—  Ожениться я вздумал нынче. Опостылело вдовство. Цель­ный год безбабным канителил. Измаялся навовсе. Теперь мере­каю в избу хозяйку привесть. Наладился я к Дуське Агафоно­вой. Ты, верно, знаешь ее? - спросил старик Притыкин у Ти­мофея. - Путевая, поди, старуха, а?

Тот, услышав последнее, кулаки стиснул. Икнул сухо, нерв­но. С воровской клятвы начал:

—   Век свободы не видать, если я об этой ведьме доброе слово скажу: чем такую бабку в дом привести, лучше свой хрен на помойку бродячим псам кинуть и забыть, зачем му­жикам бабы надобны. - Тимофей сплюнул в угол и поспеш­но закурил.

—  Ты чего взъерепенился? Чего тебе Дуська утворила? Иль не потрафила в чем? - удивился дед.

—  Стара она ублажать меня. Но ввек эту плесень не забуду! - Подвинулся мужик ближе к печурке и выругался грязно, одними губами. Знал, не любил старик брани, не терпел ее. - Я, Николай Федорович, из-за этой бабки чуть не влетел в тюрягу по новой. Не случись на мое счастье Кравцов, ни за что в ходку отправи­ли бы. - Тимофей умолк.

—    Из-за Дуськи? Может, ты нахомутал чего? - не поверил старик.

—  Рад бы! Да только ее мне ни с кем не сравнить, не пере­путать. Она в Трудовом три зимы живет. А со всеми перегавка- лась. Не бабка - змея подколодная. Жила с сыном, с невест­кой. С ними в село приехала. Так они от нее сбежали. Из Тру­дового аж на Курилы. Не сумели ладу с нею найти. С добра ли сорвались? Из-за нее, подлюки, чтоб она сдохла! - багровело лицо Тимофея.

—  А ты тут при чем?

—  Я не верил в то, что о ней говорили. И в прошлую зиму поехал в Поронайск. Одеться, прибарахлиться малость ре­шил. Деньги были. Дай, думаю, в дело их пущу. Не все ж на

пропой. И поехал. Вечером в порт пришел к катеру, чтоб на обратный поезд успеть. А тут непогодь. Катер

запаздывал. Сел на скамейку, глядь, бабка эта... Замерзла. Согнулась в коромысло. И плачет. Мол, последний трояк потеряла, не на что ехать. Я, дурак, отвел ее в столовую. На­кормил, чаем отпоил, билет ей купил. В поезд потом помог сесть. А она, лярва, заявление на меня настрочила. Вроде я - сукин сын, пятьдесят рублей у нее спер, когда катер ждали. И ей теперь жрать нечего и жить не на что. Что я всю ее пенсию украл. Меня на другой день мусора вызвали. На до­прос. И бабкино заявление в нюх суют. Мол, колись, падла! Я им, как было, все выложил. А они - давай свидетелей. Иначе - в ходку. И стыдят: мол, старуху обобрал. А где я свидетелей возьму? Я ж не знал, что такое стрясется. Скажи кто - не поверил бы. Чую, примйрить хотят. Оставить в легашке и накопать всяко­го. А у меня прежние ходки - фартовые. Вот и докажи, что не фраер. Взмолился, пообещал из-под земли свидетелей до­стать. А сам - к Кравцову. О нем я знал много. На мое сча­стье, он на месте оказался. Выслушал. Ничего не сказал. Толь­ко попросил в коридоре обождать. Я вышел. И веришь, дед, совестно признать, как баба, мокроту пустил. Не хочу, а сле­зы сами бегут. От обиды. Ведь я к ней как к матери. А она - пропадлина, хуже зверя! Ну за что?

—  И что ж Кравцов? - перебил дед.

—  С час сидел я у него за дверями. Слышал, что звонил он, говорил с кем-то по телефону. Но слов не разобрал. Потом меня позвал. Велел написать, как все было. Прямо у него в кабинете я нарисовал. Он прочел и говорит, чтоб домой отправлялся. Я и поехал. А на другой день в Трудовое следователь из прокурату­ры приехал. Как бы по факту заведомо ложного доноса, как я потом понял. Вызвал меня, бабку, ее сына с невесткой. Они тогда еще не уехали. И давай допрашивать. Бабка на меня змеей шипит. А я ей в харю плюнул. Не сдержался. Знал, бить нельзя. Да и кого? А тут ее сын и говорит: «Мать поехала в Поронайск, имея в кармане всего тридцать рублей. Такая у нее пенсия. На все эти деньги купила кой-что. И действительно потеряла тро­як, о чем дома указала. Никогда она не имела в кошельке пяти­десяти рублей. Зачем она оболгала человека, кто ее знает? Она не может без брехни и сплетен. Потому прошу не принимать во внимание ее заявление...» Следователь еще говорил с людьми, какие в тот день ехали в Трудовое и видали, как я водил старуху в столовую, когда платил за нее, достал из своего кармана не полусотенную, а стольник...

—  Ну и дела-а, - покачал головой Притыкин.

—  Пожалел тогда следователь старуху. Положено было за это ее на три года в тюрягу засунуть. Но с годами посчитался. Так она и на него за грубость жаловалась, - чертыхнул­ся Тимофей.                                            

В зимовье на минуту стало тихо. Так тихо, что было слыш­но, как стонет от лютого холода тайга.

—  Знаешь, дед Коля, я ведь без мамки рос. Отец забулдыгой был. Мать из-за него на тот свет рано ушла. Потому всегда баб жалел. Ни одну не обидел. Мужики мы, другое дело. А бабы, ду­малось, в жизни для радости даны. Да только, знать, не всякая... Теперь я всех старух за версту обхожу. Ведьмы они. А Дуська - особо. Ее в Трудовом даже собаки ненавидят. Как учуют - сворой на нее бросаются. И люди ею брезгуют. Встретить ее равно что с черной кошкой свидеться. Так все считают. Она, свинота, свою невестку, что кормила и одевала ее, перед чужими людьми судила по-всякому. А люди - не без глаз. Все видели и знали. Отверну­лись. Не навещают даже соседи. Сдохнет, хоронить некому ста­нет. А уж ты решай сам. Но коли женишься на ней, ногой твой порог не переступлю, - пообещал Тимофей.

—  Я, друг ты мой, Тимка, в селе почти не бываю. Всю жизнь в тайге. Откуда знаю, что там творится? Как шатун маюсь. Хо­телось под старь в теплую избу вертаться. К готовой каше, ку­лешу, чаю. Чтоб портки были постираны, чтоб свежие рубахи ждали. Как при моей Пелагее. Год уж, как померла... А все снится, жалеет меня. Мертвая любит. Может, и не навовсе я пропащий. Хотел душу отогреть. Ведь мне не баба нужна. Этого добра - на кой? По молодости не дымился. А нынче - душа тепла запросила. Но окромя Дуськи нет свободных старух в Трудовом. Все мужние. Занятые. А ехать за бабкой на материк и совестно, и накладно. Опять же не угадаешь, на какую нарвешь­ся. Не всякая согласится на край света ехать в стари. Сурьезные старухи все при дедах, внуках. Их не сковырнешь, разве бедо­лага какая вдовствует. Да и ту от избы и могил не оторвешь. Слезами изойдется.

—  Послушай, дед Коля! А на что тебе плесень старая? Возьми Дашку! Она из ваших, ссыльных. Эта и впрямь женой будет!

—  Ты что, ополоумел? Дарья! Эка загнул! Она - лебедушка! Баба. А мне бабка нужна. Чтоб при доме заместо кикиморы. Чихнет, и то на душе теплей, живая душа рядом...

—  Чудак ты, Николай Федорович! Дашка пойдет за тебя! - взял азарт Тимофея. И, уговаривая старика, убеждал заодно и себя, что согласится баба выйти замуж за Притыкина.

Горел в печурке нежаркий огонь, потрескивали в малень­кой топке смолистые ветки. Шипел, пыхтя паром на печке, про­копченный чайник.

Двое людей готовили немудрящий походный ужин. На вер­телах жарились куропатки. Отходил в тепле замерзший хлеб.

Двое людей, тихо переговариваясь, двигались по зимовью совсем неслышно. За ними следом по стенам ходили большие лохматые тени.

Всего половину зимы прожили они вместе на старой притыкинской заимке. Вместе охотились. Промышляли пушняк. У старика за плечами не первый промысловый сезон. У Тимофея эта зима - начало.

И не случись ему встретиться со старым охотником, кто знает, как сложилась бы теперь его судьба.

Не знал Притыкиа, что привело к нему в урочище Тимо­фея. Пришел тот к нему в сумерках на лыжах. С топором за поясом. Сказал, что дров решил заготовить. Прежние запасы кончились.

Николай Федорович и обрадовался. Почти полгода челове­чьего голоса не слышал. А тут - свой, из Трудового! Ну и что, если из условников, из воров? Кого ж из путевых сюда зама­нишь?

Насадил на вертел пару куропаток для гостя. Накормить - святое дело. И, пожарив их, разделил хлеб пополам.

Гость вроде как онемел поначалу. Хлеб не брал. Все про охоту интересовался. Спрашивал о пушняке.

Начало сезона неудачным было. Всего-то и поймал на кап­каны да в силки пяток горностаев и одну норку. Много ли за них возьмешь? Больше харчей изведешь да сил угробишь, по тайге продираясь.

Показал Притыкин свою добычу Тимохе. Тот топор в даль­ний угол выкинул. Вроде как расстроился. Помрачнел. А дед давай об охоте, о тайге рассказывать. В напарники звать. Мол, все секреты передам. Стар становлюсь. Болею часто. А заимке без хозяина оставаться нельзя.

Тимофей, слушая его, съел хлеб, куропаток. И не заметил, как ночь наступила. Остался у деда, чтобы назавтра, нарубив дров, в село вернуться.

Николай Федорович смотрел на него, понимая все. Почуял, что с недобрым пришел к нему человек. За мехом. Отнять взду­мал. Вместе с жизнью, возможно. Кто хватится старика? Разве по весне кому-то в голову взбредет вспомнить о нем. Да и то, если найдут убитого, спишут на зверей. Уж такая доля охотни­ка, помирать не своей смертью...

Тимофей в ту ночь долго не ложился спать. Смотрел на старика вприщур. Слушал вполуха.

—  И это ты за месяц поймал? - кивнул на горсть шкурок.

