Филин никак не мог уснуть в промокшей палатке. Дождь лил который день! Серый, как слезы сявки. И небо без единого просвета. Оно, казалось, повисло на плечах. Мокрое, холодное, пузатое.

Корюшка... Навага... Даже мойву ловили условники. Сами насквозь пропахли рыбой. Казалось, вместо рук и ног от посто­янной ухи у всех плавники вырастут.

Бугру даже тошно подумать о предстоящих обедах и ужи­нах. Сначала будет уха, потом рыба жареная. Напоследок чай. Тоже пропахший рыбой, как одежда и палатки.

Единственно, корюшка огурцами свежими пахла. Словно, прежде чем в мордухи попасть, в материковских ресторанах всю закусь схарчила. А потом дразнила мужиков запахами делика­тесов. Оттого законники ночами просыпались.

Бугор, когда фартовые материли рыбу, предлагал им тюрю. И говорил:

—   Не духаритесь, козлы! Любая хамовка на воле файней баланды. Землю рады были хавать, только бы на волю. А теперь хвосты подняли, фраера? Захлопнитесь, паскуды! И благодари­те Бога, что жрете от пуза...

Тимофей взглядом одобрял Филина.

Бригадир и бугор с недавнего времени стали жить в одной палатке.

Произошло это само собой.

Еще в Трудовом перед отправкой на лов возник у Филина спор с кентами. Привезли они с зимовья продукты и медвежа­тину Филину и стукни в голову мысль: завернуть шмат мяса для Зинки. Законники смолчали. Но сявки и шныри хай под­няли. Мол, самим раз в жизни обломилось. Тоже жрать хотим. Воровской общак, как и грев, и навар, на своих делится. К тому ж не бугор медведя завалил.

—   Я свою долю отдаю. Сам жрать не стану! - рявкнул Филин.

Но кодла заорала:

—  Может, ты и общак делить станешь?

Фартовые молчали. И лишь Полудурок сказал:

—  Чего ты, Филин, базлаешь, иль та гнида твое кровное? Не ты делал, не тебе харчить.

Крутнул башкой бугор. Но не станешь из-за мяса разбор­ку чинить. Вышел из барака, на душе тошно. Случай этот запомнил. И на лове, уже после работы, когда фартовые ужинали, Филин вместе с Тимкой делали отдельный замет.

Либо мордухами ловили корюшку. И весь улов передавали с машиной в Трудовое, Дарье и Марии с Зинкой.

— Ну, Тимка, дошло до нас. Бабу завел. Понятно, кого дер­жит и для чего. А ты, бугор? Кому? Кого греешь? От себя отры­ваешь. А она, когда ты нарисуешься, на порог не пустит...

—  Цимес кто-то сорвал, а ему огрызок перепал! - подтру­нивали кенты.

И однажды Филин не стерпел насмешек. Взъярился зверем. Давно такого с ним не случртось. В глазах потемнело. И понес кентов на кулаках. Да так их взял, что фартовые не обрадова­лись. Мало никому не показалось.

Такой трамбовки давно не знали законники. В последний раз их Горилла молотил вот так же. Филин встать не давал, опомниться. Вытряхивал души через задницы. Казалось, в буг­ра сам черт вселился вместе с ураганом. Лежачим дышать не давал. Наносил удары без отдыха и просвета.

Кто знает, чем бы все это кончилось, не подоспей в тот момент Тимка.

Черное, перекошенное, злобное лицо бугра застыло. Кенты? Он не видел их лиц. Одни пузыри вместо них. Ведь кто-то посмел сказать, что бугор объявился на свет не мужиком и сам не может сделать бабе ребенка. Потому и раскрыл рот на готовое.

—  Не мужик? - трещали ребра, вскрикивало нутро от жут­ких ударов по печени, почкам, в сплетение, в челюсть. Кулака­ми, головой, локтем, ногами.

Хотели оравой остановить Филина. Но куда там...

И вдруг в этом месиве четко обозначилось лицо Тимофея:

—  Кончай махаться!

В другой раз, в запале, мог и не заметить, не услышать, не разглядеть. Ведь бугра десятки раз пытались сбить с ног. Отби­вались все разом. Но не устоял никто из фартовых. Бугор бил молча. А это - плохой признак. Такие - силы берегут. Не ско­ро выматываются. В их душах и памяти зло подолгу живет. А уж выплеснется - несдобровать никому.

Медвежья натура - так называли таких в зоне и боялись, и обходили как одержимых. Сразу не ударит. По мелочи не вспы­лит, но если накопилось, все припомнит. За каждое обидное слово кулаком спросит.

Но то была зона...

На воле иль на фуфле бугры редко трамбовали кентов. Так, для острастки, для памяти. Не шибко зло...

Здесь же явно ожмурить вздумал.

—  Кончай, кент! - рванул Тимоха на себя Филина. У бугра, как у быка, глаза кровью налились. Зубы стиснуты намертво.

Тимка... Бугор рванулся было к нему с кулаком, но тут же остановился. Пошел к морю вспотычку. В воду прямо в одежде по грудь влез. Стоял долго. В себя приходил, остывал.

Фартовые тем временем на карачках по шалашам расползлись.

Филина с того дня зауважали. А он люто возненавидел за­конников. Отворотило от них.

Бугор стал молчаливым. Отошел было от общего стола. Сам себе готовил поесть. И чуть что, без предупреждения пускал в ход кулаки.

Теперь он допоздна засиживался у Тимки. Разговаривали о разном. И бригадир первым приметил, что в душе бугра творит­ся что-то неладное.

Однажды, тогда условники еще ловили корюшку, шофер полуторки приехал улыбающимся. И передал Тимке свежую пару теплого белья, пироги с малиной и мясом. Записку, от которой бригадир маковым цветом зарделся. А бугру, неожиданно для него, - целое ведро котлет и кастрюлю картошки. Без письма, даже без записки. И Филин впервые позавидовал Тимке.

Понимал, что никому он не нужен. И Мария, водей случая ! ставшая почтальоном, никогда не оглянется в его сторону, не подумает о нем всерьез. Да и ему она не нужна. Быстрее бы пролетело время в селе, а там - воля!

Но Зинка... Вот чудо! Она снилась условнику каждую ночь, она звала его домой. Она ждала его за всех сразу. Она упрекала за то, что так долго не навещает ее.

Филин, проснувшись, радовался, что ночью, во сне, он хоть , кому-то нужен.     

А утром приезжала машина с рыбокомбината. И, забирая в кузов улов за уловом, до самого позднего вечера, злые, посто­янно пьяные приемщики ругались с условниками.

Даже самую лучшую корюшку-зубатку принимали у фарто­вых вторым сортом, обманывали в весе, теряли квитанции и драли горло на законников, как на сявок.

Нельзя оттрамбовать, даже обозвать нельзя. Это знали все.

Но терпению приходил конец.

Лопнуло оно, когда пьяный приемщик уронил ящик рыбы и отказался ее взвесить.

У Филина в глазах темнеть стало. Тимка приметил вовремя и, успокаивая бугра, увел в сторону от машины.

—  Размажу падлу! - вырвалось у бугра первым всплеском.

И тут на приемщиков сорвались законники. Внезапно.

Всех троих измордовали до одури. Но били грамотно, не оставляя следов. Без синяков и ссадин. И пригрозили, что в другой раз, если будут мухлевать с рыбой иль ботать лишнее, сделают из них жмуров, прямо здесь. В реке утопят. Всех разом. Чтоб никому обидно не было.               |

Наутро около палаток появилась милиция.

Тимка в глубине души предполагал, что такое случится. И, отправив мужиков работать, остался ответчиком за всех.

Вначале никто не слушал бригадира. Требовали напористо - всех в горотдел. Кричали, чтоб условники оставили лов. И тогда Тимофей заговорил, собрав в кулак все свое терпение. Он обра­тился к старшему лейтенанту и рассказал ему всё.

—  Скоты! Не могли нормально договориться! А вы чего мол­чали? Потакали щипачам. Вон они едут. А ну, выведи бугра сюда. Разберемся...

—  Подождите. Посмотрите сами, какую рыбу они возьмут, сколько запишут. Так наглядней будет, - настаивал Тимка.

Приемщики, увидев милиционеров, злорадно косились на условников. Небрежно поковырявшись в ящиках, сделали от­метку о сортности. Вначале взвешивали каждый ящик, но при­метили - милиция не обращает внимания, и несколько ящи­ков корюшки миновали взвешивание.

Когда машина загрузилась доверху и приемщик влезал в ка­бину, водителя остановил старший лейтенант.

Указав Тимофею на кузов, велел ехать в рыбокомбинат вме­сте с ним и приемщиками.

Филин нервничал. Машина задерживалась. Корюшкой были забиты обе лодки. Она лежала горой на брезенте. А Тимохи все не было.

Вернулся он уже под вечер. На машине, доверху забитой пустыми ящиками. Приемщики опасливо оглядывались на ус­ловников, быстро затаривали рыбу.

—  Слушай, Филин, всякий улов ты будешь сдавать на рыбо­комбинат сам. Так я договорился. А эти, - кивнул он на при­емщиков, - теперь просто грузчики, в помощь нам. И не боль­ше этого, - сказал Тимоха.

Но через три дня ночью к условникам нагрянули городские ханыги. Десятка полтора обозленных бездомных пьянчуг.

Они кинулись на законников с кулаками, обливая бранью, угрозами. С арматурой, с ремнями, они не скрывали, зачем объ­явились.

—   Вытряхивайтесь, хмыри, покуда хребты не перешибли! Отваливайте в свое Трудовое, дармоеды! Не то вломим всем по самые яйца! - орали пьяные глотки.

Фартовые не заставили себя уговаривать. Схватили багры и весла. И зашелся берег воплями. То ли ребра и головы, то ли весла, ломаясь, трещали.

До глубокой ночи теснили законники бичей. Неизвестно, чем бы все это кончилось, не заметь свалку погранич­ный катер. Он и вызвал наряд милиции...                                                                                                      

Лишь под утро уснули фартовые. Все вместе, вповалку. Толь­ко Филин Караулил их сон.

А утром пришла машина из Трудового. Ее до краев загрузи­ли отборной рыбой. Тимка с Филином передали по мешку вя­леной корюШки в дома, где их помнили.

Ведь сегодня даже бугру письмишко пришло. Коротенькое. С лапушкой Зинки, очерченной карандашом.

«Мы часто говорим о вас. Вы такой добрый и заботливый. Мы никогда в своей жизни не знали, не встречали человека лучшего, чем вы. Зинка плачет, хочет к вам. Теперь и я поверила, что дети в людях не ошибаются. Мы очень ждем вас. Мария».

«Ну уж верняк бедолаги, коль меня таким файным призна­ли. А что вы знаете... Я вовсе не такой. В горе сказку себе при­думали, чтоб легче выжить. Да только не на тот банк ставку сделали», - вздохнул бугор.

—  А моя завтра приехать обещается. Выходной у нее, - тихо поделился Тимофей.

— Скучает. Выходит, не совсем уж пропащие? - улыбнулся Филин своему письму.

Он положил его в карман рубашки, чтоб не обронить, не намочить. Беречь надо такое. Ведь вот ни разу в жизни никто эдак по-доброму не называл. Даже в горле запекло. А что осо­бого сделал он семье? Рыбы послал? Велика ценность. И гово­рить смешно.

Когда на следующий день приехала Дарья, Филин узнал, что Мария понемногу поправляется. На работу вышла. Зинка в садик ходит. Но Филина помнит и ждет.

Условники; увидев Дарью, повеселели. Рожи умыли. Впер­вые за все время не сами себе, баба еду приготовила. Да какую! За уши не оттянуть! Вот бы всегда так! Но где там? Кто согла­сится с ними здесь жить?

Когда Дарья уехала, мужики заскучали, никто к плите не хотел подходить. Надоело самим... И все чаще невольно вгля­дывались, вслушивались в голоса сезонниц, приходивших ку­паться на реку по вечерам.

В палатке бугров, так ее назвали условники, появились свои удобства.

Нашел Филин после прилива громадную ракушку. Принес ее. Одна разлапистая половина пошла на пепельницу. Вторая в мыльницу превратилась.

Глянул Тимка и не остался в долгу. Вырезал из плывуна вешалку. Прибил у входа в палатку. Филин приметил и приво­лок два китовых позвонка. Обломал, обтесал, отчистил их. Вме­сто табуреток предложил. Бригадир принес в палатку пару охапок сухой морской капусты. Спать стало теплее, мягче. Филин нашел стеклянный шар от наплавов, оторвавшийся от сетей. Сделал из него жировик. Тимоха сплел из морской капусты циновку и наглухо заго­раживал теперь вход в палатку. Когда к Тимофею приезжала Дарья, бугор уходил из палат­ки. Спал под лодкой, не сетуя на холод и неудобства.

Вечерами, когда работа была закончена, а ужин съеден, ус­ловники сидели у костра. Вспоминали прошлое. Иные, поку­рив, тихо исчезали в темноте. Туда, откуда слышались протяж­ные, как стон, песни сезонниц.

Возвращались под утро. Измятые, невыспавшиеся, они ва­лились с ног. Не хватало сил раздеться, смыть с лица следы губной помады. От мужиков несло дешевым одеколоном. Они научились бриться, причесываться и умываться каждый день.

Теперь по вечерам, едва тьма опускалась на реку, из ночи их вызывали женские голоса:

—  Костя! Костенька! - и Кот, виновато оглянувшись на кентов, выкатывался из палатки.

—  Сашок! Санька! - и Полудурок выскакивал в ночь.

—  Катька! Олька! Нинка! Валька! - звали мужики своих новых подружек.

И только Тимофей и Филин никого не искали в ночи. Не звали и не оглядывались на голоса.

Только приметил однажды Филин, как поубавилось в лодке кеты, оставшейся от последнего улова, за которой не приехала машина. И вспомнился, совсем некстати, спор в бараке о куске медвежатины для Зинки. Тогда ему не дали. А здесь - взяли, не спросив.

Смолчал. Но запомнил. Сейчас кого сыщешь? Все по кус­там расползлись. Решил подождать до утра. И устроил разгон. Да такой, что тошно стало. Все припомнил. И Зинку, и то, как до сего дня, не касаясь общих уловов, он вместе с Тимкой ло­вит рыбу. Не забираясь в общак...

Законники сидели, головы опустив. И только Цыбуля не выдержал:

—  Не жмись, бугор. Не говноедствуй! Эту рыбу ты не спих­нешь и за гроши! За ночь она форшманется. А так хоть в дело пошла. Чего ты старое вспоминаешь? Иль зависть душит? Так выкатись из палатки потемну. И тебе баба обломится. Их тут больше, чем говна в параше.

—  Чего? Это ты о своей так лопочи! Говно! Сам ты - падла! Не моги баб говнять! - подвалил Баржа, пыхтя и суча кулаками под носом.

—  Кончай! Из-за баб - кипеж?! Я вам, паскуды! В яйцах жир завели! - вскочил бугор. И мужики враз стихли. -

Не тебе меня учить, как бабу надыбать и где. Надо будет, приспичит, сыщу в минуту. Только знай, кент, сезонницы - бабы-шустрые. Не просто за заработком сюда, а и за мужиками нарисовались. Там у них на этот счет невпротык. Мужиков мало. Схомутает и не очухаешься. Умыкнет в деревню - на печке пердеть. И от своей жопы ни на шаг не пустит, - предупредил бугор.

—  Так то бабы! А ему - девка обломилась. Целка. Всамде­лишная. Она и лизаться покуда неученая. Ну и везучий гад, Цыбуля! - позавидовал Скоморох.

—   Целка?! На хрена она тебе?! Еще раз в ходку захотел? Зажми яйца в кулак и ни шагу от палатки! Ладно бы баба! С нее и спрос! А эта тебе на что?

—  А мне другая - до жопы! - вырвалось у Цыбули.

—  Ты что? Обабиться вздумал? - гремел бугор.

—  Не знаю пока. Ну а если? И что? Вам можно? А мне - в кулак? С чего бы?

—  С того, что в ходку из-за девок влипают. Усек? Клубнич­ка до жмура доведет.

—  Он ее не тискал еще. Не дается! - вякнул Полудурок.

—  Добрый вечер! - внезапно раздалось за спинами, и к костру подошла девушка. Коса через плечо перекинута, глаза большие, серые, улыбчивые. На щеках румянец до ушей.

Бугор скользнул взглядом по фигуре. Отвернулся, чтоб себя не выдать. Хороша!

Цыбуля вмиг от костра отскочил к ней. Вьюном закрутился.

У Филина и то вся феня из головы выскочила. К огоньку пригласил. Предложил чаю. Когда девушка расположилась у костра, из темноты, как по сигналу, как мотыльки на свет, бабы пришли. Всякие.

Костю обхватила за шею чернявая высокая бабенка. Скомо­роха обвила сисястая, крашенная в блондинку баба. Полудурка отвлекла на себя русоволосая, подстриженная под охранника, конопатая, худосочная сезонница.

Хотел Филин всех рассмотреть, но тут кто-то внаглую мя­систыми губами заткнул его рот. И, вдавливаясь зубами в дес­ны, держал цепко голову Филина за уши.

Отталкивал без слов. Дышать стало нечем.

«Приморит, стерва! Не иначе кенты подтравили на меня. Ну и баба! С башмаками проглотит. Ей-ей, змеюка! Во жмется, лярва!» Он почувствовал, как расстегнули на груди рубашку. Вот она и вовсе с плеча слетела. Бабьи руки жадно шарят по волосатой груди, спине. Грудь надавливает в плечо. Мол, чув­ствуй, с кем дело имеешь. Рука скользнула вниз.

