не зажигая спичек, не только нашел Дашкину трубу, а и выдавил два кирпича и забил тряпьем весь дымоход. Зол был на бабу. Только ль за ее любопытство хотел наказать? У этого мужика очень сильные руки. И это при такой худобе! Вон на брусе он сидел. След от задницы, как на бумаге, хоть отпечаток рисуй, портрет со спины. Не зад — биография. Садился осторожно. И это при небольшом весе. Знать, трамбовали его не раз. Хребет ломали. Вставал, опираясь руками. Ладони широкие, жилистые, как у отменного мокрушника. А может, и был таким. Да в зоне вес потерял. На силу не надеялся. Ослаб. Но зверюга свирепый. Вон как кирпичи вырвал. С корнем. Со штукатуркой. Не до мелкой мести. Этот на Дашку зуб имеет. Встретит — замокрит как пить дать.
Третий — башковитый мужик. Это он Дашку с лестницы спустил. От верной погибели уберег. Отсоветовал ее мокрить, чтоб не накрыли легавые. Вот потому и следов почти не оставил, на плечах носил голову, а не тыкву.
Все трое были рецидивистами — это и так понятно, коль их на строгом режиме держали. Накрыть их будет нелегко. Провести разборку — еще труднее. Все трое знали законы фартовых. Потому-то и избегали всяких встреч, которые не сулили им ничего доброго.
Надолго ли они в Трудовое пожаловали, что замышляют, когда и куда слиняют, знали только они, беглецы.
Тесть понял, что никто из троих не станет искать встречи с ним, не попросит о помощи. И даже Сова, запачкавшись здесь, знает: пощады ему не будет. Ведь приехал он в чужую коллу и похозяйничал без разрешения бугра. Что за это бывает, знал всякий, кто хоть раз имел дело с «малиной». Чужаков никто не признавал, и расправлялись с ними по своим законам.
Бугор вошел в барак, не замеченный никем. Лысый стопорило, поглаживая пустую бутылку под мышкой, напевал:
Гоп со смыком, это буду — я,
воровать — профессия моя…
— Заткнитесь! — рявкнул Тесть. И, оглядев койки, спросил: — Кенты меня искали?
— Покуда нет, — послышался голос сявки.
А вскоре ввалились фартовые.
— В тайге они. Видели, как через сугробы смывались. Мы только к магазину — они оттуда. С рюкзаками. Мы — к ним. Они — ходу! Мы — за ними. Они — в тайгу. Мы — следом. А они как сквозь землю провалились. Как лешаки. Каждый куст, сугроб и дерево перетряхнули. А фраера четко слиняли.
— А ну, волоки сюда Никитку! Этот всю тайгу насквозь знает. И хоть не фартовый, любого изловит в лесу, — грохнул бугор.
— Да ты во двор выглянь, посмотри, что снаружи творится. Света Божьего не видно. Пурга озверела. Сами едва живые вернулись. Куда еще переться? И те фраера сдохнут. В тайге — не на чердаке у Дашки. Метет, ног не чуешь, — заговорили воры.
— Выходит, фраера крепче фартовых. Им пурга по хрену, а вам, целой кодле, невмоготу? Сгиньте, слабаки! Никитку ко мне!
Вчерашний сучкоруб, которого фартовые кунали в парашу головой, утром еле оклемался. К нему уже никто не приставал с вопросами, откуда взял деньги на пропой. Вернувшийся с дежурства кочегар подтвердил, что проиграл Никитке в рамса всю зарплату и должен остался.
Фартовые успокоились, напомнив короткой зуботычиной Никите железное правило, что здесь, в Трудовом, как и в зоне, играть на деньги в карты могут лишь фартовые. Остальные фраера не должны и помышлять о такой блажи.
Никитка запомнил это. Да и попробуй забудь! Повторить вчерашнее добровольно кто захочет? Это все равно что возненавидеть собственную шкуру.
Никитка никогда не был фартовым. Не знался с ворами. Хотя работал на складе. Хозяином. Считать умел. А вот хранить не научился. За утрату казенного имущества и влип. Все годы жалел человек, что уехал он из своей деревеньки в город. Там, на Брянщине, вместе с дедом лес они стерегли от порубок и разбоя. Там он каждую белку в личность знал. Ии медведя, ни волка не боялся. Научился разговаривать с ними и понимать их. Там всякое дерево, цветок родными были. По ним и нынче сердце болело. Во снах тянулся изболелым сердцем к звонким родникам. Испить холодной живой воды и очиститься, вернуться в детство, как в сказку. Но детство, как небыль, растаяло, убежало, спряталось в глухомани и, скорчив страшную рожу, высовывалось из чащобы и ревело голосом бугра:
— Вставай, падла, на пахоту!
И Никитка, дрожа всем телом от негодования, вскакивал. Торопко влезал в ватные штаны, телогрейку. И шел в лес с топором. Не по своей воле. А попробуй не пойди… В звериной своре так не отделают виноватого, как человеки с тем управятся. Там — покусают. Ну уши порвут, хвост и бока обдерут. А потом остынут, забудут. И снова уважать начнут. Было б здоровье и сила. Порода у всех одна. Не то что у фуфлов. Тут лишь силой не возьмешь. Коль не фартовый, значит — говно. И тебя можно топтать ногами, даже душу потрошили. Не только уши, все, что от Бога, осмеют воры. И не только они, а и тот же участковый, которого, ох и не зря, даже сявки мусором называют. Собака, не человек. Из дедовой посылки, что Никитке пришла, мед увел. Нахально. И сказал:
— Говно медом кормить, только добро изводить. Мне он куда нужнее…
Эх, встретил бы его Никита в лесу. У себя! Показал бы, кто из них говно. Но до этого дожить надо.
— Эй, чумарик! Бугор зовет. Иль оглох, паскуда? Хиляй сюда, рыло свиное! Тебе ботаю, козел! — подошел к Никите фартовый.
Сучкоруб встал. Глаза яростью брызнули:
— Какого из-под меня надо?
— Тесть трехнет. Валяй живо! — подтолкнули в спину.
Едва оказался перед бугром, тот осклабился:
— Дело есть, окурок. Честь тебе выпала, шара отличиться, — и рассказал Никите, что от него нужно.
Сучкоруб откинул занавеску:
— Ты нынче до ветру не выходил. Так глянь, чё на дворе творится. В такую погоду медведь срать не хочет, а ты меня в тайгу гонишь. Иди сам, пробздись, — осмелел мужичонка, оценив ситуацию.
— По хорошей погоде кто б тебя просил! Сами б управились. Тут твое чутье надо. Иначе сбегут. И на всех бедой лягут. Иди, зараза. Не то договоришься тут! Наловчился базлать, паскудник! — багровел бугор.
— Не пойду. Я не фартовый! Не обязан и не должен вам ничего. Вчера меня за что трамбовали? А нынче просите! Сами расхлебывайте свои дела, меня они не чешут!
— Водяры дам! — рявкнул бугор.
— А сколько? — сразу изменил тон Никитка.
— Если найдешь — склянку получишь.
— Мало. По такому холоду я ею не согреюсь. Не меньше трех бутылок гони. Иначе не пойду, — упирался Никита.
— А подавиться не ссышь, гнида? — озверел бугор и попер на сучкоруба бульдозером.
— Остынь, кент! Хрен с ним. Не до разборок. Стемнеет скоро. Коль нашмонает — с них и сорвем навар засранцу. Коль нет — ни хрена не получит, — разгородили фартовые бугра и сучкоруба.
— Хиляйте! — отвернулся Тесть.
Фартовые, ухватив Никитку за шиворот, заторопили его одеваться поживее. Вскоре все вышли из барака в воющее месиво пурги.
Участковый тем временем пил чай в выстуженной столовой. Устал он в Трудовом. Сколько раз обращался к начальству с просьбой о переводе — все бесполезно. На его место не было желающих.
А как хотелось переехать в город, пожить спокойно, сходить в кино после дежурства иль на рыбалку в выходной день. Здесь о выходных и вспоминать не приходится. Малые и большие ЧП происходили всегда, каждый день. Да оно и понятно. Почти восемьсот условников из разных зон собраны. Да ссыльные. То пьяные драки с разборками у фартовых, то карточная игра на деньги, на вещи, на жизни. Убереги всех от горя, от глупости, от смерти…
Порою оказывался он в гуще разъяренных условников, которые от безысходности и тоски зверели. И не уйми, не останови он драку — сколько мужиков не вышли бы на волю, скольких не дождались бы матери, жены, дети!
Случалось ночью вскакивать, бежать в бараки. С голыми руками. Он никогда и никому не грозил оружием и ни разу не применял его. Знал, этого ему в первую очередь не простят условники, а потом и свои. Докажи после, что применил, не нарушив закон. Пока докажешь, сколько лет в зоне отсидишь?
Случалось, слышал не раз за спиной насмешливое: мол, наш легавый свою пушку в Поронайске за склянку спустил. Обидно становилось. Делал вид, что не слышал, не его затронули.
Но однажды, совсем недавно, пришлось ему за себя постоять. И не только за себя.
Едва увезли Тихона на вскрытие, решил участковый зайти к Дашке, предупредить, чтоб до прихода следователя в каморе ничего не трогала. Вдруг у самого порога ее хибары на фартовых напоролся. Средь них бугор был. Тот и задел: мол, не успели жмура вытащить, как кобель на порог лезет.
Не стерпел. Ответил: дескать, кроме как своим шнобелем в чужом грязном белье копаться, ни на что больше не гож бугор. Мельчают фартовые. Деградируют… Сошлись яйцом к лицу. Дыхания смешались. В глазах бугра — ярость неприкрытая. Кенты рядом, стенкой стали. На стреме. И бугор раздухарился. Сам себя завел десятком матюгов и с полуоборота замахнулся.
Участковый знал: Тесть левша. И, нырнув под удар, перехватил кулак бугра, закрутил ему руку за спину. Короткой подсечкой завалил лицом в снег. Остыть, одуматься. Руку бугра держал в напряжении, чтоб тот не дергался.
Знал, фартовые, по их же закону, лишь свидетели да для испуга. Бугру помогать не станут, не вступятся за него. Коль побежден, да еще участковым, из бугров выведут. Лишь беда минует. А может, и не выведут!.. Как сход воров решит.
Тесть молчал. Хотя от боли глаза из орбит лезли. Не хотел признавать себя побежденным. Лучше сдохнуть, чем у легавого пощады просить. Да еще при фартовых.
Участковый понял. И сказал глухо:
— Кончай выпендриваться! Иначе в штопор скручу и башку вгоню в задницу. Хороша бородавка будет. Дыши тихо, Тесть. Я тебе не хевра, чтоб изгаляться позволять. Второй раз из шкуры вытряхну. Усек?
Тесть молча встал. Отвел воров в сторону. Те нехотя слушали его. С тех пор языки не распускали.
Участковый работал в Трудовом пять лет. Прежнего условники убили. Зверски. Мучительно.
Вот и теперь тот случай помнится. Всем. Каждому по- своему.
У Семена Дегтярева есть семья — в Поронайске. Сюда, в Трудовое, не решился перевозить. Самому тошно. Раз в месяц ездил домой. На пару дней. На большее не решался. И хотя скучал по семье, не рисковал доверить условников троим молодым милиционерам. Опыта у них маловато. Да и рисковать нельзя…
Участковый пил чай, грел руки о стеклянные бока стакана. В дежурку уходить не хотелось. В ней нет уюта. Холод одиночества, серая тоска. В пургу лучше побывать в столовой, среди условников. Все новости узнаешь из первых рук. Только умей слушать, не поворачивая головы, не глядя в лицо рассказчика, который, заговорившись, забывал об участковом.
Дегтярев по голосу знал каждого условника. Характер и способности всех известны ему. Умей лишь наблюдать. Эта способность много раз выручала.
Сегодня фартовые подозрительно кучковались. Шептались. На обед не все пришли. Хотя получку давно пропили. Значит, что-то замышляют. Либо не до жратвы им. Но что могут? В магазине спиртного нет. На складе ни одной бу тылки не осталось. Выручку инкассаторы увезли в Поронайск А то, что наторговал продавец на куреве да на тушенке, гово рить смешно, не соблазнит даже шпану.
Значит, что-то серьезное, раз в такую непогодь про обед забыли. Уж это для воров — редкость.
Семен Дегтярев вышел из столовой последним. Сквозь пелену пурги вглядывался в барак фартовых, где бугор жил. Оттуда фартовые вышли гурьбой, подталкивая в спину Никитку. Впереди себя гнали.
«К Дашке? Нет. Мимо прошли. В тайгу. Зачем? Что надумали? Неужели прикончить хотят человека?» Ощупывая машинально кобуру, полез через сугробы участковый.
Глава 3
Пурга валила с ног. Пока условники шли селом, ветер дул в спину и словно выталкивал, гнал подальше от человеческого жилья.
Никита катился впереди. Худого, внешне беспомощного ветер нес как былинку. Фартовые хватали мужичонку за телогрейку. И, чертыхаясь, плелись за ним следом.
Когда свернули к тайге, пурга схватила мужиков за грудки. Глянула в лица, оскалясь ледяными иглами. И, радуясь добыче, взвыла от восторга. Закрутилась, заплясала, хлопая обледенелыми ветками. Заманивала на просеки и поляны, обрушивая на головы сугробы.
У смерти много забав. Холода и снега — в избытке. Никто не попрекнет жадностью. И плясала пурга. Она не знала усталости. Выматываются только люди. Они слабеют на холоде. Они теряют силы и тепло. Замерзая, они легко расстаются с жизнью и становятся такими же холодными и белыми, как снег.
Пока они идут, пурга злится. Она бьет, колет лица снегом, заносит людей, сбивает с ног. Но стоит им смириться, пурга оставит их в покое. Потому что даже ей покойник не нужен, не интересен. Его путь закончен. А она — жива. И пока есть упрямцы, не стихает метель.
Фартовые брели по пояс в снегу. На лбу, на висках сосульки повисли. Срывай не срывай — тут же новые появлялись. Пурга не скупилась. Хоронила заживо.
— Да где ж эти пидеры? — воскликнул Вырви Глаз и крикнул Никите: — В сугробах подлюк шмонать надо. Может, ож- мурились паскуды? Нам их бугру в любом виде доставить надо, иначе — самим крышка!
— Рожу я их вам, что ли? Какая собака в такую лють выживет?
— Фартовые! Их ни один хрен не возьмет! Отсидятся в сугробе, а чуть пурга отпустит, вылезут на свет Божий, — сказал ростовский вор.
— Туды их мать! — упал, споткнувшись о корягу, не увиденную в снегу, одессит.
— Завязывай, кенты! Ни хрена не нашмонаем, сами загнемся, — не выдержал медвежатник.
— А где Глобус? Куда слинял? — оглядывался Вырви Глаз, ища лысого вора, первого советчика бугра.
— Да хрен его знает…
Через минуту из снежного месива показался Глобус.
Его дождались, подрали глотки, чтоб не отставал. И побрели дальше, разгребая каждый сугроб, вглядываясь в деревья, заглядывая под коряги.
Но ни одного признака жизни, ни намека на дыхание: все замерло, пережидая ненастье.
Фартовые вымотались и решили передохнуть на маленькой таежной поляне, где ветер был тише и пурга не вырывала душу из глоток.
Никита примостился под юбкой елки, где ни снег, ни ветер не доставали его.
Фартовые расположились поблизости. Недолгий перекур, как он оказался необходим! Ноги — пудовые гири, не могли без отдыха двигаться дальше.
— Ты хоть одного в мурло знаешь, кого дыбаем? — спросил Глобуса медвежатник.
— Одного. Сову. С ним, паскудой, ходку тянули в Усть- Камчатске. Гнусная гнида. Вонючая. На подлянку гожий. Его если всерьез прижать, заложит любого.
— А чё дышать оставили? — изумился медвежатник.
— Шары не выпадало. А в открытую никому неохота за говно в ходку, прибавку к сроку получать.
— Он хоть какой из себя, этот Сова? — спросил одессит.
— Маломерный. Мне по пояс, ну, может, чуть больше будет. Зенки навыкате, как у совы, за что и кликуха соответствен-, ная. Чифирил, гад, с пеленок. Оттого буркалы такие.
— Я одного такого знал. За чифир кентов заложил. Расписали его в Сеймчане, — крутнул головой ростовчанин.
— А ты Пескаря помнишь? — спросил Вырви Глаз у Глобуса.
Тот залился икающим смехом и, едва остановив себя, рассказал фартовым:
— Вот это был кент! Коль жив, дай Бог ему удачи в делах! Коль помер — земля пухом! Пескарь — настоящий ворюга! Зверь — не фартовый. Он за кентов своей шкуры не жалел. А уж сколько мусоров извел — без счету! Помотал на кулаки нервы.
— А помнишь, как он следователя из области до усрачки довел? — встрял Вырви Глаз и продолжил: — Замели в зону фартовых. Вместе с ними — Пескаря. И решил фраер, начальник зоны, фартовых на пахоту, на разгрузку леса кинуть. Мы его — через кентель. Всю биографию протрехали в мурло. А он, козел, из тертых фраеров. В шизо всех определил. На хлеб и воду. Мы голодуху объявили. Через неделю нас вынесли, и на третий день — опять на пахоту. Тогда Пескарь вздумал проучить падлу. И собственных яиц не пожалел. Мошонку свою к нарам гвоздями приколотил. Охрана пришла за нами, а Пескарь ни с места. Даже на парашу сам не мог дохилять. Его сяв- ки смотрели. Как страдальца за общие интересы.
— Так он намертво, в натуру вбил, до шляпок? — разинул рот одессит.
— Не в натуру, в мошонку, ботаю. А когда охрана привела начальника зоны, тот быковать стал: «Врача сюда! Пусть вытащит! Этот негодяй в знак протеста над собою это утворил! Вон уж и яйца его по арбузу! Заражение себе сделал! Чтоб оставшиеся имели шанс наляскать на меня! Но я и не таких видывал!» Короче, сделал ему врач надрезы. Зашил, продезинфицировал все на свете. А начальник зоны опять со своей пахотой. Пескарь перо проглотил. Тоже в знак протеста. А оно, как назло, из брюха ручкой торчало. Неделю его на одном пургене держали. Весь барак обхезал. Но на пахоту не вышел. Решили ему срок добавить. За членовредительство с целью уклонения от работы. А он себе пасть зашил. И на все брехи начальника зоны — молчок. Тот вначале не понял, а может, удивился, что мата в ответ не слышит. Подошел, глянул в харю Пескарю и чуть не свихнулся. У того борода из кровищи. И все хайло крест-накрест прошито суровыми нитками. Начальник его — в больничку. А Пескарь — ни в какую. Лег на нары, будто сдыхать собрался. Как нарочно, проверка нагрянула. По условиям содержания. В ней прокуроры… Увидели Пескаря прошитого — волосы на дыбки… Один сразу не сообразил и спрашивает: «Зачем вы это сделали? Сами иль вас зашили, насильно?» Пескарь ему жестами объяснил чище, чем иной брехалкой сумеет. Прокурор тот — к начальнику зоны. О чем они там ботали — не знаю, но нас на другой день в воровскую зону отправили. Всех до единого. Нам того и надо было.
— Все бы ладно, кенты, да вот-вот темнеть начнет. Давай смываться на ходу. Не то копыта сами откинем, — предложил одессит.
- Погоди сраку гастролерам показывать. Давай вот тут, в затишье, в деревьях прошарим. Может, вытряхнем кого? — предложил Глобус.
Фартовые, вмиг оценив, что пурга тут слабее, согласились. Начали обшаривать кусты, валежины, разгребали наметы под елями.
…Семен Дегтярев шел по следам фартовых от самого Трудового. Где бегом, в полный рост, где ползком по сугробам, лишь бы остаться незамеченным.
Один раз едва не воткнулся головой в спину приотставшего Глобуса и тут же упал в сугроб, кляня собственную поспешность. Он понимал, что не сумеет помешать фартовым, если те задумали убийство Никиты. Знал, что в этом случае и его уложат воры рядом с Никиткой. Забросают снегом. И попробуй кто-нибудь найди. Ведь и предупредить своих не успел. Поторопился.
«Эти тоже не промедлят. Им свидетель не нужен. Особо из мусоров, как они меня зовут. Вот только одного не пойму: за что убить решили Никитку-то? Спокойный мужик. Может, в карты проиграл свою душу? Этот на чужую жизнь играть не стал бы. Хоть и пропойца, сердце имеет человечье…»
И вспомнилось, как забрал он у Никиты из посылки банку меда.
Злые слова сказал ему тогда Дегтярев. А потом, много времени спустя, приехал на участок проверить, как условники работают, и на Никиту наткнулся. Тот, скорчившись, сидел под бояркой. Грибами отравился. Забрал с собой в машину. Вернувшись в Трудовое, сразу в больничку условника определил. Помог желудок ему промыть. А навестив на другой день, забыл у того возле койки бутылку водки. Знал — не положено. Ничего другого не примет. А водку… Хотя, может, подумал, что прежний, выписавшийся больной забыл на радостях. А может, понял, но виду не подал.
Участковый с сугроба заметил, что условники остановились на поляне.
«Наверное, тут расправу учинят. Место глухое, скрытое от глаз. Где же еще, как не здесь? Надо остановить их, помешать. Попробовать стоит припугнуть всех. Обойду я их с подветренной и выйду навстречу», — решил Дегтярев и незаметно прокрался так близко, что слышал даже отдельные слова, смех мужиков.
Нет, опасностью тут не пахло. Никого не думали убивать воры. Но зачем им, фартовым, понадобилось брать с собой Никитку? Может, ваньку они валяют? А сами черное задумали? — выглядывал Семен из-за валежника.
Но условники отдыхали безмятежно. Будто на деляне у костра. Обычные темы, спокойный разговор. Но зачем они здесь?
Руки, ноги участкового немели от холода. Он сел спиной к кусту. Так теплее. Решил ждать, не зря же столько мучился…
Постепенно руки перестали ныть. Отпустила боль в ногах. Тихое блаженство убаюкивало белой песней пурги. Она была так похожа на давнюю и дальнюю. Вот только слова забыл. А мелодию помнил всегда. Это колыбельная? Но нет, не помнил Дегтярев матери. Подкидышем стал. Так говорили все. А таким песни не поют…
Белая завеса металась перед глазами. Что это — саван? Но какая красивая девушка закрывала этой завесой лицо! Чего стыдится? Ведь хороша! «Не надо убегать! Танцуй еще… Ты так похожа на ту, первую. О ней давно не вспоминал. Она отвергла мою любовь. Теперь, наверное, тоже состарилась. Молодой осталась лишь память, любовь и смерть».
Глаза слиплись. Танцевала девушка. Белым платком махала.
Откуда она взялась здесь, что делает в глухом лесу? О чем поет без слов? У смерти слов не бывает. В холод и пургу она отнимает души легко и красиво. Во сне. Подарив каждому свое видение. Чтоб не жалел о недожитом. Пусть все остается в прошлом. А его вспоминать не стоит. Потому что все равно ничего в нем не изменишь, если и захотел бы. Да и все в этой жизни с каждым дыханием тут же становится прошлым. Многим это в голову приходит. Вот только сказать о том не успевают. Опережает смерть…
— Надыбал! Мужики! Гоните три склянки! — закричал Никитка, суча ногами на пеньке и выковыривая из снега руку, потом и голову человека.
Фартовые со всех ног, как гончие, на зов примчались: глаза горят, кулаки сжимаются.
— Попались, козлы! — вопил Глобус, вытряхивая из снега мужика.
— Да окочурился! Накрылся фраер! Шмонай рядом. Другие далеко не смылись.
— Эй, кенты! Да это же наш легавый! Главный мусор, подлюга! Чтоб ему в уши волк насрал! — заметил Вырви Глаз и вытер ладони о сугроб.
— Чего он сюда прихилял?
— А хрен его знает. Живой покуда. Еле бздит.
— Так что ж теперь? Не тащить же его в Трудовое! Да еще нам! Смеху будет на все «малины», — сказал Глобус и предложил: — Оставьте его тут. Мы легавого не мокрили. А коль сам тут накрыться решил, то его дело.
— Нет, фартовые. Я — лесовик. Не могу его бросить здесь. Хоть и легавого. Перед Богом мы все едины. Греха боюсь, — дрогнул Никитка.
— Кинь его, фраер, а то самого так отделаю, мало не будет, — надвинулся Вырви Глаз.
— Я вам помогал, хоть и не фартовый. Почему этого брошу? Дотяну до Трудового, склянку с него сдеру. Бугор мне него ни хрена не даст. А я что, дарма сюда приперся? — оттирал Никита участкового, тормошил его, бил по щекам, возвращая сознание.
— Оттызди его за всех нас, покуда он слабак. Сверни мурло на жопу, чтоб нам век его хари не видать, — рассмеялся Глобус. А увидев, что Дегтярев открыл глаза и начинает оживать, бросил через плечо, уходя: — Легавая собака и через тыщу лет оживет, стоит услышать ей родную феню.
Фартовые, отвернувшись от ветра, уходили из тайги. Рядом с участковым остался только Никита.
Семен Дегтярев не сразу понял, откуда взялся Никита, куда делась девушка, где он находится и что с ним.
Постепенно память вернулась к нему. Участковый вспомнил все. Понял, что произошло. И трудно, скрипя каждым суставом, встал, опираясь на плечи Никиты.
Первые шаги по снежным завалам давались с адской болью. Участковый падал лицом в снег. Тяжело вставал. И снова, разгребая руками ветер, брел, не видя перед собой дороги, захлебываясь, давясь пургой.
Никита, страхуя, шел рядом. И молил Бога, чтоб ни одна живая душа не увидела, что он, фуфловник, выводит из пурги милиционера, заставляет того выжить. «Ведь за такое не просто трамбовать, сучью мушку на мурло поставят. Из барака выгонят. За- падло будет сесть со мной в столовой за один стол. Даже сявки станут надо мной смеяться. А все этот легавый. Какого черта его в тайгу занесло? Иль в дежурке места мало? По хорошей погоде из Трудового носа не высовывает, а тут — в метель…»
— Быстрее двигайся. Скоро совсем темно будет. Заблудимся. И тогда хана обоим. Выручать некому. Сдохнем оба. Так что шевелись! — Никита торопил Дегтярева, кляня подлый случай.
Когда они выбрались из тайги, совсем стемнело.
Небо легло на плечи тяжелой сырой телогрейкой зэка. Ноги ослабли и еле несли усталых людей.
— Передохнем, — предложил участковый.
— В Трудовом. Здесь нельзя. Ты уж наотдыхался в тайге. Чуть не сдох. Пошли, говорю. В селе — как хочешь. Хоть средь улицы ложись. А тут — не дам.
— Сил нет, — падал Дегтярев.
— Какого хрена слабаки в тайгу ходят? — рассвирепел Никита.
— Думал, тебя выручать придется. Показалось, фартовые задумали пришить…
— Тайга дремучая! Да фартовые не мокрят. Такого, как я, они поручили бы шпане. Эти и средь села ожмурят. Никто не выручит. Об фраеров фартовые не мараются. Пошли, спасатель, в зад тебе сосульку!
Перед селом они остановились.
— Ты уж тут сам вперед хиляй. Без меня. Так надо. Я — после. Ноги в холодной воде подержи. Обморозил катушки. И никому не трехай, если мне зла не желаешь, что я тебя из тайги выволок. Выручить не успеешь. Иди. Не тяни резину…
Выждав с час, вернулся в барак незаметно. Условники спали. А утром проснулся с мушкой на щеке. Никто не стал слушать его доводы. Вместе с тряпьем, по слову бугра, выкинули Никитку из барака вон. И ушел мужик на чердак. Примостил тюфяк у печной трубы. Лег средь плесени и сыри. И впервые за все годы заключения неслышно плакал в темноту изболелым сердцем.
— За что опаскудили, зверюги? Теперь никуда рожу не выставишь. Даже домой с такой отметиной не покажешься. Уж на что лидеры мразь, а и те меня прогнали, едва на рожу глянули. Куда ж теперь деваться? Всякая тварь в морду харкнет, — лил мужик слезы в сырой тюфяк.
Его хватились на другой день. Кончилась пурга. Пора на работу. А Никитка, видать, заспал рассвет.
Нашли его сявки, прошарившие все село. Кто-то случайно увидел открытую чердачную дверь.
Никита висел в петле. Давно умер. Холодный, бледный, с вывалившимся синим языком, он словно скорчил рожу напоследок всем фартовым, бугру, всем своим бедам, самой судьбе, так безжалостно подшутившей над ним.
Вместо записок и упреков живым осталась на щеке небольшая черная точка. Она стала последней каплей терпения, страдания, стыда, которую не заглушили, не вытравили годы заключения.
Когда Никиту вынесли с чердака, участковый, едва глянув на него, понял все. И в этот же день под стражу был взят бугор Трудового.
Знал Дегтярев: без Тестя тут не обошлось. Только с его веления ставятся такие отметины. И эта послужила причиной самоубийства.
Тесть знал, какое обвинение предъявят ему, знал, какой срок светит. Небольшой, по меркам воров. Бесило лишь одно: в зоне его, фартового, администрация может приравнять к мокрушникам, которым он сам себя никогда не считал.
Его вывели из барака днем, когда в селе нельзя было встретить ни одного условника, кроме сявки, бывшего на побегушках у бугра.
Все остальные были на пахоте, в тайге. А потому никто не видел, как Тестя под усиленной охраной посадили в «вороною! приезжавший в экстренных случаях, и тот, чихнув, помчался, набирая скорость, увозя бугра от близкой, но так и не увиденной свободы, от фартовых, кентов, от уюта, который неимоверными трудами создали ему условники.
Наручники сдавили так, что бугор кусал губы. А тут еще участковый уселся напротив. Такое говорил, что, будь руки свободны, размазал бы…
— Я тебя, мокрожопого трутня, не столько на срок, сколько на страдания постараюсь натянуть; ни сил, ни жизни не пожалею, чтоб узнать, как сделают из тебя пидера-пассива, козла вонючего! Такого мужика загробил, гад! Я из тебя выбью, кто муху ставил. Он у меня в дежурке не только здоровье, душу оставит. Всю твою кодлу загоню в Певек. На особый режим. Пусть их там медведям скормят. На другое не годны. Ты еще не раз Никитке позавидуешь. Я отплачу за него. Не был он сукой, не фискалил, никого не заложил. Человеком жил. И даже я уважал его. Ну а кентов твоих паскудных в Певек к пацанам кину, пусть оприходуют в обиженники. И хрен чего докажете. За подлость подлостью получите. За все!
Предательская слеза текла по щеке участкового. В темноте не видно. Вот только голос выдавал. А как хотелось схватить бугра за горло, по-мужичьи. Но сначала — всю морду разбить вдребезги. Нельзя. Тот был в наручниках. А это уже не по правилам, не по закону.
— Грозишься, мусор плешивый! Вали! Чем больше трехаешь, тем меньше сможешь. Грозят слабаки, фраера. Фартовые — делают! А ты что можешь? Отвезти и все. Извозчик и сопровождающий. Где кончается Трудовое, твоей власти нет. Да и там ты — дерьмо. Не в авторитете.
— Скоро убедишься! — взял себя в руки Дегтярев, закурил.
— Доставишь к легавым. Они — в камеру. Следствию еще доказать надо, что я заставил муху налепить. Это не просто. Вот ты и воняешь, понимая все. Был бы уверен — не пиздел бы н. ынче, а радовался, что накрыл. Да только знаешь — самого за жопу возьмут, раз на твоем участке жмур объявился. Не с меня, с тебя галифе сдернут и загнут раком. И — пинка под сраку. Выгонят из легашей. И не тебе меня пугать. Я жил лафово! Все повидал. Терять нечего. Что осталось? Ну, годом больше иль меньше, великое дело! Я доволен собой.
— Посмотрим, что вскоре скажешь. Твой кайф обломают. Теперь тебе в бугры зарублено. Пока в фартовых был — жирел, А мокрушники — вне закона. И тебя из него выкинут, — слукавил Дегтярев.
— У нас свой закон: закон — тайга, медведь — хозяин. Никто из фраеров легавому не кент. Помог иль выручил — вдохни. В вашей легавой кодле правил нет. Сворой на одного. Лишь бы подмять, сломать, унизить. За то и ваши калганы трещат, когда «малины» грабастают. У фартовых память длинная. И хотя сами не грабим, уложить мусора никому не западдо. Кто легавого ожмурит в зоне, того в закон фартовые берут. Даже из шнырей — сразу. Усек? Мы легавых, как говно, убирали из житухи.
— Убирали, говоришь? Посмотрю, как тебя из шкуры вытряхнут, — замолчал Дегтярев, словно забыл о бугре.
В душе он спорил с ним до самого Поронайска. Но вслух не хотел. Себя устыдился. Собственной несдержанности.
Сдавая Тестя в руки охраны горотдела, сказал, что привез редкого гада, которого не пристрелить, разнести в куски мало. Те поняли. И, доставив Тестя в следственный изолятор, передали слова участкового. Это особым чутьем допер Тесть. И едва охранник повел его к одиночной камере, он со всей силы ударил его головой, сам кинулся к воротам, едва успевшим закрыться перед ним. Бугор бросился к охране. Но старый охранник разрядил в его ноги полную обойму.
Перебинтованного, еле державшегося на ногах Тестя новички-охранники по незнанию или намеренно определили не в больничку, а в камеру с дурной славой.
Здоровенный лохматый мужик подскочил к Тестю, хватил его ладонью по заду, крикнув:
— Налетай! Свежина прибыла!
Как ни сопротивлялся Тесть, ничего не смог сделать. И глубокой ночью вонючий тихушник, попавший за осквернение мертвой старухи, последним натешился с Тестем и сказал признательно:
— Эх, знал бы я тебя на свободе, никогда сюда не попал бы. Теплая живая жопа куда как лучше мертвой транды…
За неделю пребывания в камере обиженников Тесть не раз вспоминал участкового. Его угрозы, казавшиеся несерьезными, сбылись. И он действительно завидовал Никите. Тот умер сразу. Здесь даже подумать о том не давали. Им пользовались постоянно все кому не лень.
— Кто ставил мушку покойному? — спрашивал его следователь.
Бугор молчал, и его снова уводили в ту же камеру.
Василий знал, выбора нет. Либо он должен сказать, либо… Он сдохнет в камере, как заурядный педераст — общая игрушка и утеха.
Попытка бежать из изолятора дорого обошлась бугру. Простреленные ноги раз в три дня перевязывал приходящий фельдшер. В камере обиженники подло били по ногам, когда Тесть пытался сопротивляться. И вот тогда он решил взять всю вину на себя. Пожалел, что раньше до того не додумался. Но следователь не поверил. Усмехнулся. И снова отправил обратно. Ждал.
А этим временем в Трудовом жизнь шла вприскочку.
Семен Дегтярев решил во что бы то ни стало узнать, кто из фартовых поставил муху Никите. Знал участковый, что сам бугор посчитал бы унижением для себя даже прикоснуться к фраеру. Он был «судьей», хозяином. Исполнителями стали Другие.
Не только он, а и прокуратура занялась этим поиском. Вот и стало Трудовое неспокойным, опасным селом. Две смерти — Тихона и Никиты — нависли прямой угрозой над виновными и невиновными условниками.
Шли дни, но почта, приходившая условникам, не раздавалась на руки. Письма и посылки лежали в кабинете участкового. Отменены были личные свидания, отодвинуты сроки рассмотрения дел об окончательном отбытии наказания.
Помрачнели условники. Некоторые из них уже подходили к Дегтяреву с вопросами:
— За что страдают невиновные?
— Когда раздадите почту?
— Наказывайте фартовых, остальные ни при чем…
Продержав в напряжении всех, решил Дегтярев снять ограничения с работяг. Но только с них. Что же касалось фартовых, их рабочий день увеличился, а порция мяса в рационе сократилась вдвое. Работяги ожили. Фартовые притихли.
Взбешенные этим воры не раз высказывали свои претензии участковому. Но тот отвечал однозначно:
— Назовите, кто ставил муху.
— Не знаем, начальник. Никто ничего не видел. Значит, виновных нет, — отвечали, ухмыляясь.
— Дело ваше, — зло кривил губы в ухмылке Дегтярев в лицо ворам и ждал…
Но вскоре, впотьмах, возвращаясь из столовой, услышал дыхание у плеча. Резко развернулся, сделал выпад первым. Знал по опыту: медлить в такой ситуации нельзя.
Топот убегающего, гулкий стук тела о стену дома. Участковый не дал убежать упавшему. Сдавил руку. Из нее выпала финка, тихо звенькнув на раскатанном льду.
Когда привел фартового в дежурку, милиционер приподнялся. Но Дегтярев взглядом усадил его снова. И пока не нацепили наручники, не выпустил фартового из рук.
— Убить меня хотел, сволочь! — сказал Семен дежурившему и достал из кармана финку.
У милиционера глаза загорелись. Словно две молнии разразились. Не сдержался. Ударил в челюсть, сшиб с ног. И, надавив коленом в пах фартовому так, что все вороны улетели от крика вора, спросил леденящим душу голосом:
— Кто сфаловал тебя?
— Вырви Глаз! — не перенес боли фартовый.
— Кто муху ставил?
— Глобус! — орал вор, надрываясь.
— Зачем в тайгу с Никитой ходили? — воспользовался ситуацией Дегтярев.
— Мокрушников Тихона надыбать хотели!
— Кто с тобой сейчас был? — давил коленом в пах дежурный.
— Глобус.
— Что он тебе обещал?
— Проигрался я. На легавого!
— Падаль! — вдавил фартового в пол так, что кости затрещали.
— Не по закону! — орал вор. Но тут же почувствовал, что участковый сорвал с него дежурного.
Сжавшись в комок, фартовый катался от боли по полу.
— Жри землю, гад! Сейчас твоих кентов приведу! Чтоб скучно не было, — пообещал дежурный.
— Стемнил я! Липу пер! Не знаю ничего! — заорал условник.
— Напомнить? Иль сам? — встал перед ним дежурный.
— Попадешься нашим в лапы, с живого шкуру снимут, — пообещал фартовый.
— Вот как? — Дежурный заломил голову вора почти на спину, надавил где-то за ушами так, что условник потерял на время сознание от боли.
— Ты полегше, Олег. А то горя не оберешься. Отпусти его, — успокаивал участковый милиционера.
Но тот словно не слышал. Плеснул условнику на голову стакан воды и ждал, когда тот придет в себя.
Едва вор сел спиной к стене, дежурный двинулся к нему:
— Вспомнил?
За спиной Олега со звоном разлетелось окно. Дежурный отскочил вовремя. Нож, пролетев сквозь решетку, воткнулся в стену. И не отскочи Олег в долю секунды, не миновать погибели.
Наряд милиции, приехавший утром в Трудовое, увез в Поронайск троих фартовых.
Оставшиеся воры утихли, присмирели. С опаской озирались на участкового. Что теперь от него ждать? Ведь в помощь Дегтяреву прислали молодое пополнение милиционеров, которые, по слухам среди условников, прошли службу в погранвойсках.
Знали боевые приемы, владели любым оружием.
Теперь даже чифирить в бараках боялись. Прекратились в Трудовом и драки. Разве только на делянках в тайге вспыхивали они иногда. Не из-за пустых слухов осмотрительными стали воры.
Затеяли как-то драку с мужиками, не отдавшими «положняк», — милиционеры тут как тут. В полном сборе. И началось… Фартовых на лопатки разложили. Да так лихо, что работяги позавидовали этим способностям. Самим бы так-то…
Воры в кучу сбились. Но не бузили. Неспроста.
Прибывшие из Поронайского сизо на условное отбытие фартовые порассказали, как дышат там Тесть и трое воров из Трудового. Не верилось. Хотели трамбовать новичков за треп. Но те письмо бывшего бугра показали. Руку Тестя фартовые узнали. И затаили лютую злобу на участкового, на всю милицию.
Пришлось поверить, что троих фартовых охранники кинули в разные камеры-одиночки, А когда те перестучаться хотели, раскидали на разные этажи к шпане, к пацанам, поодиночке.
Пацаны оказались свирепее взрослых. Им было наплевать на воровской закон, и сами они не были ворами. Жестокие истязания ждали любого, у кого не было навара: курева, денег, выпивки или «шмали» — так назывались наркотики. Малолетки, влетевшие в сизо по разным статьям, держали в страхе даже бывалых, тертых мужиков.
Только через годы раздельное содержание их от взрослых было закреплено в процессуальном законе. Но и он время от времени нарушался. Держались пацаны стаями и не верили никому ни в чем. Никогда. Их объединяла принадлежность к одному поколению и полная пустота душ.
Любили они карты. А главное — поизгаляться над проигравшим.
Вот так и Вырви Глаз попался. Платить было нечем. И его, по привычке, подвесили за мошонку, опустив головой под нары.
Не своим голосом орал фартовый, когда в довершение к тому о вспухшую плоть фартового гасили пацаны папиросы.
Когда под вечер взмолился и попросил отпустить, малолетки заставили его жрать дерьмо из параши.
Ночыо Вырви Глаз задушил троих. Не дав пикнуть. Оставшихся четверых связал по рукам и ногам намертво простынями. А потом разбудил всех. И на глазах проснувшихся опету- шил самого жестокого пацана. С наслаждением раздирал его ягодицы, из которых кровь хлестала на сапоги. Выбил ему зубы.
Связанных пацанов кормил дерьмом насильно. Когда ж один из них плюнул вору в лицо, раздавил его голову в руках, со Остальных подвесил за ноги к нарам, связал головы портками и сек ремнем, который забыли убрать охранники, до самого утра. Знал, теперь ему не миновать вышки. В живых решил оставить лишь одного, чтоб он рассказал своей своре, как связываться с фартовыми.
Кляпы во ртах промокли от крови. Шкура повисла клочьями, двое пацанов уже умерли, но фартовый бил их мертвых матеря, словно живых, отборно, по-черному.
Наутро, узнав о случившемся, пацаны других камер разнесли в клочья обоих брошенных к ним фартовых. А Вырви Глаз был отправлен на судебно-психиатрическую экспертизу, которая признала его невменяемость в момент кровавой расправы и в последующий период. И вскоре увезли его в спецбольницу усиленного типа для душевнобольных.
Комиссия, проверившая условия содержания подследственных, не обошла и Тестя. Его поместили в больницу при сизо, а вскоре перевели в камеру, где ждали своей участи трое пацанов — голубятник и двое домушников. Вот здесь от них он узнал, что стало с его кентами, и слег. Впервые в жизни сдали нервы. Он ждал суда над собой как избавления от страданий.
Его уже не пугали сроки, строгие и особые режимы. Он знал, в таких зонах — цвет фартовой касты. Там нет малолеток и шпаны, а значит, нет беспредела.
Тесть держался в новой камере обособленно. Ни с кем не сближался. Лишь однажды рявкнул на пацана, ухватившего его за задницу цепкими пальцами. До малолетки дошло, что утво- рили с Тестем. И, попытавшись напомнить фартовому недавнее прошлое, он едва не схлопотал…
Трудовое бывший бугор вспоминал, как далекий и короткий сон, как давнюю сказку.
Жалел ли он, что так неожиданно пришлось расстаться с селом?
Вероятно, не очень. Ни зон, ни камер не боялись фартовые. Рано или поздно приходилось к ним привыкать, как к необходимой передышке. Там же новые кенты появлялись. А если зону держали фартовые, любому вору в ней вольготно. Дышали спокойно. На пахоту не гонят. Хамовка всегда имеется, шныри и сявки все из-под земли добудут…
Жаль только, что не смог накрыть фраеров, сделавших налет на Тихона. Не смогли их изловить фартовые. Теперь уж, наверное, смылись на материк, кайфуют. И хрен им положить на Тестя и всех воров села. Свое они справили отменно.