—  Что делать? Разогнали люди пушняк. Лес валят. Сгоняют с нор соболя и куницу. Горностай совсем измельчал. Белки мало становится. Помоложе был бы, ушел подальше. Но теперь сил нет. Да и много ль надо одному в моем возрасте?

Тимофей соглашался. Из любопытства иль от нечего делать всю ночь проговорил со стариком. А утром, когда Притыкин пошел проверить ледянки и петли, навязался в по­путчики...

Николай Федорович помнит и теперь, как гонялся мужик по сугробам за огневкой. Живьем хотел поймать. Но пришлось помочь. Уложил из мелкашки рыжую. Иначе сбежала б.

Тимоха, как дитя, радовался, услышав, что дед отдает ему лису. Не сразу поверил. Внимательно наблюдал, как снимал старик шкуру со зверя.

На второй день сам вызвался заряжать капканы приманкой, учился ставить их под елями и пнями, под корягами.

Леденели от холода пальцы, снег набивался в сапоги. Но Тимофей был жаден. Свои капканы запомнил все. И ждал...

Старик, глядя на него, о своем думал: «А где нынче доброго охотника сыщешь? Добрым его лишь тайга сделает. Злого - порешит. Закон у нее такой...»

Жадность? Но именно она была началом цепи, удержавшей в тайге многих мужиков. Потом их перекраивало время. И че­рез три-четыре зимы из них получались охотники. Их тайга учила уму-разуму всю жизнь.

Тимоха лишь через неделю вернулся в Трудовое. Побыл в селе. И то ли пропился, а может, впрямь заскучал, вернулся на заимку Николая Федоровича. В село теперь не спешил, не вспо­минал о нем. Да и к кому торопиться? В селе мужика ничто не держало.

Он вернулся в зимовье, неся за плечами громадный рюкзак, набитый до отказа самым нужным, без чего Тимохе нельзя было оставаться в тайге.

Деда на тот момент в зимовье не было. Тимофей растопил печь, натопил снега в чайнике, вскипятив, заварил чай. Нару­бил дров на всю ночь. И, подвесив над печкой сапоги на про­сушку, ждал Притыкина.

Тот вернулся затемно. Издалека почуял, что в зимовье его ждут. По дымку из трубы. А там и освещенное окно углядел. Ноги сами забыли об усталости.

—  Тимошка! Хорошо, что возвернулся ко мне! - обрадо­вался искренне. И тут же признал: - Удачливый с тебя охотник получится. Три соболя в твои капканы словились. А нынче, вишь, горностай. Но какой ядреный! Здоровяк! Давно таких в наших местах не бывало. Помогай шкуру снять. Да мех не по­режь. Тоньше бери!

Тимка, пыхтя, помогал деду.

Зачем он вернулся сюда? Что занесло его в тайгу, в безлю­дье? К деду, который от человечьего голоса глохнет; привыкнув к тайге, о людях вспоминает редко.

И все же хотелось Тимохе, поработав с дедом зиму, набрать мехов всяких и махнуть на материк. В города

большие, далекие от глухомани, где знают цену мехам. А уж там забудет о тайге, Притыкине и этом зимовье с его темными хо­лодными углами, слепыми окнами, визгливой дверью. Выдер­жать бы только этот год. Один, на всю жизнь, решил мужик и готовил себя к множеству испытаний, о каких в первую ночь со смехом, через шутки вспоминал Притыкин.

Но прошла неделя. За нею вторая, и Тимоха не захотел схо­дить в село. Даже в баню пойти отказался. Растерся снегом у зимовья и, зардевшись маковым цветом, вскочил в домишко. Сразу к столу, где дымил малиновым духом горячий чай.

— Тебя участковый искать не станет? - испытующе глянул на мужика и спросил старик Тимофея.

—  Нет, дядь Коль. Я уже вольный. Как пурга. Куда хочу, туда лечу. В тот раз, когда от вас ушел, ксивы мне нарисовали. Свободного фраера. Участковый уговаривал слинять из Трудо­вого.

—  Почему?

—  Мусорам тоже дышать охота. Вот и фаловал. Мол, там, на материке, тебя никто не знает. Будешь жить нормальным фраером. А тут, в Трудовом, у памяти ноги длинней полярной ночи. До погоста все про все помнят. А я послал всех в жопу и ушел к тебе в тайгу! - захохотал Тимка.

—  Он хоть знает, куда ты делся?

—  Легавый? Да это его собачьи заботы. Мне до них дела нет. А колоться перед ним мне не светит. Я его мурло не пере­ношу. Сунется - измордую!

—  Ишь, грозилка! Иль я не мужик? Не слабей тебя был. Но на участковых хвост не поднимал. Они - власть наша, - стро­го глянул дед на Тимоху.

Тот взвился:

—   Власть? Может, и твоя, но не моя. Это точно! Ты не знаешь, за что я в первую ходку попал? Пацаном. А мне тошно вспоминать! И не хочу знать о власти мусоров! Может, тебе они по кайфу, а мне - вся судьба всмятку! Никому не ботнул, куда линяю!

—  Остынь, Тимка! В тайге лишь сердце в тепле храни, а мозги завсегда в холоде. Усеки про то. И разумей! Всякая власть на земле человекам от Бога дана. А воюющий с кесарем воюет с самим Богом! Дошло али нет?

—  И это ты говоришь? Ссыльный мужик? Да лизожоп ты после этого!

—   Чего?! - насупился Притыкин и, кинув нож из руки, сцепил кулаки до хруста, двинулся на Тимоху. Тот напрягся. Ударить первым - не посмел. Старик остановился напротив. Лицо побагровело. - Ты меня учить вздумал, сучий вы­кидыш? С каких пор веру в Бога хулить стал? Я пятерых сынов взрастил, и ни один такого мне не вякал! Еще пасть ра­зинешь, язык до задницы с корнем вырву! Я - ссыльный, но не бунтарь! Помни про то! А нет - беги от меня!

Тимоха молчал долго. Смотрел, как снимал дед шкурки с норок, пойманных в ледянки. Потом не выдержал, присел ря­дом, помогать стал.

—  А вас за что сослали? - спросил тихо.

—   Раскулачили. Как и других. Давно уже. Все забылось. Может, и к лучшему так обошлось. Вначале в Сибири жили. Мальчишки мои там школу окончили. Работать пошли. А тут война...

Николай Федорович выпустил нож из рук. Тот, коротко звенькнув, упал в ведро.

—  Что с тобой, дядя Коля? - подвинулся Тимофей, подста­вил плечо.

Притыкин сел на чурбаки и долго молчал, вспоминая свое, о чем невозможно забыть, чем не хотелось делиться ни с кем.

Сыновья... Всем пятерым после школы отказали в приеме в институты. Из-за отца. Раскулаченного. Не приняли в ком­сомол. Отказывали во всем. Вот только на войну призвали. Забыли, что они - сыновья кулака, у которого в сарае стояла не одна, как у всех, а целых две коровы... Да старая кляча - полуслепая кобыла, валившаяся с ног на третьей борозде.

Из-за нее и двух коров послали Притыкиных в Сибирь с Украины. Потом, как писали соседи, голод выкосил всю дерев­ню. Остались жить немногие. Отнятое, видно, впрок не пошло...

А сыновья не понимали, за что их выселили. И воевали на фронте с немцем за Украину и Сибирь. За отца и мать. Не за хозяйство. Это наживное. За землю, где всегда найдется место человеку.

—   Сыночки мои! Может, забыли люди? Ведь сколько лет минуло. Скажите, что умер я, кулак. Что нет меня в живых. И вы давно живете сами по себе. Не признавайтесь, кем я был! Зачем вам муки? Откажитесь от меня. Так будет легче вам. Идите в науку. Не терзайте себя и меня. Ведь взрослыми стали. За что мою беду пятном на себе носите? Ради своей жизни. Может, так нужно и лучше будет для вас, - говорил он сыновьям. О том и в письмах писал.

Война списала прошлое его мальчишкам. И, словно загово­ренные, вернулись с фронта живыми. Но не к отцу. В разные края разъехались. Все получили высшее образование. Военные заслуги помогли. Награды. Их, если собрать в кучу, одному не поднять.

Притыкин долго расспрашивал ребят о войне. А они будто сговорились. Не жаловались. Не знавшие детства, они не чуяли боли. А может, просто не хотели причинить ему боль?

Как рано и быстро они повзрослели! Как незаметно стали мужчинами... Ведь вот на войну забирали мальчишками. Жена ночами не спала. Бога молила вернуть живыми. И тот услышал. Вот только никто из ребят не живет с отцом. Все далеко. У каждо­го семья, дети. Семеро внуков. И думал старик, что уж лучше умереть в тайге шатуном, чем испортить судьбу внукам. Пусть не видят, не знают, пусть не болит их сердце. Ведь его тень ляжет на них. Как когда-то на сыновей. И снова потребуется война, чтобы забыли внуки деда? «Нет, пусть лучше не знают», - сглатывал старик сухой колючий ком, застрявший в горле.

Не знают? Но когда началась война, то и его, как и всех ссыльных, обязали работать для фронта.

—  Ну и что, если охотник? Сдавай пушняк! Не сиди дома! - требовали власти.

И Притыкин не сидел. Где уж усидишь, когда сыновья на войне. Как бы для них старался. День и ночь в тайге. Замерзал, голодал, болел. В доме, в селе, и сегодня на стене висит благо­дарственная грамота, ему, кулаку, от самого Сталина. За то, что в годы войны на выручку от пушнины, добытой Притыкиным, была выпущена боевая эскадрилья самолетов, участвовавшая в боях за освобождение Украины, Белоруссии, Польши и закон­чившая войну в Берлине.

Грамоту эту дед долго хранил за иконой. А потом насмелил- ся. И написал письмо в Кремль. Немногого просил. Отправить на Сахалин, с учетом заслуг, если можно. Не решился при­знаться, что там, на Сахалине, трое сыновей живут. Не на иж­дивение, не под бок. Старость подходила. Слабела жена. Хоте­лось неподалеку от ребят устроиться. Просьбу уважили. Сосла­ли в Трудовое. Когда переехал, написал сыновьям. Ни один не объявился. Даже на похороны матери.

«Видно, жены умные попались. Не дали ребятам жизнь ис­портить. Похороны что? Один день. А потом - годы мук... За­чем я их беспокоил? Все прошло. Теперь уж они твердо на но­гах стоят. Не будут мучиться. Все ж грамотному легче. Может, в начальство выйдут», - вздыхал старик.