Филин вырвал губы:

—  Охренела? Зачем на виду, при всех?

Но у костра уже никого не было.

Лишь Тимоха выкидывал из палатки настырную бабу:

— Женатый я, отвали!

—  И жене останется, не мыло, не сотрется!

—  Хиляй! Звездану, нечего тереть станет, - отбрыкивался Тимка.

Филин хотел стряхнуть с себя бабу. Но та поняла, ухвати­лась покрепче.

— Ты чё? Век хрена не видела? Откуда сорвалась? Иль про­мышляешь этим?

—  Дурак! Я не курва! Нет у нас мужиков в селе. Война за­брала. Даже завалящих не осталось. Мне уж давно за тридцать, а я - девка. Понял? И пробить некому. А ты... Тьфу, козел!

— Да стой ты! Ну, прости дурака! - ухватил за руку. Притя­нул к себе. Голова кругом пошла. Губы в губы впились. - Не боишься мамкой стать? - задрал юбку.

—  Нет. Хочу этого.

Не верилось, что вот так бывает. Бугру казалось - все ме­рещится. Тугая грудь, упругое, налитое тело. Не вырывалась, не за деньги. Сама с себя сорвала легкие трусики.

И впрямь девка! Никто до Филина не лапал ее, не испор­тил. Ему впервые повезло. Он только теперь, не по трепу узнал, чем бабы от девок отличаются. И, забыв, что костер еще не погас и его видно всему берегу, ломал девственность под за­ждавшийся стон, сам вопил, не мог сдержаться и мял грудь. Зачем? От радости, что и его дождалась вот эта, случайная. По­чему ему отдалась, его избрала? Надоело ждать? Иль верх взяла природа? Филин неумело ласкал. Грубые, шершавые ладони скользили по коже.

—  Бедолага, прости, что облаял. Лажанулся я перед тобой. И как мужик - перегорел. Мне б тебя лет двадцать назад. Уж порадовал бы.

—  Ничего. Не в последний раз видимся, - успокоила тихо.

—  Как зовут тебя? - спросил на ухо.

—    Катя. Екатерина я, - ответила, уткнувшись в плечо.

Под утро, проснувшись в кустах, не сразу вспомнил, откуда

взялась баба. А припомнив, разбудил тихо. И снова закинул юбку до самых плеч.

Откуда что взялось? Может, покорность бабья помогла, появилась уверенность. Раньше такое по пьянке вытворял, в темноте, наскоро. Клевые не любили долгоиграющих клиен­тов. А теперь и рассвет не мешал. Будто всю свою жизнь только этим и занимался, как девок чести лишал. Уж доказал он Кате, на что способен. Наградил за терпение с лихвой. Та, обалдевшая, смотрела на него, не веря, что Филину уже за пятьдесят.         jn'i

Натешившись вдоволь, огляделся. Входы в палатку закры­ты. Спят мужики. Они опередили его. И теперь отдыхают.

—  Вечером прихиляешь? - спросил бугор Екатерину.

—  Приду, - чмокнула она смачно, по-хозяйски и убежала к своим торопливо.

Весь день Филин ходил возбужденный. Да, хотелось спать. Но радость обладания бабой, да еще первым, не давала покоя.

Тимка, да и все кенты ничего не говорили бугру. Эта ночь изменила его. Он перестал сутулиться, распрямился, куда-то убежали со лба морщины. Исчезла хмурость. Он целый день улыбался, вспоминая минувшую ночь.

Он работал, ел, курил, а все еще чувствовал в руках ее гру­ди, тугой зад, прохладную кожу.

Он впервые торопил время. Ему казалось, что вечер припаз­дывает. И, не дождавшись, послал Скомороха готовить ужин - на всех. Для него выбрал самую жирную рыбу. Велел сделать шаш­лыков из кеты.

В этот день он не поехал на рыбокомбинат сдавать улов, отправил вместо себя Кота. И все поглядывал: а вдруг объявит­ся, придет пораньше?

Катя словно слышала. И, едва мужики сели ужинать, встала за спиной бугра. Закрыла ему глаза ладонями. Тот чуть костью не подавился.

Фартовые оглянулись на берег как по команде. Нет, только она к бугру поспешила.

—  Влопалась. Втюрилась. Влипла, - зашептались они меж собой.

А вскоре из кустов послышалось знакомое. И только Тимка оставался глухим к этому зову. Он ждал машину из Трудового. И ее... Свою Дарью.

Теперь и Филин ходил в чистых рубашках и майках. Его носки уже не стояли двумя пеньками рядом с сапогами, а лежа­ли чистые, сухие - в палатке.

Тимка, попрекнувший было бугра за легкомыслие, утих, умолк, узнав, что девка тому досталась. Перестал коситься на Катьку. А та быстро почувствовала себя хозяйкой. И незаметно прибирала Филина к рукам.

Приучила его к котлетам и пельменям из рыбы, понимая, что любовь мужика - от сытого желудка. Успевала сварить борщ из морской капусты. Даже салат из кальмаров, устриц и крабов научилась готовить.

И законники, видя ее старания, хвалили бабу на все лады - громко, Часто, говоря, что такую хозяйку иметь-то, как подарок от судьбы получить.

—  А как же Мария? Я думал, ты к ней приклеишься? - спрашивал Тимка.

—  Мне не Мария, Зинка в душу запала. Своего н“ имею. А годы сказываются. Не думал, что ребенок, да еще чужой, таким дорогим стать может. Баба тут Ни при чем. Я на нее не смотрел Да и не нужен. Она после своей беды уже никому не поверит Сама дышать привыкла. Одна. Такую не переделать. Да и не по мне она. Шибко грамотная. Молодая. Почти на три десятка разница. Мне б, если бы не «малины», в детях иметь такую, - вздохнул бугор.

—  А Катя?

—  О ней не ботай. На два десятка моложе. Верняк. Но я ее как бабу уже имел. Девкой взял. Нетронутой была. То другое.

—  Женишься иль как?

—  Тебе-то что? Жениться - значит в откол. А как дышать без фарта?

— А если забеременеет? Набьешь ей пузо? - допекал Тимка и, словно издеваясь, спросил: - Бросишь? Иль сгубить приму- сишь?

—   Иди к хренам! Такого не будет. От меня вряд ли что заведется. Я на Колымской трассе свое просрал. В болоте. Охрана продержала сутки на катушках. За бузу. В октябре. К утру ходули у всех повмерзли в болото. Так падлы на пузо лечь заставили. И до ночи приморили. Я после того с неделю ссать учился заново. Оно само текло, либо по два дня - как зашитый. Яйца у всех разнесло по кулаку. Я тогда молодой был, так не сказалось, а у тех, кто старше, все мужичье помо­розилось. В портках - вечная стужа! Боялся, что и у меня так будет. Но нет. Чуть потеплело, оживает. А если еще и хамовка файная, вовсе кайф, - ответил бугор.

—  Меня в болоте не морили. А вот тоже... Не будет сына. Правда, и Дашка говорит, что поздно спохватились. В ее годы не родят...

—    Так ты - все? Завязал с фартом? В откол? - уже без психа спросил Филин.

—  Все. Обрубил.

—    И в Трудовом канать станешь?

—  А где ж еще? - пожал Тимофей плечами.

—  Федя! Федор! - услышал Филин свое имя. Он разулы- бался, пошел навстречу.

— А мы через неделю уезжаем! - сказала Екатерина смеясь. И добавила, вздрогнув всем телом: - Но мне почему-то не хо­чется. Ты прости дуру. Все понимаю сама. Но может, хоть пись­мишко черкнешь?

—  Зачем загодя! Еще увидимся. Ведь не теперь, не сейчас едешь. Куда торопишься?

—  Мне в город надо. На три дня.

—  Обнов купить, барахла? - спросил он.

— Дурной ты, что ли? За три дня весь Поронайск десять раз обойти можно. На аборт я взяла направление.

—  А что это? - не понял Филин.

—  Беременна. Уже месяц. Еще неделя и поздно будет...

—  А ну, иди сюда! - схватил за руку, потащил к лодке. - Это мой в тебе завелся? - ткнул пальцем в живот.

—  Чей же еще? Твой и мой.

—  А почему меня не спросишь?

—  Зачем? Ведь я на время тебе...

—   Замолкни! Врежу! Попробуй что-нибудь утвори с ним, башку скручу! - рыкнул зло, на крике.

Тимофей усмехнулся первому в жизни бугра семейному скан­далу. Сделал вид, что ничего не слышал. А Филин вскоре вер­нулся как в воду опущенный.

—  Что как пришибленный? Иль погавкался со своей?

—   Влип я, как фраер, попух. Катька и впрямь понесла от меня. Я требовать стал, чтоб оставила. Она и не прочь. Но жить- то где? В бараке, что ли? И на что жить? Я же копейки полу­чаю. Как фраер...

—  Погоди, так она на аборт пошла? - перебил Тимка.

—    Направление у нее в больницу.

—  Зачем согласился?

—  Ей домой надо вернуться. Она все сказала. Мать хворая. Сама не на ногах. А и я, как пес, на цепи, - понурил голову бугор.

—  Чокнутый малость! Так занимай дом деда! Я к Дарье уйду. Семейного мусора не тронут. По себе знаю.

—  Присохнуть в Трудовом? Нет, Тимка, не по мне это, - мотнул головой Филин. И молчал, обдумывая свое весь день.

На следующий день, едва условники встали, у палаток за­тормозила машина из Трудового. Из кузова вылезали мужики. Тимофей, едва глянув на них, без слов все понял. Фартовое пополнение участковый подкинул.

—  Привет, кенты! Вали хамовку на стол! - подходил к брига­де на раскоряченных ногах коренастый мужик.

Следом за ним другие подтягивались. Оглядывались, шны­ряли глазами по палаткам, по столу и котлу. Расселись по ска­мьям с ногами.

—  Катушки скинь! За тобой тут сявок нету! - прикрикнул Филин на будыльного лысого мужика. Тот положил ногу на ногу, с сапог грязь летела на скамью кусками.

Филин столкнул его со скамьи, указал на пень:

—  Там приморись. Чё нарисовались?

—  Прислали мусора. Вкалывать. На лов. Иначе в зону впих­нуть грозятся по новой.

 — Это они запросто! - подтвердил Баржа.

—  И вы пашете? - прищурил глаза кряжистый, которого кенты звали Угорь.

—  Пашем. А что, по-твоему, файней сдохнуть в зоне с голо­духи? Иль в шизо окочуриться? - нахмурился Тимофей.

Угорь глянул на бригадира, на бугра, словно прицелился. Пошел к палатке Тимки и Филина, сказав:

Я в этой хазе дышать стану. А вы, кенты, хавать поболь­ше нашарьте...

—  Э! Хмырь! Это хаза моя! Я бугор Трудового! - загородил вход в палатку Филин.

—  Своих гонишь? Не уважаешь? Чинишься? Ну и хрен с тобой! Кенты, ставь наши хазы! - командовал Угорь. И едва фартовые поставили палатку, влез в нее и тут же заснул.

Бригада готовила завтрак. Приехавшие полезли в котлы.

— Чего забыл там? Ты в него чего положишь? А зачем шно- бель всунул не спрося? - рыкнул Филин. Но пристроил еще один котел для варки еды пополнению.

Пока вода в нем не нагрелась, он позвал новичков в реку: поймать для ухи с десяток кетин. Но мужики не торопились. Спорили, препирались, кому по чину первому в реку идти. До­шло до брани. И тогда Тимофей не стерпел:

—  Что базлаете? Себе не хотите сделать? Хрен с вами! Сами будете не жравши. Тут сявок нет. Всяк о себе сам печется. И жратву будете варганить, и пахать...

—  Не то убирайтесь к хренам, - закончил за Тимку Филин.

—  Вона что! Так, выходит, закон фартовый держим? - по­мрачнели приезжие. Отошли от стола, забились в палатку Угря. О чем-то возбужденно шептались.

Бригада Тимки, поев, ушла на лов. Все, кроме Полудурка. Сегодня его очередь готовить жратву. И фартовый привычно рубил дрова, носил воду, чистил картошку, чувствуя на себе пристальные взгляды приехавших.

Полудурок сварил уху, пожарил рыбу. Кипятил воду для чая, мыл стол, скамьи, матеря новичков за грязь. Те не выдержали, увидев, как засыпал он в чайник пачку заварки.

Угорь из палатки вылез. Подошел уверенно:

—  На червонец. Дай на чифир чай.

—  Нет у меня! - буркнул Полудурок.

— Добром прошу!

—  Иди в сраку! - терял терпение фартовый.

—  Завяжем на память, - недобро усмехнулся Угорь и при­грозил: - Сам все рад будешь отдать...

Полудурок оглянулся и крикнул хрипло:

—  Падла, вякни еще! На трешки изрисую пером, гнида!

Вечером, когда бригада вернулась с лова, фартовые вылезли из палатки.

—  В рамса! Иль в очко?! Кенты, налетай! - стукнул по ла­дони картами Угорь и сел к столу.

—  Отвали! - вяло отозвался Филин.

—  На интерес! - предложил, будто не слышал, фартовый. К нему подсели свои - из палатки.

— Дайте похавать! Чего глотки рвете? - не выдержал бугор.

—  Ты нам пасть не затыкай. Не сами, под примусом мусора к тебе выдавили, - буркнул кто-то.

Они играли долго, азартно. Загоняли проигравших под стол, заставляли брехать по-собачьи, кричать петухом. Один, проиграв­шийся вдрызг, оставшись в одних трусах, пел занудливым голо­сом «Чубчик». Новые не видели или делали вид, что не замечают девок и баб, растащивших фартовых бригады по кустам.

Позднее всех пришла сегодня Катя. Она тихо обняла бугра за шею.

—  Пошли к морю, - предложила баба.

—  Устал я сегодня, - испортилось настроение у бугра.

—  А эти откуда? - удивилась женщина, только теперь при­метив новых.

—  Подмога нам, - отмахнулся бугор.

—  Не хочет ли краля к нам подсесть? - подошел долговя­зый фартовый к Кате.

—  Да иди ты! - отмахнулась она.

—  Вали отсюда, пока калган цел! - рявкнул бугор.

—  Хватай ее за титьки! - внезапно крикнул Угорь.

—  Иди в общагу, Кать, - тихо сказал бугор бабе и встал во весь рост перед Угрем, схватил его за кадык и, только замах­нулся для удара, услышал неподалеку Катькин крик:

—  Федя! Помоги!

Бугор рванулся на голос. Углядел в темноте кучу мужиков, заголивших бабу.

Четверо уже держали ее. А долговязый, со спущенными брю­ками, возился на бабе, пытаясь заткнуть ей рот.

Филин сдавил его за горло сзади, обхватив пальцами на­крепко. И тут же резко завернул голову, так что хрустнул шей­ный позвонок: лишил сознания. Остальных - на сапоги взял: тем, кто был на четвереньках, ломал, не жалея, челюсти. Ос­тальных, вскочивших, бил в пах. Почувствовал удар в затылок. Упал, теряя сознание. По кустам затрещали шаги условников.

—  Она проиграна! На пятую ставил, - донеслось до слуха Филина.

—  Окопались, гады! Бабами обросли! Фарт обосрали! «За­кон - тайга» ссучили! Вот вам! За все! - орало где-то рядом.

Филин понемногу отдышался. Нет, не перо вогнали. Касте­том огладили. И, встав, снова бросился на голос, озверело ревущий на весь берег:

—  Пропадливы мокрожопые! Мы научим вас закон держать!

С ментами снюхались! Положняк им даете, а своим вместо грева - хрен? Да?

Филин дрался в темноте уверенно: знал здесь каждую кочку и пенек. И загонял фартовых в реку. Некогда было оглянуться, где Катя, что с нею.

—  Ссучились, ханурики? Всех с закона выкинем! Устроим разборку честь по чести! Бугор - паскуда, где должен дышать? За ваньку пашет? - кричал Угорь.

Филин ударом кулака в челюсть сшиб его с ног. Законник взвыл. Но тут же кто-то въехал в ухо Филину. В голове зазвене­ло. Оглянулся. Длинный снова кулаком метит. Вмиг сапог в пах вбил. Будыльный, переломившись пополам, в траве катался. Но Угорь уже очухался. Филину - под дых. Сапогом опять же. Рядом Скоморох толстяка отделывал - тот выбитыми зубами плевался. А вон Цыбуля головой в корягу кого-то воткнул.

Неподалеку двое новичков на Кота напали. Ага! Баржа по­доспел вовремя! На кентель взял одного. Др'того Кот с ног сшиб. Теперь ему хана.

«А эти трое откуда взялись?» - шевельнулось недоброе по­дозрение. Кинулся к ним бугор.

—  Там твоя, задравшись, канает. Помоги, - ухмыльнулся фартовый и тут же взвыл. Все зубы вместе с деснами одним ударом выбил Филин. Но проколола боль в бедре. По ноге кровь потекла.

Кот прихватил законника с пером. Саданул ребром ладони по горлу. Второго бугор пополам согнул, ударил о дерево пару раз. И сунул под корягу.

Тимофей в разорванной рубахе с Угрем махался, Баржа оды- бавшегося длинного изматывал на кулаках.

—  Катька! - хрипел бугор. Но ту не слышно. - Где она? - схватил за горло онемевшего от боли и страха доходягу. Тот силился ухмыльнуться. - Вякай, пидер! Разнесу в клочья! - схватил его за ноги бугор и держал вниз головой над обрывом.

—  Ушла она. Ей наши, свои помогли. Отбили. Не дали опо­зорить. Но избили ее сильно, - говорила какая-то баба из тем­ноты.