Тесть понимал, что скинуть его с бугров фартовые Трудового могли много раз. Когда Тихона не стало, а гастролеры пренебрегли им, Тестем. Когда сам бугор был избит и унижен безнаказанно. Такое особым воровским законом предусматривалось. Опозорен бугор иль ослаб — выбирай, «малина», нового. Ведь бугор — это хозяин, вожак. Даже зверье в стае слабых не терпит. Слабый не прокормит, не защитит. От него лишь горе. Слабый не одолеет охотников. Тесть не одолел ни заезжих мокрушников, ни участкового. А значит, прав «закон — тайга». Но лучше было бы самому уйти. Хотя о таких чудесах слышать никогда не доводилось.
До последнего дня и вздоха держались бугры за свою власть. И расставались с нею вместе с дыханием и жизнью. Реже — когда кончалась ходка у бугра. Тогда он сам назначал нового, самого лучшего из кентов.
Тесть был уверен даже, что фартовые Трудового давно выбрали нового бугра. Конечно, из воров. Иначе и быть не может. Этот сыщет гастролеров, если в авторитете. Да и как же иначе — хозяин нужен каждодневно, на месте, а не на расстоянии. А его, Тестя, в Трудовое уж не вернут.
Интересно, вспоминают ли его кенты в селе? Может, уже забыли? Ведь средь фартовых, как и в стае, кентуются, пока все сыты. А чуть лихо — хана всему…
Воры и впрямь избрали вскоре после ареста Тестя нового бугра. Не из прежних. Из пополнения. Он держал зону в Холмске, был вором в законе много лет. За плечами шесть ходок, семь побегов, двадцать лет отбыты в зонах Севера, зато четвертной на воле. Удачлив, значит. Держал «малины» в пяти городах материка, потом здесь, на Сахалине. Тянул сроки в Магадане, на Печоре, в Якутии и в Комсомольске. Теперь вот — здесь, по нездоровью сюда определили. Последние три года остались. Выйдет ли на волю? Да кто же может быть уверенным? Если не случится ничего особого: не размажут свои, не угрохают в трамбовке иль на разборке. Да мало ль что может произойти. Вон ногликского бугра, тот все огни и воды прошел, пришил плюгавый сявка. Сонного. По кайфу. Потом его замокрили, но бугра из жмуров тем не поднять…
Тесть лежал, отвернувшись к стене, и размышлял: «Я им там, в Трудовом, нынче не кент, не хевра. Да и кому теперь я свой? Из закона, узнай, что петушеный я, вышвырнут под задницу. На воле никто в дело не возьмет и не пойдут за мной, — вздыхал Тесть, проклиная свою затею с Никитой. Понимая, не сделай, не вели он Глобусу пометить фраера, самого из бугров выкинули бы. — Эх, судьбина, мать ее в задницу ворона клевала. Как надоело от тюремных нар по темным хазам на воле скитаться. Считал, что жил. Но доведись выйти, опять бы в «малину» похилял. Куда ж еще фартовому? Другой тропы нет. Пусть в захудалую. Но в ней свои. Я средь них как сыр в масле. А что иначе? Идти пахать? Обзавестись бабой? Да на хрена!
Лучше самому себя грохнуть. Жить на копейки, вкалывать день и ночь. А в кармане — ни хрена? Нет, такое -
для фраеров и дураков. Они — не мужики. Ни на что не способны. У них вместо крови — дерьмо в жилах. Фартовые так дышать не станут».
— Эй, фартовый! На допрос! — услышал от двери. Тесть неохотно встал и под охраной пошел к следователю.
…В Трудовом в это время шла своя жизнь. Условники работали в тайге, валили лес. Две бригады. Все как один — воры. Три другие бригады, что из работяг, строили дома из леса, привезенного с делян.
Смолистые срубы, как куры на насесте, строились рядком. Для кого? В домах семьи жить должны. С ребятней, со старухами, с дымом из трубы. И чтоб занавески на окнах. Но условники не привезут сюда своих. Дай Бог ноги, как только срок истечет. А вольный люд вряд ли решится на соседство с условника- ми. Кому жить надоело спокойно?
Но заказ выполнялся.
До глубокой ночи визжала пилорама, раздирая бревна на доски. Их стругали, шлифовали, сушили. Ими настилали полы, потолки, обшивали стены.
В доме по три комнаты, не считая кухни и прихожей. Да коридор. К каждому дому в спину сарай ладили. И тоже с крышей, полом. Для основательных хозяев.
Условники, соскучившись по такой работе, бревно к бревну подгоняли, паз в паз.
Печник, что из условников, печки-голландки в домах складывал. Первую — особо тщательно. Соскучились руки по привычному делу. Он своим мастерством дорожил. Оно ему от деда в наследство досталось. Во всех окрестных деревнях его голландки людей грели. Охапкой дров согревали дома сельчан. В каждой избе человек желанным гостем был. Везде чарку подносили. Первому.
Вот так однажды по пьянке и ляпнул анекдот про вождя. В нем — ничего особого. А на другой день «воронок» подкатил. Четвертак получил и особый режим как политически ненадежный.
Долго не мог уразуметь Кузьма, а что такое — политика? Она в его деле не нужна. Не кормила, не одевала семью. Разве вот пятерых детей осиротила.
Кирпич к кирпичу ложился. Все рядком, как дома в его селе. Дома… Но не люди. Ведь сыскался гад засадить его, донос настрочил. «Чтоб в его доме тепла не было», — пожелать большего не мог печник Кузьма. Зла не хватало.
До воли еще год. Дома ждут. Старший сын уже трактористом работает. Колхозная гордость. Меньших, за отца, на ноги ставит.
— Эй, Кузьма! — услышал печник голос.
Оглянулся. Участковый вошел. С ним печник в ладах. А чего делить? У всякого своя работа. И Дегтярев никогда не обижал печника. Хоть тот голландку не выкладывал в его доме, то сала кусок сунет, то пачку махорки. А один раз теплую поддевку принес. И пока никого не было, уговорил надеть и носить на здоровье.
Приглядывался он к Кузьме иль учился печному ремеслу, но не брезговал помочь печнику замесить раствор, подать кирпичи на высоту. Подручного не всегда Кузьме давали. Людей не хватало для него. И печник не сетовал. Не обижался.
В такие дни, когда он оставался один, к нему всегда приходил участковый. Вытащит из сумки ситный хлеб, пяток печеных картох, кусок рыбы.
— Ешь, мастер. Не брезгуй. Еда хозяина не имеет. Она для людей. От Бога…
Кузьма после таких слов за обе щеки уплетал. Давился слезами. Деревенские посадили. А участковый выжить помогает. Ну и политика! Все откосы кривые. Простому человеку в ней ни хрена не понять…
Когда Кузьма судорожно проглатывал последний кусок, Семен давал ему чай из термоса. А потом брались за дело.
Вот так и разговорились однажды про житье-бытье.
— Я когда на пенсию уйду, в деревню жить поеду. На домик денег накоплю. И тоже в печники подамся. Хорошее это дело. По душе оно мне, — говорил Дегтярев.
— Учись, Сема. Всякое дело — клад. Умелые руки и самого, и семью кормят. По мне, так любой мужик должен, окромя умной головы, умелые руки иметь. Тогда он — человек. Никаким ремеслом требовать нельзя. И до смерти работать надо, — говорил печник, втайне гордясь, что участковый у него ремеслу учится.
За зиму они привыкли друг к другу. И с печками управлялись споро.
Никто из работяг не смеялся над Кузьмой. А сам печник побаивался втайне, что вдруг о том фартовые прознают и обойдутся, как с Никитой.
Случай этот всем был памятен. Оттого и разделились условники по баракам. Не захотели работяги с фартовыми одну крышу над головой иметь. И, отремонтировав, обмазав, отмыв свои бараки, выгнали, выбили из них фартовых, забрав от них всех до единого работяг.
Фартовых к себе в бараки не пускали. И налог перестали давать. Воры били за это поодиночке тех, кто громче всех против них «хвоста поднял». Досталось и Кузьме. Хотя и он в долгу не остался. Участковому ничего не сказал. Но тот, завидев фингалы под глазами, продержал фартовых три дня на деляне без вывоза на ночь в Трудовое. Чтоб поостыли да приутихли малость. Причину не сказал им. Но молодые милиционеры, а их теперь в селе больше двух десятков было, глаз не спускали с фартовых днем и ночью.
Печник оглянулся на участкового
— Послушай, Кузьма, надо лесника нашего выручить, печку ему поставить. У тебя тут дел мало пока. В следующем доме через неделю дожить можно будет. А у Трофимыча в избе колотун. Тяги нет. Дымит печь. Старая уже, развалюха. Еще каторжники дожили. Выручи старика. Хороший человек, — просил Дегтярев.
— Мне без разницы. Давай выложу. Лишь бы кирпич да глина были под руками, — согласился Кузьма.
— Тогда сегодня и поедешь к нему на участок. Чтоб время не терять. Сосед Трофимыча за тобой заедет. Сам-то вроде приболел.
После обеда поехал Кузьма в тайгу.
Участок старика Трофимыча в двадцати километрах от Трудового. Тайга в тех местах непроходимая, заповедная. Вырубки леса там не велись. И чужая нога никогда туда не ступала.
Из-под ног кобылы вспархивали непуганые куропатки. Лисы-огневки выглядывали из-за кустов. Зайцы и белки тоже, видно, не знали охотников.
Печник не мог налюбоваться тайгой, которая не знала человека и не нуждалась в нем.
Старик встретил Кузьму на пороге зимовья. Узнав, кто его прислал и зачем, обрадовался по-детски. Дверь нараспашку открыл.
— Погодите, Трофимыч, кирпич с телеги принесу. Тогда и поговорим, — заторопился Кузьма. И споро носил кирпичи от дороги к зимовью.
Печь у лесника и впрямь была едва ли не ровесницей хозяина. Вся в трещинах, едва дышала. И дорожил ею Трофимыч из-за лежанки, ведь печь была русской. На ней, особо в пургу, бока и душу грел хозяин.
— Аты ее починить сможешь? Чтоб не коптила, холера дряхлая? Всю избу испоганила она мне. И без нее нельзя, и с ней тошно. Как с плохой старухой, — скрипуче рассмеялся лесник.
— У меня на такую кирпичей не хватит. Разве еще попросить у Дегтярева, чтоб подвезли. Из старого не смогу. Отжил он свое. Крошится.
— Попрошу. Не откажет старику, — дрогнул голос хозяина.
Не дожидаясь сумерек, начал Кузьма разбирать старую печь.
По кирпичику. Работал быстро, аккуратно. Старые кирпичи выносил из зимовья наружу. Складывал у завалинки. К ночи успел многое.
Пока подметал и убирал за собою мусор, старик затопил печь во дворе. Готовил ужин.
Кузьма вынес последний мусор. Спросил хозяина, где можно умыться. Трофимыч вначале показал на баню, а потом, будто спохватившись, повел к роднику в зарослях можжевельника.
— С осени Дегтярева просил помочь мне с печкой. Все не мог. Я уж и надеяться на него перестал, — признался Трофимыч, подавая полотенце.
Кузьма разогнулся и почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд из тайги. Кто бы это? У Трофимыча ни семьи, ни родни. Единой душой живет человек. Это печник слышал еще в Трудовом. Самые близкие соседи в пятнадцати верстах отсюда. Участки фартовых — в другой стороне, до них не меньше полусотни километров будет. Может, зверь? Но нет. Кузьма нутром почуял, что смотрел человек. Быть может, не один. Но кто он? Почему здесь? Чего вылупился, будто ружье к груди приставил, даже дышать тяжело стало.
— Тут у вас живет кто-нибудь? — спросил Кузьма лесника.
Тот, поперхнувшись, руками замахал.
— Да что ты, мил человек, кто в мою глухомань полезет по доброй воле? Места здесь заповедные. Зверь непуганый, сам небось приметил.
— Это верно, — согласился печник. Но не мог отделаться от тяжкого ощущения и с подозрением вглядывался в темноту леса. Кого он прячет?
— Такое приключается иногда с тем, кто ко мне впервой попадает. Участок тут дремучий, — убеждал старик Кузьму и, казалось, себя заодно. Голос дрожал непривычно для возраста.
Когда ложились спать, Трофимыч ставни закрыл. Двери — на крючок и засов.
— От кого так закрываетесь? Иль случалось что? — изумился печник.
Дед, оглядев потолок, сказал тихо, будто себе самому:
— А на всякий случай. Не было лиха и пусть не будет…
Кузьме мерещилось: вроде по чердаку кто-то пробежал. Легко
и быстро.
«Может, зверек какой шастает? Но тяжеловат звук для таежного порождения. И странно, что же это за зверь, что не на четырех, а на двух лапах бегает?» Слуха печнику не занимать стать. В бараке многих работяг спас от мести фартовых. По ночам, заслышав их шаги, поднимал мужиков, предупреждая об опасности. Ни разу зря не разбудил.
Вот и теперь насторожился. А может, зря? Сказалась усталость. Мерещится пустое. То, что осталось далеко от-, * сюда, в Трудовом.
Утром, едва рассвет проклюнулся в окно, печник уже взялся за дело. К обеду полностью разобрал печь. И, проверив место живой лозой, понял, что ставить новую надо чуть ближе к стене. Тогда и гореть, и греть будет лучше.
К вечеру сосед Трофимыча крикнул Кузьме, чтоб забрал кирпичи из телеги. И едва перенес, взялся раствор делать.
Старик рядом улыбался. Вот и дожил. И у него будет новая печь. Кузьма — мужик основательный. Не гляди, что условник. Руки золотые. У него всякая минута на счету. Отдыха не любит.
А печник торопился, жалея старика. И к ночи уже подвел кладку к лежанке.
У Трофимыча от умиления даже глаза слезились. Скоро тепло придет в дом. То-то радость…
Кузьма вышел из зимовья за кирпичами и, глянув в сторону баньки, приметил мелькнувшую тень. Кто-то маленький, как мальчонка, по-обезьяньи ловко прыгнул меж деревьев и не влез, влетел на чердак баньки.
Кузьма набрал кирпичей на руку. Вошел в дом. Разговор с хозяином не клеился. Старик будто почувствовал неладное, все время в окно выглядывал. Кого он хотел увидеть в кромешной тьме? Кого ждал? Кого боялся?
Ставни — на крючки, запор — на двери. Трофимыч ни разу не забыл ими воспользоваться.
«Но ведь зверь непуганый, участок уж сколько лет его. Кого пугается, кого стережется? Дн поглянуть, в избе ничего подходящего для вора. Живет скудно. Что тут беречь? Вор придет — трояк из жалости на столе забудет, хозяину на пропитание. А он — на запорах сидит. Значит, не показалось мне. Прячется тут кто-то, кому не доверяет», — решил Кузьма.
Наутро взялся за работу, не поев. Выложил лежанку и повел печь под трубу. Ладная она получилась. Подобранная, как ухоженная баба. Даже Кузьме понравилась. Хотя русскую печь давно не клал.
Обмазал ее всю и назавтра решил закончить. Оставалось вывести новый дымоход на чердаке, обложить его кирпичами, а потом — на крыше. И топи, хозяин, грей бока, сколько влезет.
И все ж в этот вечер устал человек. Потому работу закончил пораньше. Нет смысла в потемках на чердаке возиться. Надо отдохнуть. Там наверху работы меньше, но она труднее. Кирпичи надо поднять, раствор. И все — одному. Старик не помощник.
Кузьма оглядывал вход на чердак, маленькую хлипкую дверь, закрытую на щеколду, ветхую лестницу. Все здесь, в этом зимовье, разваливается от старости. Единственное новое — печь. «Пожалуй, она и дом, и хозяина переживет», — подумал печпик невесело и побрел к роднику умыться на ночь.
Утром прошел дождь. И тропинка раскисла. На ней отчетливо виден каждый след. Вот чьи-то большие босые ступни, раскорячась, перешагнули пенек.
«Наверное, Трофимыч по воду ходил. Но почему обратных следов нет? Может, сбоку, по траве возвращался? С ведрами воды идти тяжелее старику. Да только ни разу не видел его босиком, все в галошах да в теплых носках. А тут, ишь ты, не один был. Рядом кто-то маломерный. Ноги маленькие. Видать, старушонку завел, греховодник. Оттого и прячет ее, чтоб не срамили за похоть. В бане держит. От чужих глаз прячет. А бабе без воды как можно? Вот и расписалась на тропе, выдала Трофимыча, — смеялся Кузьмич, радуясь собственной догадливости. — Ну, теперь тебе не стыдно будет бабку в избу привести. Печка большая, лежанка просторная. Грейте бока, мухоморы», — думал печник, зачерпывая в ладони прозрачную, холодную воду. Она стекала каплями на рубаху, лилась сквозь пальцы. И вдруг услышал за спиной тяжелое дыхание. Оглянулся: лесник с ведрами идет.
— Зачем вам столько воды? Недавно ж приходили! — удивился условник.
— Нет. Вчера вот ты принес, и все. — Но тут же спохватился: — Да, в обед ходил. Телушке пить приносил.
Печник вдруг вспомнил низкорослую тень, сиганувшую к бане. Но промолчал. Какое ему дело до чужой судьбы?
Наутро наносил кирпичей на чердак, поднял раствор в корыте и к вечеру вывел трубу на крышу, обложил кирпичом. И даже успел обмазать.
Когда спустился с лестницы, увидел, как Трофимыч кормит кур, заботливо просеивая овес.
— Иди поешь, Кузьма! Я яичницу тебе сготовил. Потом доделаешь, — предложил лесник.
— Я уже закончил. Пошли опробуем. Затопим родимую. Гляну, как гореть да греть станет, — улыбался условник.
Старик схватил охапку дров, заковылял в избу.
— Погодите. Первая проба — моя. Я должен сам ее затопить.
Насовал Кузьма лучины, на них поленья березовые положил. Перекрестился. Попросил у Бога помощи и, чиркнув спичкой, поджег бересту. Открыл поддувало.
Робкий чадный огонек, весело подморгнув притихшим людям, взметнулся, осветив топку, лизнул лучины, поленья и пошел гулять по бересте. Вот он за поленья ухватился рыжей рукой, дохнул в лица благодатным теплом. Застрекотал, затрещал, запел на тысячи таежных голосов.
Жар волнами обдавал головы, лица людей. Кузьма закрыл топку, и в печи загудело.
— Не дымит! А тепло какое от нее идет! Слава тебе, Господи! — Лесник встал на колени перед иконой.
Кузьма уже собирал пожитки.
— Куда ты торопишься? Отдохни денек. А вдруг она без тебя опять коптить начнет? Тебя потом не докличешься. Поживи, чай, в селе медом не мазано. Да и мне веселей. Все живая душа рядом. Послухай, уважь старика, — просил Трофимыч.
— Бояться нечего. Не задымит. Знаете, чем печь от старухи отличается? Печь сразу норов покажет, а баба — опосля, — рассмеялся Кузьма и добавил: — Сегодня уж придется заночевать. Темнеет на дворе. А завтра, чуть свет, домой. Работы много. До осени успеть надо.
— Я тебя отвезу. На коне. В телеге. К обеду доедем. Зачем пёхом? Так подмог и сам пойдешь? Нет! Утром, до солнца выедем. Большую работу ты сделал, друг мой Кузя. Возьми-ка вот от меня, — протянул сотню рублей.
Печник рассмеялся:
— Не возьму, дед! Что я с ними делать буду? Не за деньги ложил ее. По просьбе. Сам когда-то старым буду. Не надо. Спрячьте, вам они трудно даются. Не возьму! — наотрез отказался Кузьма.
— Не обижай меня. Больше нет ничего. А то бы дал…
— Не надо, отец. Деньги не заменят того, что дадено мне здесь. Как о кровном была обо мне забота. И харчи от пуза, и место лучшее мне было отведено. Вот это дорого, что по-человечьи ко мне. Такое любых денег дороже.
— Э-э, мил человек! Да ведь я сам из каторжников. Царских. С чего ж тобой требовать буду? Коль мы одной породы.
— И много отсидеть пришлось, отец?
— Ой, дружочек, до хрена и больше. Семнадцать зим. Одна в одну.
— И за что ж так много?
— За убийство. Какое по пьяному делу приключилось. Весь век грех свой отмаливаю. А Господь никак не прощает.
— Почем знаете?
— Как отпустится мое, так и приберет Бог меня. На покой. А покуда — маюсь, — вздыхал хозяин.
— И кого же зашиб?
— Ох-х, и не спрашивай! Купца прибил. Он, головушка горемычная, приехал свататься к моей Катерине. А мы с ней три весны любились. Но он почем знал? Мне б, дураку, обсказать ему по-людски, так ни ума, ни смелости не хватило. Нажрался. От того дурь взыграла. Не стрясись того, нынче ссред внуков, как путний, жил бы. Вместо того, что пень, догниваю.
— А чё в свои места не вернулся?
— Кому нужон? Да и срамно. В моем возрасте тогдашнем у людей — детва взрослая. Сыны женихаются. А я — как вековуха. Все в несватанных. Тут вот к одной бабе хотел было с предложением. А ее внук на крыльцо вышел, увидел меня, да как заголосил, заколотился. И кричит: «Бабуль, я боле ссаться не буду, прогони старика. Он детей крадет». Баба на меня с кочергой и поперла. Не состоялось сватовство. Так и остался в перестарках нецелованных.
Хозяин полез в подпол, достал запыленную, в паутине бутылку.
— Настойка вот, рябиновая. Я ею от хвори себя выхаживаю. Давай по стаканчику, душу согреем, — предложил лесник.
На столе соленые грибы, жареная рыба, картошка, сыр, сало — все свое. А хлеб, душистый и мягкий, сосед-лесник привез. Этот хлеб и через месяц не черствел. Словно вчера из печи взяли.
— Ешь, дружок, что Бог послал, — угощал хозяин, радуясь теплу, подаренному человеком.
Когда совсем стемнело, хозяин сел у открытой топки, подкинул несколько поленьев. Те вмиг схватились пламенем.
Старик смотрел на огонь то сурово, то улыбчиво. И тогда собравшиеся в рубцы морщины разглаживались, как сугробы в весну от тепла.
Кузьма глядел на пламя, стиснув кулаки: и слезы наворачивались у него на глазах, и простодушная улыбка приоткрывала рот. Виделась печнику его деревенька, самая красивая, самая дорогая на земле. Виделись дети. Взрослыми не мог представить. Ведь вот, кажется, только вчера спустил с рук старшего сынишку. Тепло его помнил сердцем. А как смешно он картавил…
Деревня. Кружевные ставни, цветущие сады. Какими они стали после войны? Жена писала — едва дожили до Победы. Кузьму даже на фронт не взяли. Не поверили. И только? жена, одна на всем свете, верит ему. Избедовалась, намучилась, заждалась.
— Ты слышь, Кузьма, куда собираешься опосля Трудового? — внезапно спросил Трофимыч.
— Домой. К своим, на материк…
— А то ко мне давай. Помру, возьмешь мой участок и живи, в потолок поплевывая. Сам себе слуга и хозяин. И никого над тобой, окромя Бога. А ему — всяк обязан животом своим. Ты мозгуй. Дельное тебе предлагаю. Вдвух мы споро обживемся, — предложил лесник.
— Нет, отец. У меня семья имеется. Да и что печнику в тайге делать? Я к лесу неспособный. К нему сердце иметь надо. Сызмальства. Мне такое не дано. У вся кого свое дело в руки отпущено. Творцом. Не за свое не стоит браться.
Поняв, что не уговорить Кузьму, Трофимыч завздыхал. Даже ставни на окнах забыл закрыть. И выглянувший наружу печник увидел в кромешной ночи светящееся окно в дедовской баньке. Сказавшись до ветру, подошел почти вплотную.
Зачем он сюда притащился, и сам не знал. Вероятно, любопытство оказалось сильнее разума.
Кузьма всматривался, вслушивался, затаив дыхание, в каждое слово, донесшееся до него.
Он, кажется, начал понимать…
— Кузьма! — послышалось из зимовья, печник спешно отскочил от окна бани. Вернулся в избу.
Глава 4
Когда печник вернулся в село, условники успели поставить три новых сруба. Спешили. В готовых домах подсыхала краска. Внутрь даже глянуть было страшно. Забытый уют… Вноси скарб. И живи. Отдыхай сердцем от пережитого.
Обживать эти дома условникам не позволили. Село ждало своих первых новоселов — свободных людей. Без них жизнь здесь невыносима. Ждали пекарей, поваров, врачей и парикмахеров, нового директора леспромхоза. Ждали завклубом. Уж этого все ждут — киношки крутить станет. Про жизнь, про войну, про любовь мечтали условники. И торопили сами себя.
Пятнадцать домов. Как игрушки. С крыльцом для хозяина, с калиткой для всех, со скамейками для стариков. Всех уважили. И загадывали: кто приедет первым, чья семья? Сколько душ в ней?
Равнодушными к этим событиям оставались лишь фартовые.
Кузьма тоже торопился. Попросил двух подручных — ему и одного не дали. Сам управляйся как хочешь. И снова на помощь печнику пришел участковый.
Выложив селедку и тройку картох, заставил поесть, а сам, засучив рукава, за раствор взялся.
Печнику еда не лезла в горло. Он, подойдя к участковому, попросил:
— Послушай меня, Семен. Может, чего и не так ляпну. Да только пойми, не могу молчать.
Дегтярев насторожился. Присел.
- Ты помнишь, зимой фартовых искали, что Тихона зашибли. Так и не нашли их?
— Висячка у следователя в активе. Не нашел он их. Как сквозь землю провалились. И мне выговор влепили, — сознался Дегтярев.
— Они на дно залегли. Спрятались, так по-фартовому это зовется. Но я знаю, где прилепились. У деда Трофимыча, на участке. В баньке его живут. Трое. Своими глазами видел и слышал их.
— Кузьма! Да ты что? Если так, то мы их сегодня накроем! — подскочил Дегтярев.
— Ночью их брать надо. Глубокой ночью. И со всех сторон обложить, — волновался Кузьма.
— Если мы их накроем, я тебе век обязан буду! — надел Дегтярев китель и добавил: — Пришлю к тебе кого-нибудь из мужиков на подмогу. А мне, сам понимаешь, время дорого…
Тут же выскочил в дверь пулей. А к Кузьме вместо него прислали двоих условников.
Печник весь этот день был сам не свой. Как-то там, в Тро- фимычевой глухомани, сложится сегодняшняя ночь?
Допоздна не возвращался в барак. Работал остервенело. Словно не для кого-то, для себя, в своем доме печь клал. Отвлечься бы… Но перед глазами мелькали тени в окне баньки…
Лишь в полночь выехала милицейская машина из Трудового. На задание отправились самые ловкие и сильные парни.
Никто из условников не увидел, не услышал ничего подозрительного. Даже дотошные фартовые, что успевали пронюхивать первыми каждую новость, спали безмятежно в своих бараках.
А машина уже миновала Трудовое и, проехав пару километров, свернула в тайгу, на тележную, не укатанную шинами дорогу, ползла по ней, вздрагивая всей требухой, тряся на каждой кочке боевой наряд.
Тьма была такая, что дерево в двух шагах не разглядеть. А ведь доехать надо было тихо, без шума и треска, без единого слова. Запрещено было курить, чихать и кашлять. Любой посторонний, даже — самый безобидный, звук мог сорвать захват банды.
Машину вел участковый. Он наизусть знал здесь каждый пенек и корягу. Потому чужим рукам не доверял. Слишком велик был риск, слишком дорогой могла стать потеря. Машина шла на цыпочках, не дыша, как и люди в ней.
Когда до зимовья осталось метров пятьсот, участковый завел машину под куст бузины. И вышел в тайгу. За ним остальные. Шли крадучись, прижимаясь к деревьям.
Вот и зимовье. Разбились на группы, как было оговорено заранее. А вдруг на чердак дома перебрались после ухода Кузьмы? Все предусмотреть надо.
Потому у избы троих оставили, пятеро к бане пошли. Все должно начаться одновременно, по сигналу. Важно не спугнуть раньше времени, не поторопиться.
И вдруг за спиной, там, где осталась машина, крик раздался.
— На помощь! — кричал оставленный водитель.
— Смирнов! Бегом! — отправил участковый одного из ребят. И увидел, как в ту же секунду открылась дверь на чердаке бани. Луч фонаря скользнул по лохматой голове, скуластому лицу. Дверь с силой захлопнулась. — Выходите! Вы окружены! — крикнул Дегтярев.
В ответ ни слова, ни звука. Залегли ребята в метре от баньки. Глаза попривыкли к темноте. Каждое движение караулят. Но вокруг тихо. Лишь топот ног торопящегося к машине слышен отчетливо.
— Выходите! Иначе подожжем баню! — предупредил Дегтярев.
В ответ- молчание.
— Лей бензин! Давай факел! — скомандовал участковый громко. И звук разливаемой жидкости вокруг баньки донесся до чердака. — Факел! Поджигай! — кричал Дегтярев, не сводя глаз с бани.
Кто-то чирнул спичкой. В руках у кого-то загорелся промасленный квач.
Полыхнула охваченная огнем банька. И вмиг в окне ее заметались тени. Вот один, самый долговязый, вышиб ногой окно. Сиганул. Его тут же оглушили. Следом второй, задыхающийся от дыма, вывалился.
— Трое их! Еще одного ищите! — застегнул участковый наручники на пойманных.
— Нет никого! Пусто в бане! — сказал заглянувший внутрь кто-то из ребят.
— Хер вам, а не пряники! — процедил сквозь зубы лохматый и добавил: — Ссучился печник ваш, фуфло поганое! Мусо- ров навел! Ну мы с ним еще свидимся. Из-под земли сыщем, падлу! Из шкуры вытряхнем…
— Здесь он! Здесь! — послышался голос одного из парней, сумевшего пробраться на чердак. Он сдавливал в руках хрупкое извивающееся тело то ли подростка, то ли старичка.
— Кидай! Прыгай! Живо! — кричал Дегтярев.
Парень слегка стукнул кулаком пойманного, сбросил вниз и прыгнул следом.
— Сюда! Ко мне, ребята! — позвал Дегтярев милиционеров из избы. Те обыскали зимовье, насмерть перепугали лесника.
Трофимыча вывели из избы в исподнем. Глянув на него, участковый сказал глухо:
— Я ж тебя, как отца, уважал. А ты кого пригрел в своем доме, старый греховодник!
— Не хотел, не пускал их. Они грозились убить меня.
— И ты испугался? Не мог сказать? Ты, старый каторжник, перед шпаной струсил? Кому ты это говоришь! У тебя в доме карабин, двухстволка, нарезное, и ты справиться не мог, хозяин тайги!
— Они все испортили. Бойки сорвали. Самого били, — заплакал старик. И, указав на низкорослого, признался: — Этот больше всех изгалялся…
— И ты туда же, старая плесень! На вышку тянешь нас. Так знай, фартовые не умирают. Завтра к тебе придут наши, шкуру с тебя снимать! — рассмеялся лохматый.
— Ты мне грозишь? — подошел к нему лесник и рявкнул: — Говно! Небось втрех на меня навалились. Кабы поодиночке, кости бы в муку столок ваши! А то мало вам было меня терзать, так все харчи извели. И бани теперь вот не стало. Будьте вы прокляты! — ругался осмелевший Трофимыч.
— Быстро в машину всех. И ты, лесник, одевайся. Там разберемся, почему приютил негодяев, — охрипшим голосом говорил Дегтярев, подталкивая впереди себя лохматого.
Около машины сидел перевязанный водитель. На него — вот уж неожиданность! — бросилась рысь.
Немного их водилось на участке старика. Эта оказалась самой голодной. Счастье человека, что, выезжая из села, не расставался с брезентовой курткой. Но даже ее, испытанную штормовку, разодрала рысь на спине. И… убежала, осознав неудачный прыжок. А может, крика человечьего испугалась, какого отродясь не слышала на участке.
— Уж я б не промазал. Блядь буду, уложил бы легавого за милу душу! Видать, фартовая с похмела была, — хохотнул лохматый.
— А ну, влезай! — толкнул его в кузов Дегтярев. И, пропустив еще двоих пойманных и ребят, закрыл дверь кузова, повел машину в Трудовое.
Дарья тем временем собиралась на работу. Теперь ей приходилось вставать раньше всех в селе. Ушла баба из тайги.
Долго мучилась. И наконец не выдержала. Пошла к участковому. Объяснила все. Попросила дать работу в селе. Тот и нашел. Определил банщицей. Дашка этой работой очень дорожила. Старалась изо всех сил.
В банные дни, а их лишь три в неделю, топила спозаранку. Мыла три душевых и парилку, раздевалки и коридоры.
Сама билеты продавала, мочалки, мыло, полотенца.
Раньше в баню только условники ходили. Да и то не все. Теперь, в отмытую, милиция наведывалась регулярно.
Дашка и сама тут мылась вволю. Теперь она ходила в белом халате, в прозрачной косынке и была очень довольна собой.
Нынче не только фраера, даже фартовые пытались с нею заигрывать. Не хамски — за сиську щипнуть, а под локоток поддержать иль к плечу ее, пахнущему свежестью, прижаться щекой.
Дарья хорошо знала цену мужичьей похоти и гнала всех прочь от себя.
Одному, самому нахальному, в ухо залепила. Тот, не выдержав, сказал ей вполголоса:
— Чего кобенишься? Иль не живая, мужика не хочется? Пусти на ночку. Я тебе настоящую парную устрою. Не пожалеешь, — похлопал себя ниже живота.
Долго смеялись мужики над незадачливым ухажером. Говорили, что Дашка из него яичницу всмятку сделала, а потом пол в предбаннике фартовым мыла.
Так иль нет, только повторять такие вольности теперь не решались. И удивленно наблюдали:
— Уж не на участкового ли зуб точит? Что-то уж слишком зазналась баба…
— Участковый к ней раньше всех подкатывался, да она его еще тогда отшила. Теперь и вовсе он ей ни к чему.
— А на кого она зарится? Не может баба никого не хотеть. Такого не бывает. Не может Тихона до сих пор помнить. Кого- то держит на примете. Только кого? — пытались угадать условники. И каждый остановил выбор на самом себе. Входя в баню, шутили: — Дарья, спину потрешь? Даш, пошли попаримся, — и, получив березовым веником по задницам, смеялись незлобиво и вкатывались в предбанник.
Баба и в этот день спешила. Надо управиться к полудню. В выходной особо много посетителей будет. Нужно все успеть. Протопить хорошенько, чтоб всем пара хватило. Все отмыть, отчистить до блеска. Лавки и полки дожелта отскоблить. Мочалки и веники развесить для продажи. Зеркала протереть. Полотенца прогладить. И себя в порядок привести. Чтоб, глядя на нее, мужикам захотелось стать такими же свежими, чистыми.
Дарья едва свернула к бане, как приметила милицейскую машину, тихо въехавшую с дороги, ведущей из тайги.
«Куда это их в такую рань носило?» — подумала баба.
Тут же ее позвал Дегтярев:
— Зайди через пяток минут…
Указав на троих мужиков, ничего не объясняя, спросил:
— Кто-нибудь из них знаком?
Дашке будто в глаза грязью брызнули. Вспыхнула. И, побледнев, сказала зло:
— Со всеми, как и с тобой, спала!
Дегтярев закашлялся от неожиданности.
— Меня не ваша постель интересует. Я о другом. Посмотрите не торопясь. Может, узнаете, вспомните кого-нибудь, — предложил участковый.
Дарья поняла, что не хотел он ее обидеть. И, подойдя поближе, стала внимательно вглядываться в лица.
— Вот этого маленького, плюгавенького, точно не встречала никогда. Иначе б запомнила. Век таких заморышей не доводилось видеть. Это где ж его нашли? Видать, вовсе приморенный. Как шкелет. Бедненький, — пожалела баба.
Участковый хмыкнул, отвернувшись к окну, и спросил:
— А других?
Дарья подошла к длинному лохматому мужику. Глянула в лицо, отшатнулась. Вспомнила:
— Он! Эта падла у меня под окном шлялась! Этот козел! Я его по бельмам признала! Видать, Тихона он прикончил.
— Прижми хвост, с-сука!
Услышав злобное, баба взвилась:
— Ишь, сучье вымя! Он еще вякает, пропадлина холощеная. Тебе ль пасть гнилую разевать?
— Дарья! — осек участковый бабу. Та замолчала на полуслове. — Третьего видела?
Баба глянула в глаза мужика. Тот смотрел спокойно, прямо в лицо ей. Не ухмылялся, не дрожал.
— Нет, его не видела. Да и не убивал он Тихона. Он никого не убивал. По глазам вижу, — не сдержалась Дашка.
— Ладно, иди, Шерлок Холмс, коль не справимся, вызовем, — усмехнулся участковый и указал бабе на дверь.
— Где ж вы их поймали? — не уходила она.
— В тайге выловили, — ответил Дегтярев, раздражаясь.
— Значит, суд скоро? Меня не забудьте. Ведь моего мужа убили! — кричала Дашка уже из-за двери.
Слух о пойманных убийцах облетел Трудовое. Всяк на это событие отреагировал по-своему. У печника на душе теплее стало, когда узнал, что никто из милиции при том не пострадал. Другие работяги взбодрились: мол, не дремлют блюстители. Когда-никогда, а поймали.
Фартовые, пронюхав новость, заходили возле дежурки группами. Им интересно было взглянуть на беглецов. Кто такие? За что ожмурили Тихона? Но взглянуть никак не удавалось.
Приметили, что рано утром из Поронайска приехала охрана. С нею следователь. Он долго и обстоятельно допрашивал Трофимыча. А потом, отпустив его, вручил милиции постановления о взятии под стражу всех троих беглецов, и «воронок» тут же увез их из Трудового.
Лесник, посидев на завалинке милиции, хотел идти на участок пешком. Но Дегтярев пожалел деда. Завел машину, посадил лесника в кабину и повез на участок, в зимовье.
— Обижаешься на меня, Сем? — дрогнул голосом дед.
— Теперь, после услышанного, не злюсь. Но поначалу…
— Били они меня. Так мордовали, не чаял выжить. И все грозились шкуру с живого спустить. А чего ее снимать? Она и сама слезла. Держаться не за что. Мне эту шкуру, почитай, семнадцать зим снимали. Кому не лень. Я уж и бояться устал. Она ведь опосля каторги к костям так и не приросла. За жизнь держатся те, кто в ней что-то хорошее оставил и помнит. Оно держит за сердце цепями. А я что оставлю опосля себя? Разве вот Стрелку. Ей я нужон покудова, но и она забудет, — вздохнул печально. — А этих злыдней приютил от великой усталости, чтоб не докучали мне и не ускорили смерть мою.
— Какую Стрелку? — встревожился участковый.
— Рысенка взрастил. Девку. Назвал вот так. Она смышленая, все понимает.
— Но почему ты через соседа не передал мне ничего? Ведь мог намекнуть, что с самой зимы бандюги живут.
— Не подпускали меня к телеге близко. Спасибо Кузьме твоему. Выручил он меня… Редкой души человек. Дай ему Бог здоровья.
И Дегтярев покраснел до макушки. За работой, хлопотами и заботами забыл о человеке, который помог, подсказал. И едва вернулся в Трудовое, позвонил в Поронайск. Рассказал о подробностях ареста банды, о Кузьме. Там все оформили рапортом-телефонограммой.
А под вечер, получив разрешение руководства, пошел к печнику, заканчивавшему очередную печь.
— Слезай! — позвал его с крыши Дегтярев.
— Погодите минуту! Еще один рядок выложу, — улыбался Кузьма, основательно укладывая кирпичи.
Начал складывать эту печь условником, а закончил — свободным человеком. Завтра уедет домой. Уже и документы его готовы. А вещи… Какие вещи у условника? Паспорт, справка, деньги на проезд — все в карман уместится. Ноги в руки и бегом.
Когда участковый сказал печнику, что за помощь в поимке опасных преступников он освобожден от дальнейшего отбытия наказания, Кузьма едва не потерял дар речи от радости.
Последняя ночь в Трудовом. Короткие сборы.
Наутро печника не добудились. Он был мертв… Все работяги спали, и никто не знал, входил ли кто этой ночью в барак. Убит иль сам умер от радости, не пережив ее. Такое, как слыхали, тоже случалось иногда.
— Он нас выручал. Спасал от фартовых. А свою беду не почуял, — вздохнул кто-то из работяг.
А участковому вспомнилась угроза в адрес печника, брошенная убийцей Тихона на Трофимычевой деляне,
— Нет. Не сам… Снова «закон — тайга» сработал. Но кто же в этот раз посеял смерть? — Участковый сжал до хруста кулаки.
Когда сообщал в Поронайск о смерти Кузьмы, узнал, что во время эгапирования из Трудового один из преступников по кличке Сова совершил побег. Двое других прибыли к месту совершения следственных действий…
— Это тот недомерок сбежал? — удивился Дегтярев.
— Он самый. Этот недомерок опасней целой «малины». И сбежать удалось по-дикому. Лесовоз наш «воронок» задел. Что называется, расцеловал в задницу до крови. Замки и сорвались. Машина несколько секунд шла по инерции на полной скорости, пока шофер затормозил. Но этого Сове было достаточно, чтобы сообразить, выскочить и сбежать. Все, обшарили. Не нашли. Словно сквозь землю провалился. Не человек — дьявол какой-то, — удивлялись в Поронайске.
«Значит, вернулся он ко мне в Трудовое», — без радости понял Дегтярев. И услышал в ответ утвердительное. Мол, куда же ему еще податься, если в городе вся милиция на ушах стоит, а в Трудовом — опять происшествие со смертельным исходом. Не Сова ли счеты свел?
— Ищи у себя. Куда ему деваться? Ведь вот и расписаться в своем прибытии успел. Этот печник помог их поймать. А по фартовому закону за это смерть полагается. Ты о том не хуже нас знаешь, послышался в трубке голос уже самого прокурора.
— Легко сказать — ищи! Будто он вешки на своем пути для меня оставит. Иль зарубки, чтоб дорогу не потерять. Я этих гадов больше полугода искал. А они довезти не сумели! Машина их в зад стукнула. Лесовоз! — осекся участковый и тут же понял, как исчез, как Сова добрался в Трудовое. Конечно, на лесовозе, который, лишь притормозив после столкновения, помчался от места аварии на бешеной скорости. Значит, в кабину паскудник успел заскочить. И там водителя за жабры взял. «Надо проверить по путевым листам», — решил участковый. И через пару часов убедился в собственной правоте.
Водитель лесовоза сознался сразу. Не стал изворачиваться.
— Да, зацепил прицепом «воронок» на повороте. Не я, они поспешили проскочить. Я правил не нарушил. Иначе б нагнали и прижали. Я притормозил, чтоб шоферу натолкать, сами понимаете чего. Высунулся из кабины, слышу, кто-то рядом на сиденье дышит. Оглянулся, а он мне — пальцы в глаза. И говорит: «Гони, падла, свою таратайку! И живей! Не то зенки в жопу всажу». Я и включил скорость. А потом гадко стало, что такого гниды испугался. Он ведь по пояс мне. Ну и тормозить начал. В зеркало вижу, что «воронок» стоит, за мной не гонится. Решил к ним вернуться. Так этот хорек, с сиденья, мне кентелем в подбородок въехал. Чуть зубы не вышиб. Будто мои мысли угадал. И говорит: «Сматываемся! Не то и вовсе ожмурю». Из-за пазухи достал спицу. Похожую на велосипедную. Заточена острей любой иглы. И брешет мне: «Натяну тебя на эту игрушку, и будешь сохнуть, как червяк в гербарии, в своей развалюхе». Я ему по-свойски все, что о нем думаю, в двух словах сказал. А он мне — к груди спицу. И предупреждает: «Фартовые от фраеров не терпят… Еще потрехай и накроешься… Мне терять нечего!» Довез я его до Трудового. А вот где он вышел — не знаю. Словно испарился. Как появился, так и исчез незаметно. Когда его в кабине не стало, будто я от говна отмылся, дышать легче стало. Так я теперь вторую дверцу намертво закрыл. Чтоб никто не подсел.
— Неужели не притормаживал, когда он выходил? — удивился Дегтярев.
— Нет! Скорость не снижал.
— Где в последний раз его видел, где проезжал?
— Да перед селом уже. В километре. Не дальше…
— В лицо узнал бы?
— Да его спутать нельзя. Таких средь людей больше не водится.