В прошлом году - это ж сколько прожили в Трудовом? - объявили Притыкиным, что они - свободные люди. Наказание отбыто. Могут уехать на родину. К кому? Кто ждет? Кому нуж­ны? Пелагея неделю нерпушкой ревела. С горя померла. Не иначе. А старику-одиночке какая разница, где помереть? Он везде чужой людям. Хоть в Сибири иль в Трудовом. Тайга его домом стала. Седой старухой тихо, преданно сторожит его. Сле­дом волочится всюду. Кому он нужен теперь, детям? Вид­но, послушались его - забыли. Схоронили в памяти. Внукам? Они не знают его. А в неизвестном, как в страшной сказ­ке, нет нужды.

Хотел вот Дуську пригреть. Да Тимоха отсоветовал. А Да­рью - самому жутко подумать. Осмеет. Изругает. Да и что он с нею станет делать? Она ж ровня старшему сыну. А вдруг взду­мают ребята приехать и увидят Дарью? Они ж на смех подни­мут. Скажут, с ума спятил. Женился на молодой! Разве они пой­мут, что такое одиночество? А ведь оно убивает сильнее голода, болезни и презрения. Но не знавшим такого - не понять.

Тимофей со временем привык к старику. Усвоил его при­вычки, признал старшинство. И все реже спорил с Николаем Федоровичем.

Случалось, за целый день успевали перекинуться несколь­кими скупыми фразами. Зато вечером Тимка бывал вознаг­ражден.

Однажды спросил Притыкина, как тот стал охотником. И дед, улыбнувшись, грустно рассказал:

—  От голоду им сделался. Детву, семью харчить надо было. А чем? Магазинов нет. Сослали в глухомань. Вокруг тайга. А я в ей ни шиша не смыслил. Много нас там кинули. Без крыши, без хлеба. Живите, мол. Коль выживете - ваше счастье, а нет - властям меньше мороки... Ну, так-то день, другой. А там - дети есть запросили. О себе и Пелагее молчу, - махнул рукой старик и, немного погодя, продолжил: - Я ружья отродясь в руках не держал. Не знал, из чего оно стреляет. Ну и не думал о том. А тут старший мой мальчонка, слышу, кричит: «Папка! Помоги! Глянь, чего я поймал!» Оказалось, зайца обхитрил, пострел. Здоровущего. Навроде петли смастерил. И словил. Го­лод смекалку разбудил. Ну, люди и кинулись в тайгу. Кто с чем. Не всем повезло. Но к вечеру никто голодным брюхом не маял­ся. А на другой день слепил я кое-как шалаш для своих. Все ж не под открытым небом. Оно хоть и не крыша, едина види­мость, а на душе теплее. Покуда мы с мужиками выбирали ме­ста для домов, мои ребята всю тайгу окрест опетляли да ловуш­ками начинили. Простыми. Без хитростей. И повезло. К обеду куропаток, соек приволокли.

—  А сам как охотником стал? - перебил Тимоха.

—  Да в ту же зиму. Набрался мешок заячьих шкурок, не­сколько норок да соболей. Словились они по случайности на приманки моими мальчонками. Мне за тот мех и ружье дали, и патроны. И пороху, и дроби. В одночасье показали, как гильзы заряжать. Я и пошел в тайгу, помолившись. Куда деваться было? В тот же день оленя уложил. Кое-как доволок его до своих. На другой день - тоже. А мужики и рады. Мол, ты, Николай, везу­чий. Будь кормильцем для всех. А мы тебе дом поставим. И верно. Я раньше всех семью в дом привел. Но

всякий день о жратве думал. И Бог миловал, не голодали люди. Науку эту сам одолел, никто не помогал, не подсказывал.

—  А медведя бить приходилось?

—  Боле сорока завалил.

—  Боялся?

—  Уже опосля. Когда уложишь. Особо первых... Одного с испугу загробил. Самого первого. Тот малину обирал. И на беду шибко близко ко мне подошел. Не учуял. Ветер от него на меня дул. Так чуть не столкнулись задницами. Я его - в упор. Он и рухнул почти в ноги. Бабы наши, почитай, две недели котлета­ми всех кормили. Мужики на сытое пузо веселей дома строили. К зиме половина наших крышу над головой имела. А осталь­ные - в землянках. Их бабы с детьми копали. Потом на погре­ба их пустили. К весне все в дома вошли. Полагаться было не на кого. Нас туда не жить, подыхать свезли. А мы живучие ока­зались. Я ить не только кормил, а, сдавая мех, харчи получал, мануфактуру. Потом и скотину дали. Лошадь да коровенку, подсвинка, цыплят. Так оно и получился - свой хутор. Боль­шой, несуразный, шумный. Но жили дружно. Как одна семья. Ни воровства, ни распутства не было промеж нас.

—  И все раскулаченные были?

—  До единого. Все хозяевами были. За это и выслали.

—  Вот гад! А меня, наоборот, за то, что ни черта не имел, посадили. За бродяжничество. Я от отца сбежал, чтобы по неча­янности меня не пропил. Ну и попутали. Я не сознался, что родителя имею. Круглым сиротой назвался. Меня - в приют. Я смылся. Опять поймали. Пронюхали, что я хлеб тыздил в при­юте. И сбывал его. На курево. Меня за задницу и, как вора, в тюрягу. Дали больше, чем самому в то время было. Хотели по­началу под Архангельск отправить, но потом не понравился я кому-то из мусоров и отправили по этапу на Урал...

—  Отец хватился тебя?

—   Не знаю. Я с ним больше уже не виделся, - ответил Тимка.

—  Один раз судимый был?

—  Кой черт! Стоило начать. Это тоже сродни охоте. Чем даль­ше, тем азартнее. И тоже не знаешь, какой навар сорвешь. Быва­ло, за одну ночь на год кентам дышать хватало. А случалось, за день всю «малину» мусора брали. И тогда - всему крышка.

—    А на что с ворами связался? - глянул дед на Тимоху по- детски чисто, наивно.

—  Как так на что? Я ж как вор загремел. К ворам и попал. Они и в ходке легче других дышат и на пахоту не ходят. Их работяги кормят. Это уж нынче все вкалывают. Даже законни­ки. Раньше они много зон держали. И ворам в них легко было...

Дед крутнул головой, вздохнул тяжело:

—  Так и было, Тимка! С одной стороны власти обижали, с другой - от вас житья не было. И многим мужикам вы век укоротили. А спроси - за что?

—  Э-э, дядь Коль, извечный вопрос. Я тоже, когда впервые загремел, не понимал, за что. И сколько таких, как я, вместе со мной отбывали! Видно, за наивность, - отвернулся Тимоха.

—  Наивность - сестра душевной чистоты. На это - не се­туй, Тимка. Плохо, когда в человеке, кроме зла, ничего не оста­лось.

—  А зачем добрым быть? Вон я старуху пожалел и чуть не сел. Ты - зверя пожалеешь, а он тебя схавает за милу душу.

—    Не болтай много! Что знаешь ты о жизни! По одной сво­ей болячке про всех судишь! Сам дурак! Да ежели все в жизни было бы так, как ты говоришь, ни я, ни ты сам не выжили б! - повысил голос Николай Федорович.

Старик отошел к окошку. Густая тьма прилипла к зимовью. Казалось, в ней испуганно замерла и притаилась в страхе каж­дая жизнь, всякое дыхание. Дожить бы до утра, до света...

Но вот за зимовьем лисенок тявкнул слабым голосом. Не от страха. Не мамку-лису кликал. Зайчонка из-под коряги выго­нял. Пугал голосом. Да только и тот не дурак вовсе. В минуту нору выкопал и переждет в ней до утра. Под корягой корней нет. Земля мягкая. Спрячется косой, и найди его... Вот уж и лисенок взвизгнул. Земля из-под заячьих лап в глаза попала. А не суй нос, куда не зовут. Не все в тайге решают зубы да голод­ное пузо. Разум тоже нужен. Без него не прожить. Но и его вместе с опытом набираются.

Старик вслушивался в ночные голоса. По звукам, знако­мым лишь ему, узнавал безошибочно, что творилось вокруг.

Недалеко от сопки вышла на охоту старая рысь. Ее хрип­лый голос он знал не хуже собственного. Много раз встреча­лись они на первой пороше. Старый охотник и старая рысь. Глаза в глаза.

Рысь выгибала спину, шипела, драла когтями ветви, грози­лась прыгнуть, сбить с ног, загрызть насмерть. Но запах пороха сдерживал. А может, останавливало другое - спокойная уве­ренность человека, ни разу не дрогнувшего при встречах с нею. Почему он не боялся, не прятался, не убегал? Ведь все в тайге боялись ее. И только он не страшился. Может, в нем ее смерть? Но тогда почему не стрелял, даже не хватался за ружье? Почему спокойно рассматривал ее? И даже смеялся?

Рысь поначалу злилась. И, не выдержав, уходила первой в таежную глухомань, высоко задрав хвост-огрызок, потряхивая им презрительно. Она по-новой метила свои владения, убеждая таежных обитателей в том, что не человек, а она тут хозяйка.

Старик и не посягал на ее права. Он знал: эта рысь никогда не кинется на него. Зверь - не человек, он всегда знает свои возможности и не рискнет, не будучи уверенным наверняка в своих силах. Эта рысь хорошо помнила о своем возрасте. Знала: не одолеть ей человека. Хоть и старый он, но имеет ружье. И собственные силы. Да что там человек? Нынче не на всякого зайца кинешься. Разве мышь из норы выроешь. Та не сможет одолеть. Мала и слаба. Потому боится рыси. Это приятно. За ночь по десятку и больше ловила их. А нажравшись, можно крикнуть - подать голос в своих владениях. Мол, жива хозяй­ка, не смей чужие здесь харчиться.

Притыкин знал, что даже рыси - на что злые звери! - нападают лишь на старых и больных зверей. Они не могут за­щититься, убежать...

— А и мне от тебя проку нет. Без надобности твоя шкура. Вон какая ты облезлая. Видать, в одну пору со мной народилась. Одна видимость от зверя. Как и я - пенек трухлявый. Ну чего ши­пишь? Не пугай. Я уж ничего не боюсь. Припоздала грозилка. Нынче нам с тобой едина утеха - дотянуть до тепла, - смеялся дед, встречаясь с рысью.