Филин почувствовал, как его словно жаром обдало.

Зубы стиснулись намертво.

—  Били бабу?

—  Отпусти, паскуда! - вопил законник, который устал бол­таться вниз головой.

Бугор отпустил его. Фартовый покатился в обрыв с воем.

Лишь под утро на берегу стихло. Бригада собралась в палатке бугров. Лил дождь. В такую пору наружу не хочется высовываться. Фартовые пили чай, хмуро вглядываясь в палатку приехавших. Оттуда ни голоса, ни крика. Полог не ше­велился. Никто даже до ветра не выходил.

—  Сдохли, падлы, - мрачно сквозь зубы процедил Баржа. И, высунувшись из палатки на звук шагов, сказал, вздохнув: - Слава Богу, хиляет Цыбуля! Приморили его там. Выходит, не все файно.

Цыбуля присел на корточки перед входом в палатку. Сказал тихо:

—  Хреново, Филин. Твоя - в больнице. Выкидыш у нее. Теперь уж все. Но не фартит бабе. В сознание не пришла. К вечеру смотаться надо, может, оклемается Катюха.

—  С чего они на нее набросились?

—  Проиграли. Пятую...

—  Ишь чего! Так они и на нас вздумают. Выкинуть их отсю­да! - загремел Тимоха.

—  Как? Мусорам не вернешь их, такое - западло!

— А вот так! - вытащил Тимка из-под спальника двухствол­ку. И, шагнув к палатке, откинул полог, крикнул: - Выползай, гниды! Крошить буду всех!

И только тут законники увидели, что в палатке не было никого.

—  Слиняли! К добру ль такое? - удивился Цыбуля.

—  Признали нас!

—  Теперь зауважают, подходы искать будут. Мировую пред­ложат.

—  Хрен вам! И мне тоже! Вот теперь всякого говна от них жди. Пасти станут вас. Чтоб поодиночке ожмурить. Разделать­ся, сквитаться захотят. И коли так спустим, без разборки, наши калганы начнут трещать, - предупредил Филин.

—  А где их нашмонаем?

—  Далеко не слиняют. Верняк под лодками окопались. И рядом с нами. И видно, и слышно. Куда ж еще по дождю линять? - усмехнулся Филин. Взял двухстволку у Тимки и, выйдя из палатки, встал в полный рост и прицелился в одну из лодок.

Оттуда разом заорало в несколько глоток. Лодка приподня­лась на один борт. Чья-то рука поставила бутылку водки.

Филин побледнел. Нажал на курок. Бутылка, звенькнув, раз­летелась вдребезги.

—  Не дай вам Бог, умрет Катюха, всех пидермонов размажу. Сам, своими руками. Ни одну паскуду дышать не оставлю! И еще! Слышите, козлы? Чтоб ни один хорек не вылезал! Кого засеку - замокрю на месте! - текли по лицу бугра то ли слезы, то ли капли дождя.

Мировая... А у него не стало сына Уже и имечко придумал Человечье. Чистое. С ним и ушел пацан - не увидевшись с отцом. Помешали.

-    Да за такое! - Грохнул зыстрел по старому борту лодки. Щепки брызнули в сторону. Глаза Филина кровью налились. - Сожгу блядей! Заживо! Всех! - кинулся к канистре с бензином.

—  Не быкуй, кент! - схватил Тимка за плечи. И впервые увидел, как плачет бугор. - Забей на них! Греметь в ходку за них? Обошлось бы с Катюхой. А дите будет. Но и она у тебя крепкая баба. Забирай в Трудовое ее.

Бугор погрозил кулаком спрятавшимся под лодкой фарто­вым и ушел в палатку. Всем кентам настрого запретил кормить приехавших, помогать им даже по мелочи.

Их палатку он. вырвал вместе с кольями и выкинул далеко, чтобы глаза не мозолила.

Двое суток продержала бригада фартовых Угря. Без еды, без глотка воздуха. В сырости и страхе.

Лишь на третий день, когда Катя стала вставать, сняли стрему условники, предупредив, что дышать рядом не хотят, а потому пусть законники канают где хотят.

Те установили палатку на берегу моря. Бригада Тимофея не общалась с ними. Они начинали работу с раннего утра и воз­вращались затемно, а потому промысловикам не было дела до соседей.

Не заметили они, как через неделю приехал участковый с председателем сельсоветами, подойдя к фартовым Угря, разго­варивал с ними зло.

Тимка приметил участкового, когда тот остановил машину совсем рядом.

Бригадир ответил кивком на приветствие. И вышел из вдды, передав конец сети Филину.

Условники вытаскивали очередной улов. Серебристые рыбы бились в сети, обдавая людей брызгами.

Участковый смотрел, как слаженно работают условники, и радовался. Тимка сказал, что есть серьезный разговор. И, заку­рив, попросил:

—  Филину работу подыскать надо. В Трудовом. Постоян­ную, чтоб семью кормить мог...

У участкового папироса изо рта от кашля выскочила. Глаза от удивления округлились, как фары у машины.

—  Ты это - шутишь? - спросил громко.

—  Зачем? Всерьез...

—  Мне что, жить надоело? Зачем он в Трудовом? У него через три месяца срок заканчивается. Я ему на свои

сбережения самые пышные проводы устрою. Пусть скорее уедет. Я дни считаю. А ты о чем?

— Да чем он помешал вам? Работает один за троих. Не вы­ступает. Бабу завел...

Участковый сморщился, как от зубной боли:

—  Нет, Тимоша, только не это.

—  А куда ему деваться?! Ведь семья у него, понимаете? Раз баба есть,, будут дети.

—  Сколько ж лет его жене?

—  На два червонца моложе Филина.

—  Специальность имеется?

—  Да не о ней я толкую. Филина надо устроить. О Кате потом, - начинал злиться Тимоха.

—  У нас рыбинспекция организуется. Но туда я тебя наме­тил. Работа трудная, опасная. А главное - оплачивается слабо. Оклады малые. Потому и спросил о его жене. Если и она рабо­тать станет - будет хватать им на жизнь.

— Она - сезонница, - ответил Тимофей и глянул на участ­кового исподлобья. Мол, попробуй, скажи плохое...

Но тот рассмеялся:

—  У меня у самого жена из сезонниц. А до сих пор не нара­дуюсь... Не зря они приезжают на путину к нам. Вот и Филину повезло.

—  Так берете его? - не отставал Тимоха.

—  Если семейный - беру! Таким не до фарта. Бабы обло­мать помогут лучше любого из моих..

—  Значит, в рыбинспекцию его? - уточнил Тимка.

—   Погоди. В инспекции этой может работать только сво­бодный человек. Туда, хоть и оклад мал, не всякого вольного возьмут. Потому с работой еще думать нужно. И, честно гово­ря, не по душе мне этот Филин.

— Я тоже многим поперек горла был. И тоже не думал оста­ваться в Трудовом. Но... Женился. Этим все сказано.

—  У тебя! А у него? У Филина баб хватало. Не верится мне, что удастся какой-нибудь на него хомут надеть, - покачал го­ловой участковый, впадая в противоречие с только что сказан­ным и не замечая этого.

—  Уже удалось. А чтоб надежнее склеилось, работу поды­щите. Чтоб не унижала она бугра. Он тогда стараться будет. Надо помочь мужику.

—  Подумаю, Тимофей. Все учту. Это я тебе обещаю. Но и ты мне помоги. По-человечьи пойми. Возьми тех к себе в бри­гаду, - указал на фартовых Угря.

—  Нет! Не могу! - И, спохватившись, что выдает случив­шееся, добавил: - У них навыков нет. А мои втянулись. Кто ж свой положняк разделит на всех? Мы за день до полета центнеров на шестерых сдаем. А они? Хрен да малень ко? Не хватало нам дармоедов!

— В зону вернуть придется, - вздохнул участковый, - а тут все же району и государству прибыль.

—  Как хотите, - отмахнулся Тимофей. И вдруг осекся на полуслове. Себя, выкинутым из барака, вспомнил. Потом в притыкинском зимовье. И сказал на раздумье: - С кентами надо ботать. Как они? Я сам за всех - не могу.

— Давай так: я завтра к вечеру приеду. Что решите - скаже­те... А я для Филина поищу место. Только вот еще - где жить он будет?

—  В избе Притыкина. Я к Дарье ухожу. Совсем.

Когда участковый ушел, Тимка вернулся к бригаде. И в обе­денный перерыв подозвал фартовых поближе.

—  Мусор просил принять в нашу бригаду тех, - указал на фартовых, закидывающих сеть в море.

—  На хрен они нам? Иль мало махались с ними?

—  Да я с них намотаю столько колец, ни одна легашка не раскрутит, - пообещал бугор.

—  Мы тоже на хрен Притыкину были, но не прогнал меня. Принял. Научил. Это всем сгодилось. Зато и в зону не вернули никого. А хотели. Иль выпало с калганов? Теперь тем зона све­тит. А где ж закон наш?

Филин удивленно смотрел на Тимоху. Бледнел, сжимал ку­лаки. Но молчал, сдерживая себя.

Было решено вечером созвать сходку. К фартовым Угря по­слали Придурка, чтоб позвал их от имени законников. Тот вскоре смотался. И, вернувшись, сказал:

—  Ожили, падлы! Обещались быть в срок. Все рыла до еди­ного. Просили зла не держать.

Вечером, после работы, едва бригада поела, пришли фарто­вые с моря. Тихо расселись у костра. Ждали.

—  И долго мы так дышать станем, вроде не одной «малины» кенты? - спросил Тимофей.

Все молчали. Не хотелось поддерживать скользкую, боль­ную тему.

—  Давай ты, бугор! Веди сход! - попросил Угорь.

Филин нахмурился. И все же звание бугра обязывало. Он подсел к огню, чтоб видеть всех и быть видным каждому.

—   Сход наш нынче не простой! И на это дело решиться должен каждый без примуса, чтоб слово мое не висело удавкой на жабрах. Короче! Нам в обязаловку пристегивают вот этих фраеров! Чтоб мы с ними, паскудными козлами, вместе пахали. И чтоб делили хамовку и башли, чтоб приняли в свою кодлу. Иначе их упекут в зону, как последних задрыг. Они такие и есть. Но... «Закон - тайга» велит веем нам помо­гать, держать своих на греве, сколько есть сил.

Эти кенты облажались у нас. А потому брать их в свою код- лу иль нет и на каких условиях - пусть решит сход. Я бы, как бугор, размазал всех до одного, но пусть трехнут свое слово кенты, - умолк Филин.

Поднявшийся с моря ветер трепал языки пламени костра, выхватывая из темноты лохматую голову, сверкавшую монетой лысину, хмурое лицо.

—  Дозвольте мне, кенты, - откашлялся Угорь пересохшим горлом. И, заметив легкий кивок бугра, продолжил: - То вер­няк, ежели не приклеимся к вам - кинут нас в зону. Легавый о том ботал и список в нюх совал. Мол, готово! Не все кайфово склеилось у нас. Помахались малость. У нас двое кентов и нын­че в палатке канают. Ребра им посчитали сапогами иль еще чего, только двигаться не могут. Окалечены до гроба. Даже срам­ное в исподнее делают. Конечно, не мы их так уделали. Есть урон и у вас. Но зачем квитаться говном? Ну, раздухарились малость. Пора и обнюхаться. Мы ж законники, каста. Как врозь дышать станем? Нельзя без пахоты? Лады, согласны пахать. Хоть сами, хоть с вами. Нам без разницы. Не по кайфу нам стало, что закон наш не держали. Ну да то не нам судить...

—  Где закон нарушен? Пахать пришлось? Нынче все закон­ники даже в зонах вкалывают! Тут для тебя работяг нет, чтоб на тебя чертоломить. Все из «малин»! Ты еще в Трудовом знал, что мы яйца не сушим. Чего сфаловался сюда? - не выдержал Ско­морох.

—  Не о том трехал! О бабах! Они тут себя держат с гонором!

—   Захлопнись о бабах. Они не клевые! И ты в их сраки своим шнобелем не лезь! - вспыхнул Кот.

—  Не в них дело! Но к чему ваш Тимоха с легавым ботал? Иль это по закону - фартовому с мусором трандеть? - взвился Угорь.

—    Если бы не тот легавый, а он за вас, мудаков, просил, не было бы схода. Усек, зараза? - вскипел Тимка и добавил: - Этот легавый дышать дает. Не дергает. И нас понимает. Тебя бы к прежнему легашу, ты б давно на Колыме канал...

—  Не темни, все мусора - западло. А ботающий с ними - сука! - подал голос долговязый.

—   Кранты! Кончай треп! Я - сука, ты - фартовый. Но именно тебя я не беру в бригаду. Хиляй этапом в зону. Там качай мозги! В гробу видел всякое говно выручать и греть. На хрену всех видел! - вскочил Тимка, взбешенный.

—  Не горячись, кент! Лишнее вякнул фартовый. Сгоряча.

Забудь, - попросил Угорь. И добавил: - У нас иного нет. Либо всех берете, или все - в зону...

У костра стало тихо. Лишь вскипевший чайник ронял кипя­ток на угли. Угорь снял его, налил в кружку доверху, подал Филину. По обычаю законников - перед всеми, своими и чу­жими, признал главенство, превосходство Филина над собой.

—  Прости, бугор, лйхуя мы с кентами дали. Но и сами еле одыбались. Теперь же не до разборок. Удержаться бы в фуфло. На воле закон держать проще. Нынче б душу не посеять. Клей нас к себе. Не прогадаешь.

—  Как, кенты? - отлегла обида у бугра.

—  Греби их к нашему берегу. Куда от них деваться? - вздох­нул Тимка.

—  Но пахать поровну. Чтоб не чинились, заразы! - крик­нул Кот.

— Давай одной кодлой! А то дожили, нас, законников, мусора мирят. Кому ляпни, сдохнет со смеху.

—  Клянусь парашей, такого не слыхал, - говорил Цыбуля.

— Тащи сюда барахло! В один круг! Поддай огня, Скоморох!

—  Бугор! Хавать кентам надо! Не жравши они. Заморены, как гады!

—  Мечи из нашего! Харчи! - отлегло от сердца Филина.

—  Федя! Феденька! - вошла в круг света Катя, и фартовые мигом утихли.

— Ты как тут нарисовалась? - обомлел бугор от неожидан­ности.

—  Сбежала из больницы. Не могу без тебя! Наши все сегодня собираются в дорогу, а я не могу не простившись, - заплакала Катя.

—  Куда ж мне девать тебя?

—  Вот хорошо, что пришла! Нам тут в аккурат хозяйка нужна. Ну дозарезу! Не погребуй нами, бабонька! Признай! - подошел Угорь.

А за ним и Тимка:

—  Зачем вам прощаться? Вон - хаза отдельная, - указал на палатку, - повариха и впрямь нужна. Не мужичье дело у печки толчись. Нехай остается Катя. Она у нас будет за главного балан- дера!

—  Ну что, Катюха, решаешься?

—  А надолго берете? - дрогнул у нее голос.

—  Навсегда! На всю судьбу! До гроба! Не будь я - Филин. Ввек не отрекусь от тебя, - не оглянулся бугор на кентов.

Те молча ушли подальше от света. Все поняли. Не место им здесь. Не стоит мешать, не надо слушать этот разговор. Он не для них. Он - первый и единственный. На всю жизнь. А она - неиз­вестно, как сложится...

Фартовые бегом носились. Ставили палатки, готовили. Они старательно обходили бугра и Катю. Они помнили свою вину. Знали по себе - враз такое не забывается...

Покуда фартовые ели у огня, притирались друг к другу, присматривались и мирились, Катя огляделась в палатке, при­брала в ней. Без просьбы бугра к костру подходить не решалась.

Он позвал ее, когда законники, обговорив все, наевшись до отвала, расходились по палаткам кемарить.

—  Катюш, иди похавай, - всунулся Филин в палатку лох­матым медведем.

Женщина послушалась. Поев рыбы, убрала со столов, у печ­ки, возле костра и пошла на реку умыться на ночь.

Ей было непривычно и жутковато одной среди мужиков, которых она до икоты боялась. Но именно этот страх нельзя было выдать. Ведь ее муж - главный средь всех. Его слушаются и боятся все. Значит, ей пугаться нечего.

«Федя при всех нынче меня женой признал. На всю судьбу. Даже не мечтала о таком. Дома, в деревне, все смирились с тем, что останусь я в вековухах. Не одной мне эта доля светила. И вдруг повезло. Вот удивятся в деревне, что я вышла замуж. Зна­чит, не такая уж я и страшненькая, - улыбнулась Катя. - Мама­ня небось перед Спасителем на коленях не одну ночь простоит, прося для меня светлой доли, благодаря Господа за подаренное счастье. А папаня выпьет стакан сивухи, пожелав дочке тепла на северах да кучу ребятишек в утеху старости. Могла б уехать. И надо бы. Да мимо судьбы, обронившей улыбку, кто пройдет?» - вздохнула баба.

Из партии сезонниц, приехавших на путину для обработки рыбы, не каждой повезло. Многие так и уедут на материк оди­ночками. Иных даже ни разу не провожали в общежитие. Хоть были пригожими собой, моложе Катьки. Не повезло им в этот сезон. Придется приехать на будущий год. Может, тогда улыб­нется судьба...

«А где я буду жить с Федей? Кем и где работать?» - вздра­гивали плечи женщины от холодной воды.

—  Катерина! - послышался голос Филина. В нем тревога за нее. Бабе приятно. К палатке бегом вернулась. - Одна не шас­тай! Усекла? - сказал Филин коротко и прижал бабу к волоса­той груди.