Отправив покойного Кузьму на вскрытие в Поронайск, Дегтярев решил съездить к Трофимычу. Прихватил с собой двух ребят на всякий случай. А вдруг Сова к старику отправится?
Но нет… Трофимыч разбирал остатки бани. Узнав о сбежавшем, погрустнел. Но потом сказал жестко:
— С ним одним я управлюсь. Ты не боись за меня. Коли что, наведаюсь. Молчать не стану.
— Может, возьмешь на время одного из ребят? Охранять тебя будет, баню поможет поставить, — предложил Дегтярев.
— Хорошо бы так-то! Да в Трудовом, чую, вы нужней будете.
— Зря, Трофимыч, отказываешься. Ребята мои надежнее твоего оружия. Жаль мне тебя будет, если этот недоносок напакостить тут успеет. Но мы наведываться к тебе будем, — пообещал участковый и внезапно услышал над головой:
— Р-р-рау!
Глянув вверх, окаменел от неожиданности.
— Нельзя! Не моги! Прочь, Стрелка! Сгинь! — заорал старик диким голосом и вырвал пистолет из руки участкового.
Дегтярева бил озноб. Промедли секунду — и рысь, громадная, сильная, впилась бы в горло. Такую не стряхнешь, не испугаешь криком. Она — хозяйка тайги, Трофимычева заповедника. Лесник давно передал ей свои владения. От ее взгляда ничто и никто не ускользал. Она стала владычицей всего живого, она карала и миловала, она была той, кого лесник звал своею душой после смерти. Ее он выходил и вырастил себе на замену.
— Ну и напугала, гадость! — вытер вспотевший лоб Дегтярев, глянув вслед Стрелке, спокойно сидевшей на крыльце зимовья и оглядывавшей тайгу. — Что ж она бандюг проглядела? — укоризненно качал головой участковый.
— Гон у нее был. Первая любовь. Вот и прозевала. Зато когда воротилась, из избы прогнала. Не дозволила в хате жить. Они из-за нее не шибко в тайгу совались. И кабы не рысята, Стрелка сжила б их с заповедья.
— Он и теперь подгадать может. Под зиму. Иль момент улучит, когда не будет ее на участке, — встрял молодой милиционер.
— Нет. Нынче верней собаки подле меня пасется. Глаз не отводит. До ветру без присмотра не пускает. Аж совестно, — признался дед. И продолжил улыбаясь: — У Стрелки свое имеется особливое чутье. Она беду враз сечет. И мчит ко мне. Надысь прискакала, молоком все пузо вымазано, рысят-детей своих от титек оторвала, а меня от погибели сберегла. И этим… избу поджечь помешала… А говорят — в ней сердца нет. Откуда ж такое чутье идет, ежли не от сердца? Дай Бог людям его иметь. Чутье, сострадание иль сердце, пусть Господь всякое живое эдакой верностью наделит. Любовью тайги к ближнему, человека к человечьему. Мне нынче дружка иного не надобно. Дал Творец защиту. На том благодарствую. А коль опередит злыдень, значит, судьба моя такая, горемычная. И сетовать не стану. Господу все видно, и я его создание, не без присмотру живу.
— Тебе виднее, — пожал плечами участковый, удивленный стариковской уверенностью.
Он решил вернуться в Трудовое. Вскоре машина въехала в село. И Дегтярев свободно вздохнул, узнав, что за время его отсутствия в селе ничего плохого не случилось.
А в это время в тесную камеру Тестя, ожидавшего отправки в Южно-Сахалинск, охранники втолкнули угрюмого лохматого мужика, крикнув бывшему бугру:
— Эй, Тесть! Принимай! Из-за этого зверюги и ты пострадал.
Василий пружиной разжался. Подскочил к новичку. Ухватил за душу окрепшими волосатыми лапами.
— Колись, падла! — взревел так, что стены загудели.
— Иди-ка ты, — отмахнулся новый, рухнув на шконку, и залился горькими слезами.
Бугор оглядел его недоуменно, заметил кровавое пятно на брюках. Оно расползалось все сильнее. Бугор понял. И этого пропустили охранники через обиженников. Скопом петушили. А теперь к нему, на последнюю разборку швырнули.
— Не отмазывайся, падла! Меня на сопли не возьмешь! Колись, покуда я с тобой ботаю!
Мужик лег на спину, охая и кривясь. Лицо в синих подтеках. Зубы выбиты, губы рассечены. Он глянул на Тестя исподлобья и сказал глухо:
— В Трудовом фартовал я.
— Темнишь, козел! Я бугор Трудового! Всякую вошь в харю знаю. Такого хорька у меня не было!
— Недолго. Налетчиком! — вырывался из-под мослатого колена Тестя мужик.
— Мокрушник? Тихона угробил, падла? — ревел Василий.
— Не своею волей. По закону. Обязанник я! — взвыл налетчик.
— Чей? — выпустил горло из рук Тесть и сел напротив.
— Кривого знал когда-нибудь? Бугра нашего. Вот его Тихон ожмурил. Тот башли потребовал. Фартовый положняк. Тихон зажал. А когда бугор на него наехал, тот раздухарился. И — крышка! Замокрил Кривого…
— А ты при чем? Неужель фартовые тебя вместо Кривого поставили зону держать? — удивился Тесть.
— Не бугрил я. В рамса проигрался Кривому на обязанность. В долг. И он меня вместо пса держал. А потом, при фартовых, словно чуял погибель, велел мне убить любого, кто на его калган позарится. Если, мол, того не утворишь, останешься сам без калгана. А следить за мной Сову поставил. И Щеголя. Те двое везде за мной ходили. Пасли. Когда Тихон пришил Кривого, я стремачил его всюду. Но фраера увезли. Судили. А потом дошло, что в Трудовом он кантуется. Мы и нарисовались. Дальше сам знаешь, — отмахнулся мужик.
— Колись сразу! Я тебе не мама родная! Обязаловка не резиновая. Лишь год мог тянуть. Дальше тебя пришить должны были!
— Пять раз разборка фартовых к росписи приговаривала. Чего только не стерпел. Дикий с меня скальп снимал. На колючей проволоке вешали. То и спасло, что колючая. Петля не затянулась. Па ремнях растягивали. Разорвать хотели. Повезло, мослы крепче ремней оказались. Стеклом глотку резали. Зажило. Даже фартовые устали. И велели найти Тихона. В судьбу поверили. Я не сам по себе. Я — обязанник. Ты не фраер, сам понимаешь. Но при всем в ходку не хотел идти за это дело. И лишь оглушил Тихона. У него на ту беду
печь топилась. Я и закрыл задвижку. Оглушенный, он так и не пришел в себя. Думали, что никто не докопается, на пьянку все спишут…
— А водяру ты с ним жрал? — вспомнил Тесть.
— Сова. Он в свидетелях моих перед фартовыми был. Я после вошел. На том все кончилось.
— А Дашку зачем пасли?
— С легавым она скентовалась. И нас ему заложила. Что мы на чердаке ее канаем. Вот и хотели заодно с Тихоном, чтоб ему одному на том свете скучно не было.
— Зачем ко мне не прихиляли? — понизил голос Тесть.
— Чтоб ты нас всех разом ожмурил? Кто ж в своей «малине» чужой суд потерпит? Даже я это знал. Вот и не нарисовался. Мне моя шкура нужна.
— Дошлый, гад! — удивился Тесть.
— Кто тут бугор Трудового? Живо к следователю! — открылась внезапно дверь камеры.
Тесть шагнул в коридор. На пороге кабинета зажмурился от яркого света.
«Новый следователь? С чего бы такое?» — подумалось Василию.
— Входите смелее, — предложил человек из-за стола. — Вот вам передача. Не положено, конечно, пока. Но уж очень просили ребята. Не смог им отказать, — указал на тяжеленный рюкзак у стены. И добавил: — Надеюсь, там нет ничего недозволенного. Сами понимаете, все должно быть на доверии. — Следователь предложил присесть.
Тесть смотрел на рюкзак, ожидая, когда следователь разрешит ему уйти. Но тот, видимо, не спешил.
— Я помогаю вам, — указал он на рюкзак, — а вы помогаете следствию. Что известно вам, негласному хозяину Трудового, об убийстве Тихона? За что была поставлена муха Никите и кем? — спросил следователь.
— Это что ж, условие? — не поверил в услышанное Тесть.
— В порядочность не играю. Цена слишком высока, — не сморгнул следователь.
— На фискала сфаловать решили? Так я же фартовый! — возмутился Тесть и отвернулся от рюкзака.
— Можете не говорить. — Следователь вызвал охрану и, указав на рюкзак, сказал: — Верните людям внизу. Скажете: отказался подследственный.
Солдат взял рюкзак, с трудом поднял его на плечо, пошел к двери, согнувшись.
— Значит, не поумнел. Придется в прежнюю камеру вернуть. Там-то гонор живо сгонят, — криво усмехнулся следователь и добавил: — Мне, Василий, давно все известно.
Ваш нынешний сосед сам рассказал. Вот протокол допроса, его чистосердечное признание. Иначе как бы он в вашу камеру попал?
— Это его дело. Он мне не поделыцик. И колоться не обязан. Не мой кент. У него свой хозяин. Перед ним ответ держать станет. Я за свое — перед сходом.
— Теперь уж сходов не будет. Знают фартовые все. В Трудовое от нас пятеро законников ушли. Они все расскажут.
— Я и сам письмо послал им! Чего бояться? Легавые приморили. Сунули к лидерам. Все написал кентам без липы. Это мне отпустят, — ощерился Тесть.
— Кого скрываете? Глобуса? Его нет в живых. Вырви Глаз — безнадежен. Никого у вас нет. В Трудовом фартовые даже кличку вашу забудут. Подумайте хорошенько. За что держитесь? Возраст уже приличный. На шестой десяток пошло. Дело я могу закончить и без ваших признаний. Имеется много других доказательств покушения. И перед судом, сколько ни тяните, все равно встанете. Но и мера наказания, и режим зависят от того, как проявите себя на следствии.
— Мне уже терять нечего! — отмахнулся фартовый.
— Да как сказать… Вас фартовые Трудового целиком охарактеризовали. Значит, в душе простились навсегда, — вздохнул следователь.
— Темнуха! Просчитались вы, гражданин следователь. Никто из кентов не станет ботать с вами…
— Ну а откуда мне известны подробности последней ночи Никиты, о походе фартовых с ним в тайгу?
— Последнее легавый рассказал. А что с фраером было — не знаю.
— Если без ведома бугра ставят на щеке метку, того хозяина фартовые в грош не ставят. Значит, и с вами так было?
— Нет!
— Значит, Глобус метку без вашего согласия ставил?
— Нет! — выпалил Тесть.
Следователь уловил слабое место бугра-тугодума и засыпал его вопросами:
— Никиту метили при вас?
— Нет.
— Доложили, как сделали?
— Сам увидел.
— Эфиром усыпили?
— Да, — растерялся Тесть вконец.
— В больничке стащили?
— Да, сявка сработал.
— Знал, что повесится?
— Нет. Не думал.
— Зачем из барака выгнали?
— Так положено с сучней.
— Кто сказал, что Никита ссучился?
— За ним Шибздик смотрел. Он легавого почти до Трудового довел.
— Видел, куда ушел Никита?
— Нет. Ссучившийся — равно жмур. Таких не шарят и дышать не оставляют.
— Хотел убить его потом?
— Нет! Муха страшней смерти. Да и не фартовый он, всего- то мелкий фраер. Об такого никто в Трудовом мараться не стал бы, побрезговали бы.
— А если б стал?
— Фартового — да, пришили бы. Фраера — нет.
— Зачем же метили фраера?
— Чтоб фартовые знали. Не погорели бы на нем. Для них этот знак. Для всех. На будущее…
— Никита с фартовыми часто общался?
— В одной зоне и бараке, приморенные канали. Мало что ль?
— Он знал о фартовых недозволенное остальным?
— Нет. Хотя и скрывать было нечего. Все одну лямку тянули.
— Вы велели Глобусу муху поставить?
— Да, — вырвалось само собой.
Тесть хотел замкнуться, не отвечать. Но было поздно.
— Если бы поймали гастролеров, убили бы их на разборке?
— Как два пальца… — осекся Тесть.
— За свой авторитет иль за Тихона?
— За все разом. Чтоб в моей кодле второго хозяина не водилось.
— А если бы вас убили? Кто был бы обязанником, кто — бугром?
— О том не ботали. Я рамса и очко не уважаю. И мокрить меня фраерам не дано. Обязанники за меня — все фартовые. С ними ни один мусор не сладит. Туго ему придется. Хоть и другой у них теперь бугор, — вздохнул Тесть и замолчал, не стал отвечать на вопросы следователя.
— Василий, ничего нового вы мне не сказали. По моим вопросам это должны были понять. Не мне вы помогаете. Сами себе. И скоро это поймете, — сказал следователь и, вызвав охрану, бросил коротко: — Рюкзак в камеру отдадите. Второго подследственного — ко мне…
Едва Тесть переступил порог камеры, охранник отдал ему рюкзак. Бугор поставил его на шконку, развязал. И медленно, не торопясь, доставал содержимое.
Теплое белье, даже шарф и носки не забыли положить кенты. Копченая колбаса, масло, хлеб, сахар, курево. Аккуратно завернуты в полотенца куски мыла.
Тесть искал письмо. Он обшарил все карманы. Там пусто. Ни в хлебе, ни в масле, ни в сахаре… Нигде даже записки не было. Обидно стало. И хотя был голоден, аппетит пропал. Он сел на шконку потерянно, опустив плечи. Захотелось курить. Василий открыл пачку папирос. Достал. Хотел размять в пальцах, но почувствовал, что в руке не папироса, а свернутый под ее размер лист бумаги, исписанный мелким, бисерным почерком.
— Кенты! — разулыбался Тесть и поднес листок ближе к свету.
Новости в письме устарели. Почти обо всем знал бугор, кроме того, что Сова сумел слинять прямо из «воронка».
— Лихой фартовый, мне б тебя в кенты, падлу, — улыбался Тесть.
Когда узнал, что тот убил печника, нахмурился. Желваки заходили, сжались кулаки.
— Опять обосрался, подлюка, лярва недомерная! Накрою, костыли из жопы живьем вырву! — грозил бугор в тишину камеры. — Легавых прислали целую кодлу из-за тебя! Нынче кен- там не продохнуть! А все ты, хорек, козел облезлый! Погоди! Я тебя еще накрою, размажу гниду по закону! Чище некуда разделаю! — метался по камере бугор.
…Две недели вымещал он злобу на лохматом мокрушнике — сокамернике. Бил его иногда. А потом, усевшись напротив, ел харчи из передачи. Сосед молчал. Лишь однажды глазами попросил покурить. И Тесть вдруг вспомнил себя в прежней камере…
Молча указал взглядом на папиросы. Лохматый дрожащей рукой взял одну. Затянулся дымом, аж слезы выступили.
Тесть смутился. На воле б — ладно. А тут — по закону надо. В ходке все равны.
Докурив, погасил папиросу сосед, сказал глухо:
— Я кололся на допросе, чтоб тебя к обиженникам не кинули. Мне все равно вышка. Даже следователь не скрывает, что мои дела плохи…
— Это суду решать, — дрогнул Тесть сердцем и, отломив кусок колбасы, сказал: — Как тебя? Давай хавай, гад.
— Цыпа я, — жадно впился в колбасу сосед. И еле выдавил: — Паскуда следователь. Все мои грехи знает. Раскопал. Не миновать теперь мне исключиловки…
Тесть едва не подавился. Неужели довелось ему стать последним фартовым, кто видит Цыпу живым? Хотя доведись встретить в Трудовом, кенты не пощадили бы.
— Хавай, Цыпа. Кури. И плюй на всех. Никто не знает, что завтра будет, — успокаивал Тесть, не веря собственным
словам.
Цыпа рассказал Тестю, как удалось Сове слинять из «воронка»:
— Мы со Щеголем, как фраера, лажанулись. Когда лесовоз двинул нас в жопу, мы не доперли враз. А Сова — в щель. И ходу. Как тень. Слинял чисто. Мусора с катушек валились, дотемна шарили. Да хрен там! Сова — кент тертый. Он в бегах полжизни. Его мусорам на гоп-стоп не взять…
— И все ж примаривали, — усмехнулся Тесть.
— По бухой. Потом с крали сняли. В этот раз чуть заживо не спекли. Опять же Сова чифирнутый был. Хрен бы легавых проспал, не будь под кайфом. У него, подлюки, особый слух. Уши ему затыкали напрочь — мокрой ватой и ушанку сверху, завязанную на горлянке. Так он, змей, и в таком заткнутом виде даже шепот слышал, не только слова. В сраке, верно, у него запасные лопухи растут. Но стоит ему водяры иль чифиру на зуб дать, чумной делается. Не слышит и не видит ничего. Себя не помнит. Сколько трамбовали его, не окочурился, а и тыква не умнеет.
— Не дай Бог, застопорят его легавые, — покачал головой Тесть и добавил: — За Кузьму, не ботаю о других грехах, сломают фраера. Тот печник и впрямь путевым работягой был при мне. Нигде не облажался.
— Нас он засветил!
— Темнишь.
— Век свободы не видать! Он настучал мусорам!
— Теперь один хрен! Но за Кузьму Сове влепят.
— Сова не мог не замокрить фраера! Из-за него мы влипли. Накрыли ночью. Если б старого пердуна шкода, баню бы не жгли и его с нами легавые не хватали. А так всех как под гребенку. Дед, может, и теперь в легашке перхает. Судить плесень не решатся, а отпустить не захотят. Помурыжат до жопы, — смелее вытянул папиросу из пачки Цыпа.
Тесть слушал его рассказ, как самую дорогую музыку. Цыпа осыпал матом лесника и Сову, Тихона и Кузьму, Щеголя и самого себя. Не скупился на брань, иначе не умел. Он был одним из многих. Он, казалось, не переживал, что жизнь его может скоро оборваться. Такое могло случиться всюду, в любой момент. Принявшие «закон — тайгу» знали, на что идут…
В одной камере с Цыпой Тесть пробыл почти два месяца. И если поначалу с трудом сдерживал себя от мысли — открутить лохматую башку соседу, то потом притерпелся, привык, зауважал мужика. Он теперь знал о нем все. Даже то, чего не знали о Цыпе в его зоне.
Цыпа попал под суд за то, что порвал газету и из портрета вождя скрутил козью ножку. Нет, не нарочно. Не вызова ради. Он даже не обратил внимания. Не до тонкостей было ему, ученику слесаря на заводе. Но гладкий, всегда при галстуке, парторг подметил. Он видел все. И когда Цыпу забрали в «воронок» с завода, сунул в доказательство порванную газету человеку в кожаной куртке. На десять лет отправил без жалости мальчишку курить на Колыму. Вышел тот через семь лет…
А через две недели встретил доносчика и удавил на галстуке. За все горести, голод, за обмороженную юность колотил его башкой о булыжник, пока у того глаза не вылезли. А потом на колымскую петлю намотал галстук и, услышав, как затихли хрипы, ушел из подворотни довольный. А через три часа его взяли прямо из постели. Грозили вышкой. Но адвокат постарался. На четвертак вытащил. В зоне заматерел. И стал знаться только с фартовыми. Работяг не признавал. У них даже в ходке были парторги, ненавистные Цыпе.
Их работяги назначали бригадирами. Их слушались во всем. Им подчинялись безропотно. А Цыпа караулил свой час. За пережитое, за сломанное, без слов и предупреждений, молча… Стал мокрушником.
Бугор зоны после разборки не велел трамбовать Цыпу. И прикрыл его. Смерти двух парторгов так и остались висячками в служебных досье следователей. А Цыпа все не мог успокоиться, покуда бугор зоны лично не поговорил с ним с глазу на глаз. Предупредив, что пришьет самого, коли у того опять кулаки зачешутся. И на всякий случай определил ему хвост из двух сявок.
В зонах воры в законе Цыпу не уважали. За глаза, которые словно-из задницы смотрели. За узкий лоб. За жуткую леденящую улыбку, похожую на оскал мертвеца. За голос — глухой, могильный. Потому держался он отпетых мокрушников. Они ближе и понятнее.
Кто остался у него на воле? Да никого. Отца не помнил. А мать вторично вышла замуж. Родила двоих заморышей. И отчим, редкостный негодяй, выгнал пацана из дому. Без денег, в одной рубахе, на мороз… Хорошо, что люди приютили. На завод отвели.
О семье Цыпа никогда не вспоминал. Не интересовался ею. Словно никогда не было у него матери. Не сумевшая защитить от отчима, она предпочла мужика сыну и стала чужой.
Он вскоре перестал узнавать ее на улицах города, стыдился и сторонился ее. А вскоре и совсем забыл.
Никогда не вспоминал ее в зонах. Не ругал. И живую схоронил в памяти.
С бугром зоны по кличке Кривой держался Цыпа уважительно. Знал: иногда ti зоне принимали фартовые в закон на сходках даже тех, кто в больших делах не бывал ни разу, но отличился в ходке, был на виду у фартовых, бугра Тихона решил Цыпа убить еще в зоне. За идейность. Уж слишком любил он права качать, воспитывать. Не раз хотел на гоп-стоп за бараком взять, да сявки визг поднимали не вовремя.
Тихон осмелился даже ему, Цыпе, приказывать на пахоту выходить. Мол, незаконный, чего кобенишься? У Цыпы в глазах темнело при виде Тихона. Уж каких только пыток не на- придумывал для бригадира работяг! Узнай бугор — подивился бы. Но не велел бы утворить.
Видели и понимали все работяги зоны. Пасли Цыпу. Стерегли Тихона от беды.
А однажды прямо на погрузочной площадке, где бревна закатывали зэки на суда, взъярился Цыпа. Отказался пахать. И работяги цепями трамбовали его. За вызов, за норов, за отказ…
Кожу с мясом снимали клочьями. Тихон отнял. Подоспел. Опоздай немного — некого было бы выручать.
С тех пор, провалявшись месяц в больничке, перестал стре- мачить Тихона. И от мокрых дел его отворотило. На своей шкуре цена разборки еще долго помнилась. Но время лечит все. Когда вышел на работу, Тихон снова начал покрикивать на Цыпу, словно только из идейности вытащил мужика из лап смерти. Молчал Цыпа. Помнил, чем обязан. Но помимо воли каждый день копились обиды…
Когда Тихон убил Кривого, терпение лопнуло. Однако было поздно. Тихона убрали из зоны. Но уже была обязаловка…
Тесть, слушая Цыпу, вспоминал свое. Когда стал вором? Да еще голожопым был. Значит, таким родился. Сколько себя помнил, всегда в голове занозой торчала одна мысль — где что стянуть.
В своем дворе не воровал после одного случая. Стащил у бабки граммофон. Та заснула, не запершись. А он — стащил и завел пластинку. Старая долго не искала. По звуку пришла, свое потребовала. Отец зажал тогда меж коленей и порол без жалости, приговаривая:
— Где живешь, там не срешь…
Это правило на всю жизнь запомнил. Но остановиться уж не мог.
У него с детства карманы были набиты деньгами, дорогими безделушками. Воровал он всюду — на базарах и улицах, в банях и парикмахерских, у пивных ларьков и в кинотеатрах. Его руки срабатывали сами, не всегда советуясь с головой.
Отец, вытряхивая из его карманов деньги, уже привык, что сын везуч на находки. Вначале сомневался, грозил ремнем. Но…
Никто не жаловался на сына, ставшего любимцем, облегчавшего жизнь семьи.
Отец хотел сделать из Василия жестянщика. Мечтал выучить его на инженера, мастера по металлам. Васька им стал. Любого знатока за пояс затолкал бы. Без ошибки отличал червонное золото от подделки.
Еще не начав курить, имел серебряные портсигары. А часов — целую коллекцию. Золотые, старинные, на цепочках и браслетах, серебряные с крышками и музыкой, зарубежные и царские — любой музей позавидовал бы. Мужские и дамские, с инкрустацией и гравировкой, они не вмещались в ящик.
Они были его игрушками. Их изредка пересчитывал, любовался,
К наукам Васька оказался неспособным. Это определила учительница, так и не узнавшая, кто каждый месяц крадет из ее сумочки тощую получку, не дав донести до дома. И все сетовала на трамваи, кишащие жульем и ворюгами.
А Васька лопал пирожки с яблоками, купленные на учительскую зарплату. И сетовал, что слишком она мала. И досыта на нее целый месяц не поесть даже ему.
Именно это обстоятельство напрочь отбило у него охоту к учебе. Сушить мозги задарма он не хотел и начал откровенно бездельничать, а потом и убегать с уроков.
Появлялся он в классе лишь в день получки учительницы.
На четвертом году он ушел из школы совсем. Познакомился с ворами. Внес в обшак свой солидный доход и стал зваться уже не Васькой, а кентом, фартовым. Ведь в закон его приняли через месяц, когда вместе с прожженными ворами обокрал ювелирный.
Кенты на него нарадоваться не могли. В тот год они сидели на подсосе. Залегли на дно. Васька их вытащил из прорухи. И «малина», лишившаяся в то лето многих кентов, накрытых милицией, снова ожила.
Васька был удачливым вором. Его сметке, дерзости завидовали даже те, кто не раз побывал в ходках на Северах. Но и его пристопорили.
По первому разу пожалели молодость. Учли, что не было за ним мокрых дел. И с десятилетним сроком отправили на Печору. Потом был на Урале, в Сибири, на Чукотке и Камчатке. Теперь вот и Сахалин.
Случалось, выручали амнистии. О них фартовые узнавали сразу. Первая вытащила его! с Печоры. Ох и радовался! За две зимы успел соскучиться по делам, И в день возвращения, обмыв с кентами свое прибытие, сделал налет на банк. Их три года искали. А Тесть на червонец загремел. Сбежал. Слинял с Урала. Две зимы в бегах. Попался на деле.
Но лучше не вспоминать прошлое. Оно хорошо лишь тем, что, отдохнув в ходке, никогда не помышлял об отколе от кентов. И всегда возвращался в «малину».
Фартовые ждали его. Никто никогда не угрожал Тестю пером, не грозил замокрить. Он держал «малины» по нескольку лет без засыпок и провалов.
Вскоре Тестя знали фартовые больших и малых «малин». Он заставил их считаться с ним. На сходах умел вырвать из горла свои владения, которые всегда расширял за счет засыпавшихся, пополнял свою «малину» из других, переманивая. Прямо со сходов уводил чужих кентов. И даже обкладывал налогом фартовых, работавших с ним по соседству.
Он бугрил во всех зонах. Имел свой положняк с каждого работяги. И всегда выходил из зоны с набитыми карманами.
С ним боялись конфликтовать охранники и начальники зон. Знали, чего стоит слово Тестя среди фартовых. И только здесь ему не пофартило. Он знал: скоро суд. Адвокат предупредил. Что дадут, куда отправят?
Глава 5
Дашка вернулась с работы затемно. Еще бы! Вернувшиеся из тайги фартовые не видели бани две недели. А уж добрались, так только милиция и смогла бы их выкурить оттуда. Парились так, что печка потрескалась.
Баба сняла косынку. Волосы упали на плечи тяжелыми прядями. Сразу лечь спать иль попить чаю? Не хочется возиться.
Дарья задернула занавески на окнах. Расстелила постель.
Спать… Завтра выходной. Можно сходить за грибами, ягодами. Наварить варенья на зиму. Вон уж в кладовке сколько припасов наготовлено! Одной малины два ведра сварила. Да голубика, черника! Кишмиш сушится в холщовых мешках на чердаке. На всю зиму хватит. Рыбы насолила две бочки. Кета отборная! Икру в банки закатала. Участковый надоумил. Подсказал, как делать. Она прислушалась. И теперь сама себя хвалила.
Да и как иначе, если ее теперь в Трудовом зауважали. Стала Дашка в бабы выбиваться. В нормальные хозяйки.
Под окном ее нынче не лебеда, а картошка растет. Сама весной посадила. Как когда-то в деревне. В столовой три ведра купила. Да лук и укроп посеяла. Семена молодые милиционеры по ее просьбе в Поронайске купили.
Теперь нет-нет, да попросят чего-нибудь. Дашка не отказывала. Укропа много выросло. И лука на всех хватало. Картоху с лета подкапывала.
Участковый нынче уж не кричал на нее. Заходя в комнату, обувь у порога оставлял. О прошлом Дашкином молчал, не попрекал. А все о жизни говорил. Мол, когда кончится твоя мука, оставайся навсегда тут. Дом, если заслужишь, дадим. Новый, с палисадом. Корову в сарай приведешь. Средь вольного люда жить станешь. Человеком. Авось и для тебя мужик сыщется.
Дарья молчала, делая вид, что не понимает, кого он имеет в виду. И поила чаем Дегтярева. Духовитым — с добавкой мяты, зверобоя, малинового листа. Участковый теперь не торопился от нее уходить. Но и не хамничал. Не лапал. На ночь не просился. Ни на что не намекал. Будто к порядочной в гости приходил, без умысла, без задних мыслей.
Дарье это нравилось. Правда, условники, приметив такое, зубоскалили. Но ей плевать на них. Зато теперь ни одна дрянь не совала к ней грязные лапы за пазуху и под подол. Опасались.
Фартовые на Дашку даже не смотрели. Не оглядывались.
Дарья только рада этому. Раньше ворюги проходу не давали. Теперь отстали. Никто в дверь не ломился, под окнами и по чердаку не шастал. Не тревожил ее сон.
Утром, когда роса еще сверкала на траве, баба с двумя кошелками исчезла в тайге.
Пройдя до поворота дороги к делянам, свернула в сторону Трофимычева заповедника и пошла глухоманью, вглядываясь под кусты, деревья.
Вон подосиновик, закинув темно-розовую шляпу, на ель загляделся. Ножка гриба — в руку толщиной. Шляпкой, как зонтом, от дождя укрыться можно. В ее деревенском леске грибы растут маленькие. А здесь — великаны.
Дашка срезала подосиновик. Хорош! Ни одного червя в ножке. Одного на хороший суп хватит. Рядом еще два. Чуть подальше — целое семейство, шляпка к шляпке. Все целехонькие, чистые, аж душа радуется такие грибы собирать. Едва в тайгу ступила, уже половину кошелки набрала. Отборных, как по заказу.
Баба обрезала ножки, чтобы больше в кошелки вместилось. Пошла дальше: от дерева к дереву, от гриба к грибу.
Серый подберезовик на вид невзрачный. Зато вкус отменный. Тоже в кошелку положила. Моховики, маслята, белые грибы, грузди! Через пару часов кошелки наполнились с верхом, отяжелели. Баба обвязала их марлей и, связав пояском, решила взять на плечо. Так и по лесу идти проще, и тяжесть меньше чувствуется. Перед обратной дорогой надумала передохнуть на поляне, где прямо посередине пенек торчал. Слов- од
но по заказу. Баба двинулась туда, разгребая ветки, лапы деревьев, согнувшись под тяжестью ноши.
Ноги гудели от усталости. Поотвыкла она от тайги, работая в селе. Выбросила за ненужностью резиновые болотные сапоги, несуразную брезентовую куртку и брюки, делавшие ее похожей на мужика.
Теперь она шла в кофте, юбке, легких резиновых сапогах, в которых ходила на работу.
Но даже в этой одежде чувствовала себя неуютно. Кофта к плечам прилипла, юбка больно натирала колени. Волосы взмокшими прядями спадали на глаза. Но до поляны совсем немного. Шагов двадцать. Баба ускорила шаг и вдруг почувствовала, как чья-то цепкая рука сдавила ее локоть.
Дашка онемела от неожиданности.
— Стой! Куда спешишь? — Баба оглянулась. Перед нею стоял Дегтярев. — Чего сюда приперлась, дура? Иль другого места не нашла грибного? А ну, беги отсюда живо! — бледнел участковый.
— Ты что, Семен, пьяный? — изумилась баба.
— Беги отсюда, кому сказал! — Он схватил бабу за шиворот.
— Я не у тебя дома! В тайгу имею право ходить! — вырывалась баба. И вдруг осеклась. Увидела в траве человека. Тот лежал на спине, раскинув руки. От пояса до головы укрыт плащом. — Кто это? — Ее подбородок затрясся от липкого страха, прокравшегося к самой гортани.
Дегтярев глянул в лицо бабе, рукой махнул:
— Теперь разнесешь на хвосте, сорока. Да что поделаешь? Нашего убили. Он Трофимыча от беды берег, чтоб дед не приметил. А его самого убили. Сегодня ночью. Поняла, кто по нашей тайге рыщет? Не ровен час, и тебя убьют. Этим бандюгам все равно, кто перед ними стоит. Иди домой! Иди отсюда. И в тайгу одна не суйся!
— С тобой, что ль, пойду? — усмехнулась Дашка.
— Из меня плохой попутчик. Грибник и того хуже. Другого поищи. Не теряй времени, — выводил он бабу с поляны, топоча на всю тайгу задубелыми от сырости сапогами.
— Трофимыч жив?
— Живой старик. Слава Богу! Его не тронули! Спал как медведь в берлоге. Ничего не слышал.
— Вы его предупредили?
— Сам понять должен. Не малое дитя. Да ты живей пошевеливайся, — торопил Дегтярев Дашку. И, выведя ее на дорогу к Трудовому, велел не открывать дверь, не узнав, кто стучит.
Баба посмеялась в душе над Дегтяревым: «Кому нужна? Фартовым — не помеха и не мамзель больше. Работягам и подавно без нужды. Всяк своими заботами живет нынче. И мне пора пришла остепениться. Старость скоро. Не до мужиков. Саму бы себя обиходить…»
Баба села на корягу у дороги. До Трудового рукой подать. Но ноги подвели вконец. Не несут. Передышку запросили, окаянные. Да и то сказать, до полудня не присела. А все этот участковый. Перепугал насмерть. Отдохнуть не дал.
Багровый лист рябины тихо упал на плечо Дарьи. Она вздрогнула. Глянула вверх.
Рябина, как счастливая мать, крепко держала в руках-ветках красные гроздья ягод.
Пора спелости, самое радостное время. В эту пору все живое преображается, полно сил и здоровья. Вон и рябина — всякая ветка, словно солнцем налитая, теплом прогрета до самого сердца. А счастье ее от любви. Вот к этому клену-красавцу. Вишь, как головами друг к дружке прижались. Про любовь шепчутся. Хоть и деревья. Листок к листку…
«Вдвоем оно, конечно, и стужа не беда, и дождь не мочит. Любовь все слезы высушит, любой мороз одолеет. С ней в зиму не страшно. И жизнь в отраду. И век не впустую. Вон сколько детей наплодили. И красивые оба. Багряные от радости. Влюбленных и судьба бережет, и лихо обходит. Ишь, какие здоровые да красивые, — любовалась завороженная баба и, отвернувшись, вздыхала. — А ведь деревья. Им повезло… Не то что мне. Бабой была, матерью не стала. Любовь была, а прошла пустоцветом. Никого не носила под сердцем, новой жизни не ждала. Никто матерью не назовет, не пожалеет. А ведь скоро старость. Она за упущенное жестоко спросит. За всякую ошибку изобьет», — выкатились слезинки из глаз и, скользнув по щекам, упали в траву.
Дашка увидела одинокую березу у дороги, что росла особняком, поодаль от других деревьев.
Изогнутая, с посеревшей берестой, она так походила на дев- ку-перестарка. Ее не радовали солнце, погожий день. Она злилась, что окружающим хорошо, и махала лысыми ветками на легком ветру, будто хотела поймать и избить до крови радость, летавшую вокруг на прозрачных голубых крыльях. Но та оказалась недоступнрй, неуловимой и кружила голову тайге, забывшей о возрасте.
Дашка рассмеялась, приметив корягу, заросшую молодыми деревцами.
— Одолела старуху детвора! Ишь как обсела густо. Сказку требуют. Интересную. А у нее, дремучей, все из головы вместе с трухой высыпалось…
Баба внезапно насторожилась. Из села выехала милицейская машина. Обдав Дашку пылью, помчалась в тайгу.
«За убитым поехали… Ну и дела! И чего людям спокойно не живется? Ведь найдут стопорилу-мокрушника. Срок дадут. А может, и расстрел. Все ж не условника, милиционера убил. За них спрос строже будет», — подумала Дашка.
А на лесной поляне тем временем седенький старый человек, представившийся Дегтяреву следователем, осматривал место происшествия.
Участковый знал всех следователей города. Их было всего трое. Этого видел впервые и обиделся на прокурора, приславшего на расследование дела по убийству сотрудника милиции старикашку.
Тот не сразу подошел к трупу.
«Боится старый хрен, что-ли?» — подумал Дегтярев. И наблюдал за необычным для него поведением следователя.
Кравцов медленно обходил поляну. Осматривал каждый куст, дерево. Вот остановился. Нагнулся к земле. Носом чуть не в кочку. Слепок снял. Со следа. Гипсовый. Дальше пошел. По следам. Опять нагнулся. Поднял что-то из травы. И прямиком к трупу.
Открыл его, сняв плащ. Осмотрел со всех сторон. Сфотографировал, описал. Дотошно осмотрел руки убитого, голову. Потом разрешил шоферу увезти покойного. А сам еще долгое время изучал место происшествия. Внезапно позвал участкового и спросил:
— Какие папиросы продают в Трудовом?
— Коля не курил, — уверенно ответил Дегтярев и, спохватившись, добавил: — «Беломорканал» и «Прибой». Еще — махорку.
— Давайте-ка поторопимся в Трудовое, пока люди с делян не вернулись. Возможно, там и застанем виновных в убийстве, — сказал торопливо следователь и, не дожидаясь Дегтярева, свернул к дороге.
— Да погодите! При чем условники? У нас тут в тайге убийца скрывается. Из зоны сбежал. Вот и это — его рук дело. Я вам описать его могу, — предложил участковый.
Следователь посмотрел на него вприщур и спросил:
— Вы что ж, предполагаете, будто я не знаю о беглеце? Ошибаетесь. Осведомлен. Только в этом случае кто-то вздумал воспользоваться ситуацией и повесить свое мокрое дело на плечи сбежавшего. Сбить с толку. Но не получилось. Ваш сотрудник убит не Совой. Это подтверждают факты, а они — неопровержимое доказательство.
Когда Дегтярев с Кравцовым пришли в село, следователь сразу направился в барак фартовых. Там пятеро законников канали по недомоганию.
Кравцов оглядел всех, присел поближе к самому хворому, обвязавшему голову мокрым полотенцем.
— Давно болеете? — тронул за руку.
— Вчера хлыстом задело. На повороте. Зазевался я. А бульдозерист меня не приметил, — повернулся спиной к нему рослый детина.
— И что врач обнаружил? Сотрясение? — интересовался следователь участливо.
— Велел отлежаться. Дня два. Говорит — кость не задело, — ответил за него сосед.
— Так вы сегодня не ходили к врачу? — удивился следователь.
— Он не ходил. Мы вызывали, — снова ответил сосед больного.
— Значит, это серьезно, раз встать не может. Давайте отведем человека к медикам. Пусть помощь окажут, чего же ждать? — предложил Кравцов.
— Обойдусь. Не хочу, — буркнул больной.
Кравцов подсел поближе к тумбочке.
— Что курите?
— «Беломор», — коротко ответил мужик, не поворачиваясь.
— Давайте закурим, — предложил внезапно следователь.
И больной нехотя достал из-под подушки помятую пачку папирос, спички. Нехотя привстал.
— Здорово досталось? — спросил Кравцов.
— Да уж звезданул, не жалея. Хлыст длиннющий был.
— Это когда ж угораздило вас такое получить, с утра? — интересовался Кравцов.
— Да в конце работы схлопотал, — усмехнулся сосед больного.
— Пригласите врача, участковый. А то нехорошо получается. Человек болен, а его не лечат, — посмотрел следователь на Дегтярева и усмехнулся.
— Не надс| врача! Чего прицепились, само пройдет. Зачем смешить? Не я один хлыстами мечен, — отказывался больной раздраженно.
— Тогда с нами пройдем, неподалеку, — встал Кравцов и, указав на лежавшего и его соседа, добавил, резко изменив тон: — Вы и вы! Живее! Без шума!
— Зачем это? — изумился^сосед больного.
— Вопросы буду задавать я! — прервал следователь и, взяв сапоги обоих, велел надеть другую обувь.
Фартовый встал с койки нехотя. Окинул взглядом тощего старика, участкового. Трое кентов смотрели выжидающе.
— Без фокусов, Колун! Вы меня забыли, а я хорошо помню вас. Охрана у дверей. Надеюсь, лишние приключения вам ни к чему! — усмехнулся следователь.
Больной внимательно вглядывался в лицо старика. Вспомнил, сник. И сказал неуверенно:
— Теперь-то за что? Я нигде не замазан…
— Иди! Разберемся! — гаркнул Дегтярев.
— Ордер на арест? Нет его — не пойду! — уперся Колун.
— На собеседование ордеров не выдаем. Живо вперед! — рявкнул участковый.
— Сами не пойдете, охрана поможет, — улыбался Кравцов.
И, конвоируя вместе с тремя милиционерами фартовых в Поронайск, Дегтярев не переставал удивляться наблюдательности Кравцова, как быстро удалось ему определить и найти убийц.
Из рассказа следователя все получалось просто:
— Видите ли, беглецу Сове совсем не было смысла убивать милиционера. Личной неприязни не было. Этот сотрудник не участвовал в поимке беглецов. Вдобавок Сове проще было убить лесника, чем работника милиции, за которого и вышку получить можно. Сова не станет показывать на место проживания. Теперь он далеко отсюда. Ему не до сведения счетов с лесником. Это он всегда успеет. А то, что сработали под его марку, было видно сразу. Убит рядом с пеньком. Значит, малорослым. Ерунда! Сова физически много слабее убитого. Имея орудием лишь заточенные спицы или даже дубину, он никогда не решился бы приблизиться к милиционеру. Он не смог бы, даже подпрыгнув, достать голову вашего работника. А удары были нанесены по голове. И не один. Значит, убивал тот, кто ростом не ниже, недюжинной силы.
— Это верно, — не мог не согласиться Дегтярев.
— Ваш сотрудник, заметь он Сову, не подпустил бы к себе на расстояние дубинки иль спицы. Обязательно выстрелил бы в него. Здесь же кобура не расстегнута. Значит, от убийцы плохого не ждал, знал его хорошо.
— Верно, — удивлялся участковый.
— Ну и немаловажное. Беглец не бросит папиросу выкуренной наполовину, их у него немного, да еще на виду. Даже зэки докуривают папиросы до мундштука. Тут же Колун с Цыганом следили за Николаем из-за кустов бузины. Я там почти пачку окурков собрал.
— Долго ждали, — невесело отозвался Дегтярев.
— Дело не во времени. Боялись они вашего работника, в успехе своем не были уверены.
— Сильный был парень. Это верно. Но все ж как узнали, что именно они убили?
— Лет двадцать назад Колун проходил у меня по делу об убийстве. Тогда он не был основным исполнителем. Но кое-что мне в нем запомнилось. Вернее, в почерке. Человеку он перерезал горло. По идее, должна была пойти кровь. Но только Колун и в том, и в этом случае знал, как перерезать горло, чтоб на землю, даже с ножа, не упала ни одна капля крови. Такое умеют лишь в Средней Азии. Существовал такой вид казни. И палач, уронивший на землю кровь, должен был быть казнен. Потому палачи даже кровь казненного слизывали с лезвия ножа. Что, не сомневаюсь, проделано и в этом случае.
— А как же окровавленная макушка, дубинка в крови? — не понимал участковый.
— Поначалу была драка. Кто ж добровольно даст себя зарезать? Дубинка трижды попадала в разные руки. Некоторое время защищался ею Николай. Он, а не хлыст, отделал Колуна. Но потом Цыган сбил с ног вашего сотрудника, вырвал дубинку и ударил по голове милиционера. Но не убил. Оглушил. Содрал кожу. Вот тут-то, пока Николай не пришел в сознание, подоспел Колун.
— И все ж, вероятно, не один он знает, как горло резать без крови, — сомневался участковый.