И та уже не убегала. Садилась на ветку поудобнее. Долго провожала взглядом коренастую фигуру охотника, ни разу не оглянувшегося, не боявшегося ее. И вскоре они перестали за­мечать друг друга.

Николай Федорович указал Тимохе на старую знакомую еще месяц назад и запретил ее трогать:

— Зверь в тайге - у себя в доме. Он тут хозяин. А значит, не моги забижать. За него с тебя всякое дерево и травинка спросят. Мы тут - чужие. Помни про то...

Тимоха слушал молча. Вначале не понимал, зачем дед вкла­дывает в него, в чужого, так много тонкостей? Ведь не нужны они ему. Не собирается подарить тайге жизнь без остатка. Лишь до конца зимы. А до того проживет и без навыков. Но вскоре едва не поплатился за свою беспечность.

Отправив Притыкина в зимовье, сам решил проверить даль­ние капканы, которые поставил неделю назад. И тут впервые увидел медвежьи следы на снегу. Встречаться с хозяином тайги один на один Тимохе пока не доводилось. Но поневоле вспом­нил, что дед еще несколько дней назад сказал о виденных на заимке следах шатуна.

«Медведь прошел-тут еще утром. Следы уже прихвачены ине­ем. Значит, далеко ушел», - решил Тимоха и прибавил шаг, что­бы успеть до темноты вернуться в зимовье. Но шатун слов­но вырос сбоку из сугроба. «Сделал восьмерку», - мелькнула запоздалая догадка; хо­тел сдернуть с плеча карабин, да звериные глаза увидел вплот­ную... Боль пронизала тело, и вдруг грохнул выстрел. Густая тьма закрыла глаза. Фартовому показалось, будто он упал в глу­бокую черную яму, из которой ему не выбраться.

Очнулся Тимка в доме Притыкина в Трудовом. Вначале по­думал, что видит сон. Вон дед сидит у стола. В рубахе. Без под­девки. «Ишь ты, старый черт, жарко ему стало. Иль забыл про сквозняки? Продует, возись с ним потом. А на охоту в тайгу я один ходить должен? Нет уж! Не выйдет на дурака».

—  Оденься, дед. Надень поддевку. Застынешь. Чё делать ста­нем? - захрипел фартовый.

— Тимоха, ожил! Слава тебе, Господи! - перекрестился При­тыкин размашисто и подошел к напарнику.

Только тогда узнал Тимофей, что без сознания пролежал он пять дней. Что с заимки привезли его на лошади вместе с мед­ведем, которого убил старик одним счастливым выстрелом. За­беспокоился тогда и решил нагнать Тимку. Уже немного оста­валось. А тут - шатун. Успел сграбастать мужика. Выбил пле­чо, на котором ружье носил. И смял. Порвать собрался вовсе. Дед опередил. Теперь покой нужен, чтобы кости срослись. Так врач велел. Иначе калекой остаться можно.

Тимофей, не глядя на предостережение, хотел встать. Но не получилось. От боли снова сознание потерял. Очнулся уже под вечер.

Дед напоил его настоем зверобоя и пообещал, что,.если Ти­моха не станет дергаться, посумерничает с ним. Тимоха слово дал. И дед решил порадовать его:

—  Знаешь, сколько ты заработал в тайге? Две тыщи рублей. За соболей и норок. А еще и горностаи, лисы, белки, зайцы - тоже сотни на три потянут, - глянул дед на напарника и не узнал его. Лицо Тимофея перекосило, словно от нечеловечьей боли. - Что с тобой? - подскочил старик, испугавшись.

—  Иди ты, старый хрен! Знаешь куда? Погоди, дай встану, - заскрипел зубами в ярости и сказал, захлебываясь злобой: - И за какие грехи черт тебя на мою голову свалил? Иль просил тебя сдавать мой пушняк? Сам сумел бы им распорядиться! Кто позво­лил в карман лезть? Да я и не собирался сдавать пушняк! Вся зима, считай, пропала. И все из-за облезлого мудака! Неужель ты думаешь, что из-за твоих сраных баек да этих двух кусков примо­рил бы себя в тайге фартовый? - орал Тимоха на растерявшегося Притыкина.

Николай Федорович слушал его как оглушенный. Не враз дошло, за что его поливает Тимка. Когда понял, ли- лц, цом посерел. Сел напротив, скрипнув стулом, и заговорил, бледнея, срываясь на крик, незнакомым доселе ледя­ным тоном:

—   Сдалось мне, что человека в зимовье своем пригрел. С обмороженной судьбой. Решил хозяина заимки из тебя сделать. В человеки воротить. Чтоб жил по добру, как все люди. Заместо сына меньшого тебя признал. А ты! Ворюгой был, им и остался! Кто ж наживается на тайге? Да как провез бы ты пушняк на материк, коль твой багаж проверили б насквозь и тут же взяли бы за задницу и вместе с тобой, скотиной, меня в воры записа­ли? Им это - за понюшку табаку. Да и куда б девал мех, не меченный клеймом? Кто решится купить его? Кому жизнь не дорога? Да тут же заложили б...

—  Не твоего ума дело, как провез, кому продал. Твоего совета не спросил бы. Нынче обобрал, старый дуралей! Пусть бы своим распорядился! - вопил Тимоха, суча кулаками по одеялу.

—  Я никого не обобрал. За свою жизнь чужой копейки не взял. Лишь помогал. Не всегда впрок была моя помощь. И нынче, чую, зря старался. Видать, медведь в людях лучше разбирался. Ну, коль так, позову врача. Пусть забирает тебя в больницу. Там выходят. И иди, куда твоя тропа выведет. А на заимку не приходи боле! Не жду тебя! - пошел к двери старик.

—  А деньгу? Зажилить решил? - остановил Тимка.

—  В госпромхозе они. У кассира получишь. Сам. Там же и за остальную пушнину. Я твоих денег не получал, - вышел Притыкин из дома, а вскоре вернулся с врачом и двумя сани­тарками.

Тимоха не поверил угрозе деда, но, увидев его с врачом, умолк, стих. Его быстро вынесли во двор. Закутанного в оде­яло уложили в сани и повезли в больницу. В ногах Тимофея топорщился рюкзак с пожитками и медвежья шкура первого, а может, и последнего серьезного зверя, увиденного Тимо- хой в тайге.

Вскоре он уже лежал в палате. Один. В Трудовом не любили болеть. А если и случалось такое, старались обходиться без боль­ницы.

И Тимофей, оглядевшись, чуть не взвыл от досады.

Притыкин тем временем навесил замок на дверь. И, заки­нув ружье за плечо, встал на лыжи. Коротко взвизгнул снег, и вскоре село осталось далеко по­зади. Охотник снова уходил на заимку один.

Он ругал себя последними словами за доверчивость и жа­лость, за потраченное впустую время. За очередной синяк на душе, полученный незаслуженно.

«Так тебе и надо, старый пень. Коль свои отвороти­лись, разве сыщешь тепло в чужом сердце? Чего захотел?

Сына сделать из бандюги? Эх-х, дурак малахольный! Нашел кому доверить зимовье!» - кипятился Притыкин, торопясь скорее уйти подальше в тайгу.

Только она понимала его и берегла. Никогда не высмеива­ла, не предавала. Она была его домом и родней.

Николай Федорович никогда не спешил уходить из тайги в село. Он сторонился людей, разучился общаться с ними. И бы­стро уставал от непривычной жизни среди селян.

Может, потому в Трудовом его почти не знали. А кто был знаком с охотником, называл его отшельником.

О Притыкине в селе ходили легенды. Может, оттого, что никому из селян ничего доподлинно не было известно о его жизни в тайге, которой боялись бабы и дети. И новые поселен­цы поодиночке не рисковали заходить в глухомань.

Всякого наслышались о ней от старожилов и стереглись те­перь ее уже на всякий случай даже летом.

Ишь как кричат в чащобах лешаки! Перекликаются дур­ными скрипучими голосами. И стонут, и охают, как люди. Будто на помощь зовут. А попробуй приди. Защекочут до по­синения, замотают в еловые седые бороды, осыпят инеем и поставят на краю болота вместо снежной бабы лешачий дом сторожить. Так все бабки рассказывали. А они впустую ниче­го не говорят. Не зря - старые. Знать, все своими глазами видели. Неспроста на всякий таежный звук крестятся. Нечи­стую силу от себя отгоняют.

Николай Федорович растопил печурку. Огонь горел ярко. Но почему-то не грел.

Теперь бы глоток чая, чтобы отдышаться. Но для себя од­ного разучился это делать. Руки не слушались. Падали, как лоп­нувшие ремни, обвисали устало.

Тимофей в это время думал о своем. Всю ночь не мог ус­нуть. Сказалось потрясение.

Ведь все время, прожитое в тайге, он словно бродил в сказ­ке. Каждый день прибавлялся пушняк в мешке. Потом, когда их стало три, набитых до отказа соболями, норками, куницами, он грезил по ночам.

Мечтал, как заживет на материке. Нет, он не дурак, он не загнал бы мех оптом спекулянтам, перекупщикам иль барухам. Не отдал бы его в общак «малине». Он продавал бы мех по шкурке, чтобы надолго хватило. На годы...

Поначалу намеревался он снять комнату. Нет. Лучше от­дельную квартиру. Так безопаснее: никто не сунет к нему лю­бопытный нос. Не обшмонает. Потом, оглядевшись, толкнет несколько шкурок на барахолке.

Клеймо? Чепуха! Да он из картошки любое вырежет. Гербовики получались отменные. Любые печати

умел подделать с детства. Тому сызмальства был обучен. Выре­занную картошку окунул в чернила, вот тебе и печать. Лучше и четче настоящей. Ни один легавый не прикопается. Да и кто на барахолке на печати смотрит? Главное - мех. Он всегда был в цене. За него платили бешеные деньги.

Недаром ушлые воры любили трясти меховые магазины. Они средь воров на уровне банков ценились.

В мехах Тимку научили разбираться законники, махровые воры.

Те с закрытыми глазами, на ощупь определяли, что за мех держат в руках, чем, когда и как он выделан, его сорт и цену.

Всякий мех имел свой запах, блеск, подпушку, мездру. Воры определяли все его достоинства с первого взгляда.

Ни один эксперт, товаровед, приемщик меха и охотник не разбирались в этом деле так, как воры. Они легко определяли подделку дешевого меха под дорогой, знали, сколько будет слу­жить любой воротник, шапка, шуба.

Воров нельзя было провести, потому что им ошибка могла стоить очень дорого.