—  Нешто любишь? - спросила тихо.

—  А почему бы и нет? Без того как назвал бы своею?

—  А жить где станем? - дрогнула всем телом.

—  Все в ажуре, краля моя. Без хазы не останешься.

—  Да мне с тобой ничего не страшно, - призналась Катя.

Филин прижался к ней всем телом.

—  И почему ты мне сбереглась, меня выбрала? Неужель глянулся тебе?

— Сразу приметила. С неделю вокруг тебя ходила. Ты в мою сторону даже не глянул, я и робела. Не знала, как подступить­ся. А уж потом насмелилась - была не была.

—  Другие, помоложе, небось подкалывались? - спросил на ухо.

—  Мало что. Ты мне в душу запал, - соврала Катька.

Все обходили ее стороной. Никто даже на секунду рядом не задержался. Искали помоложе. Она не раз слезами давилась. Но теперь о том зачем вспоминать? Есть муж. Чего еще желать?

Утром, чуть свет, помня вчерашнее Тимохино слово о хо­зяйке, развела костер. Примостила над огнем ведро, чайник. На печку - кастрюли.

От гречневой каши сытный дух пошел. Баба в нее масла не пожалела. Чай приготовила. На вымытом столе тарелки расста­вила, разложила ложки. Нарезанный хлеб в миски положила.

Условники, увидев такое, радовались. Хозяйственная баба попалась. Такая голодом морить не будет.

Поев, спасибо говорили. А Федя в щеку чмокнул. Значит, доволен.

Мужики принесли ей дров и воды. Показали все продукты. И, принеся бак с рыбой, ушли на лов.

Катя долго думала, что приготовить. Рыбу? Но она уже на­доела. Хотя... И принялась баба за готовку. Без подсказок и советов.

Хорошо - тушенка нашлась. С нею гороховый суп сварила. Из рыбы - котлеты. Икру, благо на рыбокомбинате научилась, сде­лала. Компот из кишмиша - к счастью, кусты его росли рядом.

Условники глазам не поверили. Думали, что икру кеты только на комбинате можно сделать. А тут - своя. Ешь, сколько хочешь.

—  Эх! Склянку б под такую закусь! - вырвалось невольное.

А баба, походив вокруг палаток, на ужин грибы нажарила.

Накормила всех досыта.

—  Слушай, Катюха, где ж ты раньше была? Да мы с тобой от казенной жратвы совсем отвыкнем, - смеялись условники.

Женщина признала всех, кроме долговязого лысого мужи­ка, которого все звали Любимчик.

Катя его никак не звала. Ненавидела люто. Знала: не смо­жет признать его и простить. Он это почувствовал сразу и ста­рался обходить бабу стороной.

Она боялась его. Чувствуя, что открыто не способен спод­личать, но втихаря, исподтишка готов на любую мерзость.

Катя внутренне сжималась в пружину, проходя мимо него. Любимчик делал вид, что не замечает бабу.

К вечеру следующего дня, когда условники были на лове, к палаткам подъехала машина из Трудового. Из нее вы­шли Дарья и участковый.

Катя готовила шашлыки из кеты на ужин и не сразу замети­ла приехавших. А те, увидев женщину, остановились удивлен­но. Переглянулись друг с другом:

—  Откуда она взялась?

Подошли, поздоровались.

—  Где мужики? - спросил участковый.

—  Где ж им быть, на лове все!

—  А вы кто?

—    Хозяйка ихняя. Жена старшого.

У Дашки скулы побелели. Этого она от Тимки никак не ждала. И, глянув вприщур, подошла вплотную, влепила поще­чину:

—  И давно с ним спуталась?

Катя оторопела. Резкая пощечина была неожиданной.

Она схватила Дарью за волосы и повалила на землю:

—  Вернется Федька, еще больше чертей даст!

—    Федька? Какой Федька? - вытаращилась Дарья.

—    Мужик мой!

—  Елки зеленые! Зря я на тебя наехала! Думала, ты с моим схлестнулась. С Тимкой! Он здесь бригадир. Про твоего бугра и забыла, - поправляла волосы Дарья.

Участковый пошел к мужикам, держась за живот от смеха. Не стал лезть в бабьи дела. Знал, сами разберутся и помирятся.

Дарья с Катей и впрямь, забыв неудачное знакомство, вме­сте накрывали на стол, переговаривались негромко.

—  Ты не бойся, у нас в селе хорошо. Привыкнешь, даже в отпуск не захочешь поехать. Народ добрый. Отовсюду. И ты со своим понемногу обживешься. Хозяйство заведете, - говорила Дарья.

—    Мой Федя пока молчит, где и как жить станем. Мне так хоть уголок какой, лишь бы с Федей...

—  Видать, первый он у тебя? - поняла Дарья.

—  И последний, - вздохнула Катерина.

Бабы разговорились. Они уже подружились, пришлись друг другу по душе. Секретничая, хихикали вполголоса, забыв о му­жьях.

А участковый еще издали увидел, как работают условники. Без слов все стало понятно. Не хотелось мешать. И все ж ведь обещал. Ждет Тимофей. И, выждав, когда условники сели пе­ревести дух, подошел:

— Дарья со мной приехала. Ждет тебя у палаток.

—  Ничего, подождет, - переводил дух бригадир.

—  Как мужики? Новые как?

—  Помалу... Втянутся...

—                Толк с них будет?

— А куда им деваться? - отмахнулся Тимофей.

—  С завтрашнего дня для совхоза рыбу будете ловить. Для себя. Для всех.

—  Заметано. А машины будут?

—    По три в день. Каждая по три-четыре рейса сделает.

—  Значит, иной раз дома можно застрять? - усмехнулся Тимка.

—  Погоди немного. Скоро конец путине. Ты целых два ме­сяца отдыхать будешь, - уговаривал участковый.

—  Может, хватит обо мне? Мы еще и о другом условились. Как с бугром? Нашли для него работу?

—  Несколько наметок имею. Хочу с тобой обсудить. Пер­вое - это дать ему вашу заимку, прежнюю. И мужиков, с которыми уже промышлял. На Мертвой голове...

—    Не пойдет. Он семейный. На Мертвую голову пойдут те, кому жить надоело, кого сявки в кенты не возьмут. А Федор - бугор! Отметаем враз.

—  Тогда второе. На три недели сходит на озера, на перелет­ных поохотится. Пора людей порадовать дикими гусями и утка­ми. А после того примет нижний склад. Заготовленный на де­лянах лес будет отпускать потребителям...

— Это Филин? Он отпустит! Ввек из-под запретки не выйдет.

—  Тогда конюхом! Это последнее! Больше ничего нет! Если сам что на примете имеешь - скажи! - потерял терпение уча­стковый.

—  А что наезжаете? Мне вашу просьбу разве легко было выполнить? Да я лучше б месяц задарма вкалывал, чем уламы­вать кентов... Но сумел. Все честь честью. А вы?

—  Давай вместе думать, - предложил участковый. И вдруг рассмеялся: - Чего ж это мы? Да у нас коптилка вот-вот будет готова. Целый цех. Там и рыбу, и птицу, и мясо для селян коп­тить будем. Есть и мастер. Старый, правда. Вот к нему и отпра­вим бугра. Месяца два подучится и сам сумеет. Вдвоем с женой. А что? Заработки там должны быть неплохие. И нам хорошо. Своя теша, балык. Вот рыбу засолим, и давай Федьку в Трудо­вое. А то мастер наш уже слабоват. Силенок нет. А там наме­танный глаз и крепкие руки нужны.

—  Это подходит, - подумав, ответил Тимофей и добавил: - Его баба икру умеет делать. Может, стоит их уже завтра в Тру­довое увезти, с первым уловом? Пусть сразу начинают. Чего тянуть? Семья уже.

—  Как хочешь, Тимош, ты - бригадир, тебе решать. Обой­дешься ли?

—  Пусть едут. Утром, к десяти, пару машин подгоняйте. А Федьку с Катей забирайте сегодня. Я им ключи отдам. Хозяйке нужно дом увидеть. Отмыть его. Когда жилье есть, чело­век спокойно пахать будет.

—  Тогда мы подождем их. Вместе и поедем, - согласился участковый.

Тимофей посмотрел на него устало. А участковый - во все глаза... Ведь вот не первый день человека знал, а каждый раз словно заново открывал его для себя.

—  Спасибо, Тимофей, - сказал тихо.

—  За что?

—   За то, что и за меня, и за себя сработал с мужиком. В тайге и здесь. Еще одну судьбу уберег от горя. Теперь он за все непугное наверстывать станет. Не зная, кому всем обязан. Вид­но, тебе много пережить пришлось, что вот так вытаскиваешь своих из беды. Жаль, что мне ты не был и не станешь другом. Знаю, Тима... И все ж хорошо, что ты есть у меня, - сказал участковый и, надвинув фуражку на лоб, пошел к машине.

Условники закончили ужин, и Катя проворно взялась мыть посуду. Тимка остановил ее:

—  С этим Дарья справится. А вы вместе с Федором едете в Трудовое. Вас там ждут дом и работа.

Катька стояла, открыв рот. Хотелось о многом спросить, но слова перепутались в голове, застряли комом в горле.

Ведь вот недавно, осмеянная, побитая, лежала она в боль­нице, и Федька ни разу не навестил ее. Было больно и обидно. Потешился и забыл. Но нет. Принял, не прогнал. А теперь она будет жить с ним одной семьей, в одном доме?

—   Спасибо, сеструха, за доброе твое! Готовься, на новосе­лье нагрянем к вам.

Катька, уткнувшись в плечо Филина, всю дорогу плакала от радости.

Мало этих радостей выпало на ее долю. Оттого каждую в слезах вымыла. И помнила крепко.

В Трудовое машина привезла их к полуночи. Выгрузив из кузова пожитки и два мешка рыбы, навязанных бригадой, Фи­лин повел Катьку в притыкинский дом. Дарья, немного опере­див, открыла двери.

—  Дай вам Бог здоровья, счастья и добра! - пожелала но­вым трудовчанам.

—  Не обижаешься? - обняла ее за шею Катя.

—    За что?

— Дом твой забираем.

—  Наоборот, спасибо вам за то. Мой Тимофей теперь всегда со мною будет. И пугаться перестану, что уйдет. - Дарья чмок­нула Катю в щеку, шепнула на ухо: - Помни, лаской да сыто­стью любого мужика обратать можно. Не спорь с ним днем. Ночью они покладистей. Следи, чтоб в чистоте, ухоженным был.

Не перечь, соглашайся во всем до ночи. А там - твоя власть. Но без перегиба...

—   Спасибо, подружка милая, - радовалась новая хозяйка дома.

—  Я тебе сама платьев и халатов нашью. Королевой ходить станешь. Приживайся. Помоги вам Господь! - попрощалась Дарья и плотно закрыла за собою дверь.

Катя обошла комнаты. Вернулась на кухню. Федор разби­рал пожитки.

—   Присядь, отдохни, я сама с этим управлюсь, - взялась баба за рюкзак, сумки, мешки. Открыла и свой чемодан. Одеж­ду в шкаф определила. Белье - в сундук. Все по полкам, ве­шалкам, крючкам. Через полчаса все сумки лежали в кладовой, а Катя, затопив печь, готовила ужин.

Федор сидел здесь же, на кухне. Не сводил глаз с жены. Ловкая, крепкая, она успела протереть пол, сменить постель, пожарить картошку, рыбу, заварила чай, перемыла посуду. И, словно девчонка, на одной ноге крутилась, всюду успевала. Накормила его. Нагрела воду в баке, уговорила помыться с до­роги. Сама за разделку рыбы взялась. Быстро управилась. Три литровых банки икры поставила в подвал.

—  Гляди, Федуня, на зиму начало есть, - радовалась баба. А потом, будто вспомнив что-то, полезла в карман своего пла­ща. Сумочку достала. Подошла, опустив голову: - Федя, тут вот мой расчет. За сезон. Две тысячи. Возьми их. Тебе деньгами править. Так у нас дома было. Деньги в руках папани. Только, если можно, вышли моим немного денег. Совсем они избедо- вались. На меня вся надежда была. Да слава Богу, теперь я - на ногах, при тебе. Одной заботой меньше. Но избу им надо под­править. Ты не серчай. Сделай, как сам решишь, - оробела, увидев насупленные брови.

—  Адрес родителей дай, - потребовал коротко. А на следу­ющий-день принес квитанцию. Пять тысяч старикам отправил...

Три дня дали семье на обустройство. Филин, не теряя вре­мени, вместе с Гориллой ушел в тайгу заготовить дров на зиму. А Катя с Дарьей обмазали дом, побелили снаружи и внутри, все перестирали, отскоблили, отмыли. Готовились к новоселью.

Сельчане придут. Надо всех приветить. Первое знакомство с ними пугало Катю. Дашка, не разгибаясь, шила ей к этому дню нарядное платье. Такого у бабы даже в девичестве не было.

Все было готово к приходу гостей. Ждали лишь возвраще­ния Федора из тайги. Он обещал вернуться к вечеру.

Столы во дворе были расставлены, накрыты белыми ска­тертями. Ступи хозяин на порог, дай начало радости! Пусть звон­кий смех, светлые улыбки и добрые пожелания земляков согре­ют твой очаг.

...Филин продирался с топором через завал. Не при­слушался к Горилле, предупреждавшему об опасности.

На его участке рядом с селом появилась медведицам медвежон­ком. Двух условников окалечили совсем недавно - по осени, когда те с деляны пешком возвращались. А ведь осенью зверь сытый, человека бояться должен, не нападать на него.

—   Видать, эта - фартовая. Кто-то ей хвост прищемил, раз наехать вздумала. Людоедка! С какого хрена сорвалась, лярва? Бабы по грибы не хиляют в тайгу. А ну как нарисуется и прижмет? Ей ожмурить, что два пальца обоссать. Трехали - мощная колода. Без разборок мокрит, падла! И наваром не откупишься. Ровно они нас своей зверьей «малиной» всех разом в рамса продули. Так ты, того, не откалывайся шибко. На двоих не покатит бочку лох­матая кентуха. Зассыт законников! - говорил Горилла.

Филин понял, о какой медведице предупрежден. И не ошиб­ся. Та самая, с заимки у Мертвой головы. Пришла следом. Мстить за убитого медведя. Искала виновных. И, не находя, крошила людей всех подряд.

О ней даже участковый рассказал бригаде. И Филин пони­мал: от медведицы не уйти, не спрятаться. Все равно найдет, встретит, выждет, подкараулит у самого дома. Хорошо еслй его, а вдруг Катьку припутает? В чем она виновата?

Медведица не нашла себе пары. Значит, стара. И у нее месть стала смыслом жизни. И у зверей, как и у фартовых, крепко сидел в крови «закон - тайга»: кровь за кровь.

Филин держал наготове отточенный тесак. Им даже при желании бриться можно. Но не для того держал на поясе. И лез в черную глухомань. Нашло отчаяние:

—  Нарываешься, падла! Надыбаю тебя!

Медведица давно почуяла людей и, заложив восьмерку, ко­варно зашла за спину. Она все слышала, видела, понимала. Мед­вежонок, что-то осознав, влез на дерево, оттуда, с вершины ели, наблюдал за матухой: осторожно, стараясь не хрустеть су­чьями, кралась она за лохматым мужиком, рвавшимся в тайгу, как пьяный ветер.

Матуха чувствовала запах железа у человека в руках. Ветер был встречным. Этот запах и заставил ее схитрить. И когда че­ловек ступил на гнилую корягу, хрястнувшую под ногами, мед­ведица рявкнула, бросилась на мужика.

Горилла, услышав голос зверя, оглянулся:

—  Филин! Кент! Где ты?

В ответ услышал хриплый крик.

Филин почувствовал медвежьи когти в плечах и, превозмо­гая боль, достал нож. Медведица рванула его с земли, грохнула о корягу. Из глаз посыпались искры, как от костра.

У словник вскочил на ноги. На секунду медведица замерла удивленно. От такого броска даже олень требуху на корягах оставлял. А этот - жив...

—  Ожмурись, пропадлина, сучье семя! - кинулся бугор к одуревшей от фартовой брани зверюге и ткнул в пузо тесаком. По самую рукоять вогнал, рванул нож кверху, вспарывая брю­хо. И, отскочив в сторону, спрятался за вздыбленную рогатую корягу.

Фонтан крови брызнул из брюха, обливая пожухлую траву, сучья, кусты. Медведица увидела, как полезли из брюха кишки. Она тащила их из пуза, ревя от боли и ужаса. Кишки мешали сделать последний прыжок. На него уже не хватило сил.

Почуяв запах крови, слез с елки медвежонок. Подскочил к матухе. Заревел, заголосил. Ему, растерявшемуся от горя, наки­нул петлю на шею Горилла. И, дернув к себе, прикрикнул:

—  Захлопнись, кент. Попух - молчи!

Филин, окровавленный, в порванной рубахе и портках, ощу­пывал себя за корягой.

—  Дышишь? Ажур! Теперь тыщу лет фартуй, сам черт не страшен. Экую курву замокрил. С ней десятку «малин» не сла­дить. Силен бугор. Видать, не знала она, с кем свиделась. Не то бы внукам заказала б и сама зареклась, - засмеялся Горилла.

Через час он приехал на лошади за тушей. Филин успел разделать медведицу, по обычаю закопав ее сердце под молодое дерево, чтоб водились в тайге медведи, чтоб не скудели ими сахалинские леса.

—  Куда фраера дел? Медвежонка? - спросил Филин.

—  Покуда у себя в сарае привязал. Продержу зиму. А вес­ной отпущу.

—  Зачем?