— Среди фартовых такой метод убийства культивируется лишь у мусульман. Веками отработанный способ. И всегда применяется как месть за что-либо очень серьезное, — рассказывал Кравцов участковому, а потом добавил: — Я знал, что Колун отбывает наказание в Трудовом. В нем инстинкт убийцы дремал все годы, но насовсем избавиться от него он не мог. К тому же я взял образцы почвы с места убийства и идентифицировал с той — на сапогах Колуна и Цыгана. Все совпало. Ведь нигде в Трудовом нет папоротника. Лишь там, на месте происшествия. Да и слепок подтвердил, что убийца был обут в сапоги Колуна. Даже два пореза о трос целиком совпали.
— Но за что они убили его? — удивлялся участковый.
— Это не просто убийство. Убить милиционера для стопорилы со стажем — не диво. Такое, к сожалению, случается. Здесь не рядовая ненависть, простите меня, к мусорам, как они говорят, сработала. Тут месть стала причиной. До ее сути будет нелегко докопаться, — признал Кравцов. Помолчав, следователь снова заговорил, негромко, уверенно: — Таких, как Колун, всегда в поле зрения держать надо. Тупой, злобный человек. Он для фартовых — находка. Слепое орудие. Может, за свое мстил, а может, на заказ. За годы работы лишь второго такого встречаю. Честно, он помог мне, указал сам на себя. А Цыган, я думаю, откроет причину.
— Трудно сказать определенно. Тоже орешек каленый, — отмахнулся участковый, оглянувшись на Колуна и Цыгана. Они безмятежно спали на плечах друг у друга.
Поделыцики… Это их последнее безмятежное время. Но едва начнется следствие и их раскидают по разным камерам, зародится недоверие, подозрительность. К моменту проведения очных ставок они станут ненавидеть друг друга больше, чем убитого вдвоем милиционера.
— Мне теперь во что бы то ни стало Сову надо найти, пока он новых дел не подкинул. За лесника боюсь. Теперь к нему посылать ребят страшно, — сознался участковый.
— Старика он не тронет. Тот не легавый, не кент, А вот вам самому он может навредить. Хотя вряд ли скоро в ваших местах появится. Думаю, поймают его в городе где-нибудь. Воры и убийцы по своему неписаному закону не возвращаются в те места, где были взяты. Это уж точно, поверьте моей многолетней практике, — улыбался Кравцов.
— А почему вы решили в Трудовое вернуться? Почему не на деляну? Как узнали, что Колун в общежитии? — спросил Дегтярев.
— Ваш Николай был убит утром. Когда все условники уехали в тайгу. На одежде мертвого не было росы. И на руках его. Значит, убит после пяти утра. Роса лишь до этого часа появляется. Ну и, главное, увидел по дубине, что убийцам досталось крепко. В таком состоянии работать не смогут. Дух захотят перевести. Так и получилось.
— А ведь и с врачами сбрехали. Никто к ним не приходил, — вспомнил участковый.
— Неудивительно. Ведь вот и бригадир сказал, что Цыган на себя и Колуна отгул запросил в счет переработок. Сегодня. Когда машины еще не уходили из Трудового. Сослался на недомогание. Мол, если лучше станет, к обеду приедут на лесовозе. Но не приехали.
…В Трудовом в это время шла своя жизнь.
В село приехала первая вольная семья. Толстенная громкоголосая баба, которую прислали продавцом в сельмаг, ее муж — невзрачный серый мужичонка, механик, и пятеро ребятишек. Они тут же вселились в новый дом. Дружно перенесли в него свой скарб, доставленный на грузовике.
Дети с визгом носились по селу, которое им, по странному совпадению, понравилось своей необжитостью.
Едва расставив койки и столы, Ксения пришла наводить порядок в магазине. Временный продавец с радостью передал ей ключи. Товаров в магазин не завозили уже несколько месяцев. На полках, стеллажах и витринах скопилось много пыли. И новая жительница Трудового выметала, мыла, выскребала грязь, зная, что завтра привезут товары и продукты.
Трое условников-работяг едва успевали приносить воду, дрова.
Ксения покрикивала, торопила их, заставляя шустрить и без того взмокших мужиков.
К вечеру не только магазин, склады и подсобки, крыльцо, а даже вывеска засверкали, отмытые до блеска.
Баба всюду навела порядок. Горластая, она даже фартозых запрягла, заставив выровнять, расчистить дорогу к сельмагу. И подбадривала всех:
— Шевелитесь, трутни сушеные, помогайте! Для себя стараетесь. С завтрашнего дня кормить вас, чертей мореных, буду. Пусть же харчи в чистоте храниться станут. А то, ишь, какую срань развели, по задницу в грязи заросли! Поди, годами тут не убирались!
К вечеру около магазина условники все под веник вычистили.
Дарья видела, как работяги без просьб Ксении помогают ее детям навести порядок в доме.
Гора напиленных и наколотых дров росла на глазах. Из трубы валил дым. Соскучились люди по семьям, вот и помогали приезжим освоиться, обжиться. Вместе все легче.
Кто-то из мужиков погладил вихрастую головенку мальчугана, сына Ксении. Других — на колени, на плечи расхватали.
Дочки старшей стыдятся: следят, чтобы ненароком грязное слово не выскочило, не обидело.
Кто-то цветов таежных принес целый букет. Пионы и колокольчики, незабудки и рябиновые ветки с гроздьями ягод. От них в доме теплее и наряднее.
А Дарье от того грустно. Ее здесь так не встречали. Не было цветов. Ни одной улыбки не проскользнуло. Никто не радовался ее приезду. Встретили настороженно. Оно и понятно. Путные бабы в тагом возрасте одиночками не бывают. А чем Ксения лучше? Тей, что детей имеет. Понятная. Не просто баба, а мать, жена, как у самих условников. Вот и потянуло к привычному, далекому и дорогому.
Пусть и мало знают семью, но ведь в ней все знакомо. Как и должно быть. А Дарья, хоть еще век проживи в селе, лишь для забавы, да и то по бухой, навсегда останется. Хорошо хоть не замаралась ни с кем. С одним лишь Тихоном и жила. Хотя условники давно приписали ей в сожители Дегтярева. Она не отрицала и не подтверждала выдумки. Знала: все равно не поверят.
Нет, она не собиралась знакомиться с новыми жителями села сама. Придет время… «Чего в глаза лезть да навязываться? Своих дел и забот хватает, — закрыла Дарья последнюю банку грибов, заготовленных сегодня уже на зиму. — Еще три таких похода — и грибами на зиму обеспечена. Если только сушить их. Но опять же — где? На чердаке их спереть могут, а для чужих кто стараться будет?» — раздумывала Дарья перед открытой дверью кладовки и услышала сзади:
— Хорошая хозяюшка! С лета о зиме позаботилась.
Оглянулась. Невзрачный мужичонка за плечами стоит. На ее припасы смотрит.
— Чего вылупился? — оттеснила от кладовки плечом.
— Да вот, познакомиться решил. В одном селе жить, знать друг друга будем.
— А мне без надобности! — хлопнула дверью перед носом, истолковав по-своему улыбку человека. — Небось уже налязга- ли в уши? Натрепались обо мне всякого эти проклятые условники. Их водкой не пои, дай кости перемыть бабе! Ничего, и вас обгадят вскоре. Приперся! Сам! Без бабы! Думаешь, так на тебя и позарятся враз! Знакомиться захотел, замухрышка! — злилась баба, убирая со стола специи, банки.
В дверь постучали.
«Кого еще черт принес на мою голову?» — подумала Дашка и, вспомнив предостережение Дегтярева, спросила:
— Кто? Чего надо?
Из-за двери отозвался бабий голос. Соли попросил. Взяла пачку. Сунуть хотела в руки и тут же закрыть. Но не тут-то было. За дверью — условники. На новоселье пригласили. Первое в селе. От имени хозяев.
— Прошу вас, Дарья, не обидеть наш дом и обоссать самый первый угол, какой понравится, — верещал бабьим голосом условник, стоявший впереди всех.
— Пошли, Даш! Все же мы старожилы. Первые землепроходцы здесь. Пожелаем вольному люду добра и счастья! Может, и приживутся новоселы? Чем черт не шутит!
— А я при чем? Идите! Мне они на кой сдались? — радовалась баба в душе, что вспомнили о ней работяги. Не побрезговали, пригласили с собой.
— Ты ведь здесь с нами вместе бедовала. И в тайге тоже… Наравне. Горя не меньше нашего хлебнула. Хоть и баба вроде бы, а выжила. Может, в том где-то и мы помогли. По-плохому иль хорошему заставили все одюжить, — хрипел простывшей глоткой вальщик.
— Не обессудь. Не откажи. Пошли с нами. Докажи, что не совсем зверье, не вовсе уж бесхозные, коль плечо в плечо вместе с нами придешь. Пусть новые не боятся, — просил тощий чокеровщик.
— Ты, Дашка, в сто раз красивей новой бабы! Это я говорю!
Вот мы и вотрем в нос, что не дикие, раз ты тут среди нас без страху живешь, — подал голос тракторист.
— Мы на минуту все. Поздравим их и пойдем. А ты как первая баба — хозяйка Трудового! Без тебя нам никак нельзя, — гундосил бульдозерист.
— Ладно, дайте переодеться. Не пойду же в халате, — согласилась баба.
А вскоре вышла к работягам, ожидавшим ее за дверью. Вместе впервые за все годы они шли в гости к вольным, свободным людям. И Дашке вспомнилось, что когда-то в тайге Никита высказал вслух мечту о вольных жителях в Трудовом. Его осмеяли разом. Никто не поверил, не мог допустить мысли о том всерьез даже Тихон. А ведь совсем немного не дожили.
А сколько прожито здесь людьми? Когда приехали сюда первые условники? Сколько лет селу, определенному под зону отбытия наказания? Теперь этого никто не вспомнит. Разве только могилы да кресты, где, помимо имен и фамилий, всегда ставилась дата смерти.
В Трудовом, где жизнь человеческая никогда не ценилась, село начиналось с кладбища. Его не прятали от глаз. Его никто не боялся. Ведь многих покойных знали как самих себя. Не могли лишь привыкнуть к их отсутствию.
Кладбище было вроде визитной карточки, лица села. Здесь и начало биографии. И первая могила. Покойный — вечный сторож. Ему не о чем заботиться. Некуда уезжать.
Дашка сдержанно поздравила новоселов с прибытием, пожелала г\м здоровья и тепла на новом месте. Не захотела присесть, отведать хлеб-соль в семейном доме. Не приглянулась, не пришлксь ей по душе хозяйка дома. И Дашка, сославшись на занятость, поспешила уйти.
Проходя мимо барака фартовых, невольно остановилась. Законники, словно озверев, колотили троих кентов, выпустивших живыми из барака следователя и участкового.
Баба не знала причины яростной трамбовки. Она лишь прикрикнула, хотела остановить взбешенных мужиков и не приметила, кто из них швырнул камнем в нее, кто попал в голову.
Дашка потеряла сознание сразу. Она не видела толпы работяг, бежавших тут же. Кто их позвал? Может, увидели сами. Возможно, испугались чего. Но, увидев Дарью, онемели от удивления:
— Камнем в бабу?! За что?!
Работяги загудели. Их становилось все больше. Гнев одного заражал десяток других. Катился волнами по собравшейся толпе. И кто-то, не выдержав, крикнул:
— Кроши их, мужики! Вломим им по самую задницу! Чтоб неповадно было баб задевать!
Будто кто-то злой рукой пороховую бочку поджег. Толпа работяг кинулась на барак воров, успевших скрыть драчунов.
Зазвенели разбитые стекла, взвыли выламываемые двери, задрожали стены барака, окруженного со всех сторон.
Работяги, поднатужившись, толпой ломились в дверь, матеря фартовых так, как никогда ранее.
Вот рослый вальщик с разбегу ткнулся плечом в дверь. Та, охнув, выронила засов, разинула щербатый рот, распахнулась. Толпа работяг хлынула в барак, подстегиваемая злобой, местью.
И сошлись условники лицом к лицу. Кулаки заходили. Там громила-вальщик поддел на кулак медвежатника, тот, хряснувшись спиной о шконку, глаза закатил под лоб. А вальщик уже стопорилу на гоп-стоп взял. Разделывал, как пенек. Труху выколачивал. Да так, что у фартового из глаз искры снопами полетели. Фартовый матом поливал мужика. Вальщик, терпение потеряв, в подбородок кулаком врезал. Стопорила, зубами лязгнув, взвыл от боли. Сам себе язык откусил.
Чокеровщик в ухо майданщику заехал. Тракторист законника из-под шконки выволок. За горло прихватил.
Кто-то головой фартового угол пробивал, чьи-то пальцы вцепились в шею, ноги, колени, головы, кулаки — все в ход пошло.
Вон бульдозерист заломил чью-то ногу за ухо; одолел, на радости, сдурев, орал:
— Я тебя, козел, заставлю через уши сраться!
Сучкорубы дружно, словно на деляне один ствол, отделывали налетчиков. В угол зажали. Тем не развернуться, не выкрутиться.
А на проходе, у самых дверей, мокрушника толпа приморила. Кто-то печень-почки отбивал, другие — глаза выбить норовили. Упасть — и то некуда. Руки завернули. Кто-то в пах въехал с лихостью. А вот и «солнышко» кулак достал. Зубы давно выбиты, выплюнуть не дают. Голову на осколки крошили.
А худого, что в Дарью камень кинул, с комфортом на шкон- ке трамбовали. Уши оторвали. Нос — больше рожи. Вся физиономия в лепешку расквашена. Руки выкручены. Ребра ногами ломали. Кто-то на животе в сапогах гулял. Перед глазами — кулаки и радуга огней.
Даже старого сявку не пощадили. Всего искромсали в клочья. Кому нужно интересоваться, виноват иль нет? Живешь, дышишь с фартовыми — значит, виноват. Голубятника, решившего выскользнуть в выбитое окно, кто-то за ноги приловил и — об стену, держа за ноги…
— Козлы паскудные! Пидеры вонючие, сачки мокрожопые! — слышалось со всех сторон.
Сотня фартовых отбивалась, как могла, до последнего. Ни звука, ни слова о пощаде никто не обронил. Работяг впятеро больше…
Они долго терпели обиды от фартовых Налоги и зуботычины, унижения и оскорбления, откровенный грабеж. Вот и кончилось терпение. Переполнилась чаша. Нужна была последняя капля. Ею стала Дашка. И теперь — не помирить, не угомонить, не остудить вскипевшей разом злобы. Она помутила разум и рассудок. Из придавленной униженной серости, которой помыкали фартовые на каждом шагу, выплеснулось достоинство, гордость, личности, мужики.
Кто сказал о правилах в драке? Они соблюдаются обоюдно. А если тому предшествовали годы терпения, о каких правилах можно говорить? Запрещенные приемы? А кто их запрещал? Врезается нога в пах фартовому, который обещал трамбовку за припрятанную от налога пачку папирос.
Раздирали ноги, выламывали руки. Кто жив, тот дрался, защищался либо нападал.
Лопнувшее терпение всегда срывает кулак. Фартовые не ожидали такой развязки. Они не тронули бы Дашку, не заметь она их драки. Знали о ней — она донесет участковому. Вот и хотели прогнать, припугнуть. И попали в нее. Теперь приходится отдуваться за все разом.
В бараке пахло кровью, разлитой парашей. Грохот драки не стихал. И вдруг, как гром, автоматная очередь поверху, в дверях — милиция…
Все разом стихло. Застигнутые на месте работяги еще не успели остыть. На лицах многих — синяки, кровь, ссадины. Порванная одежда. В глазах злоба не улеглась, кипела ключом.
— Выходи по одному! — приказал кто-то из милиционеров. — Строиться!
Условники стали по бригадам.
— Бригадиры — в дежурную часть! Остальным быть на месте!
Условники до ночи простояли на улице под охраной, пока милиция выявляла зачинщика драки. А когда работяги-бригадиры обсказали все как было, заместитель Дегтярева отправил их в бригады, но придержал двоих бригадиров фартовых. С ними разговор был особый.
Давно ушли отдыхать работяги в свои бараки. И лишь фартовые почти до рассвета стояли под стражей: не пошевелись, не переступи с ноги на ногу. Каждый вздох на слуху, всякое движение заметят. И тогда… предупреждать не станут.
Понимали это и бригадиры фартовых. Не кололись, не выдавали мокрушника, бросившего камень. Проще взять вину на себя. Но им не поверили. Рассмеялись в лицо.
Атам, перед бараком, стояли воры под стражей. Часы прошли. А бригадиры молчали.
Утром фартовых увезли на деляны под усиленной охраной. Давно такого не было. Отвыкли условники и вот опять терпеть надо.
Едва с работы вернулись, поели, как их снова из барака и опять по стойке смирно — битых три часа!
«Если бы не начавшийся дождь, до утра продержали бы», — усмехнулись милиционеры, загоняя фартовых в барак, пообещав: когда вернется Дегтярев, то вытряхнет фартовых из Трудового в зону жир протрясти. И если они сегодня не назовут виновного, завтра все вместе отбудут на Колыму.
У дверей бараков, как когда-то в зоне, дежурила милиция. Следила за каждым.
Давно бы попытались расправиться с ними фартовые, но понимали — кулаками против пушек не попрешь.
А работяги строили дома и словно не замечали происходящего.
Дашка, походив два дня с повязкой, вернулась на работу.
И лишь Дегтярев не приезжал из Поронайска. Что его там задержало, не знал никто.
Дашка, после того как упала перед бараком, ничего не слышала и не знала. Ее унесли в хибару двое работяг, положили на постель и привели медика. Тот осмотрел, промыл, прочистил ссадину и, наложив повязку, сказал, что ничего опасного, мол, Дарья скоро встанет. Так оно и случилось.
Дашка не знала, что драка вспыхнула из-за нее в бараке фартовых. Она отлежалась дома. Одна. Никто, кроме медика, не зашел навестить ее. И баба, проходя мимо дежурной части, не увидев Дегтярева, впервые осмелилась спросить о нем у ре- бят-милиционеров. Те, плечами пожимали: сами не знаем, не звонит. Ждем.
А участковый тем временем присутствовал на суде над Тестем.
Бывший бугор Трудового сразу приметил в зале участкового и дрогнул сердцем, поняв, что приговор ему вынесут самый что ни на есть суровый.
Судила Тестя выездная областная коллегия.
Василий, сидя понурившись, внимательно слушал обвинительную речь прокурора.
«Ну, гад, на всю катушку тянет. Ишь, заливает. Вроде хуже меня на свете нет ни одной паскуды. Все дерьмо наружу вытащил. И размазывает. На понимание бьет. Для убедительности. Да они все твои кенты, эти судьи. А то не доперло до меня!»
Потом Тесть словно отключился.
Вновь осознал, где находится, лишь на выступлении адвоката. Тот встал уверенно и заговорил негромко. Но его слушали все, затаив дыхание. И только обвинитель несогласно усмехался да качал головой.
Дегтярев внимательно вслушивался в каждое слово защиты, иногда смотрел на Василия, словно увидел его впервые.
Когда все присутствующие в зале встали, ожидая оглашения приговора, у Тестя заныло внутри. Не первый раз, не внове ему эта процедура, но тогда он был моложе, беспечнее. Теперь же словно что-то надломилось в нем. Устал, наверное. Вот и барахлит нутро. Откуда-то сердце объявилось. Век о нем не слыхивал. А тут с чего завелось? Болеть вздумало, едри его в качель, так некстати.
Да и как не заболеть здесь, если вчера Цыпу увезли. Под вышку подвел его обвинитель. И суд сказал, что приговор обжалованию не подлежит.
Держался мужик до последнего. Виду не подал. А вернулся в камеру и впервые взвыл. В тюфяк. По-волчьи. До самого вечера. И хавать не смог. Всю ночь смолил махорку. Аж зеленым стал от дыма и горя.
Когда ему велели собраться на выход, к Тестю подошел:
— Прости меня. Ты последний кент, которого я видел в жизни. Не все гладко у нас склеилось, ну да ты не держи камня на меня. На мертвых нельзя базлать. Их прощают. И мне мое — отпусти. Виноват я перед всеми. За всех вас, моих кентов, молиться буду. Там, наверху. Чтоб пуля облетала, чтоб смерть обходила. А ты — дыши. И за меня. Тебе теперь легче будет, — потрепал по плечу и вышел из камеры. А вот лицо его, глаза, как тень, навсегда с Тестем остались.
— Поздравляю, — услышал бугор над ухом внезапное. И удивился,| заметив пустеющий зал: — Я, честно признаться, даже не рассчитывал на такой успех, — улыбался адвокат. И долго не мог поверить, что не слышал Тесть о мере наказания. — Три года в зоне усиленного режима — это успех! Если учесть статью да прежние судимости, вам просто повезло! — радовался адвокат.
Тесть кивал головой, туго соображая, что нужно сказать или сделать в этом случае.
Но вдруг жгучая боль, как стопорило из подворотни, скрутила мужика. Он открыл рот, будто хотел что-то сказать иль продохнуть, но боль опередила.
— Симулирует, гад, — услышал Тесть, приходя в сознание.
— Нет. Этот не таков. Фартовый, без лажи. Я его давно знаю. Такие умирают молча. Помогите ему.
Василий не веря собственным ушам узнал голос Дегтярева.
— Он от вас сюда загремел?
— От нас, к сожалению. Это его ошибка и мой недосмотр, — удивлялся бугор словам участкового.
А когда Тесть пришел в себя, участковый заговорил с ним как ни в чем не бывало:
— Одумайся, Василий. Три года — не так много. Хотя с учетом того, что пробыл в сизо, тебе теперь лишь два с половиной года отбывать. Завязывай с фартом. Жизнь — не баруха. Не всяк день звонкой монетой отмеришь. И тебя уже валит с ног. А значит, пришло и твое время линять из «малины». По возрасту. Когда одумаешься — приезжай в Трудовое. К нам!
— Заместо овчарки, какая от старости накроется? Так я ж тоже старым становлюсь. Не смогу на гоп-стоп своих кентов для тебя брать.
Участковый рассмеялся, услышав знакомое. Иного не ждал от бывшего бугра.
— Я тебя своим заместителем по криминалистике возьму, а ловить кентов есть кому и без нас. Вон опять двоих привез. Твои. Нашего, Николая, убили. В тайге…
— Кто? — побледнел Тесть.
Когда участковый назвал имена, Василий отмахнулся. И лишь по кликухам сразу вспомнил.
— Знаю, за что Колун замокрил легавого. Давно он за ним пасся. Все не фартило.
— Чего ж не предупредил? — обиделся Дегтярев.
— Я не фраер, не стукач. Фискалом не был.
— Уж лучше б меня. Зачем его убили? Ведь я годами рядом был. Этот — всего несколько месяцев! Никого не обидел. Самый воспитанный, грамотный сотрудник был! — вырвалось у Дегтярева.
— Ни хрена не грамотный. Пень он, а не мужик. Неужели не знал, что с мусульманином дело имеет? Зачем при всех свиньей назвал в бараке, когда тот на пахоту не хотел? Ты его как хошь полощи, хоть козлом, все стерпел бы и забыл. Но не свиньей. Это для них — западло. Любого пришьют. Усек? То-то! И тебе наука! С мусульманином в «малине» много разборок было. Но называть свиньей даже я не стал бы. Мне мой калган еще нужен был. А легавому — помехой стал. Отговорить Колуна, кроме смерти, никто не мог. Он его годами бы пас и укараулил бы, накрыл. То — как два пальца обоссать, не темню, — сказал Тесть, за которым уже пришла машина из зоны.
Тесть, проходя по двору сизо, услышал, что его окликнули из-за зарешеченного окна. Он видел, как насторожился охранник, сопровождавший его в машину, на суд. Теперь понял Василий, кто окликнул его. Конечно, Колун…
Знал бывший бугор: если Колуну дадут срок, в любой зоне, куда бы ни направили, фартовые примут его в закон. Признают своим лишь за то, что убил тот легавого. Даже не спросив за что.
Но вряд ли отделается фартовый сроком. Именно потому, что пришил мусора, упекут под вышку. Чтоб другим неповадно было. Не первая судимость… Это тоже учтут. Вспомнят все грехи. И валяй, Колун, на тот свет. Там все равны.
Тесть и оглянуться не успел, как оказался в зоне. Здесь все привычно и знакомо. Едва закрылись ворота, Василий понял- он — за запреткой. Зону держали воры. О том он слышал много раз. Знал: больше его не отпустят в Трудовое. А потому придется тут звонковать. И, если доживет, отсюда выйдет на волю.
Пока дело смотрел начальник зоны, Тестя держали в дежурной охраны.
Ну вот и все. Ему выдали спецуху, и охранник, указав на дверь, скомандовал:
— Вперед!
Тесть вышел во двор зоны.
В бараке, где его оставил охранник, было сыро и сумрачно. Все зэки на пахоте. «Значит, к работягам сунули», — догадался Василий и, выждав, пока охранник исчезнет, решил сам найти фартовых в зоне.
— Ты, мурло, куда прешься? — услышал над ухом родную музыку.
— Тебе не ботал, падла! Всякий козел тут вякает! А ну, колись, где тут бугор паханит? — спросил уверенно Тесть.
С нар зашуршало торопливо. Голопято стукнувшись в пол, тощий шестерка спешно шмыгнул мимо Тестя в темноту. И вскоре к бугру подошли фартовые.
Трое из них узнали Тестя.
— Прихилял! Кент, едрена вошь! — обрадовались законники и поволокли Василия в угол фартовых.
— Чифирнешь? — спросил одноглазый ворюга.
— Хавать дай Тестю!
— Пузырек волоки!
— Вчера все выжрали. Где возьму? — стонал шестерка.
— Хиляй к бабкарю. За стольник нарисует, — вытащил купюру одноглазый, и сявку как ветром сдуло.
Тесть сидел среди своих. На душе тепло, спокойно. В воровской зоне не страшны три года.
Внезапно из-за спин законников лохматый старик объявился.
— Ох-хо-хо! — рассмеялся скрипуче. И, указав на Тестя, сказал: — Этого падлу все фраера петушили в сизо. Какой он законник? Пи дер вонючий!
Кусок застрял в горле Тестя. Кенты схватили за шиворот старика, на Василия уставились.
— Верно ботает козел? — потребовали озверело.
Тесть рассказал все как было. Ничего не утаил. И о том, как его скрутили сворой, как трамбовали и, беспомощного, истязали кучей.
— Ты тут сопли на кулак не мотай. Не дави на жалость! Как ты, козел, уронил свое имя, так и очищайся! Законник сдохнуть должен иль тех лидеров размазать. Всех до единого. Тогда он фартовый. А покуда они дышат, ты — пидер. Вали отсюда! И не клейся к нам! — багровели лица законников.
— Любого из вас, падла буду, мусора к обиженникам кинут. И вы, как я, ничего не сможете! Сколько фартовых в сизо ожмурили себя из-за того, счету нет. Урон лишь «малины» несут. А легавым то и надо. Раскусили наш «закон — тайга». Скольких кентов тем загробили! Теперь и вы им поможете! Со мной. Чем же вы мне файней легавых? Те к обиженникам толкнули, вы — тоже! Иль гоноритесь, что сами не побывали в моей шкуре? Клянусь свободой, хоть кого из тех накрою, ожмурю на месте! Без разборок.
— И ожмури! — поддержал кто-то.
— Не меня выпираете! А всех, кто в моей шкуре нынче дышит! Измельчали фартовые! Нет средь вас законников. Одни фраера! — встал из-за стола Тесть.
— Фраера, но не пидеры! — вякнул старик, сдавленный за шиворот.
— Ожмуриться самому — мелочь. Ты попробуй заставить себя дышать после всего! Дышать, чтоб дышала «малина» и кенты. А разделать козлов — сумею. Покуда не жмур — все помню! — сделал шаг от стола.
— Верно ботает Тесть! — поддержал Василия кто-то из фартовых.
— Сход надо созвать. Как он трехнет, так и будет, — сказал грозный медвежатник — бугор зоны и ее хозяин.
Василий ушел в свой барак, кляня по пути Трудовое и Дегтярева, сунувшего его в сизо, как головой в парашу.
А участковый тем временем возвращался из Поронайска в Трудовое с очередным выговором. Вместе с ним ехали в поезде пять семей — новоселов Трудового.
С детьми, старухами ехали люди обживать новое место. Какое оно? О Трудовом многие знали лишь понаслышке.
Большинство решились переехать не с добра. От нужды бежали. Она согнала с обжитых мест. Невмоготу прокормиться было. Вот и подались куда глаза глядят. На слово вербовщику поверили. Тот словами, как деньгами, сыпал. Золотые горы обещал. Гарантировал рай земной, беззаботный и безмятежный. И поверили люди в сказку. Даже шамкающим старухам захотелось увидеть своими глазами сытый, теплый, устроенный дом. Порадоваться за детей и внуков — себе многого не хотели. Теплую печку да хлеба вдоволь.
С любопытством глазели в окна новоселы.
— А и правду сказал вербовщик, места тут и впрямь необжитые. Сколько едем, ни одной избы. Все пусто.
Сопки и те дремучие, как я, — признал старик в рыжей кацавейке, подойдя к Дегтяреву.
Поезд, дотащившись до Трудового, прокричал голосом охрипшего лешака и вскоре задремал у перрона, ожидая, пока освободят его брюхо переселенцы.
А они вытаскивали из вагонов узлы, мешки, чемоданы. Сновали от вагона к вагону, торопя друг друга.
Вскоре их развезли по домам, определив каждой семье свое жилье — новое, соскучившееся по человеческим голосам.
И вербованные поверили в чудо. Ведь вот враз дом получили. Не лачугу, не хибару, доживающую свой век. А настоящий новый дом. С сараем и участком. И подъемные за проезд выплатить обещают немедля — завтра утром. За каждого члена семьи, привезенного сюда, оплатить дорогу. Даже не верится, что здесь, в чужом краю, с ними считаются.
Глава 6
Не спал в эту ночь Дегтярев. В прокуренной дежурке шел у него невеселый разговор с Кравцовым, назначенным следователем прокуратуры.
Тот сел поближе к печке, пил чай мелкими глотками. Спрашивал, спорил, слушал.
— А я их знаю! Чуть дай свободу, жди новых происшествий. Они любое человечье проявление расценивают как беспомощность. Сколько раз на этом горел! Вся шея бита. Не верю я им, никому. И с вами не могу соглашаться. У нас не гимназия, тут условники созревают для свободы. Сами видите, что и нынче отсев есть. И немалый. Не по нашей вине! Нам — только выговоры лепят. За недосмотр! А как я могу уберечь от преступления, если иные гады жить без того не могут? У них суть на том замешена. С детства. Он иначе дышать не умеет. Его с пеленок просмотрели! Как я их, постаревших, переделаю? Они уже по три-четыре судимости имеют. Никто с ними не сладил до меня. Это ж мусор — не люди! — кипятился участковый.
— Вот отсюда и начались, Сема, твои ошибки. И не только твои, а и всех прочих, кто был до тебя. Человек — не мусор. Он — продукт общества, своего времени. Сам по себе никто не становится преступником. В том и наша вина есть, — отхлебнул чай Кравцов.
— Демагогия это все. Что, я заставил Тестя убивать Никиту? Иль Колуна на Николая натравил?
— Не натравил. Но — виноват. И в чем, скажу откровенно. Не кипятись ты. Выслушай, — оборвал срывавшееся возмущение Кравцов; закурив, заговорил: — Ты в Трудовом не новичок. Знаешь условников не только по именам, а и их законы, обычаи. Должен был предположить, что Никиту вместе с тобой выслеживали. И точно так же, как ты им, не доверяют тебе фартовые. А в результате погиб человек. Жаль. Но ты в его смерти тоже виноват. Добрые отношения с милицией зэки и условники расценивают не иначе как стукачество. А иного ты не доказал людям. Не сумел. Потому что фактор недоверия обоюден. Учти, что условники у тебя находятся в особых условиях. У них прав на сомнение не меньше, чем у тебя. Да погоди ты, не перебивай! Умей выслушать. Я не отчитываю. Высказал свое мнение. К сожалению, твои промахи — ошибки многих. Это — самое плохое. Цена ваших просчетов велика — жизни. Это не оправдать, а переосмыслить надо. Но, видно, уж не сумеешь. У тебя в работе свой штамп. И ты, прожив почти до пенсии, не сможешь согласиться, что он неверный. Признав, надо делать вывод глубже: жил неправильно. Не помогал людям. Вредил. И я на месте твоего руководства дня бы тебя не задерживал, отправил бы на отдых.
Дегтярев вскочил из-за стола взъяренный.
— Ну, знаете, я много раз рапорты подавал! Не держусь за это место. Я не нянька здесь! И не институт благородных девиц у меня! Вы сами имеете представление о работе с условниками? Вы о ней только понаслышке, наскоком-знаете. По верхам! Вас бы в мою шкуру!
— Я не дилетант. И следствие далеко не легкая работа. Но у меня ни одной висячки за все годы. Ни одного необоснованно возбужденного дела нет, и незаконных арестов на своем счету не имею. И в Поронайск, как тебе известно, меня на укрепление кадров прислали. Не с новичком говоришь. Хочешь, чтоб тебя хвалили? Пусть этим другие займутся. Хотел знать мое мнение, я его высказал! То, что думаю. И не жди от меня похвал, Семен. Хвалить тебя лишь за то, что живешь в Трудовом, не стану. Тебе не только условники, но и штат доверен. Молодые ребята! Ты их учить обязан, беречь. Но не умеешь, не способен.
— Может, вы научите?
— Не язви, Сем! Мы с тобой одной школы. Но отношение к делу разное. Не подсказал ты Николаю, как важно учитывать индивидуальные особенности личности осужденного. И не только ему. А ведь знал. Сколько лет в Средней Азии работал? Не секрет для тебя обычаи. А вот рассказать, предупредить не смог. И опять потеря.
— Всего не предусмотришь. Хоть три жизни проживи — две в ошибки уйдут. Да и вы, Игорь Павлович, пока опыта набирались, небось не раз лоб в шишки, а лушу в синяки отделывали, — невесело усмехнулся Дегтярев.
— У меня? Да знаешь, ошибкой это не назову. Но до сих пор помнится, — вздохнул Кравцов.
— А почему вы с должности в пятьдесят первом полетели? Тоже, наверное, не за доброе? — спросил участковый.
— И тебя просветили? Ну что ж, того не стыжусь. И верно. Работал прокурором в Магадане. Недолго, правда. Всего три месяца, — улыбнулся Кравцов.
— А чего, ж так мало?
— Больше не стоило, — отмахнулся человек и отвернулся к печке.
— А что случилось там, Игорь Павлович? — спросил Дегтярев тихо, участливо.
Кравцов открыл дверцу печурки: уставившись в огонь, грел глаза и душу. Вопрос, как больная память, морозил. Не раз его задавали, не щадя человека. И вновь вспоминал:
— Партию осужденных привез тогда пароход «Иосиф Сталин». Без малого пятьсот человек. Без предварительного предупреждения, как делалось обычно, чтоб успели зону подготовить: жилье обеспечить и с продуктами управиться. Я, понятное дело, возмутился. А сопровождавший заключенных, старший охраны, протянул мне секретный пакет. Толстенный, тяжелый. Ни на одного арестанта дел не было. Необычным показалось мне это. Вскрыл пакет. В нем пачка приговоров. На привезенных. Всех — к расстрелу… Требовалось немногое — моя подпись и отправка к месту исполнения приговоров…
Дегтярев головой покачал.
— Что бы ты сделал в этой ситуации? — внезапно спросил Кравцов.
— Не знаю. Но, наверное, выполнил бы указание сверху, — признался честно.
— А я не смог. Ведь даже не суд приговоры вынес, а особая тройка. Не видя дела, не изучив его, я, юрист, какое имею право согласиться с приговором об исключительной мере наказания? Почему у меня кто-то отнимает функции прокурорского надзора и ставит в роль пешки! Вот и взбунтовался, что называется. Отправил арестованных в Сеймчанскую номерную зону, а по инстанции телеграммой попросил дела прислать. На всех… Вскоре прислали… Ордер на мой арест. И увели из дома ночью. Но везти некуда. Хуже Колымы что есть? Даже смерть в сравнении с ней — награда. А на Колыме меня все знали. Я до прокурорства следователем там работал много лет. Бросили меня в следственный изолятор Магадана, объявив пособником изменников и врагов народа. С такой формулировкой ниже вышки не дадут. Это я понимал. — Кравцов закурил. И продолжил: — Вот тут-то впервые познал, каково оказаться в положении арестованного без вины… Кинули меня в сизо. На поляну, как шутили арестованные. Не мне тебе объяснять, как спится на голом цементном полу. При том, что ни сесть, ни лечь негде. А харчи — двести граммов хлеба да кружка едва теплой воды на весь день. Под носом параша. Вши на третий день заели. С непривычки. Полгода меня там продержали. И каждый день — на допрос. Сколько мордобоя выдержал — не счесть. Не только я, конечно. Все, кто вместе со мною был. От меня признаний добивались. Что я завербован теми, кого и в глаза видеть не мог. Но не добились. И то ли устали, то ли интерес поугас, но внезапно в покое оставили. Я так хотел тогда заболеть, чтоб меня из сизо в больницу перевели. А нет, так умереть. Но никакая хворь, как назло, не брала. И вдруг через месяц покоя вызывают. Снова, думаю, душу начнут выколачивать, ан нет, с вещами… Значит, в расход. Кто-то нашелся послушный, подписал мне приговор, думаю.
Дегтярев заерзал на табуретке.
— Да ничего, Сем, не смущайся. Таких много было. Иначе кто бы указы да приказы исполнял? Но меня не к вышке, на двадцать пять осудили. И пошел я в зону… Попал к тем, кого от расстрела сберег. Занявшись моей персоной, кто-то в гневе о них запамятовал. А начальник сказал людям. Я с ними четыре года под одной крышей жил. До реабилитации. А когда вышел, предложили мне восстановление в должности. Прежней. Но я от нее как черт от ладана! Не нужно мне прокурорство! Не мое это место. Потому что и у меня лишь одна жизнь. Чем заметнее должность, тем больше завистников, опасностей, тем меньше здоровья. Я из областной прокуратуры сам в район просился. Не по принципу незаметности, поверь. А потому, что на местах должны работать люди, знающие свое дело. Так-то, Сема. Считай моей ошибкой иль глупостью, но сбереженные пятьсот жизней такое не подтвердят. Многому меня эти люди научили. Тому, чего никогда бы не постиг, не побывай в той шкуре. Потому таких, как ты, увольнял бы без жалости. Нет средь людей мусора!
— А фартовые? Законники? Их давно ли работать заставили? Паразитами за счет других жили! Их мне тоже людьми считать? — побагровел Дегтярев.
— Чего кричишь? Не дави голосом. Это не доказательство правоты, а слабость твоя. Фартовыми недоволен? Их на Колыме многих знал. Интересные, любопытные ребята встречались. И что удивительно, ни один не похож на другого. Каждый — личность.
— Где у них личность? Одни хари, — сплюнул участковый.
— Смотри, какой эстет! Да ты на себя в зеркало давно ль смотрел? Чем ты лучше? Вот ты, не дрогнув, подписал бы мне приговор. А фартовые, шалишь, друг друга не убивают. Особо те, кто в законе. Да, преступники, но не убийцы. А вот мы, Сем, в сравнении с ними иногда хуже зверей. Даже по отношению друг к другу. Хотя бы на моем примере. Разве я не прав? Кстати, законники, узнав, кто я и за что осужден, не раз помогали мне выжить. Хотя среди тех, пятисот, ни одного вора не было. Все как один — политические. А потому и теперь говорю: человек человеку помогать должен. Жизнь и без постороннего вмешательства всякого накажет. Сумей выжить и выстоять.
— Так я и не понял, чего же вы от меня хотите? — спросил Дегтярев, искренне разведя руками.
— Такое не дойдет до тебя. Поздно, Сема. Лишь битый знает цену боли. Этого словами не объяснишь. Сердцем понять надо. Да и то если оно не слепое. А в нашем возрасте, если тепла в душе не осталось, лишний грех на душу нельзя брать, надо хотя бы этого бояться. Чтобы живые не проклинали мертвых за ошибки. I
— А мертвому какая розница? — удивился участковый.
— Безнадежный ты, Дегтярев. Как тундра. Сколько ни грей, тепла не чуешь. Бесполезно с тобой говорить.
— Это почему же? Даже условники так не считают. С некоторыми я в очень хороших отношениях. Кентуюсь, можно сказать. А иные даже пишут мне. Со свободы. Докладывают, как- устроились, чем занимаются.
— Вот когда не докладывать, а делиться, советоваться начнут, тогда и поговорим. Твои официальные запросы — не потребность души, а долг служаки. Я бы тебе не писал. Не поверил бы…
— Это почему же, Игорь Павлович?
— Жизнь твоя как сыр в масле кувыркалась. Потому что вслепую, послушно жил. Нигде бока не наколол, сердце не болело. За других. Так и живешь как во сне. Смерть придет, а ты и не увидишь. Со спящей совестью и ленивым сердцем жизнь прожил. Оттого ни себе, ни другим не в радость…
— О том не вам судить, — буркнул участковый.
— Ну а как ты печника не уберег? Ведь ему до освобождения меньше года оставалось. И его убили. Ты не знаешь — кто и за что? А времени немало прошло. Умел лишь пользоваться его услугами, — упрекнул Кравцов.
— У меня нет фискалов. И Кузьма не был моим стукачом. Мастером был хорошим, человеком. Его мне как родного жаль. Но искать убийцу обязано следствие. Почему прокуратура дело заволокитила, вас надо спросить. Сам понимаю, что время вы упустили. Но за Кузьму ни с чьей шкуры не слезу, пока не найдут, не поймают убийцу.
— А я для чего здесь, по-твоему? — отозвался Игорь Павлович.
— А я думал, только мою работу проверить приехали.
— Это не входит в мои служебные обязанности.
— У нас кто вкалывает, на того все шишки! Орденов не ждем, — буркнул Дегтярев.
— Давай, Семен, чайку заварим. Свежего, покрепче. Я в зоне Сеймчанской на чае выжил. Он от всяких болячек выручал. По тому, каким чаем угощали, знали, что за человек, — улыбнулся Кравцов.
— Это как же так? — удивился участковый.
— А вот так и понимай! Казалось бы, что общего между вором в законе и политическим? Скажешь — ничего общего! Ан и просчет твой. И те, и другие никогда не станут пить слабо- заваренный чай. Не воспользуются стоялой заваркой, стылым чаем. Только крепкий, только с ключа. Потому что чай сон отшибает, мозги заставляет работать, сердце двигаться быстрее. И главное, никакого вреда здоровью. Наоборот, все вредные микробы убивает. Оттого люди умные пьют только крепкий чай.
— Выходит, законники самые умные в Трудовом. Трехлетний запас чая за три месяца сожрали! А я и не думал, что у них мозги зрели, когда они на деляне чифирили, — сполоснул заварник кипятком Дегтярев.
— Воры в законе никогда не чифирят. Плохо ты осведомлен, Сема. Фартовые не есть законники. У них тоже своя иерархия. В фарте и стопорилы, и голубятники, домушники, майданщики, форточники, фарцовщики, медвежатники и карманники, тихушники и барыги. Но далеко не все из них — воры в законе. Это воровская элита. Они на особом счету. По мелочам не работают. Не убивают. Лишь в исключительных случаях.
— Э-э, бросьте, именно законники прежнего участкового Трудового убили, — засыпал заварку Дегтярев.
— Извини, Сема. Но убить легавого для любого фартового — кайф. И тут — исключение специально для вас сделано всеми «малинами».
— Тьфу, черт! И вы туда же! Да что ж мы, проклятые, что ли?
— Уж о том законных спросите. Я лишь о чае! Так вот, чифир пьет перхоть, то есть всякая фартовая шпана. Кайфуют, балдеют, когда навара нет, клевых дел не обламывается. Иль когда приморены. Все потому, что под кайфом время быстрее летит. Но воры в законе себя не уронят, помои не жрут, не хавают — на их языке, А крепкий чай даже очень уважают. Слабый пьют те, кто на воле скудно жил. Во всем себе отказывал. И заметь, такие люди либо тугодумы, либо неудачники. У них всегда слабое здоровье и хлипкая натура. Я имею в виду северян. Но это не относится к женщинам.