А потому и Тимка знал меха, разбирался в них лучше, чем в самом себе.

Крепко вбили ему знания кенты. Еще тогда, когда в Хаба­ровске сделали налет фартовые на меховой магазин.

Воры снимали меха с витрин. А Тимка бросился в склад. Нащупал мягкое, приятное. Насовал в мешки.

О, как он радовался тогда редкому везению. Он понял, что любит мех. Он ласкал его руки, воображение. Он предвкушал, как обрадуются кенты его добавке в общак.

Он выскочил из магазина вместе со всеми. Фартовые, ухо­дя, уводили и его. Тимка торопился. А когда пришли на хазу и меха были развешаны там во всей красе, Тимофей приволок свой навар.

Фартовые кинулись к мешкам. Вытряхнули на пол и глазам не поверили... Бросились на Тимоху с кулаками. Били долго, больно, чтоб надолго и накрепко запомнил, что кроличьи шап­ки ворует только шпана, а не фартовые. Они не стоят риска, усилий, даже взгляда фартовых.

Это была его первая и последняя ошибка. Урок запомнился на всю жизнь.

В сельмаге Трудового тоже продавался мех. Шкурки черно­бурок, огневок висели пышными гирляндами. Их не разреша­лось трогать руками. Их можно было купить, а даром - только глазеть, что и делали все. На покупку не было денег. Стоили дорого. А спереть - фартовый закон не позволял. Где живешь, там не срешь, говорилось в нем. И законники, помня это, Тяжело вздохнув, отводили взгляды от мехов, разве­шанных на верхних вешалках.

Тимка не был исключением. И тоже не без содрогания смот­рел на меха. Но боялся даже подумать о том, чтобы спереть их отсюда. Знал, его тут же посадят на перо свои же кенты. Ведь дураку понятно, что милиция стала бы трясти в первую очередь фартовых. Сколько горя было бы, найди они хоть одну шкуру. Из собственной не одного вора вытрясли бы. А скольких вер­нули бы в зоны, в долгие-долгие ходки!

Даже подумать жутко. Уж лучше зубы на полку, чем снова попасть под запретку.

Тимоха съежился от таких мыслей. Стало холодно. По ста­рой привычке влез под одеяло с головой. Так недавно в бараке спал. И не он один Особо когда побитые по бухой сявки не могли подняться и натопить печки. Тогда в бараках стоял коло­тун, от которого иней блестел даже на шконках.

Фланелевые - на рыбьем меху - одеяла не грели. Укрытые с головой воры лежали так всю ночь, согревая себя собствен­ным дыханием, и до утра кое-как можно было прокантоваться.

В больнице нет сявок. А то погнал бы за куревом. Сейчас бы хоть одну затяжку сделать. Чтобы до печенок пробрало. И враз боль пройдет. Всякая хворь табака и водки боится. Это фартовое правило. Его лишь фраера не признают. И старик Притыкин. Сам не курил, так и хрен с ним. На и его, Тимоху, уговаривал бросить. Мол, настоящий охотник табак в руки не возьмет. Потому что табачный дух таежное зверье за версту чует. И никогда не подой­дет к капкану, заряженному руками курильщика.

— Хрен тебе! На мои капканы, петли и силки шел зверь не брезгуя, чаще, чем в притыкинские, попадал, - вспоминал фар­товый.

— Сам у себя жизнь воруешь, здоровье гробишь. А на что? Иль все на свете надоело?

—  Один раз живем, дед. Зачем же самому себе во всем отка­зывать? Нет, я себя не обворую ни в чем. Пью, курю, пока могу. Да и чего от мужичьего отказываться? Не баба! Они теперь и то ни в чем мужикам не уступят. Редко какая хмельным не балует­ся. Потому и жены из них хреновые, - вздохнул тогда Тимка.

—  Какой сам, такие и бабы. Небось путные от тебя как от черта убегали. А пьющие - липли. Как говно к говну - до кучи, - засмеялся Притыкин.

—  Шалишь, дед! Не все у меня такие были. Теперь что о том вспоминать? Но среди мужиков, чтоб я собственной жопой подавился, если стемню, тебя первого такого вижу. Ладно, не куришь. Работа у тебя такая. Но и не пьешь! А почему? От жад­ности? Так ведь я предлагал угощение! На халяву, можно сказать. С чего отказался?

Николай Федорович усмехнулся одними губами:

—  Последние мозги пропивать не хочу. И тебе не советую. У нас, покуда в тайге маемся, голова завсегда тверезой должна быть.

Тимке и вовсе скучно стало, когда Притыкин не взял его с собой в тайгу лишь потому, что поутру пропустил фартовый стакан водки.

Дед за такое пригрозил его в другой раз с заимки прогнать.

Тимка зубы стиснул. Знал бы, чем все кончится, сам ушел бы тогда без оглядки. Столько времени потерял дарма! Все на­дежды и планы рухнули. Остался гол, как параша. Без меха, без навара. Что делать теперь, куда податься?

К фартовым? Тимофей даже язык себе прикусил за саму мысль. Такое было возможно еще недавно. Но не теперь...

Вывели его фартовые из закона. Выкинули в фраера. И са­мое обидное, что случилось это не в ходке в зоне. А здесь, в Трудовом. Будь оно неладно!

А самое обидное, что началось все с мелочи. Не одну зиму терпел и вздумал к Дашке подколоться. На время. Ну и схватил ее за сраку в бане, как бывало прежде в столовой. Только там она молчала. Не рыпалась. А тут развернулась и в зубы кула­ком. С размаху, по-мужичьи, молча.

Тимоха тогда еле на ногах удержался. Из глаз искры посы­пались, как от костра. Психанул фартовый, нагнал бабу, врезал сапогом в задницу так, что Дашка чуть в стенку зубами не вце­пилась. Взвыла от боли иль от злобы. Глаза у нее из серых со­всем белыми стали.

Тимоха вначале ошалел. А Дашка поперла на него буром. Видать, сослепу. Глаза небось вывернулись, в задницу смотреть стали. И, с чем попало под руки, на Тимку. Тот тоже озверел. Как мужика трамбовал бабу. Сапогами и кулаками, даже на кен- тель взял. В угол вбивал заживо.

Баба в долгу не осталась. В пах метлой въехала, а сваливше­муся всю рожу изодрала, как кошка.

Фартовые их кое-как растащили. Но успокаивали Тимку зу­ботычинами. Он ответил взаимностью. И, не видя, въехал в мурло бугру. Такое не проходило безнаказанно. И хозяин фартовых, едва Тимофея втащили в барак, велел содрать с того все барах­ло и сунуть его голяком в парашу до самого утра.

Трое сявок всю ночь дежурили, не смыкая глаз. Следили, чтоб не выскочил Тимка раньше времени из параши.

Вечером на разборке, а этого следовало ожидать, Тимку вы­вели из закона. Новый бугор не любил оттягивать. И едва кенты высказались, бугор велел им вышибить скурвив- t

шегося фраера из барака вместе с барахлом. Что и было сделано тут же.

Тимка едва отыскал в темноте застрявший в луже рюкзак. Куда податься? К кому идти? И, увидев свет в окнах бани, по­шел туда, чтоб смыть с себя вонь, грязь, боль.

Дашка, увидев его, приготовилась к защите. Лицо подерги­ваться стало. Он шел, наклонив голову, словно ничего не заметил.

—  Куда прешься? Не видишь, я уже закрываю баню! - встала она в дверях, загородив проход руками. И вдруг повела носом, закрыла его ладонями. Отшатнулась, как от чумного. - Усрал- ся, что ли? - пропустила Тимку и закрыла дверь.

—  Много там мужиков моются? - спросил он тихо, вино­вато опустив голову.

—  Никого нет! - держалась баба на расстоянии.

—  Прости. Тяжело мне, - сказал Тимоха. - На всю жизнь в науку. Если можно, дай парку. Дурь отмыть. Вместе с корос­той и душу очистить.

Дарья своим ушам не верила. Впервые за все годы перед ней извинился фартовый. И не как-нибудь мимоходом, а по- человечески.

—  Иди мойся.

—  Прости. Тяжело мне, - повторил Тимоха, спешно разде­ваясь и глядя на бабу умоляюще.

—  Да будет о том. Простила...

Тимка, забыв обо всем, разделся при Дарье и, не прикрыва­ясь тазиком, веником либо полотенцем, подошел к бабе:

—  Мыла дай, если можно...

Дарья открыла шкафчик, подала кусок душистого туалетно­го мыла. Тимоха взял его молча. Также молча, одними глазами, поблагодарил за понимание и пошел мыться.

Он смыл с себя всю вонь и грязь. Парился на полке, обли­вался холодной водой и снова лез под кипяток. Тело горело от жара, а Тимке все не верилось, что смыл он с себя всю гадость минувшей ночи.

Сколько он мылся? От розового мыла не осталось ничего. Но Дарья не торопила, не напомнила из-за двери, что пора и честь знать.

Оглядев Тимоху, молча отметила, что неплохо скроен. Креп­кий мужик. Как вешний клен. И поймала себя на мысли, что в его объятиях любой бабе будет житься спокойно. Вот если бы путевым был...

Едва Тимоха ушел мыться, баба, сама не зная зачем, высти­рала всю его одежду, отчистила от грязи рюкзак. И положила на горячие батареи сушить белье. Едва оно высохло, Дарья кинула его под утюг. Даже брюки успела отгладить, навела на них стрелки. Повесила на спинку стула, чтоб не помялись. И, увидев грязные сапоги Тимохи, отмыла их так, как они никогда не мылись хозяином.

Тимоха впервые за этот месяц побрился. Ему не хотелось уходить из бани. Да и куда идти? К кому? Кто примет? На дворе такой собачий холод, до костей пробирает. От него нигде не спрячешься.

Тимка понял, что сколько ни сиди он в бане, уходить все равно придется. Тянуть больше нельзя. Не стоит испытывать и Дашкино терпение.

Тимоха напоследок облился горячей водой из шайки и вы­скочил в раздевалку.

Дарья вязала что-то за столом, придвинув поближе к себе настольную лампу. И словно не заметила Тимофея.

Про себя молча отметила, что ее бывший сожитель куда как слабее в сравнении с этим. Правда, и был он намного старше. Любила ль она его? Дашка и сама не знает. Много времени прошло. Зачем ворошить старое?