—  Чтоб сердце отошло от горя. Чтоб забыл беду свою. Пусть отляжет. Не то людоедствовать станет. Сам еще не сможет бер­логу подыскать и вырыть. А помочь уже некому. Куда ж ему, как не в шатуны податься? А это - горе для нас. Скольких угробит... А и подружку себе не сыщет. Память о матухе поме­хой станет. После такого потрясения и на подружку не потянет, и корягу не обоссыт, все себе на лапы пустит. Такая у них нату­ра тонкая. А средь людей - обвыкнется понемногу, забудет. И заснет под печкой до весны. Мороки с ним не будет.

—  Пришить его дешевле, - обронил Филин.

—   Кончай трепаться! Он тайге сколько медвежат подарит! Молодой совсем. Зверюшный малыш. Таких не мажут, таких рас­тят. Он-к весне уже мужиком сделается. Сурьезным. В тайге - хозяином. Нехай кентом дышит. Нам в тайге стремачи и стопори- лы ихние без понту. Пусть кент имеется, - улыбался Горилла.

Когда фартовые подъехали к дому, было совсем темно. Но кто-то, как по команде, включил свет, и селяне, увидев окро­вавленного Федьку, побежали за врачом. Но вскоре убе­дились, что человек держится на ногах уверенно.

У Кати от страха затряслись оуки. Лицо побледнело. Ску­пые слезы невольно капали вместе с водой на руки мужа. Но Федор смеялся, шутил. Хотя выпивать наотрез отказался, объяс­нив, что по бухой он дурным становится.

Селяне не обиделись. Сев к столу, они до глубокой ночи отмечали появление новой семьи в селе.

А утром потащили в дом Филина сало и картошку, капусту и грибы, кур и варенье.

Кто-то стопку полотенец приволок, простыни и одеяла. Даже набор цветастых кастрюль подарили.

Живи, семья! Пусть будет тепло тебе и под холодным не­бом. Пусть будет ярким свет в доме. Пусть никогда не знает семья слез...

По обычаю густо обсыпали дом и двор зерном, желая здо­ровья и благополучия.

Федька раздал селянам все мясо убитой медведицы. Никого не обделил. Катя даже губу прикусила, что себе ничего не оста­вил. Того мяса на всю зиму семье хватило бы. А назавтра самой стыдно стало. Хорошо, что промолчала, не высказала мужу. В кладовке полок не хватило. Окорока и колбасы, копченые ру­леты. От их запахов голова шла кругом.

У себя в деревне слышать о таком не доводилось. А тут - даром дали. Хоть ничего она этим людям не успела сделать доб­рого.

Весь день обдумывала баба, как жить ей здесь. Казалось бы, все просто и понятно. Но непривычно. Надо многое забыть, ко многому приспосабливаться. И к Феде. Он ведь с виду - мед­ведь. А в душе - нет его лучше и добрее.

Кате лишь предстояло стать такой. Она чувствовала: не лег­ко и не просто это дается.

Федор уже на следующий день вышел на работу. Его взялся обучить старый мастер. А через неделю бугор спокойно справ­лялся со своим делом.

Катя устроилась тут же. Рядом. В небольшом помещении, которое вскоре все стали называть икорным цехом.

Трудовое... Лишь теперь Дарья по праву называла себя ста­рожилом. Из первых, прежних, здесь никого не осталось, их еще помнили старые бараки да глухая тайга. Но сами люди дав­но уехали и забыли Трудовое.

Даже переселенцы не все прижились в селе. Из четырех десятков семей осталась лишь половина. Остальные, переведя дух, подкопив деньжат, перебрались в Поронайск, ближе к цивилизации. Иные облюбовали Южно-Сахалинск, где подросшие дети учились в техникумах, институ­те. Были и те, кто предпочел перебраться на Курилы, где заработок выше и льготы значительнее.

Были и такие, кто, списавшись с другими городами, уехал ра­ботать по специальности. Так и Мария с Зинкой уехали в Оху.

Филин встретил женщину в магазине. На второй день пере­езда в Трудовое.

Мария поздоровалась. Федька не узнал ее. Где худоба и не­мощь? Женщина уже не выглядела жалкой. Она выздоровела, поправилась. Научилась смеяться.

—   Зинка о вас скучала очень. Даже плакала. Все рвалась повидаться. Но потом завелись у нее подружки, и теперь успо­коилась. Хотя прежнюю дружбу не забыла. Вы заходите. С же­ной. В гости. Мы будем рады вам. Таких как вы, Федя, всю жизнь помнят. И я, хотя и уезжаем скоро, не смогу вас забыть. В трудную минуту поддержали.

—  Далеко ли навострили лыжи? - спросил он удивленно.

—  В Оху. Я же нефтяник по образованию. Работала. Имею опыт. Меня берут в нефтеразведку. Дают хороший оклад, жи­лье. Может, все наладится и в нашей жизни с вашей легкой руки. Я верю в это.

— Дай вам Бог! - пожелал Филин.

— Жаль, Федя, что маловато на свете таких, как вы. А и те, кто есть, по тюрьмам сидят. Пусть судьба будет милостивее к вам, чтобы жили вы долго. Ведь в то время без вас, без Гориллы и Ольги не было бы и нас с Зинкой. Не выжили бы мы. Не сдюжили бы свою беду...

Мария с Зинкой не дождались Филина в гости. Замотался человек. Возвращался домой ночью. Катя успевала все дела пе­ределать до его возвращения. А Федор, поужинав, тут же валил­ся спать.

Но однажды Катя встретила его хмуро. Он спросил, в чем дело, и баба расплакалась, не выдержав:

—  Зазноба твоя приходила. С дочкой. Попрощаться.

—  Ты это о Марии с Зинкой? - понял фартовый и рассме­ялся. - Так не зазноба она мне! Даже в голове не шевельнулось к ней ничего. Поддержал в лихе. Вот и все. А дочка у нее - файная. Душу она мне от грязи очистила. Светлых минут не­много подарила. Их до встречи с тобой как раз хватило. Может, это и помогло тебя разглядеть и полюбить. Чтоб свое дитё, наше, душой любить больше жизни.

—  А чего ж она говорила, что лучше тебя в свете не видела? Значит, с кем-то сравнивает? Небось и как мужика? - вырва­лось у Кати.

—  Ревнуешь? Дура ты, дура! Да если б я с ней был, о том бы все село гудело. Да и я не кобель. Уж потерпел бы до конца с нею. Не глянул бы на тебя. С одной могу... Вторая - многова­то. Годы не те. И кончай пустое ботать. Себя не роняй.

Ты - жена. Она мне никем не была. Сказал! Завязано!

трехать станешь много, поколочу. Чтоб мозги из задницы в тыкву вернуть снова.

Убедил мужик. И Катя, не желая получать тумаки, повесе­лела, подумав про себя: «Ну, если и был с нею, так это до меня. А она - уезжает. Насовсем. Стало быть, и говорить не о чем. Да и Федя не спрашивает о ней. Значит, и впрямь - не держит ее в душе».

Шли дни. Недели. И Федор все больше врастал в сельскую жизнь. Каждый день, с раннего утра, сдавал он в магазин коп­чености.

Первую партию теши и балыков в трех мешках на своих плечах перенес. А теперь на телеге отвозил. Рыбу эту раскупали тут же.

За нее - золотистую, пахшую дымком березовых опилок, истекающую жиром - даже старухи с Филином стали здоро­ваться.

А вскоре в магазине появилась в продаже лососевая икра. В бочках, проложенных калькой, ее возили с большими предос­торожностями. И селяне признали Катино умение.

— Ты, бугор, совсем приморился в своей коптилке? - спро­сил как-то Филина Угорь, приехавший с лова в баню.

—    А что, по-твоему, лучше - маленькая коптилка или боль­шая Колыма? - прищурился Филин.

После того никто не задавал ему подобных вопросов. А вско­ре Федьку вызвал участковый.

Усадив к столу, напротив стал и, не скрывая радости, отдал мужику документы. Кончилось наказание. Свободен как ветер...

—  Решай сам, как дальше жить. Я - не советчик. Но теперь семья имеется. Да и селу нужен стал. Своим признали, - сел участковый.

Филин промолчал. Не обронил ни слова. Взял документы? Положил во внутренний карман пиджака.

—   Федор! Оставайся! Никто тебя прошлым не попрекнет. Честно говоря, я сам еще недавно был бы рад, чтоб ты уехал поскорее. А теперь увидел - ошибался я...

Филин молча вышел из кабинета.

Свободен... Вот чудно! Годами этого ждал. Торопил каждый день. Сколько планов было на будущее! О них на ледяной шконке мечтал. Их отстаивал кулаками в бараках. Ведь чтобы они осу­ществились, нужно было выжить. За них шел на медведей и выживал в тайге, где не всякий зверь своею смертью помирал.

За свою свободу трамбовался с оравой озверелых кентов. Свобода... Она была дороже жизни. Сколько раз он умирал, чтобы дожить до нее, увидеть и почувствовать себя вольным? Сколько мук, холода и голода вынес? На десяток

жизней с лихвой хватило бы и более молодым мужикам. Ведь многие кенты не дожили до нее. Не пришлось им оторваться от зоны, от звания зэка. И будь ты самым удачливым на воле, признанным, грозным законником, сломившийся в неволе - не человек.

Свобода... Дожил! Даже жарко стало. Этого дня он ждал годы. Сколько зон, сколько бед пережил! Сколько раз обмора­живал тело и сердце. Видно, оттого оно и теперь по ночам ску­лит побитой собакой, забытой хозяином под забором.

Свобода... Для обычного человека она - жизнь. Для фарто­вого свобода - это все. Ведь не зря считают, что воры, не до­жившие до свободы, даже в земле стонут...

Филин пришел домой. Катя еще не вернулась с работы. Ей до вечера дел хватит. В запасе у Федьки три часа. На сборы и полчаса за глаза хватило бы. А через час - поезд в Поронайск.

Он сидел, сдавив руками седые виски. Папиросный дым, горький, едкий, как минувшая жизнь и прежние ошибки, оку­тывал лицо, волосы.

Была жизнь, была молодость. Лихая, бедовая. А что в па­мять от всего осталось? Ничего, кроме кликухи.

Белый лист бумаги дрожал в руках. Забыл, когда ручку в руки брал. Буквы все враскорячку получались. Даже тошно. Но теперь уж не переучиться. Поздно. Не все в жизни можно на­верстать.

Филин писал, обдумывая каждое слово. Не торопился. По лицу, как по сердцу, морщины перекатывались. Спотыкалось перо. Устали руки. А всего-то несколько строк. Вот Катька уди­вится, когда их прочтет. Горькими слезами зальется. Не враз поверит.

Филин порылся в рубахах. Катька позаботилась. Дюжину накупила, всяких. Теперь попробуй сыщи нужную. Руки уста­нут, глаза заблудятся. Кажется, вот эта подойдет. Хотя, черт, какая разница! Скинул рубаху Филин и, путаясь в рукавах, на­дел новую.

Накрахмаленный воротник сдавил шею. Непривычно в та­ком панцире. Но второго момента в жизни не бывает. Судьба - не кент, не стремачит подолгу.

Федор натянул брюки. Побрился перед зеркалом на кухне.

Вот и его время пришло...

Тихо хлопнула входная дверь.

«Катя... Отчего это она с работы слиняла раньше? Рыбу не подвезли вовремя иль дед за мной послал?»

Филин увидел в зеркало, как баба подошла к столу, взяла исписанный им лист бумаги. Онемело на него уставилась. Словно дар речи потеряла. Губы задрожали. Смотрела на мужи­ка, будто только увидела.

—  Это правда? - дрогнула бумага в ее руках.

—    Собирайся, - коротко ответил Филин.

В сельсовете никто не удивился. Да и что тут особенного? Дело привычное. Зарегистрировали брак. Значит, семья всерьез. Не молодые. Пора по правилам жить. Как все.

Когда-то Горилла, первым из фартовых, нарушил закон, ушел в откол и расписался с Ольгой. А через год ее детей на свою фамилию перевел. Теперь и свой у него родился. Мальчонка. Уже бегает по улицам села. От фени одно слово знает. А потому всякую дворнягу кентом зовет.

Пример бугра, как зараза, на других подействовал. И рабо­тяги, и фартовые, кому с бабой тут повезло, а ехать некуда, поволокли подруг в сельсовет.

Федор с Катей шли по улице. Баба впервые робко просуну­ла ладонь под руку. Оперлась. Зашагала рядом. Прижавшись к боку мужа. Шаг в шаг.

Поначалу робела взять под руку. Знала, не нравятся Феде телячьи нежности. А теперь вот молчал. Руку не убирал. Да что там руку? Сердце он ей отдал. Навсегда. Насовсем. Без огляд­ки. Словно в омут ухнул.

А может, все это ей только снится? Но нет. Вот их дом. Филин открыл дверь. И Катя, себе не веря от радости, спросила:

—  Чего ж выходного не дождался, почему сегодня решил? Даже не предупредил заранее. Ничего не сказал. Ведь отметить надо...

—  Свободным я стал, Катюша! Сегодня. Потому раньше - не мог. А затягивать не стал. Ни к чему. Еще там, на рыбалке, когда ты в больницу попала, решил я это, сегодняшнее. Чтоб не переживала больше. И не боялась никого и ничего. Моя ты... От судьбы. За все пережитое - в радость. Ничего и никого, кроме тебя, нет. Ни жизни, ни свободы - без тебя. Ты для меня все. За то фортуне благодарен. Солнышко ты мое губо- шлепое, - прижал Филин к себе жену.

С того дня все в доме пошло на лад. Словно всю жизнь, не разлучаясь, жили под одной крышей одним дыханием, не зная стужи, горя, слез...

Г лава 5

Фартовые вернулись с лова глубокой осенью. У троих кен­тов Угря закончились сроки. И они, спешно получив расчет, брались на материк. Двоих кентов, покалеченных с трамбовки, отправили в Поронайск, и они не вернулись в село. Ходили слухи, что выпустили их досрочно по состоя­нию здоровья.

С Угрем остался лишь Любимчик, которому до конца срока оставалось три зимы. Уговорил участковый Тимофея взять их двоих в бригаду охотников в притыкинские угодья. Но до от­правки на заимку еще было время. Немного. Недели две. За неиспользованные выходные им дали отгулять эти дни.

Полудурок, Скоморох, Кот и Цыбуля сразу поехали в По­ронайск к бабам. Да и пора было изменить обстановку, разве­яться. За зиму, лето и осень вымотались на работе. И решили условники отдохнуть с шиком.

На следующее утро все четверо укатили из села поездом, взяв с собой часть заработанного.

Угорь с Любимчиком купили в складчину ящик водки и пили в своем бараке до одури.

Тимка их не навещал. Он заготавливал в тайге дрова на зиму. Для себя и Филина. Ему помогал Горилла.

Две недели. Затихло Трудовое. Лишь условники - работя­ги, те, кто по старости иль болезни не мог работать на делянах, заканчивали строить в селе контору госпромхоза.

Два десятка фартовых, прибывших в село в прошлом году, жили на дальних делянах, и в село их не привозили. Этих за­конников в Трудовом видели всего один день.

В бараках, кроме Угря и Любимчика, лежали двое фарто­вых. Одного придавило на деляне деревом - вальщик не рас­считал угол падения, второй бензопилою руку повредил.

Фартовые пили. Никто не наведывался к ним в барак. Да и зачем, коль ни шума, ни драки не слышно. По кайфу на душе потеплело. Разговоры по душам потекли. Заметив на плече Угря наколотую на лезвии ножа елку, Лю­бимчик спросил: что это и для чего такая метка? Уж больно приметистая и красивая.

Угорь погладил наколку и, выпив свой стакан водки, кряк­нул и заговорил, прищурив глаз:

—  Меня в закон фартовый на Печоре взяли. Я туда влип по ванькиной статье. Морду начистил одному. Начальничку. Поспорил с мужиками на склянку и оттыздил. Вот только бухнуть не успел. Замели. А на Печоре скентовался с фарто­выми. В бега с ними слинял. В тайге охранника из погони пришил. И собаку. Пузо ей от пасти до жопы расписал. Еще троих из погони кенты на себя взяли. Те не трепыхнулись. После того меня - в «малину». Зауважали, падлы. Вначале хотели меня сдать охране на живца. Чтоб мной подавились, а от фартовых отвалили. Да я шибко склизкий оказался, - за­хохотал Угорь и добавил: - За то и кликуху свою по­лучил. Одна она у меня за всю жизнь.       — А елка? Откуда она? За что? - напомнил Любимчик.

—   За того охранника-подлюку, какого я в тайге пришил. Как герб на кредитке: «Закон - тайга». Эту печать от Магадана до Мурмана и законники, и фуфло, как маму родную, знают. Имеется наколка - свой. В любую «малину» бери, не ссы.

—  Ни разу такой не видел, - признался Любимчик.

— А что ты видел? Вот я пятую ходку тяну. Меня весь Север не то по кликухе, в рожу знает. А твое хайло тут впервой. Ты кто здесь? Мелкий фраер!

— Это с чего? - обиделся Любимчик. Его угристая, прыща­вая харя покрылась пятнами.

—  А с того, что, будь ты хозяином всей фартовой Одессы, на Севере, без обкатки, ты - шпана. Не дороже форточника.

—  Ну, это ты загнул! Явный перебор, кент! Хозяин «мали­ны» - шпана! Да ты трехаешь, лихуя! Не втирай баки. Хозяин «мали­ны» и тут - бугор! У него навару боле, чем ты во всех делах имел. А потому не лепи темнуху, - встрял придавленный фартовый.