— Там коренных сахалинцев нет и не было. Все приезжие, недавние. Разве только каторжники. Но и они свой, особый чай признают, таежный.
— Послушай, Сем, а твой лесник-каторжник долго держал у себя сбежавших зэков? — спросил Кравцов.
— С зимы. До дня ареста всех троих.
— Странно. Я всех каторжников Сахалина знаю. Но ни разу не слыхал, чтобы кто-то из них потерпел над собой издевательства безнаказанно. Это самый добрый, но и злопамятный народ.
— Возраст учтите, Игорь Павлович. Трофимыч уже на ладан дышит. К тому же одинок.
— Опасно старика без защиты оставлять. Не ровен час, всякое случиться может…
— Я спокоен. Именно потому, что знаю фартовых. Они никогда не вернутся туда, где их накрыли, — выпалил Дегтярев.
— Я знаю другое. И тоже из закона: никто из заложивших не должен дышать, покуда жив хоть один фартовый.
— Но Трофимыч не закладывал. Кузьма сказал. Лесник, наоборот, за укрывательство предупрежден. И фартовые знают: не он их засветил. Мы и его тогда сгребли вместе с ними.
Кравцов держал в руках чашку чаю, хмурился, думал о чем- то своем.
— Игорь Павлович, вам теперь приходится встречаться с теми, с кем в зоне были вместе на Колыме?
Кравцов словно проснулся:
— Довольно часто вижусь. Со многими.
— И с законниками?
— Конечно. Только мы с тобою по-разному их воспринимаем, Семен.
— Но как иначе можно понять преступника? Мне мое убеждение второго толкования не подсказывает, — съязвил Дегтярев.
— Видишь ли, законники в твоем понимании — уголовники, преступники, мусор.
— А кто ж еще? У меня их сотня, а-мучений с ними больше, чем с целым городом. И это те, кто из зоны вышел. На свободе они совсем негодяи. Их нельзя отпускать. Будь моя воля…
— Не дали боги тебе роги. И на том спасибо. Твоя бы воля, ты всех к стенке и в расход. Одних — по убеждению, вторых — по приказу… Да кто жить останется? Дегтяревы? Которые всех под свой штамп будут подгонять?
— Игорь Павлович, а как можно представить юриста, да еще работника прокуратуры, в друзьях с законниками?
— Ты знаешь, Сем, они даже помогают мне.
— Разбойничают, а вы тут же раскрываете их.
— Хамишь, участковый. За такую практику легко на перо сесть. Я ведь имею дело с бывшими законниками, завязавшими с «малиной». И во многом мои убеждения помогли им. Чем горжусь немало.
- Может, хоть один общий знакомый есть у нас7
— Не исключено. Кита знал?
— Нет, — подумав, уверенно ответил участковый.
— Мурло? Или Пикового?
— Не слышал.
— А Кореша знал?
— Нет, не довелось.
— Скрипача?
— Скрипача знаю! Он, гад, у меня в Трудовом три года был. Все нервы на нитки измотал! Не человек, сатана! — покраснев, негодовал Дегтярев.
— Да будет тебе, Сем! Прекрасный человек! Он теперь в Южно-Сахалинске работает. Сразу на трех должностях. И главная — наш эксперт. По делам особой категории. Уж от него ничто не скроется. В татуировках разбирается отменно. Знает символику каждой лучше таблицы умножения. Способы, методы и средства убийства насквозь видит. С его помощью три «малины» взяты. Без единой потери с нашей стороны. Тихо и красиво. А главное, Скрипача не засветили.
— Что-то не верится мне, — покачал головой Дегтярев.
— Я что же, вру, по-твоему? Скрипача зовут Федором. Высокий, худощавый, брюнет. Лицо интеллигентное. Чистая, открытая улыбка, — описывал Кравцов.
— Вместо улыбки — оскал. Худой, так у меня в Трудовом все тощие, кроме бугра.
— Хорошо. Есть и особые приметы. На шее — крупное родимое пятно. Справа. Заикается при разговоре. Левша. А потому левая рука, если приглядеться, короче правой. На правой руке лишь на мизинце имеется ноготь. Рука была травмирована, много раз обморожена. И на ней, если разденется, кожа морщинистая, нездорового желто-зеленого цвета, без единого волоса. И еще одно. У Скрипача при ходьбе походка своеобразная, танцующая.
— Ну уж хрен! У меня он ползал, этот змей! — не выдержал Дегтярев. И добавил: — Я его, паскуду, до тошноты на делянах выматывал. До того, что с кровью до ветра ходил.
— Сам ты гад, Сема! Этому человеку цены нет!
— Странно, может, не о том речь? Но ведь точно — Федор.
У него фамилия еще чудная — Лапушкин!
- Лапочкин, — поправил Кравцов.
— Значит, он!
— Второго с такой кликухой нет. Это я точно знаю. Мы с ним давно познакомились. Три раза он через мои руки прошел. Так что старый знакомый. А тут я на станции своего друга провожал. Глядь, Федор'у вагона. К чемодану моего гостя приклеился. Я тихо его за руку взял. И посоветовал не дергаться. Мой друг так ничего и не понял. Вместе со Скрипачом мы его проводили, сказавшись старыми знакомыми. А потом всю ночь вместе. Поговорили. Спорили. Даже ругались. Два раза он хотел уйти, разобидевшись на меня. Но потом успокоился. Нет, тот разговор не стал окончательным. Но что-то в душу заронил. Семя сомнения зацепилось где-то. Ну и стал он изредка навещать меня. Потом влюбился он. И не повезло. Закон «малины» не позволяет иметь семью. Появилась первая трещина на сердце. Дерзким стал, злым. Кенты его ту девчонку убили. Чтоб глаза фартовому не мозолила. Вот тут и прорвало Федьку. Пришел ко мне. Насовсем…
— Он у вас живет? — удивился участковый.
— Поначалу. Очень недолго. Теперь'квартиру получил. Семья есть. На стройке крановщиком работает. Хороший заработок у него. Скоро второй ребенок появится. А нам помогает бесплатно. Ну еще, когда есть время, по вызову слесарит по квартирам. Тоже приработок. Семья у него дружная. Живут неплохо. Обеспечены.
— Волка в лес все равно потянет, — отмахнулся Дегтярев.
— Уже нет. Дочка есть. Теперь сына ждет.
— О Господи! Еще один бандит появится, — отвернулся участковый.
— Знаешь, Сем, когда Федор завязал с «малиной», я тоже не вдруг поверил. И когда устраивал его на работу, не надеялся, что застрянет Скрипач на стройке. Тем более что кенты так и кружили около него. А Федька то весь в синяках, то одежда в клочья. Но не жаловался. Однажды из бани вернулся — пальто на ленты порезано. Но — молчок. А вскоре поселили его в общежитие. Так кенты бывшие дебош в комнате учинили. И снова устоял. Фартовые решили убить его. Он понял. И намекнул мне. Мы Федю в Тунгор откомандировали. А сами вплотную «малиной» занялись. Целых три месяца из-под носа фартовые уходили. А тут Скрипач вернулся из Тунгора и помог нам! Да как! На хазе накрыли!
— Свою шкуру, выходит, спасал он? Не просто так помог? — вставил Дегтярев.
— Свою жизнь он и не потерял бы. Сам владеет пером лучше ложки. Да снова под запретку попадать не хотел. И таких, как мы с тобой, пожалел. Высветил. И не только эту «малину». Теперь — постоянный эксперт на добровольных началах.
— Повезло вам. Он многих знает. Еще больше знает сам. Но у меня бы никогда не сладилось с ним. Воевали. Кто кого. И чаще он верх брал. Потому что на его стороне все фартовые были. А я — один да злоба. Она в таких делах не советчик. У меня со Скрипачом однажды конфуз получился. Жаловались мне условники: мол, надо уборную построить на деляне, а то комары покоя не дают. Я и заставил Скрипача ее построить. Тот выполнил указание. Я пошел проверить. А Скрипач, скотина, закрыл меня снаружи на щеколду и ломом дверь подпер. Два дня я в той уборной просидел, покуда один из своих открыл меня. А Федька в столовой встретил и скалится: «На всю жизнь просрались, гражданин начальник?»
Кравцов, не выдержав, захохотал.
— Ты его, наверное, без наказания не оставил? — спросил, смеясь.
— Да нет! Не стал. Слово даю. Самому потом смешно было. Но отплатил гаду. Он же у меня бульдозеристом работал на участке. Я и отправил бригаду в Трудовое, не предупредив его. А он в село двенадцать километров пехом шел. Почти ночью добрался.
— Мелкая подлость. А вот у меня подследственным был такой вор, Мурлом его все звали. И впрямь безнадежный, так казалось. На деле поймали. В магазине. А чуть на допрос — прикидывался малахольным и начинал то стену зубами грызть, то в угол головой, а однажды сам себе живот гвоздем пропорол. Вбил в кишки кулаком, по самую шляпку. Я понимал, что прикидывается. И не обращал внимания на его фокусы. Он что только не изображал. Из-под себя жрал, лишь бы поверили в его сумасшествие. Наши следователи вскоре и впрямь его сторону приняли. Мол, с третьего этажа магазина выскочил, возможно, не только ребро и руку сломал, но и мозги потерял на лету. Но я его проверил своим колымским методом. Вошел в его камеру ночью. Схватил за плечо, кричу: «Фартовые! Линяй! Мусора на хвосте!» — рассмеялся Кравцов и добавил: — Мурло вмиг под нары. Во сне забыл, где находится. А когда понял, что его на арапа взяли, долго на меня обижался. Я же знал, что только спросонок человек не может врать. Такое годами проверено. Практикой.
— Скажите, Игорь Павлович, а вы Сову, часом, не помните? Встречался ли такой когда-нибудь?
— Знаю его, — нахмурился Кравцов и, налив чай, сказал невесело: — Он фартует много лет. Но в закон его не приняли.
А знаешь почему? Он не только в Трудовом, но даже в зоне сумел облажаться. Со своими. И спер из общака у законников золотой перстень. На большее не решился. Так вот, у него тот палец вместе с перстнем вырвали. Пометили, что называется. Во второй раз голову скрутить обещали.
— Значит, есть те, кого невозможно исправить? — поймал на слове Дегтярев.
— Единицы из тысяч. И то — не уверен. Нужны условия. Не те, что в Трудовом, а такие, где всякий поневоле будет вынужден взглянуть на себя со стороны. Вывод не промедлит… Такое уже случалось. Я видел, как зэки, попавшие в зону совсем случайно, становились ворами на всю жизнь. Видел, как рвали с фартом законники не на воле, где и отколоться проще, и уйти от мести кентов легче. Я видел, как решались и делали это в зоне. Живя в одном бараке с ворами. И люди те не поступались ничем. Ни именем, ни честью, ни заработком, ни даже пайкой. Решиться на такое казалось немыслимым. Выжить — безнадежным делом. Но выжил и вышед на волю человеком.
— Охрана помогла ему? — поинтересовался Дегтярев.
— Она ничего не знала.
— Видно, молодой был. Не завяз в воровской кодле? — интересовался Дегтярев.
— На третьей ходке завязал. Когда самому на пятый десяток перевалило, — ответил Кравцов.
— И как же это случилось?
— Был такой в Сеймчане, Мишка Пузырев. Из-за фамилии, верно, кличка у него была Пузырь. Отчаянный мужик. Одесский вор. Грабитель, гроза банков и сберкасс. Сколько магазинов обокрал — счету не было. Он и в зону прибыл не с пустыми карманами. Как умудрился протащить, ему одному известно. Ну а его через полгода в рамса проиграли. Стопориле. Тот и говорит: либо башли на кон, либо калган отвинчу. Пузырь, не раздумывая, стопорилу за горло и задушил. Ну а тот, кто проиграл Пузыря, кулаком под дых: мол, давай выкуп. Сцепленными кулаками Мишка и дал. Уложил сразу. В темя. Его к вышке приговорили. Три месяца в камере смертников сидел, пока кому- то в голову не стукнуло с делом разобраться. И разобрались… От Мишки за это время одна тень осталась. Какой Пузырь? Его едва узнали по голосу. Так вот, в той камере у него было время многое обдумать. Никто не помогал, не советовал. И сам не надеялся выжить. С жизнью сотни раз простился. А когда понял, что вышки не будет, навсегда с фартом завязал. Да так, что в фартовом бараке до конца срока отбыл. И никто не решился его пальцем тронуть.
— Так тут ситуация особая. Она любого одуматься заставит. Кому захочется вторично голову в петлю совать. Через такое испытание и Сова вышел бы человеком, — сказал Дегтярев уверенно.
— Кстати, Сова сходом фартовых дважды к смерти приговаривался, но странно: либо выживал, либо успевал сбежать. Так и в Поронайской зоне случилось. Повесить Сову решили. А он… В свидетели выпросился. И, не поверив, что удастся ему сбежать, согласились фартовые. Думали, что размажет охрана беглецов. Но ушли. И именно Сову, как назло, поймали и упустили. Это уже не впервой. Он как заговоренный, — посуровел взгляд Кравцова, и он тихо, словно самому себе, продолжил: — Живым, пожалуй, не взять. Он знает, что ждет его. А значит, пойдет на все…
— Игорь Павлович, а вы как думаете, кто же убил Кузьму? Сова?
— Пока не знаю. Думаю, что на этот, не только твой, но и мой, вопрос я смогу скоро ответить.
— Знаете, Сова или кто-то другой, _ так хочется, чтобы смерти Кузьмы и Николая стали последними в селе. Ко многому привык я в своей работе, но к похоронам — нет. Я их с детства боялся, мертвых. Мне жутко становится, — признался участковый.
— Живые всегда боятся мертвых потому, что знают: этого самим не избежать… По сути, многие при жизни покойниками становятся. И ничего. Привыкают.
— Это как же так? — не понял Дегтярев.
— Фартовые, к примеру. Беглецы из зон. Я с таким не раз сталкивался. Подкидывали покойничков с полным совпадением с теми, кого разыскивали. А потом убеждались — не тот… А вообще уже светает. Заговорились мы с тобой, Семен. У тебя дежурство, у меня ночь к концу. Когда фартовые на деляну уедут?
— Из какого барака?
— Где был убит Кузьма.
— Через полчаса, — глянул на часы Дегтярев.
— Покажешь мне барак и койку. Ее уже заняли?
— Нет пока. Пополнения не было.
— Работяги сейчас в столовой?
— Да. Прямо оттуда — на работу. В бараках никого не остается. Даже дневальных. Только у фартовых иные законы соблюдают. Но Кузьма средь работяг жил. Так что законники не помеха. Хоть сейчас можем пойти туда.
— Что ж, время дорого, — согласился Кравцов и первым шагнул к двери.
В бараке, куда Кравцова привел Дегтярев, было темно. Участковый включил свет и, пройдя немного, указал на койку, ничем не отличавшуюся от остальных.
— Здесь спал Кузьма. Тут его нашли мертвым.
Кравцов повернулся к участковому.
— Я здесь побуду. А ты иди, Сем. Я хочу в одиночестве поразмышлять…
Игорь Павлович обошел койку.
Не крайняя, не боковая, в середине стоит. Незаметно к ней не подойти. Но человек был убит глубокой ночью, когда все работяги спали.
Как сумел Сова открыть внутренний засов? Такой слабый, низкорослый, он просто не справился бы с ним. Да и условни- Ки от шума проснулись бы. И первым — Кузьма с его необычным слухом.
Выходит, кто-то открыл. Убийство было обговорено заранее?. Но печник не имел врагов. Тогда как <рова в кромешной темноте нашел Кузьму? Ведь от двери до койки печника немало коек. Без пособника не обошлось. Ведь получив даже смертельное ранение, человек вскрикнет. Тут все беззвучно. Никто ничего не слышал. И на трупе ни одного следа борьбы. Ну а если случайно забыли в тот день закрыть дверь на засов, кто указал Кузьму? Опять же убит печник в день побега Совы из машины. Дегтярев говорит, что успел сообщить об этом в Трудовое еще вечером. Значит, милиционеры не могли просмотреть Сову. Говорят, глаз с бараков не спускали. «Положим, мог войти незамеченным, повезло. Но и выйти так же — это уж слишком…» — строил версии Кравцов, оглядывая койку, окна, двери, пол и потолок.
Нигде ни одной щели. Даже сквозняков нет.
«Выходит, свои убили. Может, кто-то из фартовых. Под Сову сработали. Но как умудрились войти? Ведь утверждали работяги, что в этот вечер никто из посторонних в барак не входил, не заглядывал, на редкость спокойно прошла ночь. Кто же тогда? Самоубийство целиком исключается. Не было причин. Человек ждал освобождения и каждый день радовался, что ближе к воле время идет. Но, черт, кто убил?» — присел Кравцов на скамью у стола.
— Кого пасешь, фраер? Кому на хвост садишься? Чего тут шмонаешь? — послышалось за спиной.
— Привет, Горилла! — повернулся Кравцов лицом к фартовому, узнав его по голосу.
Тот не удивился. Придвинув скамью, сел напротив, смотрел в упор. Ждал ответа на вопросы.
— Ты почему не в тайге? — спросил Игорь Павлович.
— Не уважаешь, Кравцов? Иль закон забыл? Почему не бо- таешь на мое? Шпыняешь? Я тебе не пацан на липу твою тре- хать. Сам знаешь. Не хрен мне в тайге делать. Я — законник. Приморенный здесь. А ты на кой тут возник?
— Объяснить или сам допер? Чего дуру ломаешь?
Сам усек, — перешел Кравцов на язык, знакомый вору.
— Уважаешь, едрена мать, коль по фене заботал, — осклабился фартовый, положив на стол громадные волосатые руки. И, кивнув на койку Кузьмы, сказал: — Жмуром занялся. На что он тебе? Иль забыл, сколько на Колыме застопорились? Если всякому по кресту, трассу негде было бы проложить. А ведь не все фраера, и фартовые были. Файные мужики! Кто ими занимался? Кто их замокрил? Колыма. А этот фраер чем файнее?
— Потому что здесь — не Колыма. Да и хватит ее! Там горе было длинней трассы. Всем хватило.
— Не темни, Кравцов. Потому что фраер ожмурился! Был бы фартовый, не вспомнили бы о нем.
— Это ты мне говоришь? Иль сегодня калган взаймы у пацанов взял, что память посеял?
— Не просрал я ее. Тебе, может, и зря трехнул. Но ежели по закону, все от фартовых как черт от ладана…
— Ты Кузьму знал? — прервал законника Кравцов.
— Как и всех фраеров. В глаза б не видел!
— Твои кенты с ним трамбовались?
— Их спроси. Я фраеров не терплю. А и этот — других не лучше и не хуже. Пахал, как мама родная. Печник. Мы его промеж собой Голландкой звали. Чудной иль малахольный, так и не усекли. На чужого дядю гнул горб, как кент для общака. Соображали мы, может, стукач? Мимо. И не политический. А вкалывал! Потом приморили его мои по куражу. Раскололся. В Бога верил. Иначе, как по Писанию, не мог дышать. Мои фартовые смекнули и ноги от него. С такими не трамбуются. Они нам без урону. С тех пор никто в его сторону даже матюгов не ронял. Это я тебе верно ботаю, век свободы не видать, если не веришь.
— Выходит, работяги ожмурили?
— Мимо! Эти не умеют. Кишка тонка! Трамбоваться файно и то лажаются. А уж пришить кого, вовсе впустую. Скорей пупки развяжутся у них. Они ж иваны… Ты глянь на их статьи, смех и срам. Не-ет, хоть и падлы они отменные, замокрить не могли.
— Выходит, твои мокрушники поработали, — усмехнулся Кравцов.
— С хрена ли загуляли? Ты что? Его не продували в рамса, наших он не заложил. Ни на кого не фискалил. Ни один фартовый зуб на него не имел, — рассуждал Горилла спокойно.
— А с кем он кентовался, дружил?
— Мать его за душу! Он мне кто? Ни сном ни духом про него! — развел руками законник. И, словно вспомнив, сказал:
— Он с нашим легавым малость кентовался. Но только на пахоте. Больше не секли ни с кем.
— Может, за это убили?
— Так чего бы резину тянули? Он же в печники учился, мусор наш. За это мокрить не стали бы. Голландка от нас внимание легавых отвлекал. Нам то на руку было.
Кравцов обошел кровать, оглядел ее снова. На множество своих вопросов не нашел ни одного ответа. Упущено время. «Видно, и у меня в послужном списке окажется “висячка”», — вздохнул следователь.
Вечером Кравцов долго разговаривал С соседом Кузьмы по койке.
Русоголовый водитель бензовоза Геннадий Филиппов в тот день вернулся в барак позднее обычного. На заправке долго прождал в последнем рейсе. А тут еще трактор помог заправить, лесовозы. Едва успел в столовую. Да и то на стылые остатки. Повар долго ругался, что припоздал шофер.
— Я едва лег, тут же как провалился. Обычно с мужиками поговорим. А тут устал, ни до чего было. Сморило. Утром, как и все, встал и глазам не поверил… Я и о беглеце тогда узнал, на него все думают. И я тоже. Ну, кто другой мог? У Кузьмы врагов не было, это точно. А тут целую кодлу засветили. И самого печника за это на свободу отпустили. Думал, наутро в дорогу, домой. В ту ночь уж лучше б я его в Поронайск отвез, — пожалел условник бывшего соседа.
Работяги, окружив Кравцова, засыпали его вопросами: ожидается ли к Новому году амнистия? Нашли ль Сову? Что ждет убийц Тихона и Николая? Правда ли, что Тестя вернут в Трудовое на три года?
Кравцов едва успевал отвечать.
— Знаете, Игорь Павлович, я по своей работе частенько бываю на лесопирсе, откуда лес из Трудового на суда грузят. Там всякий сброд работает. Особо в авралы к концу месяца. Может, там этот Сова приклеился? Там же документов не требуют. Рассчитываются на месте за каждый день. И даже лачуга есть, какая-никакая крыша над головой. И жратву старая бандерша готовит. До зимы прокантоваться вполне может Сова. А там примелькается — и на пароходе на материк. Как сезонник. Этот лесопирс недавно работает. Километрах в десяти от нас, — вспомнил Геннадий Филиппов.
— Да ну, станет он там ждать холодов, небось давно уже на материке.
— А ксивы где у него?
— Этот гад из-под земли достанет.
— Скорей бы его поймали. А то живем как на углях. И всякую ночь не спим по очереди, сами не знаем, откуда чего ждать с той поры, — говорил пожилой работяга, чья койка стояла у самой двери. ill
— Вы всегда там спали? — спросил его Кравцов.
— Погромче спросите. Он у нас глуховатый. Потому и спит у двери, что на шаги не вскакивает и не просыпается. Никто там спать не соглашался. Только он, — засмеялись работяги.
— Отчего на койку Кузьмы не перешел? — спросил Кравцов и добавил: — В вашем возрасте там теплее.
— Боже меня сохрани! — перекрестился тот и признался, что ему Кузьма целый месяц снился. — Все по проходу меж коек в исподнем ходил и будто искал кого, под койки заглядывал. Аж внутрях от холода кишки дрыком вставали. Пужался я…
— Всю постель зассал, козел, — подтвердили мужики дружно.
Кравцов насторожился. Но виду не подал. И спросил, поддерживая общий тон разговора:
— А может, вас попугали, мужики?
— Да нет. Я не из пугливых. На бойне работал. Бойцом. Но тут не скотина. Человек… Я Кузьму ни с кем не спутаю. В подручных у него был много раз. Все его повадки знаю насквозь.
Поговорив с работягами еще немного, Кравцов вернулся к Дегтяреву и спросил о лесопирсе.
— Да ну! Сто раз я там бывал. И мои ребята. Никого чужого там не было и нет. Одни шаромыги работают. Любой человек на виду. Спрятаться иль скрыться невозможно. А Сову я в рожу знаю. Уж если б увидел, догонять бы не стал. Пристрелил бы на месте, — ответил уверенно участковый.
— Мне он живым нужен. Так что, если тебе он попадется на пути, постарайся не спешить с выстрелом. Пусть злоба не опередит разум…
Поговорив об условниках, Кравцов сказал негромко, чтоб не услышали милиционеры:-
— Все же наведаюсь я на лесопирс. Гляну, а вдруг вопреки всему Сова там окажется. Ведь самый лучший способ спрятаться — быть на виду, под носом…
— Но мои ребята по многу раз там бывают, и я — каждый день. Нет там Совы. Точно говорю, — твердил Дегтярев. Но убедить Кравцова так и не сумел.
В потемках на бензовозе повез его к лесопирсу Геннадий Филиппов. В полукилометре притормозил. И Игорь Павлович спешно выскочил из кабины.
«Милиция не видела! Ну и что с того? Он у вас под носом, на чердаке жил, не один. И тоже не увидели. Хотя не день, не два у Дарьи над головой кантовались», — думал следователь, обходя неслышно пеньки и коряги, чутко вслушиваясь в тишину. Он никогда ей не доверял. Придерживался своего жизненного правила — чем тише, тем опаснее.
Вспомнилось Кравцову, как Дегтярев уговаривал его взять с собою на лесопирс двоих ребят.
— Они хорошую школу прошли. И задержать помогут, и защитят, если потребуется. Обузой не станут. Возьми, — настаивал участковый.
«Задержать они смогут! Да куда им! Ходить по тайге не умеют. Сапогами грохочут так, что звери за версту разбегаются. А уж Сова их раньше всех услышит. Грубо работают. К лесопирсу на милицейской машине подкатывают. Будто Сова — круглый идиот. Да он эту машину по звуку мотора узнает издалека, — думал Игорь Павлович, переступая кочки. — Защитить они меня смогут. От кого? Да и какая теперь защита нужна? Пожил уже. Когда стоило защитить на Колыме, так свои же больше всех горя принесли», — вспомнилось Кравцову.
Особо первый год в зоне был самым трудным. В пятидесятиградусный мороз, голодного и оборванного, выгоняли его вместе с сотнями таких, как сам, из барака и гнали через пургу и снег строить трассу.
Простые люди верили, что невиновен прокурор. Делились хлебом, теплом, кипятком и куревом.
Их усталые плечи поддерживали его надежно. Не давали упасть. Его согревали понимание и сочувствие их. Даже фартовые доверяли ему. Не верила лишь администрация. И мерзлый кусок хлеба, что отдал ему, потерявшему силы, парикмахер из Тулы, выбил у него из рук ударом ноги офицер, начальник отряда. Он втоптал в снег замерзшую пайку. Каблуком сапога. На глазах у всех…
Нет, не почерневшие от удара пальцы, сердце заболело. Не сытость отнял — веру в законность. Научил ненавидеть…
А охрана? Ее нрав и суть узнал Кравцов на собственной шкуре.
Умирающим не верила, заставляла вставать и работать под угрозой расстрела на месте. А если падал человек в снег лицом, теряя последнее дыхание, автоматная очередь не медлила. И врезалась уже в мертвых. Так надежнее и спокойнее…
Не все зэки удивлялись жестокости, потому что и среди них иногда оказывались бывшие охранники. Правда, с ними никто не делился хлебом.
В Сеймчане Кравцов не раз терял надежду на то, что выживет.
Четыре зимы — как сорок лет. Там потерял зубы. Нет, не выбили — цинга отняла. Она на Колыме свирепствовала во всех зонах. Она косила молодых и старых без разбора. Она была злее охраны, мороза, голода. И его дни были бы сочтены, не подоспей вовремя реабилитация. Он тогда уже умирая в отдельном бараке, где цинготные доживали последние дни.
Десны вспухли так, что даже прикосновение языка приносило нестерпимую боль. Зубы без усилий вытаскивали руками. Без крови. О еде даже думать страшно было. Рот не закрыть. Не уснуть от боли. Она была постоянной, от нее раскалывалась голова.
Иные наложили на себя руки, не справившись с нею, поверив в безысходность.
Кравцова, перед глазами которого метались черные круги, внезапно вынесли из барака. Поместили в больницу. Два месяца лежал под капельницей, на уколах. Его выхаживали, вырывали из лап смерти столь же настырно, как и кинули в них. Его отпаивали настоями, витаминизированными отварами. За ним ухаживали как за ребенком.
Он ни во что не верил. Это понимали. И не обижались на невольную грубость.
Зубы ему вставили. Протезы. Не смогли заменить лишь сердце. А потому за помощь, заботу и лечение никого не благодарил.
Кто знает, что лучше было. Ведь и он успел смириться, похоронил себя заживо. И не такие, как он, остались на Колыме навсегда. Может, они были нужнее? Но не успела к ним реабилитация. Слишком долог был ее путь через снега и бездорожье судеб, слишком коротка жизнь человеческая.
Не один он потерял веру в закон.
Андрей из Ленинграда тоже верил. Ученый-физик. А умер, как преступник, на Колыме. На руках у него, у Кравцова, От туберкулеза. Простыл мужик. И там в сугробе, без креста, навсегда остался. Найди его погост теперь! Словно и не было человека. Лишь в сердце, в памяти жить остался навсегда. Да еще в снах, в которые поневоле научился верить.
Тогда, в последний свой день, Андрей знал, что умрет, и держался рядом с Кравцовым везде. А на коротком перерыве вдруг сказал:
— Ты выживешь, ты выйдешь на свободу чистым. Ты будешь счастлив, Игорь. Тебя больше не коснется горе. Это правда. Я не брежу. А знаешь, почему жить станешь? Чтоб когда-то кончилась эта трасса. И смерти, и горе. Ведь должен прийти всему конец. Мы мучаемся за веру в то, что проклято. Теперь души свои очищаем. От этой веры. Не в то верили… Зато теперь мне светло. Я свое понял. Нельзя жить дураком. Жаль вот, что поздно понял и теперь ничего не исправить. А ты — помни. Колыма пусть всегда с тобой остается. Она убивала, но и очистила нас. Ты сам все знаешь. Зачем я тебе говорю о том? Живи свободным. Как трасса. Долго и вольно. И за меня…
Кравцов обошел куст можжевельника. Из-под ноги куропатка с бабьей руганью выпорхнула. Рассердилась. Разбудили не вовремя. И пошла кричать во всю глотку.
Игорь Павлович замер, постоял. Подождал, пока птица успокоится, и крадучись пошел дальше.
До лесопирса уже рукой подать. Видны сполохи костра. Слышны голоса людей. Огромные тени от них мечутся по тайге.
Вон кто-то беззаботно хохотал. А голос бабы, единственный в этом хоре, незлобиво поругивал мужика, ущипнувшего её за задницу.
Кто-то анекдот рассказывал, вереща то старушечьим, то детским голосом. А еще один, плюнув на все, пел про гоп со смыком.
Кравцов тихо подошел к кудлатой елке, что росла ближе всех к людям.
Они и не подозревали о нем. Полная женщина орудовала половником в котле. Мужики вокруг козлами носились: есть охота. Хорошо поработали нынче. И заработали неплохо. Теперь самое время отдохнуть.
Все к столу жались, теснились друг к другу.
«Человек тридцать, не меньше», — вглядывался Кравцов в каждого.
Лысые, бородатые, рослые и худые, они не с добра оказались тут.
Кравцов знал: его от костра никто не увидит. Из света во тьму — ничего не разглядеть. И, пользуясь своим преимуществом, не прятался за дерево. Но как ни вглядывался, Совы и впрямь не приметил.
У стола около костра оказалось немало тех, кого знал Кравцов. Но не было того, кого искал.
Игорь Павлович сел под елью, прижавшись спиной к стволу. Обдумывал, где теперь искать убийцу Кузьмы.
Конечно, нужно вернуться в Трудовое. Там забрать портфель с протоколами допросов, оставленный в сейфе участкового. И утром — в Поронайск.
«Человек, как иголка, где-нибудь да высунется, объявится. Не сможет сидеть сложа руки», — думал Игорь Павлович.
И вдруг до его слуха долетело:
— Эй, мужики! А где тот недомерок? Чего жрать не идет? Уже все легавые спят давно. Пусть вылезает, прыщик вонючий!
— Хавать захочет, нарисуется! — рассмеялся кто-то в ответ.
— А где его шмонать, эту блоху?
— Да на барже. В трюме, как сурок, спит, — отозвалась баба.
— Вот ты и разбуди его разводягой по жопе! Здесь ему шестерок нет! А и мне западло в сявках у него заделаться! — гудел бородатый мужик, бывший налетчик.
— Все вы тут одинаковы! Зови, говорю! Я вам не ресторан, каждого в отдельности кормить. Времени не хватит! Валяй живо за ним! Не то самому жрать не дам! Иль не жаль недомерка? Он ведь совсем усох! Раз в день хавает, бедолага!
Кто-то шумнул доской по барже и крикнул во всю глотку:
— Эй, кент, хиляй на шамовку! Не то срать нечем станет!
И вскоре к костру подошел Сова. Маленького, лохматого,
заспанного, его подтолкнули к столу, усадили радом. Его знобило со сна. Сова озирался по сторонам.
— Приезжали мусора? — спросил мужиков.
— Проезжали, паскуды! Притормозились! Мы с них навар снять хотели, да они слиняли шустро!
— Да это они для порядку! Вид подают, что работают! — отозвалась баба, поставив перед Совой полную миску варева. И добавила громко: — Они про тебя давно забыли. Подумаешь, велик урон! У нас и не таких, как ты, сыскать не смогли. Какие кенты! Все теперь на материке шикуют. А вон в тех штабелях, бывало, месяцами своего часа ждали. Не по одному… И никого не накрыли. Кишка тонка у легавых шастать тут по ночам. Они лишь сворой храбрые, средь дня. А ночами мы тут хозяева.
— Свисти больше, дура! Слыхал я, что в Трудовое приехал Кравцов, — осек повариху налетчик.
— Ну и что! Мне он до задницы.
— Тебе? А ты при чем? Не тебе трехаю. Этот фраер — колымский. Его весь Север знает. И он каждого. И в мурло, и в нутро. От него и на погосте ни один жмур не слиняет. Падла редкая! Метет фартовых за милу душу. Вот если это не липа, хана будет.
Сова слушал молча, настороженно. Потом спросил:
— Кто вякнул про Кравцова?
— С лесовоза. Жорка Косой.
— Этот не темнит. Фартовый.
— Значит, линять надо.
— Ну и что, Кравцов? Мы тут всяких видели. Пока он очухается, ты уже на материк и тю-тю… Прощайте, гражданин начальник!
— А когда посудина уходит?
— Да послезавтра. Если Господь море не взбаламутит.
— Жри, не давись. Сколько дней кантовался. Тут уж с гулькин хрен осталось, — подбадривали Сову мужики.
Взять Сову из этой компании — нереально, это Кравцов понимал. Не знал только, что предпринять. Возвращаться в Трудовое пешком? Расстояние не пугало. Не боялся человек ночной тьмы. Увидел надвигавшуюся грозу. Последнюю, осеннюю. Она обдаст холодным затяжным дождем. Она промочит до нитки. Эти грозы длятся долго. До утра. И, отгремев, приносят на своем хвосте первые заморозки.
«Сбежит, уедет Сова на материк! С первым пароходом. Попробуй сыщи его на материке! Это будет почти немыслимо. Может, все же подключить ребят Дегтярева? Но нет, они лишь все испортят. А из горотдела — тоже не лучше. Он у них из-под носа, из машины сбежал, — подумал Кравцов и невесело усмехнулся. — Вот, черт, попал я, как пень в болото. И не выбраться мне теперь. Хоть ты под бок к Сове, на баржу просись. От дождя где укрыться? Вон уж какой стегает».
Крупные капли дождя, щелкнув по тайге, забили по ней ледяными струями, загасили костер, разогнали мужиков от стола. Те с улюлюканьем понеслись в хибару, волоча за собою бак с варевом, миски.
И только Сова побежал к барже. Нырнул в люк и затих в трюме.
Кравцов промок до нитки. Вода лила с него, как из душа.
«А, черт! Была не была! Рискну!» — решился он и, воспользовавшись шумом грозы, подскочил к барже, стоявшей у пирса, сбросил в реку концы с кнехтов и забрался на палубу. Баржа под порывами ветра вздрогнула и отчалила от пирса, неуклюже копая носом черную воду, вышла на середину Пороная и пошла к устью, к морю.
«Только бы не сесть на мель, не запороться на какой-нибудь затонувшей коряге. Не унесло бы в открытое море! Но как управлять этой посудиной? Кто ж ее знает! Но судьба сама подарила шанс. Не мог же не воспользоваться им».
А ветер гнал баржу в ревущую темноту. Раскаты грома оглушали. Молния разрывалась над самой головой. Баржа то ли стояла, то ли двигалась по реке, определить было трудно из-за плотного дождя, хлеставшего со всех сторон.
Кравцов стоял на корме баржи. Озирался по сторонам. В свете молнии увидел далекий берег. Понял, баржа ушла далеко от лесопирса. До устья реки оставалось немного. Через час, если ничего не случится, баржа пойдет через створы, и там, может, увидят ее сторожевые катера, возьмут на абордаж.
Если ничего не случится… Вон из трюма Сова колотится. Проснулся иль почуял неладное. Матерится. Кентов зовет. Теперь уж бесполезно.
«Кричи не кричи — помочь некому. Далеко твоя кодла! Не выручит. Подумают, что ветром сорвало баржу и унесло», — смеялся Кравцов, забывший на миг о дожде и холоде. И, внезапно глянув за борт, похолодел. Вода плескалась совсем близко. Баржа тонула…
Игорь Павлович только теперь начал понимать, что на приколе ее держали не случайно.
«Сова захлебнется в трюме. Надо выпустить», — открыл крышку люка Кравцов. Едва фартовый высунул голову, рывком вытащил его на палубу и, держа в руках дрожащего, мокрого, приказал грубо и коротко-
— Не дергайся! Чуть рыпнешься, будешь в трюме снова. Понял?
Сова протирал глаза, не понимая, сон это или явь. Если сон, почему он мокрый и в трюме полно воды? Если явь — откуда взялся этот колымский дьявол Кравцов? Где кенты и баруха? Если явь — где легавые? И где он на самом деле? Ведь точно помнил, что уснул в барже. Убежал от дождя.
Но если не сон, значит, Кравцов накрыл его. Один на один. Но откуда узнал, кто высветил, заложил? Конечно, баруха! Бабы все лажовые. Небось приглянулся ей обходительный, вежливый фраер, и засветила фартового… Кенты такого не отмочат. Сова им по кайфу был.
«Но неужели засыпался? — огляделся по сторонам Сова. Вода уже захлестывала через борт. — Хана! Отовсюду линял. Отсюда — хрен. Знать, крышка. Плавать не умею. А этот фраер прихлопнет здесь. Размажет, как говно. Чтоб не возиться. Не потянет же он меня на своем горбу через реку вплавь. Побоится, гад, того, что я ему горлянку перегрызу».
Вода с шумом окатила Сову с головы до ног. Он едва удержался, чтоб не выпасть за борт. Кравцов в последнюю секунду схватил фартового за шиворот.
— Накрыл, чтоб замокрить? Упер баржу со мной, а теперь поплыл, как говно. И сам не петришь, что нахомутал, зараза? Нет уж, коль припутал, доставь в суд! — испугался Сова, поняв, что Кравцов скорее согласится утонуть вместе с фартовым, чем даст ему хоть единственный шанс на побег.
Сова понимал: попади он под суд — расстрела не миновать. Но это будет потом. Вначале следствие. А там попробуй докажи. Свидетелей не было. Никто не видел. Да и, возможно, снова представится случай к побегу. Ничего нельзя исключать. Ведь раньше получалось. Да и время будет. Пожить. Так хочется жить! Пусть где и как угодно. Но не сдыхать же в самом деле тут, совсем по-собачьи, размазанному фраером или утонувшим в реке. А все из-за него! Фартовый вскочил, бросился на Кравцова и сбил его с ног…
Игорь Павлович ухватился за борт и внезапно рванулся на Сову, уже державшего в руках лом.
Фартовый замахнулся. Лом просвистел рядом. Кравцов, сделав вид, что упал, дернул мокрый брезент из-под ног Совы. Тот шлепнулся лицом вниз. И в ту же секунду оказался завернутым в брезент.
— Дышишь, падла, кайфуешь? — захлебывался злобой фартовый. И внезапно заглох. Вода хлынула на борт баржи. — Отпусти, паскуда! Не мори! Оба накроемся! — кричал Сова, пытаясь вырваться из брезента.
Кравцов сам едва удерживался на осклизлой корме. Понял — баржа зарылась в дно реки. Ниже — некуда. Значит, придется ждать всю ночь, пока не появится какое-нибудь проходящее мимо судно.
Но именно в таких ситуациях счастливый случай не торопится прийти на помощь. И Кравцов, ухватив сверток брезента с Совой, оттащил его на другой борт.
— На хрен я тебе? Ведь понта никакого. Ни с меня навара, ни с мусоров! Ну, грамотку дадут. А за нее и склянки не возьмешь. Пусти! Я в долгу не останусь. Дай слинять. Из-под земли найду. Верну должок. Трехни, какой навар хочешь? Устрою, падла буду! — клялся Сова.
— Только что получил. Молчи, гнида! Либо сдохнем, либо выберемся, — отозвался Кравцов.
— Ты же колымский зэк, не фраер. Усек бы свой кайф. За меня «малина» наличностью выложит.
— Дурак вконец! Не о том болтаешь, Сова. Тут уж быть бы живу. Оба потонем иль вместе выживем, — признал Кравцов, услышав, как трещат ломаемые дном шпангоуты баржи. Долго ли она продержится на плаву? А может, через минуту развалится на куски, скинув со своей усталой спины людей?
— Если не накроемся, не мори! — просил Сова.
Кравцов отвернулся. Ветер стихал. Дождь все еще лил на
голову и плечи, казалось, хотел промочить до костей.
— Ты, когда Кузьму убивал, думал, что и ему жить охота?
— Он фискал! Таким дышать западло. Высветил нас, паскуда. Да и гробанул его попутно. Линял, сам мозгуй, на лесовозе. Почти в Трудовое. Коль в Поронайск пофартило бы, дышал бы, сука. Потом бы его на перо взял. А тут не пофартило фискалу. Ведь не законник, дерьмо. Чего его жалеть? Таких до хрена извели. За всякого не переморишь.
— Фискал, говоришь? О нем в селе никто так не сказал. Жалеют…
— Хрен там жалеть. Я, покуда под нарами в его бараке канал, ждал свой час, всякого наслушался. И о стукаче том. Он с легавым кентовался давно. За нас ему волю дали. А я и перекрыл кислород. Ночью из-под шконки вылез и прикно- кал. Еще старого падлу надо было грохнуть. Да времени не хватило. Легавые на хвосте повисли. Они ж и тебя на Колыме приморили. И тоже не за хрен собачий. Чё ты их тянешь на шее? Они ж лидеры…
— Трофимыча за что бил?
— Старый хрен башли взял, а хавать не давал. Вот и трамбовал его. За свое выдавливал. Мы не на халяву у него жили.
Кравцов удивлялся, что так легко и просто сознался во всем Сова. Он не соврал. Это понимал Игорь Павлович. Ведь вот и сам тогда в бараке тоже подумал, что Сова вскочил в барак днем. А дождавшись ночи, убил Кузьму. Видно, и впрямь: перед реальной угрозой смерти многие становятся откровенными.
— Я и тебя бы отделал так же, если б пофартило слинять, — признался мокрушник и добавил: — Отпусти. Нарисую.
— Дыши тихо, — екнуло сердце у Кравцова — он услышал, как из подтрюмного отделения баржи захлюпали пузыри. «Куда теперь сковырнется баржа?» — подумал невольно.
— Размотай, Кравцов! Клянусь свободой, не дернусь. Надоело заживо в жмурах лежать, — стонал Сова.
— Кузьму сам одолел. А из брезента слабо выбраться?
— Фискал дрых как падла. А я ни в одном глазу.
— Так чем ты его убил? Уж очень узкий раневой канал.