Краем глаза наблюдала за Тимофеем. Тот подскочил к стулу. Увидел все. Оторопел. Глянул на Дашку. Та и головы не подняла. Мужик торопливо вытерся. Одевался спешно. Пыхтел.

Баба поняла, что выгнали фартового из барака свои, воры. Иначе почему с рюкзаком в такую пору на улице оказался? В нем - все пожитки. Значит, выбили вместе с барахлом. Навсег­да. Без права возврата в барак. Куда ж теперь пойдет? «Впро­чем, какое мне до него дело?» - обрывала себя Дарья, совсем не увязывая случившееся с Тимофеем сегодня со вчерашней дракой.

Кто она такая, чтоб за нее вступились фартовые? Эти ни­когда не защитят. Век не простят, как, провожая убитого Дег­тярева, плакала она, жалея участкового.

Законники после того дня, казалось, лишь повод искали, чтоб отомстить ей за это. Но случая не представлялось.

Тимофей оделся. Натянул сапоги. Но все еще медлил, тя­нул время. Словно что-то трудное обдумывал, решал для себя. А потом подошел к Дарье:

— Спасибо, Даша. В лютую минуту помогла. Век не забуду, - пошел к двери.

—  Куда тебя понесло? - спросила она перешагнувшего по­рог Тимку.

— А черт меня знает!

—  Оставайся в бане. Ночуй. Лавок много. Тепло и сухо, а завтра оглядишься, придумаешь, куда податься.

—  Не откажусь, - быстро вернулся мужик. И, облю­бовав лавку пошире, поставил на нее рюкзак.

—   Курить снаружи будешь. Здесь - не смей. От греха по­дальше. Договорились?

—  Так к быть, - кивнул Тимофей. И вскоре закрыл дверь на крючок - вслед за ушедшей Дашкой.

Проситься к ней в дом не решился. Второй раз попасть под ее кулаки не хотел. Да и не поверила бы баба после вчерашнего. Слава Богу, что помыться дала, белье постирала и в бане разре­шила переночевать. Иначе хоть сдохни среди села!

Дарья... Странно как-то. Вот ушла домой. А перед глазами осталась. Иу почему? Ведь сколько времени ее знает, а увидел только сегодня.

«Красивая баба. Хоть спереду, хоть сзаду, все при ней. Сумела она отмыться. От всего разом. Изнутри и снаружи. Даже пить бросила. И надо ж, никого после Тихона к себе не подпускает. Хотя Дегтярев небось не упустил свое. Но вряд ли! Дашка за угла­ми тискаться не станет. Не та натура. Да и квелый легаш был. Куда ему с такой бабой справиться? Вон зад какой крутой, что у лихой кобылки. Такую старику не объездить. Сбросит... Тут наезд­ник помоложе, покрепче нужен. Навроде меня... - подумал Ти­мофей и, вспомнив белые Дашкины глаза, оглянулся. Нет, ушла баба. Не узнает. - А впрочем, что тут такого? Чем я не мужик? Когда голый перед нею стоял, не отворачивалась, с интересом рассматривала. Все ж баба. Может, стоило мне с культурным об­ращением к ней? Все ж семь зим без баб. А ведь тоже живой. И бабьего тепла хочется», - размечтался мужик, лежа на скамье.

Забывшись, он закурил. И вдруг услышал стук в окно, го­лос Дарьи:

—  Тимофей, открой!

Мужик кинулся к дверям, сорвал крючок из петли.

—  Ключ от дома в халате забыла, вот и пришлось вернуться. А ты почему куришь здесь? - Она нахмурила брови.

—  Падла буду, завязал! Все! Ни одной на сегодня, - пообе­щал Тимофей и гладил глазами Дарьину фигуру. - Не торо­пись, Даша. Посиди со мной. Ты такая красивая, даже страшно мне. И не хочется тебя отпускать. Побудь, не откажи, - подо­шел вплотную.

—  Это ты что, в любви мне объясняешься? А что ж вчера было?

—  Не с того начал. Не знал, как обратить на себя твое вни­мание. Прости. Одичал за семь лет. Понять могла. А за сегодня спасибо тебе, - быстро, скользом, поцеловал в висок.

Дарья усмехнулась. Присела к столу. Ей нравились компли­менты. Она так давно не слышала их, что ей стало казаться, будто она совсем состарилась, подурнела.

Тимофей встал за ее спиной. Тихо погладил плечо бабы. Та резко встала, будто стряхнув минутное оцепенение, сказала в раздумье:

—  К фартовым, как я понимаю, тебе не светит возвращать­ся. Но приткнуться нужно где-то, работать, жить. Вот и при­смотрись. Может, в селе останешься, подыщешь подходящее место. А может, лучшее придумаешь.

—  Что может быть лучше бабы? Да только одна беда. Не примешь меня. Теперь я тебе не ровня.

—  Почему? Кочегар в бане нужен. Работай. Но без пьянок. У нас в неделю два выходных. Зато рабочие дни - с утра до ночи.

—  Я подумаю, - пообещал Тимоха и спросил: - Только кочегар нужен?

—  Больше никто! - твердо ответила Дарья, став снова вче­рашней, колючей. Взявшись за ручку двери, сказала, уходя: - До утра подумай...

Когда Дарья ушла, Тимофей снова лег на лавку.

«Работать кочегаром? А почему бы и не согласиться! Всегда в тепле. Из села не выезжать. Тут же и жить можно. Это не в тайге вкалывать. К тому ж из заработка себе ни хрена не оставалось. Половину - в общак, остальные бугру. Так что оно и к лучшему. Вот только отпустят ли меня с деляны в баню? Здесь желающих - до хрена. А в тайгу никого не выбьешь. Мусора могут выкинуть в тайгу. Хотя... Дашка с ними сама говорить будет. До конца про- кантуюсь в бане, а там - ищи ветра в поле. Подамся к своим - в «малину», на материк», - размечтался, засыпая, Тимофей.

Во сне он видел разъяренные рожи кентов. Они лезли к нему с ножами, их растопыренные пальцы кололи глаза.

«Размажь его, падлу, чтоб духа вонючего не было! - хрипел бугор, сунувший мокрушникам пачку кредиток. - Вот вам, шку­ры, на пропой. На помин души». «А за что размазать?» - по­явилась откуда-то Дарья. «Ты, сука, захлопнись! Как с бугром ботаешь? Зачем нарисовалась? Тимоху держать хочешь? А ка­кой навар за него дашь?» Чьи-то жадные руки полезли к бабе за пазуху.

Тимка взревел в ярости. Подскочил и проснулся.

Кругом тихо. Ночь смотрела в окна. Ни огня, ни звука, ни шороха. Спало село. Темень скрывала даже дорогу к бане. Ни души, ни голоса. И Тимохе показалось, что остался он один во всем свете. Один из живых на большом погосте. Что так будет всегда.

«Немного потерпеть. А там - снова кенты... Какие кенты? Ведь выкинули из закона! Это всем «малинам» скоро будет из­вестно. Не смолчат. Бугор порадеет. За свое мурло! Зараза! Не­бось ему харю не раз чистили. Ишь как хвост поднял! Меня, законника, трамбовать - так можно. А его, гада, не моги! А чем он файнее, задрыга?» - злился Тимофей и снова улегся спать.

Утром проснулся от стука в дверь: Дарья пришла на работу. В глазах - вопрос.

—  Согласен. На все, - ответил Тимка.

—  Я так и думала, - сказала уверенно и отвела его в ко­тельную.

Все рассказала, показала, объяснила. И сама -пошла офор­мить перевод Тимофея из бригады в баню.

Тимке в котельной понравилось. Чисто, тепло и сухо. За котлами можно примостить тюфяк и спать там. Одному. Без храпа и криков сонных кентов по ночам. Даже не верилось, что так повезло.

Мужик подмел возле порога. Хорошо в тепле да в чистом белье. Вот только бы еще похавать...

—  Все в порядке, - внезапно услышал за спиной голос Да­рьи. - Перевели тебя. Теперь поешь немного, - положила на колени сверток.

У Тимки даже в горле защипало. Он бил ее. А она столько доброго ему сделала.

—  Даша, Дарьюшка, какая ты... - застряли слова у него в горле.

—  Ешь, - рассмеялась она и ушла из котельной.

Тимофей остался один. Он зажег котлы, как показала Да­рья, проверил уровень воды, равномерность подачи соляра, ра­боту форсунок. И внимательно наблюдал за повышающимся в котлах давлением.

Тимофею так хотелось, чтобы хоть здесь у него все получи­лось.

Тимка не отходил от котлов ни на шаг. Не сводил глаз с манометров.

Дарья не приходила. И Тимофей, проголодавшийся к вече­ру, терпел. Ждал, что вспомнит о нем баба, подменит, даст воз­можность сходить в столовую. Но вместо нее в котельную за­глянул сявка, увидев Тимоху, осклабился:

—  Приморился, фраер, приклеился?

Тимка бросился к нему, но сявка тут же метнулся за угол, исчез. Мужик вернулся в котельную рассвирепевший.

Сам не замечая, высадил одну за другой две пачки «При­боя». Понимал: неспроста объявился в котельной сявка. Посла­ли фартовые найти его. А зачем? Что нужно от него? Доконать решили? А может, хотели убедиться, что живой? Теперь узнают и жди всякого. Ухо востро держать надо.

После визита сявки есть расхотелось. А тут и Дашка при­шла. Увидела Тимку злым. Около котлов куча окурков. Рассер­дилась. Взялась за веник молча.

—  Пожрать-то отпустишь? - спросил мрачно.

Бабе неловко стало: забыла...

—  Иди, - ответила глухо. И добавила: - Только недолго в столовой будь. У меня работы много. Не смогу одна разо­рваться.

Тимка ничего не ответил. Искоса, зло на бабу глянул. И заспешил из котельной.

В столовой в это время ужинали фартовые. Завидев кочега­ра, нахмурились. А Тимофей, взяв с раздачи тарелки, понес их за отдельный стол,' никем не занятый.

Знал Тимоха: выкинутый из закона не должен садиться за один стол с ворами. Да и сам не хотел видеть их рожи.

В столовой хватало свободных столов. Но Тимка выбрал уг­ловой. Сел спиной к фартовым.

«На хрену я вас, козлов, видел. Не вы меня, я вас в гробу видал. Я к вам - жопой. Обойдусь и сам, не пропал. Доконаю свое и аля-улю. Свистнете мне в сраку. Такими кентами, как я, не бросаются».