— Кого на Северах в закон взяли, тот - настоящий фарто­вый. Остальные - туфта!

—  Ну, я в законных хожу с Ростова. Так ты трехаешь, что мы - падлы против северных воров? - поднял голову тот, что бензопилой повредился.

— Ты уже на Севере. Теперь не просто фартовый, а «вор». Но обкатка впереди у вас. Ее не просклизнуть.

—    А что она стоит? Нам от нее навар будет иль общак она прибавит? - щурился придавленный.

—  Обкатка, она как фортуна. От нее не отмажетесь. Кто выдержит, тот долго дышать будет, - загадочно процедил Уговъ.

—  У меня это - третья ходка. До того на Камчатке канто­вался. Вышку дали. Потом заменили ходкой, видал я всякое на северах. На Колыме тянул. Целых три зимы. Потом слиняли. Иначе - накрылись бы. Так вот, кто обкатку трассой на Колы­ме выдержал, тот и впрямь законник. Там из «малины», быва­ло, никто не выживал. А какие кенты были! Земля им пухом! Вот там попробуй дышать! Замучаешься. Тут редко жмурятся. Там всякий день - десятками, - проговорил придавленный.

—  От чего так? - спросил Любимчик.

—  От всего! С колотуна. Там же зима - весь год. Снег едва сойдет, комарье заживо сжирает. Хуже мусоров. Кровь хлеще бугров сосали. Зенки не раскрыть. А хавать нечего. Даже мы­шей жрали, кому везло. Барахло заживо сгнивало от сырости - летом. Оно там всего два месяца. Вместе с осенью и весной. Бывало, с трассы в барак ввалишься, до утра роба не просохнет, даже не оттает. Так и стоит дрыком. Вот там выживи. Чего здесь на понял брать? Чифир, водяру имеем от пуза. А там коньяк три косточки - кайф редкий. Ты пил денату­рат? Вот он и есть этот коньяк. О марафете и не мечтай. Не фартило. Бывало, стыздит кто-то у охраны сапожный крем, не меньше стольника за него сгребет. Кайф!

—  Сапожный крем - кайф? - округлились глаза Любим­чика.

—   Еще какой! Его на хлеб намажешь, как масло, и ждешь пятнадцать минут, пока все из него в хлеб впитается. Потом черный верх срезаешь тонким слоем, а оставшееся хаваешь. Кайф! Смак! Цимес! Вот это обкатка! Пудру, зубную пасту, шел­лак - все жрали. А уж денатурат - слов нет. Это тут - лафа. Там не всяк сумел. Укатала Колыма кентов до смерти. А здесь что дрожать? Даже сявки жиреют. Один примус - мусора! Чего не дышать? Да тут лафовей, чем иной раз на воле!

—    Ну и загнул кент! Съехал с шариков! Видать, Колыма тебе мозги отморозила! - захохотал Угорь.

—  Там наш пахан загнулся. А уж вор был, каких теперь нет. По всему свету его знали. Медвежатник. Он, подлюка, царствие ему небесное, даже Эрмитаж обчистил. Со своими кентами. Вся­кие там штуки из рыжухи увел. И спустил их удачно. За кордон. А накрыли на туфте - на каком-то перышке, каким цари яблоки себе разрезали. Не захотел его пробухать и прижопил. А потом в пивнухе им похвалился. Там мент оказался. В штатском. И на­крыли.

—    А мой пахан теперь в Гастелло канает. Сущий дьявол - не кент. Сколько мусоров замокрил, счету нет. Из стопорил в закон взяли. За то, что легавых файно жмурил. Другого и не умел. Из шести ходок смывался. В бегах да в розыске только и дышит, - усмехнулся Угорь.

—  А ты как в закон попал? - спросил Любимчика придав­ленный.

—  С пацанов. На ювелирном. В дело взяли налетчики. Заез­жие. Из Питера. Я местный был. Ну, законники их покрошили. А меня в закон взяли - в большом деле был.

—   Во, падла! С двух «малин» шкуру содрал! - дошло до придавленного. - Тебе, паскуднику, видать, доля показалась малой, что налетчики отвалили. Вот их и заложил законникам. Те чужую «малину» накрыли, навар отняли, дали долю тебе, а за наколку - в закон взяли, мокрожопого. Так у тебя тройная выгода. Но я бы хрен такого фартовать взял.

—  Почему?

—   Кто заложил своих, кто, долю взяв, зашухарил, тот не законник.

—  Я никого не заложил!

—  Кончай темнить! Почему их замокрили, а ты дышишь? С чего тебя в закон взяли? Чего не размазали? Видать, па­хан был без тыквы...

Любимчик молчал.

— Слушай, а как надыбали тебя налетчики? - спросил Угорь.

—  Я крутился около ювелирного. По виду сразу понятно было, что башлей нет. Вот и подозвал один...

—   Прямо на виду? Так-то вот взял и подозвал. Харя твоя ему глянулась, маслом на душу легла? Что туфту несешь? Поди, сам меж катушек застрял?

—  Нарываешься, Угорь? - подался вперед Любимчик.

—  Не дергайся. Осядь. Не то вломим, - пригрозил травми­рованный пилой. И сказал: - Предлагаю на разборку его! Вер­нутся кенты, пусть расколют падлу. Уж не утка ли подсадная? От него фартом не несет.

—    Я это давно заприметил. Он, подлюка, бабу Филина сси- ловать хотел. Разве законник не знает, что это для нас - запад- ло! - вспомнил Угорь, высадив бутылку до дна.

—  А ты что, в чистых остался? - хрипел Любимчик.

—  Я ей в ухо въехал, - сознался Угорь.

—  Да заткнись! Все мы тогда бухими были, - осадил Лю­бимчик.

— Это верняк. Бухнули тогда славно. Водяры хоть жопой жри, вот только хавать было нечего, - засыпал Угорь на шконке.

Через полчаса он уже храпел на весь барак. Спали все, и только Любимчику не спалось.

Ему мешала уснуть мысль о разборке. Хорошо, если забудут фартовые о разговоре и обещании, а если - нет?

Он обдумывал множество всяких вариантов. Но ничего пут­ного в голову не приходило.

Разборка... Без трамбовки здесь не обойтись. Бить его будут все. Больно и долго. Может, до смерти, а может, покалечат. Как-повезет.

«Может, слинять? Но куда, к кому? Кто примет? Мусора? Свои спрашивать не станут - виноват иль нет, раз кентам что- то показалось, теперь несдобровать», - подумал Любимчик.

В эту ночь он спал в своем бараке. Сжигаемый страхом и не­навистью, он решил отплатить спящим законникам за каждое обид­ное слово, за догадливость, за угрозу разборкой. И, сообразив, высчитав все, утром пошел к Тимофею проситься в зимовье.

—   Кенты киряют. Я столько водяры не принимаю. Хочу один побыть, места осмотрю. Заготовлю силки и петли. Приде­те на готовое, - уговаривал он бригадира. И тот согласился.

Любимчик к вечеру был в зимовье.

А через неделю вернулись в барак Скоморох, Полудурок, Кот и Цыбуля.

Увидев пьяных кентов, не удивились. Но, откинув подуш­ки увидел, что ни у кого из четверых не осталось ни капли денег.

—  Проссали! Наше! Кто дал? - первым завопил Кот и ки­нулся трясти Угря.

Тот спьяну отмахнулся. Костя поддал посильней. Когда и остальные не нашли денег, в бараке поднялась драка.

К вечеру с деляны, словно назло, привезли фартовых в баню. Узнав, в чем дело, из-за чего трамбовка., тут же учинили раз­борку.

Никто и не вспомнил о Любимчике. Били тех, кого застали в бараке. Трамбовали за нарушение закона, требовавшего не воровать у своих.

Били жестоко. Трудно дался заработок. Мозолями, потом, усталостью. За все это, перенесенное, влипали в троих фарто­вых кулаки и сапоги. Брань, проклятия градом сыпались на их головы, вспухшие от ударов.

Никто из них не знал, не помнил, когда пропили башли кентов.

Свои заработки оказались на месте.

Угорь, теряя сознание, увидел входившего в барак Филина. Тот рыкнул на условников. Спросил зло:

—  Какая падла меня из бугров вывела? Почему разборку сами делаете, козлы? А ну, ботайте, в чем кенты лажанулись, за что их трамбовали?

Когда Цыбуля и Кот рассказали все, бугор затылок скреба­нул, головой закрутил, вроде дерьма понюхал. И спросил:

—  Сколько башлей увели?

—  Кусков десять, бугор...

—  Не-ет, сявки столько не поперли бы. Зассали б. Шибко явно. Им пары стольников хватило б нажраться до горлянки. Ну и кенты не сумели б столько просрать. Это ж всей «мали­ной» месяц бухать можно, - сказал, не задумываясь. И подо­грел: - Кто-нибудь с вами канал?

—  Любимчик! - вспомнил Угорь. И, придерживая руками гудящую от боли голову, трудно вспоминал разговор с ним, уг­розу разборкой.

—  А где он приморился? - спросил Цыбуля.

—  Мне Тимофей ботал, что Любимчик в зимовье похилял. Сам навязался. Давно уж там, - ответил Филин и добавил: - Нет, этот не сопрет. До воли далеко. А в тайге башли без нуж­ды. Куда их сунет?

—  Он, падла! Он, хорек вонючий, слямзил. Больше неко­му! - завопил травмированный пилой фартовый и, потребо­вав двоих в свидетели, просил кентов отпустить его на день в зимовье.

—  Век свободы не видать, расколю гада! - орал он.

Фартовые завтра утром должны были вернуться на деляну. А потому решили законники послать на заимку Тимофея и Гориллу. Эти разберутся. Не трамбовкой, по чести надыбают. Не станут выколачивать раскаяние.

Тимка согласился сразу. Гориллу уламывать пришлось. Но все же уговорили. И оба чуть свет ушли в тайгу.

—  В зимовье канает. Вишь, дым из трубы прет, - глянул Тимка.

— Давай постремачим малость. Он, падла, в зимовье башли не держит. Это - как мама родная. На понял взять надо. Чтоб струхнул. Пойдет перепрятать подальше от зимовья, тут его и накроем, - предложил Горилла.

—  А я уверен, что в зимовье он их держит. Такой тайге не доверит. Придется тряхнуть гада, - не согласился бригадир.

— Ладно, колонем козла. Но не сразу, - согласился Горил­ла и резко дернул на себя дверь зимовья.

Любимчик сидел у печурки. Увидел фартовых, побледнел. Вскочил, ударившись лысиной в потолок.

—  Чего наполохался? Иль не ждал нас? Пришли глянуть, как канаешь тут, - прищурился Тимка.

—  От людей отвык. Все зверье да птахи - мои кенты, - лопотал Любимчик, обливаясь потом.

—  Ну вот и нарисовались, возникли, чтоб от кентов не от­шибало, - сел Горилла к печке и расставил ноги.

—  Как заимку держишь, ботай, - присел к столу Тимофей.

—  Все в ажуре, - пристроился на чурбаке Любимчик и, поставив на печку чайник, понемногу успокаивался.

Чай пили молча, медленно.

—  Как в селе? Без кипежа? Все в норме? - зыркнул Лю­бимчик по лицам.

—  Полный ажур. Кенты, видать, к цепким бабам подзалете­ли. До сих пор из Поронайска не вернулись. Душу отводят, - усмехнулся Горилла.

Любимчик вздохнул. И заговорил спокойнее:

— Я тоже думал смотаться в город. Но с мусорами трехать не хотел. Клянчиться у них - западло. Решил, обойдусь пока, - пытливо всматривался в лица законников.

Он понимал, что Тимофей мог прийти сюда в любую мину­ту, но вот Горилла? Этому тут вовсе делать нечего. Зачем при­хилял в такую даль? Не ради трепа. Этот за просто так и угол не обоссыт. Но фартовые из города не вернулись. Значит, можно дышать. Да и не подумают на него. Их в оборот возьмут. Бухих. А для него даже кайф, что фартовые тут побывали - видели Любимчика на заимке. А это - отмазка...

—  Угорь куда теперь лыжи вострит? - спросил он у Тимки.

—                 Дождется кентов и сюда, к тебе под бок. Промышлять станем.

—  Ох и здоров он бухать! Склянку винтом, одним духом выжирает. У меня зенки на лоб лезли. Лихой кент! Те, двое, что в бараке канали с ним, так и не смогли. И я - кишка тонка, - признал Любимчик, все еще не понимая, зачем здесь возник Горилла.

—  Завтра проверим, сколько у тебя пушняка. Где стоит про­вести вырубки? Много ль перестоя? И на карте все отметим. Прямо от зимовья начнем. Сушняк вам на дрова. А рубку где проведут, конями вывезем, - будто угадав, обратился Горилла к Тимке.

—  Вы надолго теперь? - не выдержал Любимчик.

—  А чего? Тебе чего? Покуда он тут хозяин! - указал Го­рилла на Тимку, рявкнув зло. - Сколько надо, столько будем.

У Любимчика мурашки по коже побежали. От пяток до лы­сины. Что-то очень зол Горилла. Сдерживается. А мурло аж пятнами взялось. Не с добра. На него, Любимчика, зверем зыр­кает, словно ищет слабое место, где ухватить.

Но Любимчик не простак. Перо всегда при себе держал. В кармане, под рукой. Будет кипеж, не задумается. Любого рас­пишет. Хоть и законника. Своя шкура ближе.

Тимофей с Гориллой разговорились о тайге, зверях, их по­вадках.

Любимчик, заметив, что фартовые увлеклись трепом, вы­шел из зимовья.

Законники сразу прервали разговор. Тимка к окну прилип. Любимчик курил на пороге зимовья.

— А может, тряхнем падлу? Хватит темнить! - предложил Горилла.

—   Не дергайся. Недолго осталось. Этот фраер - слабак. Сам отдаст. Не выдержит, - останавливал Тимка.

—  Лады. Но завтра нам в селе быть: хватит дуру ломать! - свирепел Горилла. И, увидев появившегося в двери Любимчи­ка, шагнул к нему, прихватил за горло: - Колись, с-сука, где башли кентов? Не то теперь же на нитки распущу, блядюга!

Тимофей головой покачал Сорвал Горилла его план. Не­сдержанный кент, горячий. От таких одна беда. Во прихватил фраера! У того язык до яиц вывалился. Морда синей фингала. Окочурится того и гляди. А какой с того навар? Ни башлей кентам, ни разборки над фраером.

Тимофей дернул Гориллу за плечо.

—  Оставь дышать.

Бывший бугор сбросил руку.

—  Колись, паскуда! Вонючка лысая! Иначе требуху на за­вязки пущу!

В долю секунды заметил Тимка сверкнувшее лезвие ножа. Успел. Перехватил. Выбил. И словно что-то отлегло, отвалилось. Открыл дверь зимовья, ногами вышиб лысого. Подцепил на кулац челюсть. Любимчик пошатнулся, въехал Тимке в ухо. Горилла сапогом в пах дернул. И, подобрав нож Любимчика, оседлал лысого.

—  Кромсать будем лидера! - налились кровью глаза Гориллы.

Любимчик задергался. Глаза, как у зайца, округлились. За­орал что-то бессвязное.

—  Заткнись, семя курвы! - схватил Горилла нос лысого и тут же срезал его.

Любимчик взвыл не своим голосом. А Горилла, въехав в ухо ему так, что лысый на время сознания лишился, заорал:

—  Гони башли!

—    Не брал, - мотал головой Любимчик.

Горилла в ту же секунду отрезал ему ухо.

—  Еще один локатор, и все, придется ожмурить тебя. Хотя твоя шкура того и не стоит, - сказал, помрачнев. - Где башли, пидер?

Лысый присмирел. Молча хлопал глазами. Горилла, не уго­варивая, отрезал второе ухо. И тут же направил лезвие ножа в горло.

—  Ну, кобель резаный! Последний шанс! Где башли? - ца­рапало лезвие кожу горла.

—  Там, - кивнул головой на тайгу.

—  Где там?

—  Вон под тем сухим деревом.

Горилла встал, сорвал с земли Любимчика. И, не отпус­кая от себя ни на шаг, гнал пинками и тумаками к указанно­му месту.

—   Неси! Как жопил, так и выложи! - долбанул ногой в спину так, что лысый, перелетев корягу, стукнулся спиной в ствол.

Дерево хрипло застонало, качнулось резко и вдруг повали­лось, вывернув на свет отсохшие, прогнившие корни. Любим­чик не успел отскочить. Сухой толстенный ствол вдавился в грудь, проткнув ее острым, как копье, суком.

На корне дерева повисла кирзовая сумка, которую так берег Любимчик для будущей жизни. Сколько надежд с нею связы­вал! Во многом себе отказывал, чтоб потолстела сумка. Туда ж украденные спрятал. Знал: под сухим деревом ни один зверь нору не роет. Да и человек, если на дрова спилит, до корней не доберется. А оно иначе получилось. Дерево выдало. Не стало прятать. Да и для кого теперь?

Любимчик лежал под деревом тихо. Устал дрожать. А уж как боялся смерти! Но она пришла, не предупредив. Не ус­пел человек пожалеть о потере денег, судьба и жизнь отняла.

В глазах слезы застыли. Не сбылись надежды, рухнули меч­ты. На всю жизнь только боль и холод в награду. Да тоска... Серая, как пасмурное небо, что глядело из стекленеющих глаз.

Любимчик был? Чей? Теперь от него и кликухи не осталось. Даже глаза не закрыли ему кенты, уходя с заимки. Теперь в Трудовое спешили. К фартовым. Вернуть башли. Рассказать о случившемся.