— Спицей. Шустро. Он и очухаться не успел. Боли не слышал. Дернулся едва и готов. Так многих стукачей пришивают.
— А как из барака ушел?
— Ночью один поссать вышел. У них без параши. До ветра, на двор. Я за ним. И выскочил. Мужик свет не включал. В темноте меня не приметил. Слышал, как он дверь на запор брал, когда вернулся.
— Подлец! — не сдержался Кравцов. И тут же схватил Сову за шиворот. Вода подступила вплотную, баржа плотно уселась на дно. Фартовый хлебнул воды ртом и носом, и его едва не смыло.
Игорь Павлович подтянул его к маленькому пятачку на корме баржи, который еще оставался над водой.
— Хана нам, Кравцов! Обоим крышка будет. Сдохнем здесь! Зачем ты так лажанулся? Меня хотел сграбастать. А и сам накроешься теперь, — кривил посиневшие губы Сова, потерявший надежду на спасение.
Кравцов с ужасом глядел вокруг. Неужели, пройдя столько мук, выжив на Колыме, перенеся столько горя и потрясений, потонет здесь, вместе с Совой, наказав его и себя заодно?
«А впрочем, чего я сетую? Пережито много. Но разве я один такое перенес? Другие намного лучше меня были. Не повезло им. А я выжил, вышел. Не калека, никому не в обузу. Работал. Не по принуждению. Своим делом занимался. А если смерть застанет здесь, это еще не самое худшее. Не стоит сетовать на судьбу. Ей виднее…»
— Сюда! Сюда! Спасите! — замахал он руками, услышав шум мотора. Лодка иль катер, все равно, пусть снимут, заберут отсюда. Игорь Павлович кричал в сторону усиливающегося шума.
Только бы услышали, заметили, подошли…
Сова вздрогнул от крика Кравцова так, словно к нему ток большого напряжения подключили:
— Чтоб те голову с жопой поменяли, гад! Ну и хайло! Откуда в таком хилом фраере горлянка десятка бугров? — но поняв, что заорал Кравцов не с дури, вывинчивался из брезента руками и ногами. Из пелены дождя, ревя сиреной, сверкая прожекторами, вынырнул пограничный катер и, нащупав Кравцова, похожего на пляшущего на воде черта, подошел к затонувшей барже вплотную.
Кравцов в двух словах объяснил пограничникам все. И те, не медля ни секунды, сняли с баржи Сову, а потом и Игоря Павловича. Убедившись, что Сова не сбежит, Кравцов вошел в рубку катера. И едва успел перекурить, как пограничники причалили у морпорта Поронайска. По рации связались с горотделом милиции, и через несколько минут примчался «воронок». Сова под надежной охраной был привезен в тюрьму. А Кравцов, кто б мог подумать… Едва спало напряжение и предоставилась возможность расслабиться, почувствовал сильнейший жар.
Вечером «неотложка» увезла его из дома в больницу. Сколько он в ней пробыл, не знал: заснул в горячем тревожном сне. В котором всегда было темно. И дождь, перемешанный со снегом, царапал лицо, руки, сердце.
Выл ветер, напевая знакомые колымские песни, сложенные зэками со всех концов земли. Они пели их у костров, плотно прижавшись друг к другу плечами, чтоб не остудил лютый холод души, не выморозил память.
Проснулся он от смеха. Беззаботного, раскатистого. Огляделся. Какой-то незнакомый человек в светлой пижаме кивнул улыбчиво и включил динамик.
…Ты много видела героев,
следы их замела пурга,
тебя ведь надо было строить и проложить через снега…
В путь далекий — машина пошла, трасса, колымская трасса -
Магадана душа,
трасса, колымская трасса -
Магадана судьба…
Затихла песня, затих смех в палате. Лишь солнечный луч, пробивший занавеску на окне, играл в седых висках человека, искрящихся, как снег.
Говорят, что седина проступает у тех, в ком на всю жизнь застряла горькая память. Она не оттаивает.
Глава 7
Новоселов Трудового ничуть не коснулись события минувшей ночи. Да, они узнали о поимке бандита, убившего условника. Но не знавших ни убитого, ни убийцу не интересовали подробности.
Лишь условники оживились. А в бараке работяг перестали закрывать дверь на засов.
Фартовые отнеслись к новости по-своему. Молча. Но втайне у многих законнцков внутри холодок застрял.
«Видать, не трепался Горилла, сказав, что, если Кравцов взялся за дело, Сове хана пришла. Не приведись, засыпавшись, попасть в руки колымского дьявола. Он любого расколет». И хотя дело Совы вел другой следователь, не Кравцов, понимали фартовые: теперь не выпутаться, не сбежать, не выжить Сове. Нет у него больше шансов.
Близость Кравцова к Трудовому охладила пыл многих. И решившие забузить законники вовремя одумались. И не забузили, когда мастер из переселенцев не поменял местами работяг с фартовыми. Не перевел воровские бригады на строительные работы в селе. Хотя претензии высказывались, дальше разговоров не пошло.
А новоселы уже прижились в Трудовом.
Каждый день из пекарни привозили условники в столовую горячий хлеб. Его запах кружил головы. Он напоминал каждому свое.
Пшеничное поле неподалеку от дома. Русоголовые колосья, кланяющиеся в ноги человеку. Как не любить хлеб? Он грел руки и сердце. К нему тянулись пересохшими губами и невольно целовали, как сухие морщинистые руки матерей.
Перед хлебом склоняли головы. Знали и помнили, как часто его недоставало. Хлеб… И глаза людей смотрели на него. Оттуда жизнь. Его держали бережно, как ребенка, едва увидевшего свет. Его ели бережно, до крохи. Его всегда ценили.
И даже законники никогда не ругались, не сквернословили перед хлебом, почитая его как благодать и дар Божий.
Сколько раз за скудную пайку, не наевшись полож- лху няком, отдавали вдесятеро от своих общаков, которые
сколотили в риске и страхе, клали жизни и здоровье! А теперь — все на кон. Что есть деньги, золото против хлеба? И впивались зубы фартовых в купленные и отнятые пайки. Руки дрожали. И удачливые на воле воры нередко признавали меж собой, что в ходке без хлеба, как без веры в Бога, не проживешь.
Хлеб… Его несли в дома. И радовались, что могут есть вдоволь. Не считая, не отмеривая, не скупясь.
Может, потому семья пекарей в Трудовом стала вскоре самой уважаемой.
Без просьб. без слов пилили для них дрова условники. Складывали в поленницы поближе к крыльцу. Другие в выходной выкопали колодец. Знати: хозяевам некогда. Они село кормят. Заботчики о каждом.
Даже Дарья, вот уж неожиданность, сама забирала ораву детей пекарей и три раза в неделю мыла их в бане бесплатно. А потом, постепенно сдружившись, брала с собой в тайгу старуху за грибами и брусникой.
Учительница и почтальонка, портниха и продавщица сдружились меж собой так, словно всю жизнь прожили вместе.
Всем нашлось дело в селе. Даже парикмахерам и старухам. Повара с утра до ночи пропадали в столовой. А за дом и детей спокойны были. Знали — соседи позаботятся, присмотрят за ними.
Старухи, посидев на лавке день-другой, тоже о делах вспомнили. Привели в порядок подворья. А к первым холодам, собрав внучат покрепче да порасторопнее, стали дома обмазывать. Мешали глину с конским навозом и, одолев за пару дней дома, принялись за сараи.
Единственное, на что сетовали, — нет в них скотины. Пустые они остались в зиму. А без живности семье кормиться трудно.
Вот так и вытребовали, выпросили, вынудили обзавестись хозяйством. И просыпалось теперь Трудовое не под крик охраны в бараках, а под поросячий визг, петушиные песни, коровье мычание, звон подойников в домах.
Вскоре в село прибыли еще десяток семей. И условники-рабо- тяги, едва закончив работу, шли помогать новичкам обживаться.
Вечерами в бараках пустовато стало. Да разве усидишь? Вон в тот дом, что к магазину ближе всех, баба-одиночка приехала. С двумя детьми. Мужик на войне погиб. А она доселе замуж не вышла. Память о муже жива.
Сама — лесоводиха из Брянска. Крупная баба, сильная, как кобыла. Сама детям своим за мать и отца. Подступился было к ней один из фартовых, в помощники попросился, с прицелом на ночь. Баба только один раз кулаком въехала, а фартовый навек зарекся к ней подходить.
Увидели это работяги, похвалили женщину меж собой. И, заметив, как настырно пилит баба поленья — одна, двуручной пилой, — выручили на следующий день.
Сами завалинку сделали, утеплили ее. Для детей качели во дворе поставили. Калитку сделали резную и звезду на ней. Мол, семья погибшего тут живет. И память о нем.
А баба, увидев это, всю ночь в подушку выла. Никто о том не знал. Да и с кем поделишься горем своим? Не погиб ее муж. Живехонек. С войны без царапины воротился. Но не к ней, не к детям. Другую приглядел. Моложе, красивее. После войны мужиков в селе почти не осталось. Девки любому рады были. Не оставаться же в вековухах на всю жизнь. Вот так и ее мужика увела одна из них.
Детям ничего не сказала. Совестно было признать себя соломенной вдовой. И решила уехать, чтобы злые языки сельчан не испоганили детские души. Пусть ничего не знают. Пусть говорят об отце светло, без обид и зла.
С утра уходила она в тайгу, оставив детям еду, приготовленную впрок. И, скрывшись за кустами, лохматыми елями, плакучими ивами, белыми седыми березами, плакала баба навзрыд…
Сильная для детей и сельчан, она была слабее и незащищеннее любого. Уязвимая для самой себя.
Оля… Так звали ее в селе. Муж называл Олюшкой. Теперь уж никто так не назовет, думалось бабе. И, поднявшись с земли, работала до остервенения, до нечеловечьей усталости, пока хвойные лапы и ветви берез не начинали крутиться перед глазами сплошным зеленым месивом. Она убивала в себе бабу, какая напоминала о своей природе каждую ночь.
И даже в выходной не отдыхала. Стирка, уборка, баня. Так шли месяцы. И не знала Ольга, что приглянулась, накрепко запала в душу самому отчаянному из фартовых, Горилле.
Он и сам вначале не поверил себе. Подумал, плоть соскучилась по женскому полу. И в один из выходных выпросился у Дегтярева в Поронайск на ночь. И диво! Поверил, отпустил. И Горилла, знавший притоны города, тут же сыскал доступное.
Но, оказавшись наедине с раскрашенной бабенкой, потерял желание и всякую способность.
Обидно было. Ведь заплатил. Склянку раздавили. Никто не мешал. И время было. А плоть будто онемела иль отсохла не ко времени. Не помогли никакие ухищрения и старания бабы. Все напрасно. Натура не посчиталась с расходами. Ее не тревожили убытки. И, скрипя зубами, встал Горилла с несогретой постели. Оттолкнул накрашенную бабенку и с ревом рванулся в дверь, услышав вслед незнакомое, но обидное слово.
В Трудовое вернулся ночью. Увидев в освещенном окне Ольгу, почувствовал жар не только в груди. Матюгнулся на себя и бросился в барак к кентам, решив забыться среди них. Но не тут-то было… Ольга стояла перед глазами. Она смеялась только ему. И Горилла, никогда не знавший любовных мук, вдруг потерял сон. Об Ольге он думал везде и всегда, каждую минуту. Но давил тягу к ней. Он приказывал себе забыть Ольгу, терзался, но ничего не получалось.
Один из немногих, он не ходил на пахоту и всегда, как и положено законнику, канал в бараке.
Его держали фартовые. Они приносили шамовку и барахло. Так было положено по закону. Но теперь барак ему показался тесным, темным и сырым. А кенты — глупыми и скучными.
Баб Горилла знавал немало. Всяких. Силой ни одну не брал. Закон не позволял. Да и натура протестовала. Уж идти в ходку, так за куш. Но не за насилие. Это — западло. Да и нужды в том не было. Бабы сами были не прочь провести время с Гориллой. Он был неутомим в утехах, нежен, ласков, щедр в расплате. Может, потому не знал отказов и менял баб чаще, чем кентов в «малине».
Привязанностей у него не было. Разбалованный вниманием, он быстро забывал подружек и никогда ни одну не ревновал, не искал, не ждал, ни по одной не томился, никакой не радовался. Его сердце оставалось чистой порошей, нехоженой, нетронутой.
Горилла был уверен, что так и проживет весь век, как настоящий вор, не нарушив закона. Но судьба, словно подслушав, наказала за самоуверенность. И законник безнадежно влюбился.
Он торчал у магазина часами, ожидая, когда жившая по соседству Ольга выглянет в окно либо выйдет по воду.
Случалось, ждал напрасно. И тогда всю ночь не мог уснуть.
Горилла понял, что с ним случилось, когда наступила весна и последние заморозки, пощипывая оживающую тайгу, подталкивали фартового.
Вот так однажды, не поспав ночь, чуть свет прокрался в тайгу следом за Ольгой. Осторожно ступая след в след. Будто на дело в одиночку навострился. Только без кентов. В этом деле они не хевра…
Чего хотел от бабы? Зачем плелся за нею? Сам не знал. А Ольга шла, не подозревая, что в нескольких шагах от нее крадется фартовый.
Она погладила мимоходом елку-подростка по кудлатой макушке, поздоровалась с березой, как с подружкой, за хрупкую руку, потрепала по плечу куст можжевельника, улыбнулась рябине, лимонник оглядела придирчиво, ветку его перекинула на пихту.
Горилла терпеливо ждал, пока Ольга отсаживала от многолетней березы подросшие саженцы к клену. Потом, разбив лопатой гнилой пенек, засыпала его землей. У куста аралии обрезала сухие ветки, мешавшие молодым. Обкопала боярку, подморозившую поверхностные корни. И лишь в полдень присела отдохнуть на развесистой коряге. Развернула кулек с обедом.
Хлеб да кусок вареной рыбы. Бутылка воды. Вот и все, что поставила перед собой. Горилла даже вздохнул: стало жаль бабу.
Его кенты куда как сытней держали. Хотя он в жизни ни разу не брал лопату в руки.
А Ольга ела торопливо, будто ее кто в шею гнал. И Горилла не выдержал. Вышел из зарослей, окликнул негромко:
— Ольга!
Баба оглянулась. Рот едой забит. Глаза округлились от страха. Не ожидала. Испугалась. Одолела икота.
— Да ты не бойся…
— Сгинь, нечистый! Чур меня! — крестилась баба, отступая от Гориллы спиной.
— Не черт я! Обычный, как другие. Давно ты мне приглянулась.
— Сгинь, проклятый! — сцепила баба кулаки.
— Оленька, Одя, не пугайся. Ну зарос я малость. Так побреюсь. Не линяй от меня. Не трону! Клянусь. Век свободы не видать, коль обижу. Не смывайся, краля моя, — просил Горилла, пустив в ход все свое красноречие и обольщавшие других улыбки. Но Ольга будто ослепла и оглохла.
Резко развернувшись, бросилась в глухомань, не глядя под ноги.
Горилла за нею вприпрыжку понесся. Всамделишным чертом пеньки перемахивает. Не приведись кенты бы увидели! Глазам не поверили б.
Баба споткнулась о корень ольхи. Упала. Юбка ноги открыла до задницы. Фартовый обалдел. Кинулся к бабе, как голодный зверь. Зацеловал ее всю. Облапил. Грубыми ладонями всю бабу истискал.
Ольга вырывалась, отбивалась как могла, сколько сил хватило. Била по лицу. А мужик не обижался. На пощечины не серчал. Целовал Ольгу в глаза и губы. И баба увидела вдруг его глаза — совсем не злые, серые с лукавинкой, они смотрели на нее с восторгом. Но упрямо, по-мальчишечьи.
— Да отстань же, гад! — попыталась оттолкнуть баба, но упала на спину. Горилла тут же налетел. Расстегнул кофтенку. И впервые увидел тело непродажной, некрашеной. Кожа белая, бархатная.
Эх, увидела бы та, поронайская, от злости взвыла бы. Не нужно было ухищрений и злых слов…
— Ведь обещал не трогать, не обидеть, — сдавалась уставшая баба.
Горилла не слышал. Он добился своего. Он слишком долго страдал и выслеживал ее. Он долго желал ее. И теперь какие слова могли отрезвить вспыхнувшее чувство?
Нарушил закон? Но в чем? Не сильничать? А он и не брал ее силой. Ольга сама решилась. Бабья природа верх взяла. И Горилла, почуяв взаимность, до темноты не выпустил Ольгу из тайги.
Лишь в глубоких сумерках вернулись они в Трудовое разными тропинками, условившись завтра утром встретиться вновь.
Фартовый заснул тут же, как подкошенный, едва голова коснулась подушки. А утром, едва начало светать, уже ждал Ольгу на обусловленном месте.
Он издалека увидел ее. Баба шла осторожно. С оглядкой. И Горилла, спрятавшись за кустом, обхватил Ольгу, едва она поравнялась с ним:
— Милашка ты моя. Прихиляла. Иди ко мне. Не бойся. Твой я. Чего хмуришься? Иль обидел кто?
— Не надо. Хватит. Побаловал и будет, — отталкивала баба, боясь собственной невезучести, первой неудачи. Но отделаться от Гориллы не так просто. И законник, не уговаривая долго, схватил Ольгу на руки, унес подальше от тропинок и полян.
Кружила весна головы людям, наряжая тайгу в вешний наряд. И вскоре в селе прошел слух, что лесоводиха крутит любовь с условником. Да не с работягой, а с самым что ни на есть прожженным вором, даже законником. Что если раньше они в лесу любились, то теперь она, бесстыжая, привела его в дом, к детям, чей отец в войну погиб.
А Горилла и впрямь освоился в доме лесоводихи. Только теперь его свои кенты не узнавали.
Постригся, побрился фартовый. В чистых рубахах стал ходить. Брюки отглажены. Носки и те каждый день меняет.
— Это ж надо, как баба кента испоганила. Мурло каждый день скребет и шею мылит, навроде это все из рыжухи. Ну, побаловал и вяжи концы! Так нет, приженился, видать, до звонка, — сетовали законники, понимая, что отрывать Гориллу от бабы пока не стоит.
В злобе Горилла был страшен и мог наломать много дров из фартовых.
Законник поначалу и сам думал, что остынет к Ольге, едва заполучит ее как бабу. Но просчитался. Чем дольше, тем глубже увязал. И вскоре понял, что ни дышать, ни жить без нее не сможет. И через неделю тайных встреч предложил ей остаться вместе навсегда. На всю жизнь.
Баба с трудом верила в услышанное. Ничего определенного не сказала. Ответила коротко:
— Поживем — увидим.
А наутро он перебрался к ней в дом со своими пожитками.
Дети Ольги встретили его радостным визгом. Что им досужие пересуды, в каких они ничего не смыслили? У них теперь есть свой, всамделишный отец. Живой. Сильный. Добрый. И такой большой, что во всем селе второго такого нет. Он катал их на плечах, возил на спине, играл целыми днями.
А вечером подолгу разговаривал с Ольгой. Дети спали, они ничего не слышали.
— Как жить-то будем? На работу тебе нужно. Ведь все мужики трудятся. Не помощь твоя нужна, Гриша. Я привыкла на свои семью содержать. Но не должен мужик без дела в доме, — говорила Ольга.
Горилла долго отмалчивался. Да и что ей скажешь? Все равно не поймет. Только напугается. Сторониться, стыдиться будет. А там и пройдет эта бабья привязанность, хрупкая, как первый росток, который любой ветер и мороз погубить смогут. Ведь и так хватает сплетен да пересудов.
Ольга понимала, что связала свою судьбу с натурой нелегкой, с человеком, чья корявая жизнь была далека от обычных мирских забот. Он и сегодня их не понимал.
Григорий полюбил детей Ольги, но общался с ними по- своему. И однажды, когда баба вернулась домой с работы, дети подскочили к ней обрадованно и выпалили одним духом:
— Мам, а папка хамовку нарисовал! Всего! До хрена с лихуем! И барахла! У него башлей, как у черта на тыкве! Теперь мы файно задышим!
. — А мне клифт приволок! — радовался сын.
Ольга растерялась. Смущенный от похвал Горилла сидел, как именинник. Радовался. Дети шустро усваивали феню.
А ночью, приласкав мужа, баба долго просила не учить детвору говорить по-блатному.
Горилла так и не понял, что в том плохого. И обиделся. А в полдень, когда она не пришла на обед, забеспокоился.
«Может, ее в тайге фартовые приморили и расписали за меня? А может, другого мужика завела и теперь с ним в кустах катается? Нынче за моей спиной всякое утворить может. Иль обиделась на меня, видеть не хочет?» — натягивал сапоги законник, беспокоясь не на шутку. И, забыв закрыть дверь, бросился в лес бегом.
Уж чего не нарисовало ему по пути воспаленное воображение! То представлял Ольгу зарезанной среди поляны, изнасилованной работягами, оттрамбованной кентами, порванной зверем.
«Иначе хоть ползком на обед бы добралась!» — кричало испугавшееся сердце фартового.
А баба просто заработалась и забыла об обеде. Она обматывала сухой травой стволы молодых берез, чтоб не погрызли их в холода голодные, зайцы, и очень удивилась, увидев перед собой Гришку. Тот, взбудораженный, дышал загнанным оленем. В глазах страх метался.
— Ольга, ты чё приморена тут? Иль про меня уже выветрило из калгана? — выпалил разом.
Баба села под березой. Убрала со лба припотевшую прядь. Улыбнулась устало. И вместо того чтоб ответить резко, сказала тихо:
— Прости меня, Гришенька.
У Гориллы от таких слов вся обида растаяла. Да и на кого обижаться, коль вот она, Оля. Усталая, одинокая, голодная. Забыла, видно, что есть теперь кому думать о ней и беспокоиться.
— Я вот тут хлеб прихватил. Да мяса. Не шибко что, но шамовка сносная. Хавай покуда. А я воды принесу, — приметил он пустую бутылку и торопливо пошел к роднику.
Вернулся через пяток минут. А баба уже спала, положив под голову его пиджак.
— Устала, бабонька моя. Не дождалась. Сморило кралю. Ну да ничего. Обожду, — взял лопату и неуверенно начал обкапывать рябину, пока Ольга спит и не видит.
Потом кленок отсадил от старухи пихты, поближе к рябинам. Под елкой хвою выгреб и сжег, чтоб клещи не разводились. У ольхи сухие ветки спилил. Присыпал землей корни ивы. Обкопал боярку. Даже можжевеловые кусты от мусора очистил. И сам не заметил, как увлекся. Хотел немного помочь, а на тебе — разохотился. И старые пни, собрав в кучу, сжег на поляне. Подальше от Ольги, чтоб дым не мешал.
Баба, проснувшись, глазам не поверила. Управился хорошо мужик. Ей этой работы на два дня хватило бы. А Гриша шутя справился. И ведь не подсказывала. Знать, доброе сердце у него. Вот только заблудилось малость в потемках. Не на ту тропинку свернуло.
С работы вернулись вместе.
Горилла сегодня впервые понял, как выматывается его баба в тайге в одиночку. Легко ль самой везде успеть? Да еще дом, дети и он на ее голову свалился.
До ночи то стирка, то уборка, то жратва. Спать ложится за полночь, а встает до света. Долго ли так протянет? Да еще и он — мужик все ж… Свое требует.
Горилла впервые понял, как ошибался, считая основной заботой о семье деньги.
«Ими рубаху не выстираешь, в хате не приберешь», — и, поспорив сам с собой, впервые наносил воду в бочки, нарубил дрова, подмел в избе.
Не все гладко получилось. Расплескал воду в коридоре. Подмел лишь посередине, углы не доглядел. Ольга и тому радовалась. Уже помощь. Весь вечер то по плечу погладит, то по голове, то щекой прижмется, все благодарит, что и на работе, и дома помог. Горилла совсем растаял.
Да и что там говорить: ведь тот впервые за свою жизнь домашнее есть стал. То борщ, то блины, то картошку тушеную. Все сытное, вкусное.
Впервые в чистом белье стал ходить. И бриться после каждой бани.
Ему вспомнилось, как не узнала его Оля, когда он вернулся в первый раз из бани побритый и подстриженный. Да и не только она.
Шел он по Трудовому эдаким фертом. Еще бы! К бабе, в теплую постель! А тут Дегтярев навстречу. Вылупился. Не узнал. Да и немудрено! Без бороды и усов, без шевелюры дрыком из Гориллы обычный Гриша получился. И лицо — чище и куда как пригожее, чем у других. Это уже Оля сказала. Но тоже не сразу. Вначале отшатнулась, не признав. В глазах — лед.
— Вам кого? Хозяина пока нет! — полоснула резко.
Горилле приятно стало. Хозяином назвала. Значит, признала своим. И рассмеялся громко. Ольга на шее повисла. Как девчонка.
Конечно, и в прежнем виде был дорог. Но теперь в люди выбиваться начал. Вон Дегтярев и вовсе перестал его навещать, видно, отпала надобность в проверке. Оно и так заметно — делом занят. В барак к фартовым заглянуть некогда. Все помалу, а день прочь.
А тут уж очень понравилось Гришке хваленым Ольгой быть. Да и себе спокойнее — баба на глазах все время. И теперь всякий день в тайге вместе. Так оно и веселее, и дело быстрее спорится. К вечеру вдвоем много успевали. Вдобавок грибов, ягод да орехов запасли, благо осень затяжной оказалась.
Ольга, подождав немного с оформлением Гришки в лесоводы, через месяц пошла к Дегтяреву. И тот, онемев от удивления, сказал:
— Я годами не мог его в тайгу на работу выгнать. На голодном пайке держал, ругал, уговаривал — не получилось. А тебе как удалось? Ведь он меня за разговор о работе обещал убить. А ты сумела! Ну и Оля! Конечно, оформим все. Просто не знал я!
\ л п Спасибо тебе, что сумела сладить. Видно, больше свободы
и своих законов полюбил тебя фартовый. А любовь — великая штука! Она, как дар, не всякому выпадает.
— Кто знает? Может, совестно стало иль меня пожалел? Только пусть он со мной работает. Не за спасибо, — попросила баба. И добавила: — И так целый месяц ишачил без копейки. А у меня дети. Легко ли вчетвером на мою зарплату жить?
— Уладим, Оля. Сам в лесхоз съезжу. Завтра. И сразу все сделаю, — пообещал Дегтярев.
Когда через три дня Гориллу вызвали в сельсовет, тот встревожился:
— Чего им надо?
Этот же вопрос задал с порога секретарю. Та кивнула головой на старичка кассира. А тот, нацепив очки, пробежал глазами список, споткнулся на фамилии Гришки и, поманив костлявым пальцем, предложил:
— Распишитесь в получении зарплаты.
Горилла взял ручку. Расписался впервые в жизни в ведомости на получение заработанных денег.
Ох и мало их в сравнении с теми, какими он ворочал!
— Как жить на них? Один раз в кабаке кутнуть не хватит. А уж прибарахлиться и тем более, — сунул в карман небрежно. Придя домой, выложил зарплату на стол, — желваки на скулах заходили. Молчал, а на душе свербило: «Ведь мужик. Совестно такие копейки приносить. На них не только детям, паршивому сявке ни в пузо, ни на плечи. Нет, без фарта не протянешь», — курил он папиросу за папиросой. И решил навестить законников, взять свою долю из общака.
Фартовые встретили его так, будто он никогда не покидал барак. Поднесли выпить. Жратвы на стол натащили сявки.
Горилла приметил, что на его постели никто не валялся. Она в полном порядке. Словно не покидал фартовых законник.
Ни слова упрека, ни одного вопроса никто не задавал.
Горилла выпил. Как всегда, винтом из бутылки. На душе потеплело. Кенты все понимают. Зачем объяснять? Он слушал их рассказы о работягах, делянах и балдел. Выходит, скучал, но давил в себе. А зачем?
Еще бутылка оказалась перед Гришкой. Кто это спросил, где борода?
— В транде сгорела — дыма нет! — ответил, как всегда.
Плюгавый предложил в рамса.
— Э-э, нет, по кайфу не хочу, — помахал пальцем перед усохшим мурлом кента. Тот осклабился:
— Слабо?
— Не слабо, козел! Не хочу!
— А может, срежемся? На бабу?
— Какую? — удивился Горилла.
— На твою. Всего на ночь…
Не рассчитал Плюгавый, не мог предположить. Горилла вмиг протрезвел. Взмах ладони. Плюгавый выкручивал рожу из кулака Гришки, а тот давил пальцами, что клещами. Дышать нечем.
— Отпусти кента, Горилла! — потребовали подступившие фартовые.
— Отвалите, падлы! — рявкнул Гришка.
— Добром прошу, пусти! — потребовал медвежатник.
И Горилла понял. Его подпоили, чтобы оттрамбовать. Если не хуже…
Он отшвырнул Плюгавого и сказал:
— Кто первый? Налетай! — но рванулся сам, не ожидая первого удара, на бывших кентов. Кулаки его молотами заработали. В ход шли ноги, голова. К нему никто не успевал даже прикоснуться.
Надоело крошить поодиночке, сорвал дубовую лавку с гвоздей-соток, пошел ею махать.
В бараке запахло кровью. Кто-то под шконку улетел, другой из угла отбивался, большинство из барака выскочили — кому невмоготу с кровавым рылом трамбоваться дальше. Иные на шконки убрались, пока ребра не все поломаны.
— Кто еще? — озирался Горилла, когда последний фартовый свалился в проходе меж шконок. И вдруг почувствовал боль в плече… Старый мокрушник промахнулся впервые в жизни. Взял немного выше сердца. Метнул перо, но дрогнула рука. И промазал.
Горилла двинулся на него. Мокрушник понял просчет и, зная, чем платить придется, долбанулся головой в окно, вылетел в него пулей.
До глубокой ночи ждал Горилла, пока оклемаются кенты. Те подходили робко. Усаживались поодаль. Мировую Горилла не принял. Бутылку не тронул. Сказал громко:
— Линяю от вас. Насовсем. В откол ухожу! Хотел вернуться. Но пропала охота! Гоните мою долю! И кранты! Завязываю с фартом. А какая падла сунется — калган на месте раскрою. Не приведи с бабой иль с детьми что утворите, всех размажу. Разом. Виноватого искать не стану! Усекли, заразы? Гони башли!
Забрав со стола свою долю, рассовал деньги по карманам, за пазуху и пошел из барака не оглядываясь.
Ольга не спала. Ждала его у стола. Едва вошел, навстречу встала:
— Гришка, милый, что долго? — и вдруг нащупала прорезанный пиджак. Побледнела: — Кто тебя?
— Упал, — слабо отодвинул жену. И предложил коротко: — Посумерничаем, кентуха?
— Давай. Завтра выходной. — Она согласилась тут же.
— Я башли принес. Свои. Моя доля. Детям надо. Они растут. Пусть в грамоту пойдут. В начальство. Чтоб в люди вышли. И жили б по-человечьи. Без нужды. Вот, возьми, — вытаскивал деньги на стол. — Прибери их. Детям сбереги. Хоть один прок будет от них.
— Откуда взял? — изумилась баба.
— Да не отнял, не убил, не ограбил. Мои они, от прошлого. Не мне, так все равно в пользу не пошли бы. Не в крови они, не заплаканы и не прокляты. Не бойся, — успокаивал Горилла бабу, испуганную, растерявшуюся перед кучей денег. — Бери. Да на детей трать. Чтоб лиха не знали. Прирос я к ним. Словно к кровинам своим. Они меня, корявого, отцом назвали, Сами. Это мне в радость. Знать, для них, чистых, не совсем уж я пропащий. Дети человека не по трепу, сердцем чуют.
Ольга унесла деньги, сунула в сундук на дно. Когда вернулась, сказала, где спрятала.
— Чего колешься? Я не прокурор. Помни, Оля, я фартовый. Не за башли спрошу. Они — пыль. Ты — моложе меня. Разлюбить можешь. Другого приласкать…
— О чем ты, Гриша! — И баба, молчавшая о своем горе, призналась во всем мужику.
— Не погиб, значит? А коль вздумает фраер вернуться к детям?
— Да не нужны мы ему, Гриша. Ни дети, ни я. Когда уезжали, он мимо прошел. Не оглянулся, не спросил. Он даже адреса не знает. И я — не сума переметная. Ты мой муж. От него и сердцем отвыкла. А дети его совсем не знают. Чужой он им. Верно, правду говорят, не тот родной, кто родил, а кто выходил…
— А что, если я детей на себя запишу, когда свободным стану?
— Это тебе решать. Ты и незаписанный отцом стал. Вон как Нюрка тебя любит. Спать не хотела, тебя ждала. Сережка к ужину ждал. Переживали, — призналась баба.
— Добрые они, путевые кенты… — Осек себя Горилла и поправился: — Дети, говорю, у нас с тобой файные…
— У нас с тобой? Дети? — Ольга расплакалась на Гришкином плече.
Кто-то называл его бандитом, вором, уголовником. А он ее ребятишек признал своими. Родной отец отказался. Не навестил. Забыл их. А Гришка родными считает. Вон в бараке был. А вернулся домой. К ним. В свою семью, лила баба на мужичье плечо слезы радости,
А Гришка испугался — неужели опять обидел ненароком? И гладил спину, уговаривал:
— Потерпи малость. Вот соскребу внутрях чертову шерсть, вовсе человеком заделаюсь. Ну, не все враз. Не торопи. Шустро дела делаются, да ходки длинны. Авось не вовсе я пропадлина.
В ту ночь он много рассказал Ольге о себе, о своей неуклюжей, невезучей жизни. О кентах молчал. О себе — не утаил. Все, что можно было, поведал без утайки.
Не раз морозило бабу, много раз вздрагивала, наворачивались на глаза слезы, смеялась, когда Гришка рассказал ей о своей поездке в Поронайск к накрашенной бабенке. И вдруг в полуслове оборвал себя Гришка, прислушался и выскочил во двор.
Ольга услышала короткий стон, полузадушенный хрип под окном. Выбежала.
Гришка кого-то совал башкой в землю, окорячив его с боков ногами. Баба пригляделась: тощий мужик вырывался из рук мужа.
— Гриша, пусти его!
— Пошла в дом! — крикнул Горилла грубо. И, ухватив мужика за шиворот, выволок со двора. Там кинул на скамью, сказав: — Канай, падла, до света. И хиляй к кентам. А еще возникнешь, калган в жопу вгоню! И тебе, и другим. Стремач долбаный. Я сам любого на гоп-стоп возьму. Кого увижу тут — замокрю на месте.
Мужик лежал тихо. И так же незаметно исчез к утру.
Горилла, казалось, забыл о нем.
Но вечером, попросив жену не беспокоиться, ушел. Она ждала его…
Нет, трамбовки не случилось. Но в этот день фартовые созвали разборку. Затем и присылали кейта к Горилле. Чтоб предупредил. Но фартовый, оттрамбовав шестерку, дал знать, что не позволит законникам наехать на себя. И явится сам, не когда зовут, а когда он захочет.
Разборку созвал Дед. Причина была одна: вернуть фартового в «малину».
На Гориллу, едва он ступил в барак, навалились скопом. Его связали по всем правилам и предупредили не рыпаться. Когда все было готово, прочли весть от Тестя, которого воровской сход не вывел из бугров. И потому он и сегодня все еще считался хозяином здешних фартовых.
«Ботаете, Горилла подженился и навострился в откол? А не много ли захотел этот фраер? «Малина» не
паровоз. Где захотел, там и слез. У нас есть кенты и жмуры. Кем ему лучше быть — пусть выберет. Начнет дергаться, на разборку его. Нет моей воли пустить его в откол. И общак не крошите. Там и моя доля. Выйду — сгребу».
— Мне Тесть не кент! — возмутился Горилла. И, напрягшись так, что лицо побагровело, попытался порвать ремни, связавшие руки. Но фартовые насели. Помешали. — Всем на волю выйти надо. И вам, и мне. В одних делах мы не бывали. Разные у нас «малины». И Тесть не был хозяином у меня. Есть свой. Но он нынче в ходке. В Усть-Камчатске. А Тесть нынче не может быть бугром. Он — пидер. Потому нового надо. Но не меня. Молодого, — прислонился к стене Горилла.
— А и верно ботает кент! Тесть — западло! Скинуть пора! Чё указывает, паскуда? Свою долю он схватил еще здесь! А долю буграм дают. Он давно не бугор, — поддержал Гориллу ереванский вор.
— Тебя, что ль? — возмутился Плюгавый.
— Мокрицу — в бугры!
— Тромбона!
— На хрен Тромбона с Мокрицей, лучше Шефа!
— Вали ты с ним! Кто его держать будет? А вот Копченый — это да!
— Заткнитесь, заразы! Легавых разбудите! Пусть будет Рысак!
— А что? Тертый кент!
— Валяй Рысака!
— Рысака! — крикнул Горилла громче всех.
Новый бугор вышел на середину и, как того требовал «закон — тайга», первым делом развязал Гориллу, начав свой путь с «амнистии».
Он рассказал, хотя о том все знали, где, когда и за что попадал в ходки. С кем фартовал в делах, кентовался, кого держал в буграх, даже у кого учился фартовать, когда принят в закон.
Поставил два условия: слушаться его во всем и не мокрить никого, пока в неволе.
Когда кенты согласились, Рысак повернулся к Горилле и сказал, обратившись ко всем:
— Кенты! Не один день мы тут кантуемся в казенной хазе. Пайки хавали одни. Но я всегда считал, что «малина» — не зона. Силой держать нельзя. Коль не хотите себе беды, не держите фраера! Он откололся душой. Какой теперь с него навар? Озлобленный фартовый — злей легавого. Без понту под примусом вязать. Пусть хиляет. И не стопорите! Он был удачливым вором! Пусть дышит, как сам того хочет. Для нас он — жмур. Никто не должен помнить его.
— А если всем так захочется?
— Не пускать Гориллу!
— Баба у негб теперь. Дети. Не свои. Не за легкое взялся. Это все равно как два банка сорвать: вывести чужих детей в люди. Нынче он не сам по себе. Замокрите его — баба хай подымет. Дети искать начнут. Кравцов нарисуется. Этот расколет. И кто-то опять под вышку, как Колун и Цыпа, как Сова? Не много ль нашей крови льется? Да и зачем нам Гришка, вывалившийся из Гориллы? Он кликуху свою забыл. Заделался в работяги. Пусть дышит! Чтоб дышали мы! Гони его от закона!
— А доля? Он забрал!
— Он много давал. И грел всех. Свое взял. С чем сюда загремел. Пусть отваливает.
В это время еле слышно скрипнула дверь, и на пороге барака появился Сережка. В накуренном помещении он поискал глазами, увидел Гориллу.
— Папка! Пошли домой! Я тебя всюду искал, даже в тайге! Знаешь, как мне страшно было!
Горилла посадил Сережку на колено. От мальчонки пахло тайгой.
— Пошли домой, а то Нюська без тебя воет. Наезжает на всех, — просил мальчуган.
— Отваливай, кент. Твоему фарту хана пришла. Ты надыбал свой кайф, свою «малину». Линяй, — тихо предложил Рысак.
Горилла снял Сережку с колен. Взял за руку. Вышел из барака.
Ольга ни о чем не спросила. Поняла без слов: навсегда ушел от фартовых Гришка. Ни с кем не будет она делить его.
А Горилла словно с сердца гору скинул. Целыми днями в работе изматывался. В тайге за троих ворочал. В доме многое делал. И, забыв о прошлом, о фартовых, помогал Ольге так, будто всю свою жизнь прожил с нею одной семьей, не разлучаясь ни на день.
Теперь в селе о нем по-другому заговорили. Мол, в руки хорошей бабы попал, сам человеком стал. И не гляди, что был фартовым, управляется лучше любого работяги. Повезло бабе. Знать, сразу увидела в Горилле Гришку, приручила, приласкала, изменила мужика. Его теперь не узнать. Даже матюгаться отвык. На человечьем языке заговорил. Понятном и простом. Не то что раньше…
И только Дегтяреву не верилось, что просто из любви к Олые ушел Горилла от фартовых, завязал навсегда с ними, с законом, со всем, что привело его в Трудовое.
Дегтярев еще ни разу не сталкивался с подобными случаями и все ждал, где, когда, на чем раскроется суть Гориллы.
Гришка чувствовал недоверие участкового и всегда был настороже.
Со временем даже кликуху его стали забывать в селе. Уходили на свободу фартовые и работяги. Привозили в Трудовое новых условников. Истекал срок наказания и у Гориллы. Когда-то он так ждал этого! А теперь будто забыл. Давно не считал дни. Не отмечал отбытое на полуволе. Видно, привык. Сдружился с переселенцами, работягами. Относился как к односельчанам.
Они просили его помочь в заготовке дров. А сами, без просьб и слов, посадили ему на участке возле дома картоху, капусту и прочую мелочь, не потребовав за труды ничего. Так же и он помогал. Лишь иногда слышал скупое спасибо, словно оброненное ненароком.
Он каждый день имел на столе румяный каравай хлеба. Кто принес его, Гришка не спрашивал. У всех с зарплаты брали поровну. И за хлеб. А кто позаботился и принес, какая разница?
За баню и хлеб, за воду и дрова брали немного. Но всякий знал, что все это должно быть в домах у каждого независимо от погоды и звания жителя.
Случалось, Горилла уставал. И тогда, понимая это, Ольга уговаривала, успокаивала мужа. И Гришка снова становился мягким и покладистым.
Теперь в тайгу на работу он чаще уходил один. В доме хозяйство появилось — корова, свиньи, куры. За ними пригляд и уход потребовались.
Мужик помнил, как покупал он корову. В жизни не приобрел бы, да случай подвернулся. Узнал от сельчан-мужиков, что своей бабе ко дню рождения подарок покупать надо. Желательно дорогой, нужный в каждом доме. Долго голову ломал. А тут сосед, возчик воды, подсказал: мол, купи корову. В доме она — кормилица. Подругой Ольге станет. И предложил свою, трехлетку. У него их в сарае две стояло. Бери любую, на выбор.
Гришка любил теплую рыжую масть. У него в жизни все бабы рыжими были. Вот и попривык к цвету. Он на рыжуху смахивал.
Всучил соседу деньги. И в день Ольгиного рождения ранним утром привел скотину во двор. Сам — в хату. И говорит, важно оттопырив губу:
— С рождением тебя, Олюшка! Подарок я тебе купил.
Баба глянула в пустые руки мужа, подумала, что разыгрывает. А тут корове надоело во дворе стоять. В сарай запросилась скотина. Время дойки подоспело. Да как замычала во весь голос!
Ольгу от губ Гришки ветром сдуло. Испугалась.
— Навар на хазу просится! Принимай подарок! — рассмеялся Гришка.
Ольга и дети высыпали во двор.
Корова пошла к ним навстречу. Обнюхала руки, осторожно взяла первый кусок хлеба и уверенно вошла в сарай.
«Рыжуха» — эту кличку дал ей Горилла. Следом за нею завизжало, закудахтало во всех углах сарая. И Ольга теперь едва успевала управляться в доме.
Вот так и пришлось Гришке работать в тайге одному за двоих с темна и дотемна.
Но однажды его окликнули.
— Григорий, передохни, — предложил Дегтярев, приблизившись к Горилле почти вплотную.
Гришка оглянулся. Его невольно передернуло. Ко всем в селе относился ровно. Помогал, выручал. Но Дегтярева не мог признать. И всегда недолюбливал этого мужика, почти не вылезающего из мундира. О, как много он напоминал Горилле! И Гришка, глядя в крупное, рыхлое лицо Дегтярева, поневоле сжимал кулаки. А глубоко внутри возникало желание схватить участкового за шиворот, долбануть башкой в корягу. И свернуть плешивую тыкву с плеч. Однако сегодняшний Гришка загонял, душил вчерашнего Гориллу, заставляя его молчать, терпеть. Но фартовый не хотел смириться и вылезал наружу при всяком подходящем случае.
Дегтярева бесило то, что за все время Горилла только ему, единственному в Трудовом, никогда ни в чем не помогал. Ни поленом дров не поделился, не здоровался и даже при надобности не заходил в дежурную часть. Он словно не видел участкового. И того злило неуважение фартового, его непокорность.