Ел мужик горячий суп. И вдруг услышал над самым ухом:

—  Что, не дает хамовку Дашка? Не привыкла фраеров дер­жать. Ей легавых подавай. Не ниже участкового! Этим она и пироги печет, блядища! Нашел хазу! После мусоров остатки жрешь? - хохотала красная рожа стопорилы у самого уха.

—  Да фраер клевых не видал. Поди, живую куньку и не знает. Вот и подкололся к лярве, - блажил старый майданщик.

—  Падла падлу по вони сыщет, - бросил через плечо на­летчик из Одессы.

—   Гниды! Падлы! Козлы! - взорвался Тимофей и, сорвав лавку с гвоздей, бросился к фартовым.

—    Ожмури его, кенты! - услышал голос бугра. В глазах черные пузыри ярости вспыхнули.

Держась за один конец лавки, прошелся тяжелой доской по головам подскочивших к нему фартовых. Пробирался к бугру. Но в это время в столовую ворвалась милиция. Повар позвал.

Законники вмиг поутихли. Тимка опустил лавку. С лица лил пот.

—  Что случилось? - вошел, сдвинув брови, участковый.

Кое-кто из законников шмыгнул в дверь.

—  Да вот кент раздухарился, - вякнул сявка, вывернув­шись из-под стола, куда влетел, опасаясь скамьи в руках Ти~ мохи.

—  Захлопнись, пидер! - цыкнул кочегар.

—    Тимофей! Что произошло? - спросил участковый.

—  Виноват. Вяжи, - подошел Тимка. И, кивнув на фарто­вых, сказал: - Этих не морите. Я залупился. Веди в клетку меня...

—   Брешет, гад! Зачем врешь, Тимка? Фартовые тебя довели. Обзывали его и Дарью. Похабно, - встрял повар.

—  Твою жопу кто шмонал? Чего вперед хрена шнобель су­ешь? Иль дышать устал? - встал из-за стола бугор, глянув на повара так, что тот сразу осекся. - Малость потрехали меж собой. Кент погорячился. Что тут такого? Все в ажуре. Жмуров нет. Как поботали - наше дело. Никто ни на кого зуб не имеет. Так, Тимоха?

—  Верно, - кивнул кочегар.

—  А отчего у этих троих морды синие? - указал участковый.

—  Они отродясь такие!

—  Какая хамовка, такие рожи, - вякнул сявка, стянувший со стола под шумок чей-то положняк и запихавший целиком в горло большой кусок хлеба.

—  Куда, стерва? Ишь, зараза! - огрел его кто-то кулаком по спине.

Сявка поймал выбитый хлеб в ладони. Выскочил наружу.

—  Иди, Тимофей, поешь. Да хватит бузить. Иначе и впрямь в другой раз посидишь в клетке с месячишко. Чтоб поумнел, - предупредил участковый и вышел из столовой.

—   Слыхали, козлы? Усеките! Трамбоваться с фраерами - только лапы марать, - сказал майданщик.

—  Идите вы все, задрыги, мудачье! Фраер не заложил. Свой калган подставил. За всех. Хоть и без понту! - чесал стопорило ушибленное лавкой плечо.

—  И что с того? - прищурился бугор.

—  А то, что таких кентов мало! Легавые с разборкой прихи­ляли. Мог тебя заложить. За недавнее. В клетку. Иль не допер? Да только не стал. Настоящий, честный он вор! - вступился медвежатник.

—  Хватит его морить. Верно кенты ботают. Пусть в барак хиляет. К нам. Давай кончать разборки! - гудел вор в законе по кличке Шмель.

Бугор по столу кулаком грохнул:

—  Распизделись, паскуды? Стоило фраеру пофартить, у вас и захорошело? А как смел он, гнида вонючая, честных воров трамбовать? Ведь не в законе! Фраер он! Иль кентель мешает?

—  Сами обосрались! - послышался голос сявки.

Тимка торопливо запихивал в рот горячую гречневую кашу. Опрокинул залпом кружку чая и, подойдя к повару, попросил его дать с собой на ночь чего-нибудь поесть.

Повар быстро собрал в пакет куски жареной рыбы, хлеб. И подал Тимофею. Кочегар расплатился. И, словно не слыша раз­говора фартовых, зашагал к бане.

Дарья уже замоталась одна. В раздевалке толпились женщи­ны, дети. Всем надо выдать тазы, веники, продать биле- ты. А тут напор воды ослаб. Бабы кричат - пару не

стало. Дарья бегом в котельную. До конца рабочего дня еще три часа. Надо выдержать.

Дарья устала ждать Тимку и решила, что сбежал он из ко­тельной. Не захотел у нее работать. Зря она просила о нем в милиции.

«Когда только помоются эти старухи!» - подумала Дарья, заглянув в парную. И вдруг увидела, как забила горячая вода из кранов. Мигом в котельную метнулась.

Тимофей прибавил давление в котлах. Регулировал подачу соляра, воды.

—   Тимка, я думала, ты уже не придешь, - призналась Дарья.

—  Я не фраер. Обещал - не лажаюсь. Ты не бегай по холо­ду. Накинь поддевку. Застынешь, - глянул на нее Тимоха.

— Людей сегодня много. Не скоро управимся. Устала я уже.

—  Ничего! Сейчас поддам парку, дело живей пойдет, - по­обещал кочегар.

Но последние посетители ушли в двенадцатом часу ночи.

Дашка мыла пол в предбаннике, когда Тимофей, решив по­мочь бабе, обдал тугой струей кипятка тазы, скамейки, полы в помывочном зале. Стены шваброй отмыл. Протер их насухо. Железной щеткой отодрал лавки, снова обдал их кипятком, с полов остатки мыла и пены убрал, протер двери и распахнул настежь, чтобы проветрить.

Только тут Дарья поняла, что Тимка вовсе не мылся, а ей помогал. Заглянула. Полы из шланга облила кипятком. Осталь­ное уже в порядке было.

Пока отмыли крыльцо, проветрили баню, время за полночь перевалило. Сели к столу усталые.

—  А я думал, что в бане работы нет. Сиди - продавай биле­ты, а тут вся спина в мыле, - признал Тимофей.

—  С виду все легко. Покуда не своими руками. Я поначалу отсюда на карачках выползала. Хорошо, что потемну. Никто не видел. А утром - нос задрав. Вроде у меня самое легкое дело. Чтоб не смеялись надо мной. Потом втянулась. Но, сам ви­дишь, легко не бывает. Иной раз домой вернешься, кусок в горло не лезет. Ну да где легко теперь? - вздохнула Дарья.

Тимка принес пакет с жареной рыбой, хлебом. Предложил и Дарье. Ели молча. Каждый о своем думал.

Мужик вспоминал сегодняшнюю стычку с фартовыми в сто­ловой. Понимал: не случись милиция, неизвестно, чем бы все закончилось. Но добром для него, конечно, не обошлось бы.

Дарья о своем взгрустнула: снова возвращаться в нетоп­леный темный дом, где никто ей не распахнет двери, не об­радуется, не приготовит постель, не подаст чашку чаю. Не только она, даже дом устал от одиночества и молчания. Он давно не слышал человечьего смеха, голоса. Лишь бабьи слезы, те, что за ночь лились на подушку, едва успевая просыхать. О них никто не знал, кроме дома. Он был так же одинок, как и хозяйка.

Дарья ждала, что Тимофей скажет ей хоть одно доброе сло­во. Ведь умеет, знает. Ей так легко было бы уснуть, почувство­вав себя не совсем старухой. Пусть неискренне, не от сердца, но бабе без этих слов нельзя. Быстро тускнеет и вянет.

Но Тимка молчал. Устал, наверное. Уж глаза слипались. Не до нее ему. Себя бы до лавки донести. Лечь. И до утра забыться во сне.

—  Тим, закрой дверь. Я пошла, - тихо встала Дашка.

Кочегар встал. Пожелав спокойной ночи, закрыл дверь и,

едва добравшись до лавки, заснул как вырубился.

Утром, едва пришла Дарья, в баню условники-работяги гурь­бой ввалились. К Тимке подсели:

—  Слыхал, что вчера у фартовых было? Передрались они в бараке. Поножовщина была.

' - Ну, сволочи! Зверюги отпетые! Если никого рядом, друг друга гробят. Не могут жить без крови. И ничто их не остановит.

—  Да это все бугор ихний! Он затравку дал. Говорят, наусь­кивал он своих на кого-то, а они его до ветру послали, - хохо­тали мужики.

—  Все у них нормально обошлось? - поинтересовался Ти­мофей.

—  Кой черт! Мусора пятерых увели. С ними - бугра. Дово- нялись козлы.

—  Слышали, что ожмурили кого-то фартовые. Из своих.

—  Небось общак не поделили? - поинтересовался кто-то.

—    Нет, слово бугра не выполнил...

Тимка вздрогнул.

Слово бугра? Кого же, кроме него, хотел размазать? Ос­тальные ему - кенты. Поперек глотки лишь Тимка. Давно бу­гор на него ерепенился.

Тимка делал вид, что не замечает. Хотя видел все. И чув­ствовал. Время прошло. Но бугор свой кайф поймал. Вывел Тимку из закона. Но кто же такой нашелся, что приказ бугра не выполнил? Кому он, фраер, дороже жизни стал? Вроде таких в бараке не было. Но кто-то ж не согласился размазать, попер против бугра! На это одной смелости маловато. Тут и сила, и авторитет нужны. А главное - ненависть к бугру.

Легавые обещали, что фартовых больше не будут привозить в Трудовое. В Вахрушев их будут отправлять. А сюда - работяг. И все. Чтоб спокойно жили люди в селе. Тимоха впервые в жизни задумался, стоит ли после трудового возвращаться в «малину»: «А что я в ней не видел? Весь навар отдай пахану. Себе - ни хрена. Все - в общак. Дыши, как кенты. Не лучше, не хуже. Чуть что - трам­бовка. В ходку пошел - «малина» забыла. Даже курева не под­кинут. И в ходке всякая падла наезжает ни за что. Каких кен- тов, случалось, на перо брали! А спроси теперь - за что? Хрен кто вспомнит. Из куража, по бухой. Да ну их в жопу! Сам кан­товаться буду. Не сдохну. Уж файнее на сухой корке, да с целы­ми зубами. Что спер, то мое. Никакая паскуда не отнимет. А теперь и вовсе понт выпал. С закона выперли. Придут звать, пошлю до ветра. Чтоб не клеились. Вот только долю свою из общака взять надо. Вырвать, вытребовать, отнять».