Ох и помянут законники кента! На том свете до конца века икать будет. А соседи-покойнички со смеху надорвутся.

Проклянут покойника все условники. Фартовые всех «ма­лин», пожелают такого, что черти от хохота пятки обмочут. И, никогда не вспомнив добром, забудут покойного, наказанного тайгой. Она всегда права. Ей всегда виднее. Она о том никому не расскажет. Смолчит.

К ночи Горилла и Тимка вернулись в Трудовое.

В бараке их ждали. Когда сумка Любимчика шлепнулась на стол кирзовым задом, Угорь вздохнул.

—  Тут башли! - указал Тимка.

Законники бросились считать.

—  Семнадцать кусков! Ого! Дышим, кенты! - завопил По­лудурок.

—  А сам фраер? Ожмурили? - поинтересовался Цыбуля.

—  Накрылся. Тайгой, - развел руки Горилла и, глянув в угол, где спал Любимчик, добавил: - Хотел я его на перо взять, но тайга опередила, распорядилась по-своему.

Фартовые, подсев к столу, внимательно слушали, что слу­чилось на заимке. И только Кот сидел в стороне, в который раз перечитывал письмо, полученное издалека.

Его не интересовал фартовый треп. Он думал о своем. Ночи без сна проводил. Одна мысль точила, не давала покоя. Через ме­сяц кончается его срок. Он станет свободным. Куда податься?

«В «малину»? Она рано иль поздно снова затянет под запрет- ку. Конечно, можно выжить. Но сколько раз мог не выжить? Ког- да-то это кончится. Но, может, не стоит шутить с фортуной? Ее терпение не бесконечно. Может, пора остановиться? Ведь вот он - шанс! Его судьба дарит. Пока не все потеряно. В другой раз удача не улыбнется. Не все в жизни можно измерить тугими ко­шельками. А такой шанс, как теперь, ни за какие башли не ку­пить. И не украсть», - вздыхал Кот.

Полудурок понимающе смотрел на Костю. Без слов дошло, отчего кенту даже бухать охота пропала.

—  Сюда вытащишь иль к ней махнешь? - кивнул он на письмо.

—  Там пришьют за откол. Не дадут дышать. Добро

бы меня. А если ее?

—  Так волоки сюда. Давай вызов оформим. Пока бумаги туда-сюда ходят, ты уже вольный, - услышал Горилла.

—  Мамаша у нее старая. Больная. Дорогу эту не вынесет...

— Что ж, из-за нее кайф ломать? Эти старые пердуньи весь век болеют, а скрипят дольше здоровых. Пусть она остаток на своей кочке скрипит. Вы ей помогать будете. В отпуск наведы­ваться. Зачем тебе морока лишняя? С молодой женой надо вдво­ем дышать. Чтоб никто меж вас не стоял, - трубил Филин, заглянувший в барак на огонек.

— Три хазы пустуют. Любую бери! - поддержал Полудурок.

Кот думал. Его «малина» взыщет за все. Ведь вот и сюда, в

Трудовое, грев подкидывали кенты. Его ждали. Считать фарто­вые умеют: знают, когда должен выйти. Приморись, и сюда на­грянут. За откол вмиг на перо возьмут...

—  К нам ни одна падла не возникнет сама по себе. Тут и пропуск,, и вызов нужны. Без тех ксив шагу не сделаешь. Да к тому же не ты один. У нас у многих тут семьи имеются. Без них - не дышать. Тебя тронут? А мы на что? Ждать станем? Все нынче одинаково дышим, - убеждал Горилла.

И Кот решился. Целый вечер писал письмо. Каждое слово обдумывал. К ночи голова гудела. Но утром отправил письмо.

Фартовые знали, что участковый уже привез с заимки тело Любимчика. Гориллу не допрашивали-, таежкое зверье так обе­зобразило лицо, что вопросов у следователя не возникло. Да и вскрытие подтвердило, что на теле покойного нет следов наси­лия и умер он от удара суком в область сердца.

А вскоре в Трудовом снова стихло. Одни законники работа­ли на делянах - заготавливали лес, другие - промышляли в тайге пушняк.

Зимовье Притыкина оказалось тесным для фартовых. И му­жики решили, пока не поздно, поставить хоть какую-нибудь пристройку к дому старика. Говорили об этом в селе. Но участ­ковый и председатель сельсовета отмахнулись. Мол, без вас за­бот хватает. И решили обойтись своими силами.

Ночевали в палатках, пока снег не выпал. Строили вече­рами.

От шума пил и топоров, от людских голосов пушняк ушел из угодий. А потому на промысел уходили далеко. Возвраща­лись усталые. Но холода подгоняли. Приходилось торопиться. Спать ложились за полночь.

За пару недель поставили избушку. И когда над ней легла крыша, условники перебрались туда. Ночами в палатках спать уже невозможно: холод одолел. Вначале Полудурок не придал значения кашлю. Подума­ешь, мелочь. Правда, кенты ворчали, что ночами спать мешает. А кашель не унимался. Он доводил до рвоты. Он изматывал. Он не прекращался ни на минуту. У Сашки на­чался жар.

Когда его положили спать у печки, фартовый уже бредил. Законники решили отправить его в Трудовое. Но Полудурок упирался. Ведь по больничным не шли зачеты. Значит, он позд­нее станет вольным.

—  Отваливай, кент, дыхалку ты обморозил. В ящик сыгра­ешь. Хиляй в Трудовое. Пока не поздно, - уговаривали Сашку условники.

И однажды он решился. Фартовые отпаивали его горячим чаем. И Сашка ненадолго засыпал. Он так измучился от жара и слабости, что даже вставал с большим трудом.

Условники хотели отправить его со Скоморохом. Но Сашка отказался и утром незаметно ушел с заимки.

К вечеру над тайгой разгулялась пурга. Она сорвалась вне­запно. И, смешав в одно месиво тайгу и небо, осатанело билась в зимовье.

Условники сидели в тепле. Но разговор не клеился.

—  Как-то там Полудурок? Успел ли доползти до села? - обронил кто-то задумчиво.

Вслух его никто не поддержал. Но на душе скребануло.

—  Кончится пурга - надо в Трудовое смотаться. Узнать про Полудурка. И зачем одного отпустил? - казнил себя Ти­мофей.

Сашка, устав бороться с пургой, свернул к дереву. Сел под него перевести дух, согреть озябшие руки. И пригрелся в сугробе. Увидел во сне белый дом. Большой, воздушный. Какие в сказках бывают. Жить в таком не доводилось. Вокруг дома сад. Деревья в белом цвету. Рядом море. С белым пес­ком у воды. Сашка шел по песку. Какой он теплый! Прилечь в него, упасть и зарыться с головой, с ушами, с сердцем. Быть может, песок очистит больную душу от прошлых бед. Ведь сколько на ней болячек! А может, припоздал очистить­ся? Перебор получился? Ведь вон как болит душа, щенком скулит. Видно, люди стареют, а душа - никогда. Ей одной нет сносу. Значит, стоит ее вымыть...

Песок лез в нос, уши, глаза. Настырной теркой скреб шею. До боли, до дыр.

—  Ну, давай, родимый, шевелись. - Мелькнуло и погасло перед глазами лицо старухи, красное, в морщинах. - И куда занесло бедолагу? На погибель свою в пургу ходят. Очнись, - увидел он обледенелую собачью морду перед глазами.

Очнулся Сашка лишь на пятый день в доме лесничихи - старой, суровой Торшихи.

Толстая, рослая бабка, она одна управлялась с участ­ком. Вырастила дочь. Та теперь на материке жила. Замужем. Троих детей имела. К бабке иногда приезжала. Всей семь­ей. А в остальное время старуха жила одна, как состарившаяся медведица в берлоге. В селе она бывала редко. Разве за солью в магазин приезжала. Все остальное имелось в избытке.

В этот раз она ездила на почту, отправила внучатам гостин­цев. Когда возвращалась - пурга поднялась. До избы недалеко. Дорогу к ней вслепую могла найти и не беспокоилась. Но тут собака рванулась к сугробу. Рыть его стала. Выкопала мужика. Тот замерзал. Баба перекинула его в сани. И привезла домой. Думала после пурги отвезти в Трудовое. Но человек оказался больным.

Он бредил день и ночь. Из закрытых глаз текли слезы. Его душил кашель, бил озноб, а к ночи он горел от температуры. И бабка поняла, кто он и откуда. До нее иногда доносились ново­сти из села.

Торшиха поила Сашку парным молоком с барсучьим жи­ром, натирала его адамовым корнем, пользовала зверобоем, ма­линой. Грела ему грудь раскаленной солью. А на ночь насильно вливала лимонник. Может, и стоило ей сообщить в Трудовое, что нашла мужика по дороге. Завалящего. Какому в человечьем жилье места не нашлось. Но не рискнула...

Бабка парила Сашку в бане березовым веником. Хлесткими ветками хворь вышибала.

У словник поначалу чувствовал себя неловко в мозолистых широких ладонях Торшихи. А она, намяв, напарив, напоив, за­пихивала его под перину, да еще на грудь фартовому заставляла лечь собаку. Та окорячивала законника, рыча на всякую матер­щину в ее адрес. Грела по требованию старухи.

Сашка не знал, кто эта бабка, почему свалилась над ним, помиравшим. Зачем, за что и для чего лечит его? Ведь он не просил. А она даже навар себе не обговорила.

Когда он не мог ходить первую неделю, горшок за ним вы­носила. Молча, не попрекая, наверное, как мать.

Ночи не спала. Сидела рядом, пока Сашка был плох.

К Полудурку никто в жизни так не относился.

Торшиха ухаживала за ним, как за кровным сыном. И даже собака безропотно грела грудь фартового, понимая, что ни одна грелка с ней не сравнится.

Через неделю кашель стал мягче и реже. Он не выбивал уже из глаз снопы искр, не вызывал рвоту. Сашка, понемногу отта­ивая, начал чувствовать свое тело.

Выросший сиротой, он впервые потянулся сердцем к теплу чужой матери, не задубевшей в одиночестве. И,понимая,  чем обязан ей, боялся лишний раз открыть рот.

Но бабка угадывала его желания. Кормила досыта, смотре­ла, как за большим ребенком, попавшим на свою беду в лапы болезни.

—  Вот бы мне такую маманю! - вырвалось как-то у него невольное.

—  А может, я и есть твоя маманя?

У Сашки челюсть отвисла от удивления:

—  Как?

—  Да я уж сколько лет у баб роды принимала. Много ребя­тишек моих нынче совсем взрослые. Навроде тебя. Знахарка я, сынок. За то и выслали меня. Вначале судили. Десять лет в лагере сидела. А потом - сюда, в Трудовое. Чтоб не мешала врачам людей гробить. С меня и тут подписку взяли, что не стану я своим черным делом заниматься, роды принимать. Я и дала. В то время в Трудовом условники да ссыльные жили. Сплошь мужики. Им рожать Бог не велел. А и ты не сказывай, что тебя выходила. Не то меня снова упрячут.

—  А дочка как без вас росла?

—   У сестры моей. Вместе со своими вырастила, выучила. Мужик мой давно умер. В реке потонул. Я тогда молодой была. С горя чуть не свихнулась. А тут старуха, знахарка деревенская, к своему делу меня приспособила. Сама вскорости отошла с миром. А я все мучаюсь. Копчу небо. Может, и надо. Чтоб та­ким, как ты, помочь. У тебя, сынок, не тело, душа поморози­лась. Об том ты, бедолага, плакал, когда без сознания был...

Сашка не знал, что искали его в тайге фартовые. Он забыл о них. Ему впервые было тепло. Словно в родной дом попал пос­ле многолетних скитаний и бурь.

Бабка Торшиха, несмотря на долгие годы одиночества, лю­била посмеяться, умела сострадать, хватало ее ума на добрые советы.

Как-то полюбопытствовал Сашка, достает ли ей заработка на жизнь. Бабка, улыбаясь, ответила:

—  А я на деньги, что зарабатываю, не живу. На них никто бы не прокормился. Вот и посылаю внучатам на конфеты. А сама с огорода и тайги кормлюсь. Они дают сколько мне надо. И картоху, и капусту, лук и морковку, чеснок и свеклу. А тайга - грибы, ягоды и орехи. К тому же хозяйство свое имею. Корову, свиней, кур, гусей. Даже десяток ульев держу. И не голодаю. Еще и продаю лишнее. На муку и соль, на тряпки, какие надо. Н адысь картоху убрала. Раньше по тридцать мешков сбирала. Нынче - пятьдесят. Капусты тоже избыток. Продала. Да мед, да яйца. Да молоко. Каждый день набегает. На книжку кладу. На черный день.

Бабка показала сберкнижку. Сашка удивился: ведь знала, кто он, а доверяет!

Однажды, когда Сашка уже вставал, она спросила:

— А почему, говоришь, мужики тебя зовут Полудурком? За­чем дозволяешь обзывать себя?

Сашка сел напротив:

—  А кто же я, маманя? Не просто Полудурок, а целый ду­рак! Потому что сам себя в петлю сунул.

—  Молодому ошибаться можно. Хорошо, если успел оду­маться. Вот ты вылечишься скоро. Но телом. Душу сам лечи, с Божьей помощью. Будет душа чистой, никакая хвороба не при­вяжется.

Лишь через три недели ушел от бабки Сашка. Прощаясь, руки женщине целовал. И глаза. Усталые, добрые. В них про­зрачные слезы дрожали.

—   Навещай, сыночек. Покуда ты был, жила человеком. А теперь снова смерть ждать стану. Да Бога о кончине просить.

—  Я скоро приду, маманя, - обещал Сашка.

—  Когда, голубчик ты мой?

—    Свободным приду, - обещал Полудурок.

—  Насовсем приходи. Найдешь жену себе и приходи. Как в свой дом. К матери. Я ждать стану. И постараюсь дожить. Чтоб пирогами вас встретить...

Сашка постарался уйти поскорее. Когда он к вечеру вошел в барак, трое кентов со шконок слетели. Волосы дыбом, глаза навыкат.

—  Сгинь! Смойся, жмур! Мы тебя не мокрили. Душу твою за упокой честь по чести помянули. Чего нарисовался? Кого за собой уведешь? За кем пришел? - лопотали фартовые.

—  Да не окочурился я. - Он рассказал кентам, что с ним случилось. Вошедший в это время участковый, стоя незамечен­ным в темном углу, долго слушал рассказ Сашки.

—  Дай Бог здоровья твоей бабке. За то, что уберегла, не проехала, не струхнула взять тебя в дом. Обязанником ее ты стал. И покуда живешь тут - наведывай ее. Помогай.

Сашка сидел понуро. После Торшихиного зимовья барак казался неприбранным сараем.

—  Пойду к кентам на заимку. Верно, и они меня похорони­ли, - грустно усмехнулся Полудурок.

И начал собирать рюкзак. Но участковый словно вырос из- за спины:

—  С завтрашнего дня пойдешь работать на пекарню. Помощ­ником пекаря. На заимку мы другого человека уже послали.

Сашка смотрел на участкового, не зная, верить или нет ус­лышанному. Со следующего дня он работал в пекарне. Замешивал тесто, раскладывал его в формы, закладывал в печь. Следил, чтоб не подгорел. И выгружал готовый хлеб на полки.

Возвращался в барак поздно. Нес под мышкой горячий ка­равай. И тут же, едва положив его на стол, падал на шконку.

Кажется, только лег, а уже вставать надо. Тело не успевало отдохнуть. Но через неделю втянулся. Перестал обливаться по­том.

Никто из кентов не знал, как нелегко дается хлеб. Как труд­но было заставить себя не уйти из пекарни. Зато в первый же выходной, положив в рюкзак три каравая, никому ничего не сказав, ушел в зимовье, к Торшихе.

—  Пришел, сынок! Спасибо тебе! И хлеб принес! Вот доб­рая душа, - радовалась лесничиха.

—  Этот хлеб особый, маманя! Я сам его испек. В пекарне теперь работаю. Уже девять дней...

Бабка поцеловала хлеб, потом - Сашку: троекратно, по- русски и, перекрестив его, сказала:

— Хороший хлеб лишь в добрых руках выпекается. Дай Бог, чтоб люди твоим хлебом наедались и довольны были.

С тех пор каждую неделю, как матери, как самому суровому эксперту, носил свой хлеб Сашка в зимовье - к Торшихе. Та подсказывала ему старые рецепты. Как испечь хлеб, который никогда не будет кислить. И плесневеть. Открыла секрет, как выпекать хлеб, не черствеющий по две-три недели.

Сашка не просто запоминал, он записывал все, что гово­рила бабка. А потом не раз в Трудовом вспоминал ее добрым словом.

Однажды, когда до конца работы оставалось совсем немно­го - лишь убрать пекарню, Сашку позвал участковый.

—  Вы - свободны. Получите документы. Если захотите ос­таться - рады будем. Нет - получите расчет...

И только теперь, в кабинете, вспомнилось, что перестал он считать дни до воли. Забыл? Но почему? Даже смешно стало.

—  Так вы остаетесь?

—  Остаюсь. Но не в Трудовом. Неподалеку буду, - забрал документы и вышел из кабинета.

Уже стемнело, когда Сашка пришел в зимовье. Бабка слов­но ждала его. Свежий чай заварила. Его любимых ватрушек на­пекла - с малиновым вареньем.

— Я насовсем к тебе, маманя! Я свободен! Примешь?

—  Сашенька, Шурка мой! Не обманул! Вернулся. Вот уго­дил, мальчонок мой! А как же теперь пекарня без тебя?