— Давай перекурим, — предложил Дегтярев. Но Горилла словно не слышал, обрезал сухие ветки у аралии. — Новости кое-какие есть. Может, интересно будет, — интриговал участковый.
— Новости? Да мне их все вечером Ольга расскажет, — отмахнулся Горилла. Но участковый, хитро прищурясь, рассмеялся:
— Этого, кроме меня, пока никто не знает.
Скажи такое самому Дегтяреву, он тут же подошел бы послушать. А Горилла будто не расслышал. Глухим прикинулся.
— Сова на воле, — решил заинтриговать участковый.
Горилла на секунду замер. Дрожь пробежала меж плеч. В услышанное не поверилось.
«Сова давно на том свете гуляет. Кто б его из клетки выпустил? Из камеры смертников, как с погоста, слинять нельзя. Темнит легавый», — не поверил Горилла.
А участковому было до боли обидно. Все в селе ищут цо общения с ним, здороваются, уважают. Пусть не его
лично, положение участкового — хозяина села. И только этот презирает.
Дегтяреву хотелось, чтоб и Горилла признал его. Тогда и он, возможно, забыл бы прошлое Гориллы.
Не раз пытался вызвать его на общение. Не получалось. А тут и новости подходящие, и обстановка располагает к разговору. Никто не увидит, не подслушает. И Дегтярев повторил:
— Сова, говорю, на воле. И Тесть вышел на свободу.
Горилла повернулся к участковому:
— А мне до фени, кто вышел. Я завязал с фартом.,
— Это я знаю. Вижу пока. Но они не завязали. Вот в чем беда.
— Мне до того нет дела, ваши заботы расхлебывать. Да и ваши ли они? Все когда-то садятся, потом выходят. Мне то без понту.
— Отчего ж не спросишь, как жив остался Сова, почему раньше срока вышел Тесть? Ведь вместе были недавно. И кто его знает, чего от них теперь ждать? — нахмурился Дегтярев и продолжил, заметив, что Горилла отошел от куста: — Сова, того, свихнулся. Передержали его в одиночке. Какой ни подлец, глухой изоляции не вынес. Поначалу ему голоса мерещиться стали. Убитых кентов. А когда общаться с ними стал, и вовсе чокнулся.
— Как это можно со жмурами ботать? То и впрямь — тем- нуха.
— Охрана в глазок чудное видела. Сова о том не знал.
— И что видела? — подошел Горилла.
— Как Сова разговаривал с Цыпой. Того точно в расход пустили. А они поделыциками были. И Цыпа велел Сове убить Трофимыча. Нашего лесника. Ты его знаешь.
— А как малахольный Сова может размазать? Для него теперь всякий встречный — Трофимич.
— Вот и я этого боюсь, — признался участковый.
— Как же он на воле оказался?
— Его на обследование привезли. В психушку. Нельзя по закону ненормального расстреливать. А он на чердак забрался. И оттуда ночью спрыгнул. С четвертого этажа…
— И живой? — изумился Горилла.
— Трупа не нашли. Совы — тоже. А вот в заборе доска оказалась сорванной с гвоздя.
— Ни хрена себе — малахольный. На здоровый калган такое не удумаешь.
— С собакой пошли. След взяла. И на проезжей части дороги потеряла. Видно, уехал. А вот куда — не знает никто.
— А почему именно Цыпа? Кто слышал его? — не верилось Горилле.
— Черт его знает! Одному, даже троим охраникам не поверили бы, что они отчетливо слышали голос расстрелянного. Ну не мог Сова один сразу на два голоса говорить!
— Липа какая-то! Что свихнуться мог в одиночке — в то, как мама родная, верю. Но другое — ерунда.
— Я тебя предупредить хотел. Ты в тайге один часто. С оглядкой работай. Осторожно. Не ровен час, объявится бандит, что с него взять, с малахольного?
— Вам же спокойней будет, гражданин начальник, — усмехнулся Горилла.
— Зачем бы приходил к тебе, если б так было? Сделал бы вид, что не знаю ничего. И все. Привыкли мы к тебе. Все. Это точно. Вначале не верилось. Присматривались. А теперь своим стал. Для всех. И со мной когда-нибудь наладится, — выдал заветное участковый и продолжил: — Мне на моем участке никаких приключений не надо. С тобой — тоже. Живи человеком…
— А с Тестем что? — напомнил Гришка.
— Этого по болезни отпустили. Вовсе развалиной стал. Умирать отпустили на волю. Рак у него. Где-то в заднице завелся. Недолго жить осталось мужику. Говорят, в больнице с ним измучились. Что съест, тут же наружу вылетает без задержки. И сам удержать не может. Как в сквозную трубу. Он, бедолага, совсем высох. И откуда свалилось на него это горе? Уже в зоне началось… Так и пропадет теперь. Никому не нужным, — вздохнул участковый.
А Гришке вспомнилось письмо Тестя фартовым Трудового. В нем он приказывал, распоряжался его судьбой. Велел, коль не останется фартовым, пришить его.
— Может, уже тогда болел, гад. А все еще кого-то под примус брал. Грозился. Хозяином себя считал. Оно, видишь, своей заднице не хозяин. Даже она слушаться отказалась. А туда же — в бугры. Забыл закон… Слабаков в буграх не держат!
— Уехал он, говорят. На материк. Видно, не решился остаться здесь. Знал: пусть плохая смерть, но своя. А тут было кому ускорить, — усмехнулся Дегтярев.
— Сова слинял. Классно нарисовался сдвинутым. Видать, все знал, рассчитал. Чего ж по дури не остался? — словно самому себе сказал Горилла.
— Может, в момент просвета. У всех сумасшедших просветы иногда бывают. Даже врачи подтвердили. Но Сова — точно. Своих кентов не узнавал. Живых. Чтоб проверить его, к нему в камеру фартового поселили. Тот на второй день попросился от Совы. Но не убрали. Не поверили. А фартовый еще через день пригрозил, что размажет Сову. И впрямь едва не утворил такое.
Хоть раньше они друг друга знали. Даже в одной «малине» работали.
А Горилле внезапно вспомнился один из зэков в Магадане. Аккуратный, чистый. С седенькой упрямой бородкой, он много лет работал врачом. Еще при царе практиковать начал. За что и замели по буржуйской статье. Мол, лечил не тех, кого надо.
Этот доктор многим зэкам здоровье и жизни спас. Не различал воров и работяг. За труды даже пайку не брал. Видно, ученость мешала взять последнее. И как-то перед сном рассказал фартовым о забавном случае, который произошел с ним на Печоре, где отбывал первые три года.
В камеру к нему втолкнули человека с явными признаками сумасшествия. А это прежде всего определил по глазам. У того зэка даже при солнечном свете зрачки были большими и черными. И он, просидев в одиночке около трех лет, свихнулся окончательно. Умел говорить сам с собой разными голосами. Спорил, ругался, даже бил себя. Чаще всего общался с мертвыми. И его, врача, за вставшего из гроба покойника принимал. Все пытался уложить его на щконку. То прощения просил. То душить лез. А когда приходил в себя, бывал злее собаки. Чуть сознание мутило — свою пайку уговаривал взять и простить его.
«Это случается с теми, кто руки в крови замарал. Преступление тяжкое, а организм слабый. Не совладал. На воле такие запоем пьют. Боятся одиночества и не выдерживают длительной изоляции, — вспомнил Горилла слова врача. Доктор потом продолжил: — Не берите грех на душу. Ибо со временем не всякий из вас пересилит память. А организм имеет способность стареть…»
Никто тогда не обратил внимания на его слова. И Горилла забыл. Годы прошли. Но вот теперь слова врача подтвердились.
Гришка присел на корягу. В задумчивости покачал головой.
«Дегтярев ничего не понял. Даже на сумасшествие нужна чувствительная натура. И хоть зачаток интеллекта. Но и такого лишены мусора напрочь», — отвернулся Горилла.
Вспомнились ему слова врача и о том, что можно сбить с толку малоэрудированных, а таких большинство, следователей и экспертов-психиатров обычным чревовещанием. В прежние времена чревовещатели в балаганах на ярмарках своим умением медяки зарабатывали. Говорил человек утробой, а рта не раскрывал. Потом отвечал мнимому собеседнику. «А, какое мне до них всех дело, — отмахнулся Григорий от воспоминаний. — Своих забот хватает. Дай Бог управиться».
Никому во всем свете не сознался бы фартовый, как мучительно трудно пришлось ему самому.
По счастливой случайности ушел в откол без урона, без пера и трамбовки. Может, могучее здоровье да крепкие кулаки помогли. Потом было самое трудное…
Кому, как не ему, Горилле, это помнить. Он и теперь, в постели с Ольгой, видит в снах кентов. С ними считает общак, снимает навар с новичков, берет положняк с работяг, давно живущих на воле.
С кентами он уходил на дела. Линял в бега из зон, отрывался от погони, убивал овчарок и охранников. А утром будто и впрямь болело тело от собачьих укусов и ударов прикладом.
Сколько раз видел себя под запреткой и в камерах. Играл в очко на чью-то жизнь, а сам мотался в петле. Сколько раз за ночь умирал, а утром чудом просыпался живым!
Прошлое всегда живет в памяти. Оно как ночь, без которой не бывает жизни у фартовых…
Вот и он днем — Гришка. А ночью — опять Горилла. И никогда не рвет с «малиной». Он лишь внешне расстался с кентами, душой остался с ними навсегда.
Может, поэтому всякую ночь вскакивала Ольга с постели босая, в одной рубахе, к ведру с водой. Кунала в него полотенце. Обтирала вспотевшую грудь, лицо мужа. Тот синел. Кричал Гришка Гориллой. На весь дом.
Говорят, время лечит. Видно, и оно не властно над фартовыми.
— Я хочу попросить тебя, Григорий. Как человека сознательного, — обратился Дегтярев, тронув Гориллу за рукав. — Коль увидишь Сову, дай мне знать. Чем черт не шутит? А вдруг и вправду объявится малахольный в наших местах?
— Фалуешь в фискалы, участковый? — прищурился, будто прицелился, Гришка.
— Для твоего же блага стараюсь. Ты ж его убить можешь ненароком. А за это — опять в зону. Сам понимаешь, сроки за убийство здорового и больного одинаково большие.
— Я легавым не шестерка, — оборвал Горилла.
— А Трофимыча тебе не жаль? Ведь он — коллега твой. Вроде как сдружились. Так хоть о нем подумай, — уговаривал участковый, не обратив внимания на обидное слово.
— Если встречу, сам справлюсь. Не баба! — рыкнул Гришка Гориллой. И участковый понял: даже завязавший с «малиной» фартовый никогда не преступит свой закон, не станет фраером.
— И все же будь поосторожнее. С оглядкой. Береги себя. Ведь дети имеются. Им во второй раз сиротеть ни к чему. Да и Ольга… Вся ее жизнь в тебе. Для кентов ты свой, удача, навар. А ей, бабе, ВСЯ ЖИЗНЬ…
Горилла разулыбался. Коль участковый подметил, а он — собака, значит, так и есть.
Гришка ничего не ответил, но на душе потеплело. Ведь вот и теперь не на общак, не на «малину», на семью вкалывает, для детей старается, для жены. Чтоб теплее им жилось да радостнее.
И все ж случались тугие минуты. О них никто не знал. Лишь своя семья. Самая лучшая в свете…
Полгода копила Ольга деньги на костюм Грише. Всякую копейку берегла, на всем экономила. Боялась брать из тех, что Гриша детям принес. А ну как раздумает? И когда закончится наказание, потребует деньги вернуть. Гришка о том ни сном ни духом не знал. А когда примерил костюм, который в самую пору пришелся, Нюрка проговорилась:
— Теперь нас мамка опять в кино пускать будет и конфеты купит!
Сережка дал ей по уху. Но поздно. Горилла услышал. Дошло до него, какой ценой обнова далась. Помрачнел.
Не с добра Ольга на такое пошла. С нехваток все, с малых заработков. Хотя чертоломят оба без продыху. Видно, верно кенты говорят — дураков работа любит. Они не пашут. А на мелкие расходы имеют по нескольку заработков Гришкиной семьи. И всего-то малый риск. Одна ночь. И на год жизни «малине». «Но нет-нет, уже о другом думать надо», — гнал от себя Горилла мрачные мысли.
Гришка долго еще возился с молодыми кленами. Рассадил посвободнее, обкопал старый клен. И пошел проверить, как приживается молодой березняк на границе с Трофимычевым заповедным участком.
Он увидел свернувшего на Трофимычеву тропу Дегтярева.
«Пошел мусор старику мозги сушить. Ох и зануда! И зачем такие заразы по земле ходят?» — сплюнул Гришка. Но вскоре забыл об участковом. Увлекся работой. Из головы как ветром выдуло все злое.
Тайга… Пока не приложил к ней руки свои, не знал и не видел ее. Не понимал. Думал, врут люди, говоря, что тайга им милей дома. Ну разве можно сравнить ее — корявую — с человечьим жильем, ухоженным и теплым? Тут одни комары со свету сживут. Кусаются, как кенты на разборке. А зверюги? То медведица возникла из-за малинового куста. Нажрала бока за лето. И думала, что, кроме нее, в тайгу соваться никто не должен. Морда шире, чем у небритого Гориллы. Вдвоем не обнять. Да как рявкнет на Гориллу таежным бугром. Тот поначалу опешил. А потом показал по локоть, как кентухе: вот, мол, тебе, фартового на понял брать. Зверюга выплюнула листья малины, которые вместе с ягодой в пасть запихала, и ушла. Оставила Горилле, как положняк, наполовину объеденный куст. Своим признала. Кентом.
Что и говорить, перетрухал тогда. Но виду не подал. Тайга в обиду не дала. Сберегла его. И Горилла попривык к ней.
Полюбились ему неисхоженные тропы, звонкая тишина и безлюдье тайги. Здесь можно было оставаться самим собой. Никто не подсмотрит, не высмеет, не осудит.
Гришка бережно, как за детьми, ухаживал за каждым деревом и кустом. И тайга, казалось, единственная на всем свете, понимала его.
— Папка! Корова телится! Айда домой! Мамка зовет! — послышался взволнованный голос Сережки.
Горилла, забыв обо всем, бросился домой бегом. В хозяйстве прибавление, человеку — радость…
Глава 8
Дашка теперь совсем изменилась. Холеной стала. Раздобрела. Вольной, свободной значится в списке жителей Трудового. Вроде поселенки в селе осталась. Все равно ехать некуда и не к кому. Да и куда в ее годы от добра бежать?
Дом Дашке дали. Как и обещал Дегтярев. Пусть небольшой, две комнаты с кухней. Но и это больше прежней каморы. Какой-никакой сарай, кладовка да подвал. К тому же чердак, сухой и просторный.
Дашка в новый дом три дня перебиралась. Понемногу все перенесла на своих плечах.
В каморе бы ладно. А тут многое купить пришлось. Новый дом старой рухляди не любит. Вот и приобрела диван да деревянную кровать, стол и шифоньер. Новое, в золотистой рамке, зеркало.
Все это сверкало лаком, пахло магазином. Дашка огляделась. Как хорошо у нее, даже дух захватывает! Не верилось, что все это — ее. И, поразмыслив, положила посреди комнаты медвежью шкуру, подаренную Трофимычем.
Все ногам теплее будет. Оглядев кухню, шкафчик для посуды купила, кухонный стол. В кладовой припасы еле разместила. Банка к банке вплотную. В погребе полно картошки, морковки, свеклы. Ничего не покупала. Сама вырастила, своими руками. Даже лук в вязках золотился в коридоре.
Чердак и тот не пустовал. Травы разные сушились. Грибы в марлевых мешочках. А на чердаке над сараем копченая рыба. Кета да кижуч. В зиму все пригодится, все в ход пойдет.
Обмазав и побелив дом, утеплив завалинку, оклеила окна. Даже скамейку у забора в зеленый цвет покрасила. Хоть и посидеть на ней некогда будет.
Швейную машинку купила. Без нее как без рук. Пошила новые, веселые занавески, простыни и пододеяльники. Все ж дешевле, чем готовые покупать.
Рукомойник и тазы, ведра и полотенца — все в доме сверкало новизной, чистотой, свежестью.
Заказала баба и дрова. Ей их в три дня навезли: под крышу.
Дашка в доме и вовсе ожила! Оглядевшись, пообвыкнув, купила десяток кур да тельную корову и теперь слыла хозяйкой из хозяек.
Сама себе платьев нашила всяких. Юбки и кофты одна другой краше, по три раза на день меняла. Ей все бабы Трудового жгуче завидовали.
Да и было с чего. На Дашку нынче мужики смотрели разинув рты. Не баба — ходячая выставка моделей. И откуда умение взялось? Портниха к ней за советом ходила. И все завидовала тонкому вкусу и золотым Дашкиным рукам.
А баба королевой по селу выхаживала. Свои же, ссыльные, не узнавали. Она иль нет? Откуда что взялось? Пить бросила — морщины исчезли. Лицо налилось, румяно-белое. Словно рябина в пору зрелости расцвела.
Дегтярев, встречаясь с Дашкой, боялся глаза на нее поднять. Была алкашкой, замухрышкой, а превратилась в украшение Трудового.
В глазах — уверенное спокойствие. Волосы — в толстую косу — короной голову оплетают. Плечи расправила. Нос вздернут. На губах полуулыбка играет. Знала себе цену нынче. На местных мужиков и не смотрела. Куда им до нее! Да и не хотела семьи разбивать. А в холостяках лишь один, да и тот завалящий. Зубы желтые, редкие, как у старого коня. Морда годами не мьггая. Штаны пузырями, на колени сползают. Кому такой нужен? Нет, нынче Дашка на такого не оглянется. Все лето в шелковых чулках ходит, в шелковых платьях. Разве ровня ей возчик воды? Она с ним через губу разговаривала. Обзывала мужика хорьком. А когда тот, подвыпив, осмелел и в гости к ней попросился, такого пинка получил, что неделю сесть на задницу не мог.
Дашка мечтала о своем. Нравился ей Дегтярев. Его бы она приняла. Но не на ночь. Насовсем.
И когда участковый неделями не выезжал в Поронайск, Дашка думала, что он из-за нее в Трудовом сидит. Да и что за семья, которую он раз в месяц видит? А ведь мужик. Жалела его баба. Она ничем никогда не выдавала себя. Да и случая не было.
Встретится участковый на улице, эдак вежливо поздоровается, о здоровье спросит, о жизни. И, заглянув в лицо ей, краснеет, как мальчишка. С чего бы это?
Раньше в гости заглядывал. Просто так, на огонек. Любил чай попить с вареньем из кишмиша, малины. Теперь не заходил. В новый дом даже на новоселье не пришел, не глянул, как устроилась баба.
И Дашке было до слез обидно, что так не везет ей в жизни.
Уж сколько раз, заметив Дегтярева уходящим в тайгу, тайком убегала следом. Чтоб спросить, почему не навещает. Но Дегтярев то сворачивал к Трофимычу, то исчезал в лесу бесследно.
Баба ругала себя ночами. За привязанность к участковому. Сколько раз он обижал ее за прожитые годы — счету нет. Не зря его все ссыльные и условники легавым да мусором зовут. Но сколько ни уговаривала, сердцу приказать не могла. Не слушалось оно разума. И вспыхивало всякий раз при виде участкового.
А он подходил к ней, шутливо становился по стойке смирно и, взяв под козырек, говорил, улыбаясь:
— Здравствуй, Дарьюшка, отрада и краса наша! Цветешь все нам на радость? Как здоровьичко?
И, поговорив с нею пару минут, уходил торопливо, сославшись на занятость, неотложные дела.
Ну хоть ты тресни, ни разу не свернул на тропинку к ее дому! Хотя на каждом новоселье был. Всех поздравил, за каждого порадовался. И только ее забыл.
Дарья уже и ждать его устала.
И однажды, сходив в тайгу с утра пораньше, нарвала целый осенний букет. В нем багровым цветом отливали ветки рябины, золотые листья клена, пушистый вереск. Пришла домой усталая и решила испечь пирог с малиной. Побаловать себя и детей пекарей.
Едва пироги в духовку сунула, кто-то в окно постучал.
«Наверное, портниху принесло», — подумала баба. И, выте- рев руки, пошла открывать дверь.
На пороге стоял участковый. В руках — письмо. Дарье адресовано. Глазам не поверилось.
— Заходите! Что ж на пороге стоять? — пригласила растерянно.
— Да некогда. Ты распишись в получении. Письмецо заказное.
— Пройдите в дом! Там и распишусь.
— Я подожду, — топтался у порога Дегтярев.
Дарья открыла дверь нараспашку, взыграло настырство бабы:
— Входи, не съем! Хоть глянешь, как устроилась!
И участковый, глянув на чистые полы, стянул сапоги, шагнул в дом.
Оглядев кухню, комнату, нерешительно отворил дверь в спальню.
— Да у тебя как в раю, даже страшно заходить, чтоб ничего не нарушить. Смотри, как сумела! Да ты не просто хорошая
хозяйка, а и отменный художник, — искренне похвалил Дарью.
Та цвела. Пригласила к столу. Дегтярев от еды отказался. Но от чая с пирогами — не смог, не устоял. И хвалил бабу на все лады. Та маковым цветом горела от смущения.
А Семен оглядел сарай, кладовку, подвал. Все ему понравилось. И, вернувшись в дом, обронил ненароком:
— Хоть в постояльцы к тебе просись. В моей дежурке о таком и мечтать не приходится. Койка да стол. Никаких условий. Умываемся на улице. Так надоело жить на бивуаке, по- собачьи! Я ведь тоже уют люблю. Да и годы свое делают. Иной раз так отдохнуть хочется. Душой и телом. А все недосуг…
— Я тебе всегда рада. Только вот ты чего-то обходить стал. Вроде чураешься меня? Всех с новосельем поздравил. Мой дом — миновал. Не случись письма, так и не заглянул бы, — укорила робко и глянула в лицо Семена.
Дегтярев отвел глаза.
— Пей чай, Семен! И пирог не забывай, — взялась Дарья за письмо.
Прочла его. И руки задрожали. Побледнела баба. По щекам злые слезы полились.
— Что с тобой? От кого письмо? — подошел участковый вплотную.
— От брата. Из деревни. Сколько лет не писал! А теперь вспомнил. Жена умерла. Вот и понадобилась. За хозяйством смотреть некому стало. Обещает кормить досыта. — Смахнула баба слезы и заговорила зло: — Старое припомнил. А если б не я, ни родителей, ни дома не оставили б немцы. Живьем всех спалили бы! А он в этом доме живет и меня ж говном поливает! Чужие простили. А этот… Да деваться некуда, — зарыдала Дашка.
— Ты что ж, поедешь к нему? — дрогнул голос Дегтярева.
— Не бросать же его в горе! Какой ни на есть — брат он мне. Да и самой уж немало. Пора о старости подумать. Здесь я совсем одна, — жаловалась баба.
— Зачем уезжать? У тебя все хорошо. Ты шутишь, Даша?
— Какие шутки? Там — свои!
— Ну и свой! Хуже зверя! Зачем же вот так? Уж лучше среди чужих, чем с такой родней.
— Да что ты понимаешь, Семен? Здесь я сдохни, никто и не узнает. А там хоть схоронить будет кому.
— Нет, этого не может быть! Ты — и вдруг уедешь, когда все наладилось. В себя пришла. Это черт его знает что! — возмутился участковый.
— Да кто ему, кроме меня, поможет, если все дети в город жить уехали насовсем!
— А тебе кто помог? Не жаль бросать все, что таким трудом нажила?
— Э-э, да пустое все!
— А я как?
— Ты? — Дарья глянула на участкового с изумлением. Не поверила в услышанное. Слишком затянулось ожидание.
— Да, я, Дашенька! Как меня оставишь без чая и пирогов своих? Может, возьмешь в постояльцы, надо и обо мне кому-то позаботиться. Не совсем уж я легавый. Мне б немного тепла, хоть вот тут, на кухне.
— А люди? Что скажут?
— Люди? При чем они?
— Семье скажут, опозорят.
— Моя семья — двое детей да внуки. Вот и все…
— А жена?
— Уехала она от меня. С другим. Он первой ее любовью был. Считала погибшим. А он в плену был. Потом уехал в Америку. И написал ей оттуда. У нас дети были маленькие. Вырастили их. Она показала его письма мне. Сказала, что любит по- прежнему. Я и простился с нею, — вздохнул Дегтярев.
— А дети как же?
— Семьи у них свои. О ней не вспоминают. Как и я. Теперь уж на пенсию не прошусь. Отдых не в радость будет.
— Она пишет?
— Нет! Зачем?
— Но столько лет прожили вместе!
— Не надо, Даша. Она всегда жила одна. Я редко был дома. Но у меня были иллюзии, думал, что любим. А она жила без сказок. Легко ли ей было столько лет жить с нелюбимым? И ведь молчала, терпела, детей растила. Это подвиг. За что же я злиться на нее должен? Спасибо, что не предала, не бросила детей на полпути. Я ей счастья желаю. Она заслужила его долгими годами. И не говори плохо о ней, — попросил Дегтярев и, отвернувшись от Дарьи, видно, так легче было, продолжил: — Я, кроме нее, никого любить не смогу.
Дашка похолодела от этих слов. Ей снова стало одиноко, тоскливо. У нее тоже отняли сказку, которую придумала, чтобы легче скоротать одиночество. А теперь от нее ничего не осталось.
— Так возьмешь в постояльцы? — спросил Дегтярев.
— Ты мужик, Семен. Свое горе всякому легче в одиночку перенести. Когда на сердце пусто, никто уж не порадует и не согреет. И моя забота — не в помощь. Мне б себя удержать. Ты сильный. Сумеешь сам. Я чужих в доме не люблю. Отвыкла. Прости, — встала Дашка из-за стола.
Дегтярев понял. Й, быстро надев сапоги, вышел со двора.
Дашка металась всю ночь. Нет, она уже не плакала. Слез не было. Молча обдумывала все, что произошло за день.
«Может, стоило согласиться? Пусть бы жил. Глядишь, привык бы. А там видно было бы. Ну зачем я, дура, рубанула сплеча? Сама прогнала. А мужик еще от горя своего не остыл. И теперь уж не воротится», — кусала Дашка подушку.
Заснула она лишь под утро тяжелым больным сном.
Проснулась от громкого стука в окно и истошного хриплого крика:
— Дашка, курва, баня горит!
Баба как была в ночной рубахе, так и кинулась во двор. Но спешно вернулась в дом накинуть халат. Руки дрожали, не попадали в рукава. Не заметила, что надела халат наизнанку. Помчалась баба по улице босая, растрепанная. Увидела столбы дыма над баней. Отчего это могло приключиться? Ведь вчера не топила баню. Никто в ней не мылся. Почему же тогда она горит?
Пламя вырывалось с чердака. Его заливали, выплескивая ведрами воду. Живая цепь людей из милиционеров, работяг, условников передавала ведра из рук в руки.
Выходной. Думали помыться. А оно вон как получилось. Словно назло…
Дегтярев не увидел Дарью. Он стоял в провале чердачного окна и, выливая воду в огонь, торопил:
— Живей, мужики! Торопись!
Одежда на нем дымилась или парила, определить было трудно.
Он кашлял, отмахивался от дыма и ведро за ведром плескал, выливал воду в огонь.
— Шустрей, ребята! — слышался его хриплый голос.
Он не просто торопил людей, он подбадривал самого себя.
Лишь к обеду пожар был потушен. Работяги без лишних слов и просьб разобрали крышу, потолок бани: надо немедленно ремонтировать. Обугленные доски, стропила и брус сложили на тракторную телегу и увезли подальше, с глаз долой. А к бане подвезли смолистые бревна и доски прямо от пилорамы. И работали люди всю ночь при свете прожекторов.
К утру ремонт был закончен. Крышу бани покрыли шифером. А бабы с кистями и ведрами извести помогали Дарье белить баню снаружи и внутри. Отмыли полки, лавки, скамьи. И к вечеру под метелку вымели все вокруг.
Миновала беда. Но… На другой день Дашку вызвал Дегтярев. В глазах холод, подозрение. Оттого и вопросы колючие:
— Закрывала ли баню, уходя? Где ключи держала? Почему чердак был открыт и лестница поднята? Почему свет не отключила? Когда в последний раз пожарники были? Почему на чердаке не оказалось аварийного запаса воды? Почему на чердаке оказались веники?
— Для людей старалась. Они этими вениками простуды выколачивали. А вода была в баке. Но немного. Не ждала беды. Баню всегда закрывала и ключ с собой брала. Чердак запирала. И лестница всегда сбоку лежала, около стены. Пожарный инспектор месяц назад приезжал с проверкой. Только то и отметил из плохого, что в аварийном баке было воды лишь наполовину. С чего пожар возник? Да кто его знает? На чердаке ни одной живой души нет. Проводка исправна. Баня не топилась сутки. Молнии тоже не было.
— Во сколько вчера ушла из бани?
— Совсем не была. Чего в выходной там делать? Ты же вчера у меня был, Семен, — напомнила баба тихо. И добавила еле слышно: — Зачем же мне баню поджигать, ведь я кормлюсь от нее. Себе врагом кто станет?
— Может, дружка себе завела? На чердаке встречались? — глянул участковый колюче.
— Я не кошка, мой март давно прошел. А если и заведу кого, не стану по чердакам сигать. Дом имею на этот случай. И прятаться не буду. В открытую полюблю. Навсегда! Не хочу ворованное да отнятое. Уж если встречу по себе — на чердак не поволоку. И наплюю на всех! Понял? И тебя не спрошусь! Тоже указчик выискался! Ты меня с кем-нибудь, кроме Тихона, видел? Вот и заткнись! В своих штанах поковыряйся! Нечего меня шпынять прошлым! — Брызнули слезы из глаз, и Дашка, вскочив с табуретки, рванулась к двери, бросив на ходу: — Сволочи все! Все сволочи! Подлюки проклятые!
Она шла домой, вытирая мокроту с глаз и щек.
— Даша, чего ревешь? Да успокойся! Баня уже в порядке! — успокаивали условники.
— Этот ферт-легавый довел. Ему надо ремонт бани на кого- то повесить. Вот и нашел крайнего, — догадывались фартовые.
— А мы-то думали, что он с ей любовничает, — шамкали старухи на лавке.
— И чего дергает бабу? И так у нее никакой радости в жизни нет, — говорили переселенцы, сочувственно качая головами.
«А я, дура, еще принять его хотела в свой дом! Идиотка! Он до конца жизни не верил бы мне. Так и считает шлюхой! Сам на себя век не оглянется», — думала Дашка, прибирая в доме.
Поздним вечером, когда сельчане ушли, баба начисто вымыла баню, йроветрила ее. И, закрыв на все замки, вернулась здомой. Свет уже выключили. Дашка зажгла керосинку, села у стола на кухне. Кусок не лез в рот.
«А что, если и впрямь уехать к брату в деревню? Бросить все здесь и начать там жизнь сначала. Но ведь первый, кто напомнит о прошлом, будет брат. Его упреки вдесятеро больней ударят. С чужих какой спрос? Им не докажешь, иг внушишь. A oj своего не отбрешешься. И возвращаться, и уехать будет некуда. Собакой век коптить придется где-то в сарае. Уж братца я помню. Его ничто не изменит. Вон и в письме не удержался. Зовет через брань и попреки. Ну а здесь что? Немногим легче. Так и сдохну в ссыльных шлюхах. Поднадзорной. И мертвой никто не поверит, что после Тихона ни одного мужика к себе и близко не подпустила. И этот боров больше других сомневается. Видали его — он не полюбит! Да кому ты нужен? Паразит! Гад! Зараза!» — ругала Дашка участкового и себя заодно.
Баба расстилала постель. И вдруг ей показалось: кто-то постучал в окно. Дарья вышла на кухню, приоткрыла занавеску. Прямо перед глазами рука в стекло стук повторила.
Баба вышла в коридор.
— Кого черт принес? — спросила грубо, зло.
— Свои, открой! — узнала голос Дегтярева.
Участковый вошел на кухню.
— Чего спать не ложишься?
— Тебя ждала, — огорошила баба.
Участковый заглянул в комнату, спальню. Смутился. И присел у стола.
— Думал, гости у тебя. Вот и зашел на огонек.
— Да так, что в каждый угол нос всунул, — не выдержала баба.
— Должность у меня такая! — хохотнул Дегтярев.
— Не в том дело! Натура у тебя поганая. Собачья! Насерешь в душу, а извиниться сил не хватает и воспитания. Проверяешь! А я уже не ссыльная! Иль запамятовал? Вольная я. И паспорт имею. Кого хочу, того приведу. И тебя не спрошу! А за незаконный шмон твоему начальству обскажу. Чтобы прыть укоротили, отбили бы охоту стремачить одиночек!
— Ишь ты, как заговорила?! — изумился участковый. И сказал жестко: — Ты мне не грози! Я сотни раз пуганый. Не забывай, где живешь. Что за село у нас. Я любого имею право проверить. И ночью! Тем более что у тебя в бане пожар не сам по себе возник. Вот оно — доказательство! — достал из кармана черный от копоти портсигар. — Серебряный. Знать, мужик не без звания его хозяином был. Обронил, потерял, как хочешь : суди. Но ведь неспроста на чердаке оказался, от людей прятался. Видно, есть у него на то причина! У наших условников таких вещиц нет. Это я точно знаю. Вот и вопрос мой не случаен. Нечего в пузырь лезть. Если это не твой знакомый, то кто тогда побывал в бане?
— Это твоя забота!
— И я о том говорю! Вот и пришел. Что тут непонятного?
— Ищи! Не все оглядел! В сарай, подвал загляни. Я там целую свору кобелей спрятала!
— Случаются, Даша, гости незваные, не мне тебе о том напоминать…
— Ну да! И лампу я для них зажгла бы. И сидела б до полуночи.
— Так ведь и заставить могут…
— А ты выручать меня пришел! — усмехнулась Дарья.
— Короткая у тебя память. Ну да ладно. Женщины все одинаковы, — махнул рукой Дегтярев и встал со стула. — Извини за беспокойство, хозяйка. Отдыхай. Да не забывай калитку на ночь закрывать. А то объявится владелец портсигар. Горя не оберешься, если узнает, в чьи руки он попал, — рассмеялся участковый.
— Кончай на ночь страхоту наводить. Не то оставлю в постояльцах! Вместо сторожа. И тебе, и мне спокойней будет…
— Нет, Дарьюшка, не до отдыха мне теперь. Пока владельца портсигара не найду, отдыхать не буду.
— Да может, при строительстве бани кто-нибудь потерял? — предположила баба, желая успокоить.
— Хорошо, если б так. Да вот не совпадает многое. В портсигаре папиросы нынешнего года выпуска, недавние. К тому же таких папирос — «Казбек» — в Трудовое никогда не завозили. Не курят их условники. Дорогие они. Значит, мужик тот из залетных. Не нашенский. Искать надо. И чем скорее его найду, тем лучше.
— Неужели, кроме тебя, этим заняться некому? — дрогнула баба.
— Да я не один…
— Береги себя, Семен, — попросила тихо.
Участковый подошел вплотную. Поднял голову за подбородок. Заглянул в глаза:
— То ненавидишь меня, то жалеешь, а на самом деле как думаешь обо мне?
— Такое на бегу спрашивают? — опустила глаза Дарья, уйдя от прямого ответа.
— Пожелай мне удачи, Дашенька. И не злись. Ладно? Я сам на себя частенько злым бываю. Прости за глупое. Но ведь и собака, случается, хозяев к гостям ревнует. Мне, как человеку, такое вдвойне прощается.
— Что ж, всякое слыхивала, но чтоб к портсигару, какого в руки не брала, ревновали, такое впервой! — рассмеялась Дашка.
— Попробовал бы кто-нибудь другой унижать меня, как ты,
уж очень пожалел бы о том. Но тебе, как женщине, все прощаю…
— И на том спасибо, — буркнула Дарья и пошла закрывать входную дверь.
И снова поднялось настроение. Запело на сердце.
«Значит, ревновал. Сам сознался. А разве просто так ревнуют? Нет! Значит, застряло что-то в сердце занозой! Иначе не пришел бы средь ночи! А то ишь ты, работой прикрылся, портсигаром. Да мало ль что может на чердаке оказаться? Я за это не ответчица. Другая причина привела. Она как белый день понятна…»
А участковый шел по засыпающему селу. В окнах домов темно. Спят люди. Нелегка их жизнь.
Да и у него… Сам в себе не может разобраться. После расставания с женой, казалось, ни на одну не оглянется.
На Дашку даже не смотрел. Ну разве тогда, в тот первый день. Черт попутал. Но потом, как увидел ее пьяную в кодле условников, с души воротило. Дашка даже не видела его. Ее лапали, мяли, тискали кому не лень.
Годы прошли, а это помнилось. Изменила ее смерть Тихона, и баба резко бросила пить.
Теперь даже не верится, что была она такою. Но была. Нынче глаз не оторвать от нее. В городе равную ей сыскать трудно.
Дегтярев и в Поронайске нередко вспоминал о ней. Виделось, как идет она павой по селу. Ни на кого не оглядываясь. Гордо. Как только она умела. Лицо серьезное, глаза строгие. Попробуй задень — не рад будешь. Условники за версту обходят. Понимают, хороша ягода, да не по зубам.
Баба с форсом. Но не без прошлого. Женись на такой — стыда не оберешься. Зэчка, ссыльная. А за что? Вот тут и кончатся восторги бабой. И о красе забудешь.
Хотя почему жениться? Он вовсе не собирался заводить вторую семью. Но почему, когда долго не видел ее, начинал искать, скучал по ней? Почему, как мальчишка, готов носить ей воду и дрова даже для бани, лишь бы видеть эти лукавинки в серых глазах, слышать ее смех? Почему, когда не видит Дарью, на сердце бывает тяжело и темно? Почему, когда она зовет, он сам отталкивает бабу от себя? Почему, когда он ей признается, она не верит и хохочет над ним открыто? Почему за все годы они так и не сумели сблизиться, понять друг друга, поговорить по душам? И так остались до сих пор чужими.
«Но ведь любит. Хочет меня. Иначе зачем бы столько тревоги в просьбе беречь себя. Эта баба не бросает слов на ветер. А такое вряд ли кому сказала. Гордячкой ее считают в селе теперь. Недоступной. Оно и верно. Не раз следил за ее домом. Никто глухими ночами не прокрадывался к порогу, не убегал тайком чуть свет. Баба живет одна. И всегда спокойно смотрит в глаза людям. А ведь как подтянулась, любо
глянуть. Особо в синем платье, что плотно облегает фигуру! В нем она только дома бывает. А я ее в окно подсмотрел не раз. Хороша чертовка, любой мужик голову потеряет», — признался себе Дегтярев.
Дашка теперь будто успокоилась. Не вспыхивала при виде участкового. Не искала случайных встреч с ним.
Обдумав в ту ночь свое прошлое и будущее, решила никуда не уезжать из Трудового и написала брату:
«Не жди меня. В свое горе и боль даже звери не возвращаются. А я человек. Так все считают в Трудовом. Вот ты попрекнул, что из-за меня не выбился в люди, что моя тень на твоей семье и доме доселе жива. Кому же я в селе жить мешала? Почему в Трудовом не только условники, но и переселенцы дружат со мной и уважают меня? Хотя о прошлом знали, никогда не попрекнули, не обозвали. Не гляди, что чужие. Видно, они, пережившие горе сами, скорей понимают и сочувствуют другому. Умеют простить. Видно, все это потому, что чужая собака, хоть она всего-то тварь, не насме- лится на укус, а только брехнет робко. Своя, коль не потрафил в чем, и загрызть насмерть может… Потому не хочу к тебе. Здесь я устроилась и обжилась. Привыкла к людям с такою же, как у меня, больной судьбой и научилась считаться с ними. Помня несчастье каждого. Счастливых у нас не было. Всех горе пригнало. Но вместе и его пережить проще. Может, и у нас в Трудовом когда-то народятся счастливые люди. Мы все этого ждем. Горе — оно как зима, тоже не вечно. Мне казалось, что все до смерти будут плевать в мою сторону. Как ты… Но… люди давно забыли мой вчерашний день. В молодости ошибки случаются у всех. Надо уметь их пережить. И очиститься от них в дне сегодняшнем. У нас в Трудовом нет жителей с гладкой судьбой. У всех она — горбатая да корявая. Но проходит время. И я поняла, что, вместе с прошлым, я чище тебя и твоих сельчан, потому что, прощенная своими, не помню плохого за теми, с кем вместе живем в селе.
Нельзя жить злой памятью. От того звереют люди. И попадают к нам на исправление. И мы лечим души их, как лечили нас когда-то. Терпением, заботой, прощением и верой.
Это помогает нам одолеть лютые морозы, пургу, глубокие снега. Они — ничто в сравнении с твоим презрением. Ведь зовешь не как сестру, а ослушавшуюся работницу… Не видя во мне родства. А и я от тебя отвыкла.
Прости, мой брат, что не жалею тебя в горе твоем, но ты — мужик и сумей сам сладить со своей бедой. Приглядись, а нет ли в смерти жены вины твоей? И уж, конечно, не с добра покинули тебя дети. Плохим ты был отцом и мужем, никчемным братом… Думаю, в деревне нашей люди нз любят тебя не из-за меня, лично тебя не уважают. Потому и не помогают тебе.
Да и кто поймет того, кто не смог понять сестру, загородившую от погибели родителей своей жизнью, честью и судьбой?
Сколько раз могла я сдохнуть на Колыме и тут в Трудовом! Ты о том никогда не узнаешь. Не поймешь меня. Но я давно тебя простила. И если будет тебе совсем невмоготу, приезжай в Трудовое. Я вышлю денег на дорогу. Может, и ты начнешь тут жизнь заново.
Одно знай, народец у нас особый. В глаза человеку скажут все, что о нем думают. Правду. Говорят, она быстрее лечит, если человек не всего себя в этой жизни растерял.
Пиши. Если надумаешь переехать. А к себе не зови. Поздно. Вместе с горем отболела память. Зачем ее терзать?
Прости меня. Но остыло сердце и к тебе. Вон, даже участковый наш, тот, что перевоспитывал меня, теперь, как к доброй знакомой, заходит в гости. На чай… Не как к бабе. Хоть и одинокий человек. Серьезный. Прошлым не укоряет. И тоже не советует к тебе ехать. А уж он зря не говорит.
Скажешь, чужими мозгами жить стала? Ошибаешься. Эти люди помогли мне стать сегодняшней.
Нет. Я не забыла тебя. Хотя давно пора было схоронить тебя в памяти вместе с прошлым злом. Но не будь тебя, меньше ценила бы нынешнее. А потому и нынче говорю: спасибо тебе за науку…»
Дашка перечитала письмо несколько раз. Все не решалась отправлять его. А вдруг к пережитому добавит последнюю каплю? Но вытащила письмо брата, освежила его в памяти. И, усмехнувшись, отнесла на почту свой ответ.
Пусть прочтет. Пусть почешется. Пусть знает, что не пропадает она тут одна.
Возвращалась с почты тайгой. Узкая тропинка петляла сзади домов, прячась от улицы и чужих глаз.
Изменилось Трудовое. Вон Генка Филиппов, тоже бывший условник, решил здесь остаться. Так и работает водителем. Но уже на новехоньком лесовозе. Дом ему дали. Семью завел человек. Жену из Поронайска привез, молоденькую девчушку. Сахалинку взял. Теперь ребенка ждут.
Скоро первый трудовчанин на свет появится. И село его домом станет.
Для ребенка этого каждый житель села подарки готовит. Заранее. Чтоб ни в чем не нуждался. Чтоб радовался рождению именно в этом селе.
Даже условники-работяги, закрывшись в почти готовом к заселению доме, целый день что-то пилили, строгали, сверлили. А к вечеру вынесли готовую детскую кроватку, шкафчик и персональный стол со стульчиком.
Торжественно водрузили на крыльцо к молодым: мол, принимайте, пригодится скоро.