И вечером, едва за Дарьей закрылась дверь, Тимка ушел из бани. К фартовым.

В бараке было тихо. Как в селе ночью.

«Спят, что ли? Иль ожмурились все до единого?» - мельк­нула мысль. И крикнул у дверей:

—  Эй, фартовые, кто дышит, нарисуйся!

—  Какого тебе надо? - выставилась со шконки голова но­вого бугра.

—   За своим прихилял. Отдайте мою долю из общака! Ты мне не мама родная, дарить тебе свое не стану. Выкладывай, коль честный вор! - потребовал Тимоха.

Со шконок фартовые свесились. С интересом в каждое сло­во вслушивались. Ждали, чем кончится дело.

—  Кенты! Тут мелкий фраер нарисовался. У нас, у фарто­вых, общак обжопить хочет. Про свой положняк, падла, ботает!

—  Выбей зенки ему, бугор! Чтоб не дергался. Дышать оста­вили, на том пусть заткнется! Общак кентам принадлежит, а не всякому говну! - вопил с верхней шконки стопорило.

—    Чего?! - налились кровью глаза Тимохи. Он еще ночью подсчитал свою долю, распределил ее. Он уже не раз сглотнул слюНу, предвкушая, сколько склянок водяры можно выжрать за свою долю, как прибарахлиться, скольких клевых баб помять в постелях, горячих, потных. А тут бугор хочет лишить его кров­ного положняка! Разом. Пустить на свою глотку. Такому не бывать!

Тимоха сорвал с себя телогрейку. Лицо, кулаки жаром вспых­нули.

—  Гони долю! - рыкнул в самое мурло бугра. Тот со шкон­ки спрыгнул. Двинул Тимку кулаком в челюсть. Кочегар по­шатнулся. Но тут же сапогом въехал в дых.

Бугор открыл рот, глаза на лоб полезли. Тимоха кулаком поддел его в висок, потом добавил в челюсть. Не давая опом­ниться, всадил сапогом в пах. Свалившегося поднял, как тряпку, в рожу ненавистную, рыхлую воткнулся головой

и грохнул об стенку, обмякшего. Но не успел перевести дух, сам повалился рядом с бугром.

Кто-то из фартовых погладил по кентелю лавкой. Перед гла­зами закрутились хохочущие рожи. Услышал сквозь звон:

—  Ожмури его в параше!

Тимофея будто током прошибло. Вскочил. Лицо серое. Сплошная злоба с кулаками. Кого, где и за что бил, не разби­рался.

Подвернувшемуся сявке так поддал в глаз, что тот навсегда остался в циклопах.

Тимка не чувствовал боли ответных ударов. Весь в крови, в синяках, он дрался остервенело. Вбивал под шконки и в стены тех, с кем недавно кентовался. Он выбивал зубы, ломал ребра, топтал ногами фартовых - за свое.

Приметив, что бугор пытается встать, прихватил за горло:

—  Отдай башли, падла! Не то замокрю!

Бугор несогласно мотнул головой. Тимка въехал ему сапо­гом по ребрам. Но кто-то шустрый сбил кочегара с ног. И фар­товые, налетев кучей, измордовали Тимоху до мокроты и вы­кинули из барака.

Увидев его утром, Дарья насмерть перепугалась. Тимоха еле передвигался по котельной.

—  За что тебя так уделали? Сюда приходили?

Тимка отрицательно мотнул головой.

—  Встретили? Вызвали из бани? Неужели сам к ним пошел? Зачем? Ведь убить могли! - всплеснула руками.

Тимке даже говорить было больно. До вечера еле дотянул. И Дарья, заглянув в котельную после работы, увела его по по­темкам в дом.

Там разула, раздела. И, заварив чистотел, обмыла ссадины, ушибы. На шишки и синяки толченный с солью лук приложи­ла. Ноги, руки растирала заячьим жиром. До утра отпаивала лимонником, аралией.

К утру Тимка заметно повеселел. Сам вставать научился. И хотя рот открыть еще не мог, глазами улыбался. Уж очень по­нравилось ему в Дашкином доме. Чистом, красивом, сытом, пропахшем душистыми травами.

—  Ты спи. Сегодня у нас выходной. Сил набирайся.

Постирала баба Тимкино белье, потом зашила, выгладила.

Тимка молча наблюдал за нею: заботливы и неспешны руки

ее, спокойно лицо. Эта баба кому-то подарком стала бы. А вот одна прозябает столько лет!

Дашка поймала на себе его сочувственный взгляд. Вздох­нула.

—                 Так-то, Тимоха. Жизнь уже на закат. А я все за свои молодые грехи мучаюсь. Все не отмолю никак. И хотя жизнь, считай, прошла, никто не любил меня. Словно клеймо проклятия иль проказа на мне. А все потому, что в прежние годы не умом жила. Теперь-то уж ладно. Опоздала я. Не будет семьи... Хотя иной раз обидно бывает. За то, что ничего воротить нельзя. Вот и ты... Куда годы тратишь? На что живешь? Без радости, без семьи, как кобелюка. А старость придет, за всякий день спросит. Вот только вернуть, как и я, ничего не сможешь. Поздно будет. А развалина не только другим, себе не нужна, - опустила баба голо­ву, вздохнула. В уголках губ морщины обозначились. Следы раз­думий, сожалений, утрат. - Пришибут тебя где-нибудь под забо­ром ворюги поганые. И никто не сумеет ни помочь, ни спасти. Закопают, как собаку бездомную.

—  Кончай пиздеть, - сказал с трудом Тимофей.

Глянув на себя в зеркало, он смочил лицо настоем чистоте­ла и сразу почувствовал действие этой травы: перестали ныть ушибы. Даже синяки заметно побледнели. Прошла опухоль. Сса­дины очистились, и лицо уже не походило на харю страшилы.

—  Баба ты, Дарья. Мужика не поймешь, - сказал Тимка, схватившись за скулы.

Дарья стакан с настоем девясила подала:

—  Полоскай рот. К вечеру полегчает.

Тимка послушно делал все, что велела Дарья.

Женщина, тихо уговаривая, накормила мужика сметаной, медом. А к вечеру, отлежавшись на диване, Тимка и вовсе пове­селел. Лицо очистилось от синяков и ссадин, десны перестали ныть.

Тимоха уже не ползал, а ходил по дому уверенно. Загляды­вал в каждый угол. А когда в кладовку всунулся и увидел при­пасы, вовсе обомлел:

—  Тут, не вкалывая, целой «малине» три зимы без горя кан­товаться можно!

— А ты себе такое сделай! - захлопнула Дарья кладовку.

—  В кочегарке, что ли?

—  Я тоже хоромы не враз получила.

—  Тебе участковый помог. Не задарма, наверное? - схва­тил Дашку за плечи. В глаза уставился.

—  Козел ты паршивый! Не тронь покойного! Ничего про­меж нас не было. И ни с кем не маралась. С Тихоном жила. И все тут! Хватило с меня. Никого больше не подпущу к себе!

—  Никого? И меня? - оглядел бабу жадно.

—  А ну остынь! Не то напомню тебе недавнее! - отскочила баба к печке и схватилась за ухват.

—  Ты что? Не живая, не хочешь мужика?

—  Мараться не хочу!

—  А как хочешь? Пусть по-твоему будет. Лишь бы обоим хорошо было. И тебе, и мне.    

—  Что в том хорошего, дурак! Думаешь, -не знаю? Поело­зишь пять минут, а трепу до конца жизни хватит! Убирайся!

—  Стой, Даша! Я уйду. Как мама родная, клянусь. Но ты с катушек валишь. Пять минут... Треп. С кем ты жила, ба­бонька милая? Кто ж о том треплется? Ты ж пойми: баба, если она всего-то на ночь, частью души становится. И памя­ти. До конца дней. Где ты слышала, чтоб о таком трепались? Это равно себя на помойку бродячим псам кинуть. О таком не ботают. Это помнят. С радостью. И почему ты о том не знаешь? Были у меня женщины. Всех помню. Каждую. Как цветок в радуге. Все хорошие. Каждая. Но и ничего больше не скажу. Все остальное - мое.

Дарья поставила ухват на место:

—  Покуда своего не добьетесь, все так говорите. А потом...

—   То фраера. Кто на вторую ночь не способен. У кого в яйцах вода, а не семя. А вместо мужичьего - гнилье. Потому, чтоб себя оправдать, бабу охаять надо.

—  Все вы одинаковы, - отмахнулась Дарья. Но с интере­сом слушала Тимофея.

—  Как-то, еще по молодости, попал в «малину» один такой мудила. По бухой раздухарился. Ботал, что без клевых не мо­жет. Все мы не ангелы. Ну и ему девчонка перепала. Мы со своими до утра, а он, гад, через пяток минут уже водяру жрал. А набравшись до усёру, всю ночь под столом дрых. Утром начал хвалиться, что до свету с девки не слезал. За темнуху и треп - наказали. Нет у фартовых привычки бабу марать. Плохо ей, зна­чит, мужик козел. Слабак в яйцах...

Дарья усмехнулась. Недоверчиво на Тимку глянула. И ска­зала в раздумье:

—  Я, Тиша, нынче по-своему думаю. Не мужик, друг мне нужен. Не на ночь. На всю жизнь. Пусть и старше будет. Лишь бы считался со мною. Прошлым не попрекал. Чтоб понимал, как самого себя. И не вором, мужиком, родным мне в доме был. Хозяином. Ведь баба я... Тепла сердечного хочу.

Поутих Тимофей. И сразу потерял дар красноречия. Он по­нял: не подпустит Дарья его к себе. Не примет на ночь. Не нужен он ей. А значит, помогала ему без умысла, без затаенных желаний. От доброты своей, которой он не стоил.

Выкурив на кухне папиросу, поблагодарил бабу за все. И ушел в кочегарку.

Когда на другой день участковый обронил, что ищет добро­вольцев на заготовку дров для детсада и больницы, Тимофей, не задумываясь, вызвался первым.

Дашке сказал коротко:

—  Когда-то надо начинать. Может, успею, авось не все потеряно. Коросту с тела травой ты с меня смыла. А вот с души самому отскрести надо, если получится. А коли нет, значит, говорить будет не о чем, - вздохнул мужик и умчался в тайгу с топором за поясом.

Подальше от фартовых и милиции, от Дарьи, от себя.