Дарья пеленок и распашонок целую стопу нашила. Все с мережками, в кружевах.
Своему не довелось шить. Не беременела баба. Не носила под сердцем тепла родной жизни. Не повезло. А может, Бог наказал?
Случалось, Дарья жалела о том. Бывало, плакала. Других вон мамками зовут. А ее никто вот так не окликнет. Не обрадуется и не заплачет по ней. Уйдет, как и пришла. Незаметной тенью…
Зачем жила? Для чего мучилась?
Но потом, с годами, притупилось это чувство. Раз нельзя исправить, надо смириться. И баба глушила в себе все, что дала ей природа. Она загружала себя работой до изнеможения.
Когда наступали выходные и в бане незачем было появляться и в доме не было дел, она шла к пекарям. Помогала им управиться по дому, с детьми. Учила новоселов солить и сушить грибы, ловить и разделывать рыбу, готовить икру. Варить варенье из таежных ягод, заготавливать и хранить стланиковый орех.
В дождливые дни Дашка обшивала жителей села. Платьица и юбчонки, сарафаны и кофты, штанишки и рубашонки, сшитые ее руками, любили в каждой семье.
Денег за свою работу Дарья никогда не брала. Но и с нее никто не требовал платы. За домом сгружали ей сельчане дрова и сено. Чьи-то руки заботливо укрывали стога брезентом, укладывали дрова в поленницы. Дети и взрослые помогали ей посадить и убрать с огорода урожай. Случалось, оставлял кто-то в коридоре кусок свежины или свиной окорок. Дашка и не спрашивала, кто поделился с нею.
Ни с кем не ругалась баба. Никого не осудила, не обидела. И уже давно не ходила в тайгу одна. Все с бабами, старухами и детьми. Постепенно привыкла ко всем.
Теперь даже условники изменились. Их тянуло к переселенцам. Вначале из сочувствия, любопытства. Не верилось, что можно остаться здесь по собственной воле. Уж только беда иль горе могут загнать вольного человека сюда, к черту на кулички. Но постепенно убеждались, что людям и в самом деле не по принуждению нравится Трудовое. Но чем?
— Как это чем? Да ты поглянь, благодать какая! Рыбы как каши в котле, из реки вилами ловим. И во какая! С меня ростом. Одну поймаешь, всей семьей на два дня ухой и котлетами объедаться. А грибов, а ягод — видимо-невидимо. Да тут с голоду и ленивый не сдохнет. Зимой мерзлой рябины набрал, чуть в тепло: слаще ягод. Весной — черемша. А земли, поглянь? Паши ее сколько влезет. И никто кулаком не обзовет. Зимой медведя завали, а слабак — бей куропатку, зайца. И мясо, и перо, и мех. Дров полно. Не считаны! Э-э-э, браток, да тут как сыру в масле жить можно, — отвечал отец пекаря, седой, костистый старик.
— Да мы только тут свет увидели. Глянь, сколько накупляли всего. У меня аж три новых кофты объявилось! Раньше-то одна на всех была, поддевкой. Та, что с бабкиного плеча досталась. А теперь своя у каждого. И обувка любая. На дождь и на снег. На двор и домашняя. А чего не жить тут? Земля родит. Скотина в хлеву водится. Детва довольная. Дом, слава Богу, не хуже, чем у других, теплый да просторный. У себя мы на полатях спали. А тут — на койках. Всякому своя. Как городские, культурные. И не в зипунах, в пальто оделись. Да в валенки. Про чуни да лапти забыли. Вон, поглянь, старшенький наш внучок — в школу в костюме пошел. В рубахе белой. Раньше так-то мы лишь в церковь одевались, на престольные праздники. А он, мало того, ботинки с галошами каждый день надевает. И в будни. Не то что мы у себя в деревне — одни сапоги на всех мужиков. И мне дюжину платков накупили. Да халатов цветастых, теплых. Каких я не то что не носила, не видела никогда. А все тут… На новом месте. У себя. Мы отсюда — никуда! Хоть жизнь да свет увидели, — радовалась старуха.
Мужики-переселенцы, заслышав такой вопрос, удивлялись неподдельно:
— А чё тут плохого? Вкалывать везде надо. Хоть тут, хоть на материке! Но с харчами здесь рай. А семье что надо? Тепло и сытость. Этого тут вдоволь. Чего не жить?
— Жалеют ли о своих, родных местах? Вспоминают ли? Скучают ли по ним?
— Да ничуть! Как сон с похмелья. Чего жалеть? Избу-завалюху? Ее любой ветер продувал. А в сарае не то коровы, курицы не водилось. Налоги задушили. Вот и не стали держать себе в убыток. А тут все приобрели. И держим — для себя, не на дядю. Да и чего скучать по месту, где, кроме горя, ничего не знали. Здесь хоть мужиками себя почувствовали, бабы кормильцами признали. И дети ожили. Вон какие толстенькие да веселые! Играют, смеяться учатся. Так какой дурак пожалеет, что в рай попал?
Условники теперь всерьез присматривались к переселенцам. Со своим прицелом. А может, и самим стоит подумать? Уехать никогда не поздно. Попробуй воротись сюда. Возьмут ли?
И работяги все реже говорили об отъезде домой. А тут еще и Дашка. Ну ладно, она баба, но даже Генка
Филиппов не захотел уезжать. Здесь — стался. И ничего, доволен, не жалеет.
Остаться в Трудовом… Но ведь это — навсегда застрять в прошлом и умереть в поднадзорных. Об этом прошлом всегда будут напоминать бараки, участковый и отметка в документах.
Но разве в другом месте, пусть и в своей далекой деревеньке, забудешь о том? О годах заключения напомнят при первом случае сельчане, соседи, семья. И это куда как труднее будет пережить. Не убежишь и от собственной памяти. Повзрослели дети, состарилась жена. В одиночестве, в беде. Сколько морщин и болячек прибавилось. Сколько трудного пережито. Без него. Он лишь добавил горя. О том словами не говорят. Взгляд бывает убийственнее. Чужой, леденящий душу. Отвыкли за годы. Заново стоит ли привыкать?
В сытости, на новом месте, горе быстрее забывается. В Трудовом он не первый будет, кто заживет тут своей семьей. Вон Дашка, всего-то баба, а получает здесь больше, чем любой мужик на материке.
Не дура. В свою деревню не хочет ехать. Знает, там кисло придется. А тут павой живет. Чем же их бабы хуже? Пусть тоже оживут, забудутся средь своих.
Но сорвешь ли с обжитого, дорогого? Приедут ли?
И самим решиться нелегко. Ведь там дом. Ну и здесь — не хуже.
И пошли на материк письма. С робкими намеками, первыми пробными предложениями. Если дорог и нужен — приедут, решатся. А если нет, пока имеется время на раздумье. Каждому.
Условники все чаще интересовались заработками, условиями, льготами для переселенцев.
И хотя скрывали друг от друга намерения — а вдруг семья откажется? — глаза выдавали.
Ждали писем. И Лешка Бурьян с нетерпением ждал. А ему телеграмма пришла. Срочная. «Высылай вызов. Приедем сразу. Ждем встречи. Целуем все».
Мужик на радостях к участковому вприскачку примчался… Телеграмму показал. Дегтярев не промедлил. До освобождения два месяца человеку осталось. Хороший работник в Трудовом появится. Постоянный. Вот и заторопился. В три дня все уладил.
А дом для новой семьи сельчане на аврал взяли. Кто белил, кто красил, кто стеклил. Двери навешивали, клеили обои. Другие стол уже смастерили. Надежный, прочный. По нему хоть кулаком хозяин грохнет, стол не дрогнет. Выдержит, не охнув.
Ведра и миски, ложки и кастрюли семье на первый случай понесли соседи. Дашка вместе с бабами полы отскоблила до белизны.
Фартовые, глядя, как копошатся работяги, перестали зубоскалить. Тоже задумались. Но о своем и по-своему. Никто из них не думал оседать в Трудовом. Во всяком случае, вслух не говорил.
Но вот эти работяги душу перевернули своими заботами. Обживают Трудовое. А зачем? Не все идиоты, А Леха Бурьян так и вовсе путевый мужик. Со всеми в кентах. Не гляди, что работяга, черная кость. С ним не западло было и склянку раздавить. А гляди, решился!
И, скинувшись по стольнику в пидерку, принесли Лехе деньги на обживание, на хозяйство. Чтоб не совсем голожопым семью встретить в новом доме.
Леха — деньгу в кулак. От счастья вспотел. И бегом к Дашке. Она — своя. Путнее присоветует. Сама обживалась. Пусть поможет ему. Чтоб и в его доме уют был.
Дашка вначалерастерялась. А потом решилась помочь. Кто как не она поймет условников?
Покупки по списку, чтоб все честь по чести. Ведь с женщиной дети приедут. Трое. Всех обогреть надо, накормить. Не упустить ни одной мелочи.
Дашка даже о Дегтяреве забыла. Целыми днями в заботах. Когда получили телеграмму, что семья уже выехала из Владивостока, вспомнили о праздничном столе, о внешнем виде Лехи.
Дарья три ночи шила ему рубахи и шаровары. Даже куртку из черного сукна, с замками-«молниями» смастерила. Всем сельским мужикам на зависть.
Продавщица весь склад на дыбы поставила, но сыскала Бурьяну подходящий костюм. Недорогой, приличный.
Теперь все ждали семью с часу на час. Леха каждый поезд встречал. Ждал свою кудрявую девочку-жену. С букетом цветов в вагоны лез.
А семья прибыла незамеченной, не увиденной никем.
Седая женщина, с изможденным, желтым лицом, вышла на перрон, поддерживаемая взрослыми сыновьями. Пятнадцать лет прошло. Леха не узнал. Лишь по голосу. Его окликнули. Он глазам не поверил. Все годы держался. Сколько горького хватил. А тут, как ребенок, на хрупком плече жены заплакал горючими слезами. И за ее, и за свое, и за сыновье — разом…
Мечтал жену в дом на руках внести. А вместо этого самого валерьянкой отхаживали. И торжественный ужин на выходной перенесли. Хозяин сдал. Радость подкосила…
Пятнадцать лет… Они незаживающими рубцами останутся в памяти.
Жена Бурьяна уже на другой день после приезда к Дарье пришла. Обняла, сестрой назвала. Прижалась мокрыми глазами к щеке, долго благодарила за все и за Лешку, которого словно брата своего присмотрела.
Специальность? Их у Тони было много. И самая нужная: штукатур-маляр.
Дашка тут же отвела женщину к Дегтяреву. Тот от радости на месте усидеть не смог. Значит, будет кому отделать свою школу, больницу, детсад! Были б руки! Работы хватит! И участковый привел Тоню в сельсовет. Нужного человека судьба подарила.
За семьей. Бурьяна еще три семьи приехали. Теперь уж условники еле успевали. Срубы выросли на второй улице. И Трудовое походило на настоящее село.
Дома закрыли от чужих глаз бараки. В них — условники. Горе. Но оно перестает быть главным здесь.
Вон уже смеются дети, играя в лапту за домом. И условников не боятся. Да и чего их пугаться? Люди как люди. Никому зла не причиняют. Зачем о них злое думать?
Но однажды рано утром Трудовое разбудила протяжная сирена милицейской машины, служившая сигналом каждому жителю села, — несчастье пришло. Проснитесь!
В осенней сырой тайге нашли убитым Дегтярева.
Он лежал, обняв руками кочку, будто уснул ненадолго. На голове кровь, и висок, рассеченный топором, успел почернеть.
Рядом с участковым валялся окровавленный топор Гориллы,
Вокруг — ни души. Лишь осенняя тайга, словно оплакивая участкового, сыпала и сыпала на него золотые и багровые листья, словно стыдясь за людей, украшала тело осенней радугой.
— Даже скрывать не стал, гад, что убил человека! Бандит и есть бандит. Ничто не перемелет их. Зря он верил всякому гаду! — сдавил кулаки молодой милиционер и зашагал к машине, стиснув зубы до боли.
Жители Трудового враз узнали о случившемся.
Сонного Гориллу вытащили милиционеры из постели и под грубые окрики, подталкивая в спину прикладами, повели через все село в дежурную часть.
Толком не проснувшийся, он не понимал, что случилось, почему его подняли в такую рань и гонят пинками, как провинившегося фраера на разборку.
Гришка продирал глаза кулаками. Вчера в тайге допоздна был, устал. Отдохнуть не успел.
А люди, жители Трудового, смотрели в окна, видели, как вели по дороге спотыкающегося Гориллу. Одни удивлялись, сочувствовали, другие сразу не поверили, иные, вздохнув, качали головами.
Некоторые жители, не поверив в услышанное, пошли в тайгу. Увидеть, убедиться своими глазами захо
тели. Чтобы не из рассказов, не по слухам знать о случив шемся.
Но милиционеры не подпускали к участковому никого Они ждали следователя из Поронайска, уже позвонили в прокурату ру, сообщили о случившемся и в горотдел милиции.
— Машина из Поронайска уже вышла, в Трудовое едет Кравцов, — ответили по телефону.
И село замерло. Затих смех, ни громких голосов, ни брани Будто перед грозой.
Дашка, услышав о Дегтяреве, не поверила.
Только вчера вечером встретила его около магазина. Участковый поздоровался приветливо, словно и не было пожара в бане. Наговорил ей кучу комплиментов. И полушутя пообещал перебраться к ней насовсем, на должность личной охраны.
— Я ведь уже вольная, — напомнила ему Дашка, сделав вид, что не поняла намека.
— В том-то и беда моя, что нынче у тебя крылья свободные, упорхнуть можешь, исчезнуть. А на вольных птиц нынче ловцов много развелось.
— Отчего же моего согласия на охрану не спросишь? — усмехалась Дарья.
— Спросил бы, да нынче робею. Не по птице клетка. Да и станет ли лебедушка с вороном век вековать? — заглянул в глаза смеясь.
— О том не на улице говорят, — покраснела баба и поспешила уйти домой.
Весь вечер прождала она Дегтярева. Для серьезного разговора заварила чай покрепче — с мятой и малиновым листом. Пирогов с грибами испекла. В каждой комнате, даже на кухне брызжущие яркими красками осенние букеты поставила. Самое лучшее — синее — платье надела.
Но время шло. А Дегтярев не приходил. Дашка вышла на крыльцо и приметила участкового, свернувшего в тайгу, на дорогу к делянам.
«Верно, Трофимыча решил навестить», — решила баба и прилегла на диван, где и проспала до утра.
Ее единственную и пропустили к участковому.
Молодые милиционеры не сказали ни слова, когда испуганная, побледневшая Дашка свернула с дороги в тайгу.
Баба впервые увидела участкового неподвижным. В горле ком застрял. Глазам стало жарко.
Седые пряди волос, перепачканные кровью, слиплись. Лицо бледное, словно восковое, застыло в гримасе. Голова на кочке вполоборота. Видно, хотел увидеть убийцу, да вряд ли разглядел. Губы приоткрыты. Может, крикнул?
Дашка заметила, что часы на руке Дегтярева разбились. Наверное, гнался за кем-то. Задел.
И вдруг до нее дошло, что Семен уже никогда не придет к ней. Не пошутит, не похвалит, не встретится на пути. Его уже нет… Он был ее призрачной, единственной надеждой на семью. Теперь уже нечего ждать, кроме старости. В ее доме никогда не загремит его смех. Он ушел.
И Дарья разрыдалась, присев на сырую от росы кочку. Стало до боли обидно, что нелепо сложившаяся жизнь кем-то грубо оборвана.
— Как же мне теперь жить, Сема, ну зачем воля без тебя? Ведь обещал ко мне прийти, насовсем. А сам в тайгу пошел. Зачем? Что искал? На что она была нужна? Иль думал — найдешь лучше? Как мне теперь жить одной? Кто разлучил нас? Если б. знала, своими руками убила бы…
— Горилла убил. Вон его топор. А самого уже взяли, — тихо сказал милиционер, стоявший рядом.
— Гришка? — Глаза Дарьи округлились; переведя дыхание, она задумалась на секунду и сказала твердо: — Нет. Горилла не убивал. Не может быть! Не он в этом виноват.
— А топор чей? — возразил милиционер и, махнув рукой, не желая больше разговаривать, отошел от бабы.
Дарья трудно встала. Больно смотреть на покойного. И все же…
— Неужели это все? Прости меня, Семен! Прости за то, что не понимала твоей работы и тебя. За то, что обижала. За все. Не знаю, любила ли? Но жить без тебя Мне будет тяжко. Это я знаю точно. Обошла меня судьба снова. А может, и тебя. Ведь говорил… Еще вчера. А я не совсем поверила. Жаль, что смерть скорее успевает и отнимает тех, кто нужен. Вот и ты… Навсегда в Трудовом останешься, у меня в сердце до смерти, мой охранник. И мне от тебя уже никуда.
Г лава 9
Ольга доила корову, когда милиционеры вывели Гришку из дома. Сережка тут же вскочил в сарай и заблажил во весь голос:
— Мамка, мусора папку замели!
Ольга подойник из колен выпустила. Молоко вылилось на ноги.
— За что? — спросила пересохшим голосом.
— Забыли вякнуть. А папка не допер!
Лесоводиха вскочила, забыв о корове. Откинула ногой табуретку и мигом кинулась к дежурке. Кто-то попытался преградить ей дорогу, она откинула плечом и ворвалась. Четыре парня били Гориллу ногами. По печени, по почкам, в пах, со всей силы, озверело.
Лицо Гориллы почернело. Губы то ли разбиты, то пи искусаны в кровь. Порванная рубаха съехала с плеча. На нем кровь запеклась — содрана кожа, видно, ремнем досталось, пряжкой.
— Расколешься, падла!
— Все равно прикончим! Будешь знать, как наших гробить!
— Метель его гада, бандита! За нашего! Так его!
Врезались кирзовые сапоги в тело, ломали ребра.
— Оставьте! Отпустите! Не троньте! — вырывала Ольга Гришку из рук милиционеров. Но те будто оглохли и ослепли от злобы.
Один из них схватил Ольгу за шиворот, толкнул в дверь так, что баба головой дверь открыла и вывалилась наружу с диким воплем:
— Люди! Помогите! Убивают!
Этот крик услышал Плюгавый, верткий сявка, и тут же пулей влетел в барак фартовых. А через минуту разъяренные законники уже мчались к дежурке, схватив ножи, вырвав колья из заборов.
В дежурную они вломились, когда Горилла хрипел. Из уголков рта у него шла кровавая пена.
Милиционеров и это не остановило. Они били его, лежачего, ногами. В голову, по плечам, под дых…
Законники налетели сразу. Чья-то дубинка уложила ударом по голове самого прыткого милиционера. Второго кулаком вмяли в угол. Ударив его об стену, тут же вышибли зубы и меткими короткими ударами отбили печень, почки, разбили пах. Окровавленного, вышвырнули наружу под грязную брань.
Третьего вбили лицом в окно и, содрав с него одежду, драли ремнями, пока кожа не стала отрываться лохмотьями.
Последнего решили судить разборкой. Выслушали и, порвав ему рот от уха до уха, вставили нож, били кодлой. Каждый законник приложил к нему руки, ноги, голову. Когда милиционер пытался встать, его тут же брали «на сапоги».
Окровавленного Гориллу унесли в барак. Отдали на присмотр и уход сявок, которые, зная все средства, тут же отмыли от крови и грязи Гориллу, смазали ушибы и раны только им известными средствами. Проверив все переломы, перетянули их, вправили плечевой вывих, отпаивали Гориллу чифиром, который быстро усыпил Гришку.
А в это время из тайги вернулись в дежурную часть десяток милиционеров, оставивших около Дегтярева несколько своих ребят.
Увидев возле дежурной части толпу разъяренных законников, смекнули, что произошло, и взялись за оружие. Решили пригрозить, прогнать условников от дежурной части. Но поздно спохватились. Законники вошли в раж.
Злоба за злобу. Месть за месть.
— Мужики! Опомнитесь! — крикнул из-за спин пекарь, проходивший мимо.
Один из милиционеров попытался урезонить:
— Кончай, ребята! Кравцов едет! Он разберется. Чего вы лезете?
Его поддержали трое и отошли от своих успокоить законников. Но те уже нанюхались крови. Глаза навыкате, кулаки зудят. С языка ругань летела такая, что у селян уши горели. Всякое за жизнь слышать приходилось. Но такое — никогда…
Сошлись вплотную. Ненависть, копившаяся годами, злоба за каждый день, прожитый в Трудовом подневольно, рвались наружу.
Угрозы, оскорбления, вперемешку с матом, унизительные обещания, гнусные жесты — все смешалось в один ком, и развязка, самая плачевная, была бы неминуемой, если бы не сявка, следивший за дорогой. Скрипучим, пересохшим от напряжения голосом он крикнул:
— Кенты! Срывайся! Амба! Колымский дьявол хиляет!
Законников это известие охладило. Сбились в кучу. Уходить не собирались.
— Пусть не подымают хвосты мусора! Да не лажают нас перед дьяволом. Нам неча ссать. И за Гориллу еще вгоним легашам калганы в жопы вместо свистков! — грозили законники.
— Ничего! Не отделаетесь! Все, засранцы, под вышку пойдете, — потирали руки милиционеры, завидев запыленную машину прокуратуры, мчавшуюся в село.
— Еще и воняет, блядва! — слышались отголоски недавнего накала от фартовых. Но пускать в ход кулаки теперь не было смысла. Это понимали все.
Машина, резко затормозив, остановилась у дежурной части.
Игорь Павлович тут же подошел к собравшейся толпе.
— В чем дело? — спросил строго и добавил: — Почему милиция занимается не своим делом?
— Бунтуют фартовые, — ответил кто-то из милиционеров.
Кравцов глянул на него искоса.
— Значит, вы виноваты, — бросил коротко. Милиционеры опешили. — Займитесь делами. Что стоите? Двое со мною на место происшествия. Остальным — на работу, на дежурство.
— Тут Горилла смыться может, — подал неуверенный голос один из милиционеров.
— Он в бараках у фартовых.
— А зачем ему убегать? — вспыхнула Ольга и крикнула: — Чуть не убили человека! А за что? Не убивал он вашего Дегтярева!
— А топор чей? Иль сам по себе с дерева свалился? — не выдержал милиционер, стоявший к Кравцову ближе всех.
— Не знаю про топор, но Гришка не убивал! — настаивала Ольга.
— Вы жена Григория? — спросил ее Игорь Павлович.
— Да, жена! — ответила, вскинув голову.
— Возьмите мужа домой.
— Как возьму, если двигаться не может? Всего изувечили, изломали ваши изверги! Хуже зверей на человека набросились. Еле отняли его. И меня вышвырнули из дежурки, чтоб убивать не мешала. Набрали не людей, скотов! Недаром их легавыми зовут. Нет им другого имени!
— Потише, ты! — цыкнул кто-то из милиционеров на Ольгу.
Но та только вошла во вкус:
— Чего рот затыкаешь? Иль я неправду сказала? Палачи проклятые! Чтоб вас всех поубивали!
— Успокойтесь! Хватит базарить! Займитесь лучше мужем. В ваших руках он скорее поправится. Помогите женщине мужика в дом перенести. Займитесь делом! — обратился Кравцов к селянам. Увидев, что законники ушли в барак, сказал милиционерам: — В барак к фартовым идти не советую. Лучше отвезите тело участкового после осмотра места происшествия с поездом в Поронайск. Детей его уведомите. А к вечеру всем быть здесь на месте. Без исключения.
Вскоре запыленная машина остановилась на дороге. Кравцов пошел в тайгу следом за милиционером, который обнаружил труп участкового.
— Юрий, а как вы нашли Дегтярева? — поинтересовался Игорь Павлович.
— Знаете, вечером он собирался сходить к Трофимычу, леснику нашему. Обещал старику курева. Говорил, что скоро вернется. Вечером, мол, в один дом еще наведаться надо, А потому одна нога — там, другая — здесь, как он любил говорить. Я и ждал…
— А почему вы не сходили к старику? Неужели трудно было?
— Предлагал я. Тем более что свободен был от дежурства. Но не пустил. Сам пошел.
— А Трофимыч знал, что Дегтярев к нему придет? Ждал его? Время обговаривалось?
— Нет. Дегтярев не связал себя этим. Пообещал и все. А оттягивать не любил.
— Знал ли кто-нибудь, кроме вас, что участковый к старику пошел?
— Не знаю. Но даже из села дорогу видно. Далеко. Могли приметить. В такое время куда еще мог пойти? Только к деду. Это и дураку понятно.
— А с Гориллой какие были отношения у Семена? — спросил Кравцов.
— Документы ему уже подготовил. Паспорт и прочее. Короче — вольную. Вызвали в дежурку. А Гришка рассмеялся. На что, говорит, мне, гражданин начальник, ксивы теперь нужны? Я нынче не хочу на волю. Схомутала баба. Напрочь. Мне без нее воля не нужна. Тутошний я теперь. Местный! Семью имею. Дом и хозяйство. Даже вкалывать наловчился, как папа Карло. Одно плохо. Получаю, как Буратино, сявкам на смех. Моей зарплаты детям на конфеты не хватает. Не только что самому на портки. А Дегтярев посоветовал ему вальщиком леса пойти, сколотить свою бригаду. У них, мол, заработки хорошие.
— Согласился Гришка?
— Нет! Сказал: попробуй посади дерево да вырасти его! Потом я погляжу, как пилить его станешь. Это вроде как человека убить. Ну, Дегтярев плечами пожал — не могу, говорит, ничем тебе помочь.
— Других разговоров не вели?
— Я не слышал. Да и не скрывал Дегтярев своих отношений с людьми. Весь на виду жил. Как столб. Ни личной жизни, ни друзей не было.
— А к кому он вечером собирался? — вспомнил Кравцов.
Юрий замялся. Покраснел. Сделал вид, что не услышал. И
хотел перевести разговор на другую тему. Игорь Павлович повторил вопрос, но уже жестче, настойчивей.
— К Дарье. Банщице нашей. На чай. Она его пригласила.
— И на какое время было свидание назначено?
— Не свидание. Нравилась ему эта женщина. И кажется, серьезно.
— Та, у которой мужа убили? Из ссыльных? — уточнил Кравцов.
— Она, — подтвердил милиционер и показал рукой на куст жасмина: — Там Дегтярев. Мне с вами или здесь оставаться?
— Побудьте здесь, — ответил Кравцов и, заметив милиционеров, попросил их оставаться на своих местах. Тут же были двое понятых, из переселенцев.
Игорь Павлович подошел к покойному. Тот лежал лицом вниз, как и нашли его.
Сфотографировав, описав место происшествия, труп и топор, Кравцов предложил увезти покойного из тайги. Милиционеры быстро унесли в машину тело начальника.
И лишь Юрий, так и не поняв, можно ли уезжать или надо остаться, молча сидел на коряге, терпеливо наблюдая за Кравцовым.
Следователь прокуратуры расследует все дела об убийствах, но Кравцову поручались самые сложные. Это знали все. Одного не понял Юрий: зачем на столь явный и легкий случай, когда все налицо, приехал именно Кравцов?
Игорь Павлович переходил от дерева к дереву, нагибался к корням кустов и лез в них головой. Вот на дерево уставился. Чего он там не видел? Рябина. Таких тысячи по тайге. А тут на корточки присел. Измеряет что-то.
«Чудной какой-то», — решил милиционер. Ему порядком надоело следить за Кравцовым. Его манеру и методы раскрытия преступлений, говорили, невозможно предугадать.
Юрий достал папиросу, хотел закурить. Но Кравцов категорически запретил. И, подойдя почти вплотную, сказал шепотом:
— Кажется, опять попал на след.
— Чей? — не понял милиционер.
— Убийцы…
— Так чего его искать? Это ж Горилла! Стоило из-за него в ташу идти. Бери тепленького! Покуда законники не заны- чили…
— Ошибаешься. Не Горилла убил Семена. Дегтярев убит другим. Я его знаю, гада. Вот только где теперь искать? Хотя… Скорее за мной! — словно что-то вспомнил Игорь Павлович и быстро зашагал между деревьев и кустов, полез через пни и коряги. Милиционер едва успевал за ним.
— А кто этот убийца, если не Горилла?
— Старый знакомый! По нему уже не одну панихиду спеть пора. Все пули его заждались и поржавели. Негодяй редкостный. Да ты, вероятно, тоже наслышан о нем. Это — Сова! Я его покойничком считал. Благодарил Бога, что очистил землю от заразы! А он, недавно узнал, живехонек, мерзавец! Из психушки сбежал. Прикинулся сдвинутым и сиганул с четвертого этажа! И не разбился! Вот опять пакостничает! Да сколько мы с ним мучиться будем? — возмущался Кравцов громким шепотом. — Наверное, до Трофимыча добрался, негодяй. Леснику нынче с ним не справиться. Стар совсем.
— Да нет. Недавно видел его. Бодрый дедуля. Правда, на медведей уже не ходит, но рука у него твердая. С ружьем не расстается. В белку из мелкашки шутя попадет.
— Давно ты его видел? — перебил Кравцов.
— Три дня назад. В нашем магазине был, — ответил Юрий и спросил: — А почему вы думаете, что Сова — убийца?
— Этот гад по-особому работает. У него свой почерк. Когда он с Колымы ушел в бега, его овчарка нагнала. Ну и порвала, не без того. Оставила отметины на всю жизнь. С тех пор Сова свои следы табаком посыпает. Знает, сволочь, что псы не могут взять след, посыпанный табаком. Обоняние теряют навсегда. Трех овчарок он таким путем загубил. Какие псы были!
— А как вы узнали? По нюху?
— Около Дегтярева увидел. А Семен никогда в тайге не курил. Это я сразу приметил. Запомнилось доброе. Его примеру последовал. Дегтярев даже папирос не брал для себя, когда в лес шел. А тут… Под каждым кустом и деревом… табак! Если сам куришь, но задолго до тайги не сделал ни затяжки, запах табака издалека почувствуешь.
— Тогда ветра в поле ищем. Наши ребята курили здесь с самого утра.
— Но не махорку. Это точно. А Сова только ею пользуется. К тому же ваши гасили окурки, а табак не рассыпали под кустами. Хотя не только это оставил мне Сова. На топорище расписался. Когда кровь брызнула, остались следы четырехпалой ладони. А у Гориллы все пальцы на месте. Да и величина ладони не Гришкина. Маленькая по-обезьяньи.
— Так, может, сын Гориллы брался за топорище. Но испугался такое в дом нести. Он часто с фартовым в тайгу ходил. А пацану лет десять. Ладони тоже маленькие. Хотя все пальцы, по-моему, на месте, — неуверенно возразил сам себе Юрий.
— Но и не только это. В одном месте, там, где я слепок со следа взял, совпало описание обуви Совы, в какой он из психушки убежал.
— В тапочках, что ли? — недоверчиво усмехнулся милиционер.
— В ботинках…
— Так у нас в Трудовом вся пацанва в ботинках бегает. И в тайге. Не исключено, что и в том месте какой-нибудь наш пострел побывал.
— Юрий, возражать надо аргументированно. И вам наверняка известно, что обувь для подобных учреждений шьется особая, по спецзаказу, и имеет существенное отличие от той, какую выпускает ширпотреб для обычных граждан. А потому ваш пострел никак не мог оставить тех следов, о которых я говорю.
— Молчу! Сдаюсь! — устыдился милиционер, увидевший прямо перед собой тропинку, ведущую к леснику. До зимовья было недалеко.
— Теперь ни слова. Иди тихо. След в след. И будь внимателен. Нам никак нельзя спугнуть его. Считай, что мы на охоте. На зверя. За исход никто не может поручиться. Как знать, для кого она станет последней, — вспомнилась угроза Совы в адрес лесника еще на тонущей барже.
У Юрия по спине мороз пробежал. Вспомнились рассказы ребят-милиционеров о фартовых. «Закон -
тайга», который все уголовники соблюдали четко. Чего только не узнал! Случалось, ночами не спал, просыпался в ужасе от кошмарных видений.
— Да и к Трофимычу Дегтярев не пускал ребят. Говорил, что эти прогулки небезопасны для них. А почему — молчал. И ребята верили на слово, а теперь убедились… Прав был начальник. Жалел их, берег, но зачем собой рисковал? Непонятно…
— Одно, Юра, до меня не доходит, зачем Дегтярев носил деду курево, если тот сам три дня назад был в Трудовом? — поинтересовался Кравцов.
— Лежалый был табак. Старый. А дед свежий уважает, душистый, забористый. Продавщица и привезла. Махорку и «Золотое руно».
— Участковый что взял?
— Того и другого. На выбор.
— Постой, что за крик? — остановился Кравцов, удивленный.
Юрий затаил дыхание. Липкий страх сковал плечи.
Неподалеку слышался то ли вой, то ли рычание.
— Рысь кричит. С чего бы? До гона далеко. Он у них в январе начинается, в лютые морозы. С чего это заходится? — удивился Игорь Павлович.
— Кричит. Может, с голодухи?. Есть хочет?
— Рысь всегда выслеживает добычу молча. Порой долгими часами ее ждет. Даже дыхание сдержит, если надо. Чтоб не спугнуть. Ночь напролет у мышиной норы просидит. А свое не упустит.
— Значит, эта сыта?
— Кричат рыси лишь в свадьбы. Да когда ищут потерявшегося котенка. Зовут его. В другое время голоса не подадут, — говорил Кравцов уверенно.
— Да, уж с таким голосочком лучше бы помолчала, — бил озноб Юрия, замедлившего шаги.
Игорь Павлович, увидев это, сказал тихо:
— Не бойся, Юра. Осенью рыси сыты. Дичи много. Это зимой они опасны. Сейчас не то время, не нападет. Зверь не дурак. Рисковать не станет. Тем более голосом себя выдает.
— А чего тогда орет?
— За участок, свои владения скандалит с соплеменником. Прогоняет, наверное. Если голодная — в драку кинулась бы. А сытая — глотку дерет, голосом пугает. Предупреждает: мол, линяй подобру. Не то из клифта вытряхну, — рассмеялся Кравцов, поверив собственной шутке.
Игорь Павлович остановился перед полянкой, где среди елей и берез виднелось зимовье лесника. Вон баня, сарай, крытый под будку колодец.
Старик любил родниковую воду, но зимой родник замерзал. Вот и выкопал ему печник Кузьма колодец. А старик обшил его под небольшой сруб, чтобы теплее было, чтобы не заносило снегом, не промерзала бы вода.
Чем ближе к зимовью, тем отчетливее слышался голос рыси. Он был похож то на стон, то на хрип. От него волосы вставали дыбом.
— Вон она. На крыше колодца сидит, — заметил рысь Юрий и указал Кравцову.
— Совсем непонятно. На открытом месте. Всем видна. Почему на колодце сидит — ума не приложу. Может, с Трофимы- чем что случилось? — неуверенно предположил Кравцов и, пройдя несколько шагов, позвал: — Трофимыч! Трофимыч!
‘Минуту спустя дверь зимовья дрогнула, заскрипела. И старик вышел в исподнем.
— Трофимыч! — окликнул лесника Юрий. И дед, увидев гостей, засеменил с крыльца. Пошел навстречу улыбаясь.
Маленькая тень метнулась от колодца к старику. Дед не приметил ее, и никто не обратил внимания. Только рысь серой молнией сиганула с крыши колодца…
Никогда не охотятся рыси на полянах, на открытых местах. В лапах могучих елей прячутся. Оттуда, сверху, высматривают, поджидают свою добычу и, улучив момент, бросаются на нее внезапно, как молния.
В прыжке рыси опасны любому зверю. Это знает всякая живая тварь в тайге. На виду никто из серьезных зверей не охотится, не нагоняет добычу. Но эта…
Кравцов остановился как вкопанный. Растерялся. Да и было от чего.
Сильный, свирепый зверь — рысь. Но ее охоту никогда не доводилось видеть. В желтых глазах метался огонь злобы, который прятали рыси в таежной глуши. Кто из живых увидел этот огонь, для того тот день стал последним.
Никто ничего не успел сообразить и понять, что происходит.
Рысь в два прыжка настигла человека, бросившегося навстречу леснику. Не дав приблизиться, сбила с ног и тут же впилась в горло.
Коротко вскинулись ноги жертвы, словно хотели стряхнуть, сбить зверя с тела. Но не удалось.
Секунды… Ни человек, ни рысь не издали ни звука.
— Что ж ты сотворила, окаянная? — опомнился первым лесник и в ужасе смотрел на случившееся.
Рысь пила кровь прямо из горла человека. Она хлестала фонтаном. И зверь, припав к ней, не мог оторваться.
— Сгинь, душегубка! — серчал лесник, подходя ближе.
Рысь отскочила, словно хотела извиниться, вскрикнула коротко и метнулась в тайгу.
— Сова! — ахнул Кравцов, подойдя вплотную.
— Какой маленький! — удивился Юрий.
— Сгубила душу, каналья! — ругался лесник.
— Сколько раз он уходил от смерти. Сколько приговоров ему вынесено. Сколько людей убил. А сам так нелепо кончил. — Игорь Павлович вытащил из мертвой руки фартового нож Дегтярева. С ним участковый никогда не расставался. Лезвие было открыто и поставлено на замок. Такое не делается случайно. Значит, хотел Сова старика убить. Но рысь помешала, вступилась за хозяина. Опередила на секунды…
— Так и сдох фартовым, мокрушником, — невольно вырвалось у Юрия.
— Зверь зверя убил. Все закономерно. Как в «законе — тайга», — согласился Игорь Павлович.
— А я-то не мог уразуметь, с чего моя девчурка кричит? С самого вечера вчерашнего, ровно заводная. Не смолкала. И от колодца ни на шаг не отошла. Даже жрать не схотела. И ночью вопила. Видать, загнала его сюда нелегкая. А в хату пройти не смог, не допустила его подружка моя, — глянул старик на Сову.
— Он Дегтярева убил, — сказал милиционер.
— Чево? — не поверилось старику.
— Да, убил он участкового, — подтвердил Кравцов.
— Злыдень! Ирод проклятый! Лиходей! За что ж такого мужика со света убрал? Поганец!
— Ладно, Трофимыч, теперь уж поздно жалеть. К вам он шел. Курево нес. Именно этим табаком, Юра, следы свои Сова присыпал. От собак. И выдал себя. Теперь уж не сбежит, не спрячется. Беги в Трудовое за машиной. Сову тоже в Поро- найск надо увезти. Думаю, многие обрадуются. А я тебя в зимовье подожду, — предложил Кравцов.
Трофимыч стоял на крыльце, потерянно оглядывал тайгу, вершины деревьев.
— Чем расстроены? — спросил Кравцов, когда Юрий помчался бегом в Трудовое.
— Девчурка моя ушла. Теперь уж никогда в обрат не воротится. Я ее с детства пестовал. Хорошая подружка была. Ан нет ее нынче, — вытер выкатившуюся слезу старик.
— Вернется. Чего печалиться? Куда ей деваться, если в человечьем доме выросла?
— В тайгу ушла. Там ее дом. А меня забудет скоро. Разве окликнет когда-нибудь с елки. Но не придет.
— Это почему же так? — изумился Игорь Павлович.
— Да все оттого, что зверь завсегда свое звание помнит. И стыд… Выросшая с человеком не должна была порвать того, кто из моей, человековой, стаи. Но знать, без того не можно было. А убив, навовсе ушла. Ведь испила она крови человечьей. Нынче ее в дом впущать нельзя. Да и сама не воротится. С совести.
— С какой еще совести? Откуда она у рыси? — не верил Кравцов.
— У зверя стыда поболе, чем у иных людей. Сказать вот не дано. А чуют вину долго. Моя девчурка стыд имела. Бывало, нагадит в избе, не дождавшись меня, — терпежу не стало, и под койку… Оттуда не вылезет, покуда не прощу. Даже жрать не просила. Вздыхала только шибко, переживала, значит. Пузом не жила. Всегда ждала, покуда я натрескаюсь. Только после этого сама харчилась. То разве не от совести? Всякое слово понимала. А нам, людям, их уразуметь не дано. Потому как стыд забыли. Потеряли вместе с сердцем. И чистое не слышим уже, голос леса не доходит до разума. А от ближнего понимаем всего два слова — на и дай. Последнее уж понимать разучились. А звери чуют все. И моя понимала. Нынче не ворочу. А думал, до смерти с ней дружить станем.
— Соскучится и придет. Ведь сами говорите: зверь долго помнит доброе.
— Дай-то Бог, — вздохнул старик.
Вскоре к зимовью подъехала машина. Ребята-милиционеры погрузили в нее тело Совы.
Кравцов простился с лесником и сел в кабину. Старик махал рукой вслед. Белый-белый, старый, одинокий, он вытирал ладонью слезящиеся глаза. Когда-то теперь навестят его люди? Может, и заглянет кто-нибудь из них по случайности…
А может, и не стоит людям сворачивать на Трофимычеву тропу? Ни с добром, ни со злом… Может, повезет леснику выходить себе нового дружка? Чтоб навсегда, не разлучаясь, вместе быть… Пусть бы хоть в этот раз не разрушили эту дружбу люди. Хорошие иль плохие, они все чужие тайге…
Кравцов удивлялся: впервые за все годы его работы преступник был пойман и наказан одновременно.
Милиционеры, узнав об этом от Юрия, долго радовались.
— Видно, его кликуха ей не понравилась. Мол, зачем таежное имя присвоил себе фраер?
— Да нет, не потому. Наверное, решила рысь с фартовым силами помериться. Да только законов таежной трамбовки Сова не усек. Там чуть что — зубы в горло и отваливай…
— Ерунда! Не потерпела рысь другого. Что закон тайги, ее родной, природный, присвоили себе всякие гады. Вот и наказала за него. Уж как смогла…
В Трудовом машину ждали у перрона — поезд опаздывал с отправлением в Поронайск. Сову, чтобы не пугать людей, милиционеры в брезент завернули.
Никто из условников не захотел проститься с участковым. Только Дарья да поселенцы пришли проводить его.
Кравцов заканчивал допрос Гориллы. В примочках и вспухший от бинтов и ваты, тот уже ходил по дому и пусть через силу, но пытался шутить.
Как его топор оказался у Совы? Да кто знает. Он бросил топор там, где услышал голос сына, срочно позвавшего его домой. В каком часу? Да откуда знает? Часов на руке не имеет. Ни к чему они в его работе. В тайге от них одна морока. В лесу весь ориентир — на пузо. Жрать захотелось — значит, обедать пора. Темнеть стало — пора домой. Так всегда было. Нет, Сову не видел. Никого, кроме сына. Да, еще Дегтярев подходил. Пяток минут потрехали. О разном. Нет, не спорили. Не о чем стало спорить. И не до того. Работы много. В этом году клещей полно. Как никогда. Нужно почистить участки, перестой, сушняк вырубить, гнилье сжечь, опад сгрести. Мороки хватит. Дегтярев ему давно не враг. И хотя кентоваться не могли, звания разные, делить тоже было нечего. У каждого свои заботы. Всякого судьба по-своему крутит. Ему, Горилле, повезло. Не только жену, а и сына с дочкой подарила. Они ему — награда за все. Вроде как целый общак ему обломился. Теперь есть о ком думать и заботиться. Глядишь, и его в старости не бросят. Гришка разговорился. И, провожая гостя до калитки, хромая и морщась, сказал на прощание:
— Спасибо тебе, Кравцов, за ту минуту. Что поверил. Не под стражу — домой отпустил. Мог бы до выяснения обстоятельств приморить у мусоров. Для надежности. Чтоб не слинял. А ты — поверил… Значит, не забыл Колыму. Не истратил душу, какую вместе с нами отогревал у костерков на трассе… Я тоже это помню. А потому завязал с фартом! Хана! Был законник, да весь вышел! У меня нынче свой закон — в тайге. Он — весь об жизни, Кравцов! И не только моей. Слышишь, колымский дьявол? Как своего, как кента прошу! Кончай меня пасти!
Кравцов сел в машину. Уже темнело. Закончился еще один рабочий день. Пора возвращаться домой, в Поронайск. Ведь не бесконечны силы человеческие. А встречный поезд, прибывший в Трудовое, привез в село новые семьи переселенцев, новую партию условников…