— Я же не один там работал. Что сам умел - других научил. Пекарь - человек хороший. С ним село без хлеба не останется,

—  Спасибо, Саша. Но в тайге хозяевать молодому - дело нелегкое. Не принуждайся из-за меня. Мне немного осталось жить на свете. Я ить и в тайгу от людей ушла. Шибко они меня забидели. Видеть никого не хотела. А у тебя -

другое дело. Жизнь только началась. И пусть твой путь будет светлым, не то что мой, - потемнели глаза Торшихи.

Ей вспомнилась женщина. Молодая, нарядная, в крутых куд­ряшках на маленькой голове. Она приехала в деревню на легко­вой машине. Искала знахарку. Ей и указали дом Торшихи.

Жещина была городской. Но жила одна. Любовника имела. Большого начальника. От него и забеременела. У начальника - семья. Побочный ребенок всю жизнь ему изломает. Вот и ре­шила избавиться. Пусть Торшиха поможет. Обещалась запла­тить щедро.

А знахарка встала багровая. Рассвирепевшей медведицей на бабенку пошла:

—  Я не душегубка! Таким черным делом не занимаюсь! Не убиваю детей! Дал Бог дитя - рожай его. Встари - радостью будет. Я греха на себя не возьму! Грех блудом заниматься! Еще больший грех - душегубствовать!

Открыла дверь и вытолкала из избы чужую бабу.

Та в соседнее село поехала. Уговорила одну. А помирая в больнице, виновницей своей смерти назвала Торшиху...

И ничего не сумела доказать баба. За знахарство упекли. За то, что людям помогала выжить...

С тех пор ни к одной бабе с советом и помощью не подо­шла. Не слушала их просьб. И в Трудовом никого не лечила.

Надолго, до конца жизни возненавидела блядешек и любое начальство.

Бабка вместе с Сашкой ходила в обход угодий. Свой учас­ток она знала не хуже самой себя и берегла A-о от всяких бед молитвами и тяжким трудом, от которого не сходили с ладоней мозоли, трескалась кожа на руках. Колом вставала спина и бо­лели ноги.

Она никогда не ругала тайгу, жизнь и работу. Она терпели­во несла свой крест, прощая тайге свои болезни и усталость. Она обижалась только на людей. А потому ни с кем не обща­лась. И никого не признавала.

Она любила только тайгу. Еще внуков и дочь. Но они при­езжали редко. А тайга была всегда.

Что потянуло бабку к Сашке? Да просто поняла, что среди людей он так же одинок и никому не нужен, как и она. Иначе не валялся бы в сугробе в пургу.

Выходит, тоже кому-то не потрафил: выгнали, отпустили из жилья больного. От людей уходят те, у кого остыло сердце к ближнему. Кому смерть стала роднее их и ближе. Кто перестал слышать смех и слезы. Кого не грело их тепло, а холода и так хватало. Кто предпочел покаяться сугробу, но только не раскрыть душу ближнему, чтоб не заплевали, не осмеяли, не вышибли ее из больного, слабого тела.

Не все умирают в сугробах. Холод снега - еще не смерть. Лежащий в сугробе - не всегда покойник. Пришелец в тайге бывает своим. И только в человечьем доме голодают в сыто­сти, замерзают в жару души.. Льются слезы в подушки. А на головах - целые сугробы снега никогда не тают. Такое уме­ют только люди. И бабка с Сашкой старались избегать обще­ния и встреч с ними.

Сашка больше не вернулся в Трудовое. На редкость быстро и легко забыли его фартовые. Он перестал принадлежать им. Он стал чужим. Понятным лишь дремучей тайге и Торшихе.

Устав от бед, он нашел в жизни свое место, признавшее и полюбившее его...

Условники на заимке теперь почти не вспоминали о нем. Поняли по-своему его откол; и причину.

Одного отпустили: в пургу сдохнуть мог, да и от слабости и болезни свалиться. Никто не помог, никого не оказалось рядом в лихую минуту. Вот и не смог простить обиду. За такой откол на разборку не вытащишь. Он вроде рядом, неподалеку остал­ся. И в то же время - его нет.

А на заимке жили мужики. Охотились. Освоили новое мес­то. И кажется, привыкли к нему. Не торопились в Трудовое, кроме Тимки, который, не пропуская выходных, ходил в село. А через день возвращался в зимовье.

Трудно далась притирка в бригаде лишв-Угрю. И хотя промысло­вики работали вместе уже давно, Угорь так и остался чужим.

Его не позвали даже к последнему костру Кота. Тот соби­рался из зимовья следом за охотоведами, передавшими пригла­шение участкового прибыть за документами.

Костя ел куропаток, изжаренных на костре. Сегодня его кор­мили досыта, про запас.

—  Вернешься? - спросил Тимофей.

—   Не стану темнить. Линяю насовсем, - ответил тот, вздохнув.

—  Где приморишься? - спросил Скоморох.

—  Настя предложила - к ней нарисоваться. Но я не хочу.

—  Так теперь куда лыжи востришь? - не выдержал Цыбуля.

—  На самый Север хочу. Там буду капать...

—    Фартовать станешь? - поделился куревом Тимка.

—   С бабой не пофартуешь. К тому же она мать с собой берет. Так что в бабьей кодле дышать стану.

—  Ты хоть списался с кем? Берут тебя? Иль наобум? - до­пекал Тимка.

—  С кем спишешься? Кому нужен фуфловник? Ни отвечать, ни читать не станут. А и прочтут, задницу моим письмом вытрут. Вот теперь поеду. Разузнаю, договорюсь, уст­роюсь и вызову свою бабью «малину».

—  Тебе жилье надо. Хазу. А без росписи одному не дадут ее. Придется в общаге кантоваться. Так что ехать к Насте тебе при­дется.

—  Вот, черт, не подумал, - крутил головой Кот, морщась, как от зубной боли.

—  Я не удерживаю тебя, не фалую в Трудовом канать. Но сам смекни. Тут жилье дадут. Заработки имеешь. Притритесь друг к другу. Задницы прикройте, а потом шмаляйте на все че­тыре стороны. Хоть на самый юг. С башлями где угодно канто­ваться можно, - советовал Тимка.

—  Так и сюда без росписи не вытащишь ее. Мусора слы­шать не захотят, - опустил голову Кот.

— Легавого я на себя возьму. Нашего. Подмахнусь, сфалую. Иль Дарья... С полгода потерпи тут,

—  Настя не хочет, чтобы мать знала, кем я был.

—  Пусть плесень на материке побудет, покуда вы определи­тесь.

—  Одна не поедет...

—   Что же до сих пор язык в сраке держал? - психанул Тимка.

—  Черт меня знает...

—  Слушай, кент, валяй в Трудовое, закажи телефонный раз­говор по межгороду, объясни своей ситуёвину. И пусть катит сюда. Ксивы ей сделаем. Пусть в Хабаровск привалит. Туда за нею смотаешься в один день.

—  Не поедет без документов, - отмахнулся Кот.

—   A-а! Была - не была! Я с тобой в село! Сам с твоей трехать буду. Если любит - поверит! Я ей все нарисую, что делать надо. Поймет, - решился Тимофей.

— Она ж недоверчивая! Деревенская. Тебя не знает, - зало­потал Кот.

—  Ништяк. Мне бабы верят.

Костя понемногу повеселел.

—  Последние дни в холостых ходишь. Одну неволю на дру­гую меняешь. Так хоть в последние дни свободой попользуйся. Бухни! - хохотал Цыбуля.

—  Отвык. Не до того!

—   Чего с панталыку сбиваешь кента? Какое там кирять? Ему нынче на зуб брать нельзя. Наши легавые тоже не пальцем деланы. Заметят, что под кайфом, хрен, а не пряники получит. А ему дом нужен. Бабе работу выхлопотать. Хмырю кто помо­жет? Думаешь, ксивы получил и все? Козел! Ему про водяру теперь не вспоминать. Баба - не кент. С него по бухой не сботаешься, - убеждал Тимка.

Допоздна засиделись в эту ночь промысловики. Курили, спо­рили, советовали.

—  Я тебе на всякое могу кусок дать. Чтоб обзавелся в доме нужным. Мы с Дарьей и нынче все подкупаем. Хотя, казалось бы, не на голом начали...

—  Я тоже помогу, - пообещал Цыбуля.

— Дайте вытащить ее, - засмеялся Кот.

Лупастые, как девчонки, звезды подмигивали людям с тем­ного неба. Они будто успокаивали, ободряли охотников.

Последняя ночь в тайге. А может, вовсе не последняя? Мо­жет, вернется сюда человек? Словно спрашивая друг друга, ка­чали головами хмурые ели.

Костя встал с чурбака. Пора спать. Завтра в село. Путь не близкий. Надо отдохнуть. Он пошел к зимовью, сдирая на ходу задубелую на спине от мороза брезентовку, и вдруг что-то мет­нулось на голову. Черное. Тяжелое. Упругое. В шею впилось. Сук? Нет. Кровь по спине потекла. В глазах зеленые огни за­сверкали.

—  Кенты! - только успел крикнуть и упал в снег.

Кто-то громко матюгнулся рядом, сорвал с шеи мягкую тя­жесть и теперь втаптывал в снег рысь, промышлявшую добычу у самого человечьего жилья.

—  Кот! Ты дышишь? Кот! Кент!

— Дай огня, Скоморох! - кричал Цыбуля.

—  Несу!

—  Сюда свети! - дрожал голос Тимки.

—   Оженила, лярва! Кажись, сонную артерию порвала, - ахнул Цыбуля.

И тут из зимовья вышел Угорь.

—  А ну, отойдите, - расстегнул брюки и стал мочиться на рану, покряхтывая, ругаясь.

—  Ты что, охренел? - вылупился Скоморох.

—  Верно делает, - остановил Тимка и нагнулся над Кос­тей. - Жива сонная! Тащи рубаху! Перевязать надо!

—  Погоди с рубахой! Давай еще! Рванье промыть надо. По­том, когда обсохнет, перевяжем. Да и то не враз тряпкой. Пе­пел от костра возьми. Чистый, без углей. Он быстро стянет, - советовал Угорь.

Через десяток минут Кот пришел в себя.

Говорить не мог. Болела шея и голова. Ныли плечи. Костя смотрел на мужиков, не понимая, что с ним случилось.

Утром ему снова промыли шею мочой, присыпали пеплом. Костя к обеду почувствовал себя лучше. Уже мог говорить, есть.

Угорь хлопотал около него, понимая, что этот момент упус­кать нельзя. Потрафишь кентам - будешь дышать. Нет - так и останешься один в «малине».

Лишь на следующий день Тимка с Котом ушли из зимовья.

На заимке оставались трое фартовых.

—  Ты, Цыбуля, вместо меня кентов держи. Смотри, чтоб без кипежа, чтоб все в ажуре было. Я мигом крутанусь. Угря не дави. Вроде принюхались за последние дни. Пусть с вами в зимовье канает...

Фартовые, встав на лыжи, нацепили на плечи рюкзаки.

—  Удачи тебе, Кот. Да сохранит тебя Бог! Прихиляешь к нам иль нет, дыши вольно. Тайга с тебя уже сняла свой навар. Но дышать оставила. Хоть и показала, что возникать в ней тебе уже ни к хренам. Размажет. Простилась. Не знаю, свидимся ли? Но пусть фортуна по-бабьи не обойдет тебя удачей. Вали. На хазу. Авось не навек прощаемся, - обнял Скоморох.

—  Под запретку не попадай. Коли слиняешь, черкни. Ну­жен грев станет - пришлю, - подошел Цыбуля вплотную.

—   Не хворай. Канайся здоровеньким! - пожелал Угорь с порога.

В блестках инея тихая, настороженная тайга смотрела на фартовых, уходивших в село.

Костя, пройдя немного, остановился, оглянулся на зимо­вье. Вздохнул, вспомнив свое, и пошел быстрее, торопясь от прошлого: темного, жуткого.

Каждый человек старается скорее попасть из ночи в утро. Тьма отпугивает все живое. Но не фартовых. Они не любят день. Утренний рассвет не всегда радостен. А ночь скрывает следы и прошлое. Вот только паЛять... Она и ночью разрывает тьму. Она высветит во сне самые затаенные и скрытые от всех уголки души. Она мучает, лишает сна и покоя. Она заставляет выжить иль умереть. Она никого не щадит. От нее не уйдешь, не убе­жишь, ее не заглушишь.

Костя спешил за Тимкой, не желая отставать. Тот изредка оглядывался, сдерживая шаг. Ждал.

А Коту неловко. Ведь вот и он когда-то, вместе с другими фартовыми, выгонял Тимофея из барака, выводил из закона, трамбовал. А в тайге и на рыбалке десятки раз без него мог попасть в беду.

Молчал Тимка. Не поминал прошлого. Словно и не было ничего. А Коту от того не легче. Иной раз лучше бы оттрамбовал. Но нет. Помогал. Вот и теперь ради него в село пошел. Самому не надо. Опять же его, Костину, судьбу устроить. А кто доя него Кот? Что имел с него Тимка? Да ни хрена, кроме мо­роки. А ведь не обязанник. В одной «малине» не были. На дела не ходили. Вместе в ходке? Так и что? От того навара Тимоха не имел. Ни разу положняк с ним не делил. Добро бы, бугор про него, Кота, вспомнил. Так нет. Тимка на себя взял. Всех держит...

И Косте вспомнилось, как уговаривал Тимофея на брига­дирство. Хорошо, что он сфаловался...

Костя смотрел на Тимку виновато. Знай Настя, сколько горя натерпелся бригадир, удивилась бы терпению человека. А Тим­ка даже ни разу не попрекнул.

—  Перекурим? - предложил Тимофей внезапно.

— Давай, - остановился Костя.

—  Допекает шея?

— Да черт с ней. Заживет. Вот когда на нее две бабы сядут, тогда спросишь. А теперь - мура. Терпимо.

— Держи, - протянул Тимофей папиросу и сказал, смеясь: - У тебя - две бабы. Обе заботчицы приедут. А к моей нынче брат просится. С материка. Опомнился под сраку лет. Пенсию хочет заколотить поприличней да поскорее. Мол, потерпишь меня три зимы, не объем... Вот гад! Меня не спрашивает, пас­куда! Вроде он - хозяин уже.

—  Ну а ты как?

— Да просто! Написал мудаку все, что о нем думал. Напом­нил козлу прошлое. И пообещал, коль вздумает возникнуть в селе - мозги на уши намотаю, выколочу последние. Классную трамбовку обещал. За все разом. Чтоб до пенсии на колесах сидел, сучье вымя!

—  Дарья знает?

—  Кой там! Не дал я ей то письмо. Сам отправил, как му­жик мужику. И трехнул, чтоб вытряс из калгана адрес наш и сеструху свою, какую все годы изводил прошлым. Она чище всех. И не ему, задрыге, ее попрекать. Говноед, не брат он ей!

—  А ведь и я перед тобой лажался не раз, - признался Костя.

—  Не ты один. Но хоть дошло, доперло. И то ладно. Но я - мужик. Выжил. Этот хорек затуркать мог.

—  Ни хрена! Дарья не без калгана. Такую не собьешь с тропы. Выжила. Сильней иных кентов оказалась. Не гляди, что баба!

—  То верно! Она и меня морила. На понял брала. Долго признавать не хотела. Все испытывала. А все потому, что даже на родне обожглась, чужому подавно не верила...

—  А мы не такие разве? - вздохнул Костя и, сделав послед­нюю затяжку, выкинул окурок, пошел вперед, наклонив голову.

В Трудовое они пришли уже ночью.

Кот в темноте, нашарив свою шконку, упал и через пяток минут уснул безмятежно. Сколько он спал? В бараке ни у кого часов не было.

Проснулся от окрика, суматохи, поднявшейся в ба­раке. Кто-то грубо сдернул его со шконки:

—  Встать!

Милиция шмонала всех и все. Натолкнулись на рюкзак Кота. Вытрясли на шконку мех. И, подталкивая в спину, повели, по­гнали на выход.

— Что? Не удержался? Решил перед отъездом слямзить? Ду­мал, успеешь, не хватятся? - побледнел участковый.

—  Утром сдать хотел, - выдавил Кот.

—  Не ври! Говори, кто с тобой в деле был? Где остальная пушнина?

Косте казалось, что он спит. И видит дурной сон.

—  Чего заткнулся? Кто поделыцик?! - орал участковый.

Фартовый молчал. Он давно не был в делах. Он решил завя­зать с «малиной». Почему ему хотят приклеить чужое дело, о котором он не знал ни сном ни духом?

—  Молчишь? Ничего, разговоришься! - вскочил из-за сто­ла участковый.

—  Я ночью с деляны пришел.

—  И тут же в дело? - перебил милиционер, внезапно по­явившись за спиной.

—  Спать лег сразу.

—  Ты кому-нибудь эти байки расскажешь. Но не мне!

В глазах черные круги поплыли. Резкая боль в шее, словно разрядом, сковала тело.

Удар в висок был неожиданным. Костя пошатнулся.

Второй удар в челюсть сбил с ног. Кот лежал на полу, ниче­го не видя, не слыша. Кровавое пятно на рубахе, обмотавшей шею, заметно увеличивалось.

Тимка, заглянувший в Кабинет, застыл на месте. Хотел по­говорить с участковым о Косте. А тут...

Лицо Тимофея побелело, исказилось. Он вошел медленно, легко, словно готовясь к прыжку.

—  За что кента угробил?

—    Вон отсюда! - заорал участковый испуганно.

Тимка придавил его к стене столом. И, перегнувшись к нему, сказал тихо:

—  Ты это вспомнишь, падла!

— Я тебя вместе с ним сгною! - вырвалось у участкового, и он нажал кнопку на аппарате.

Тимофей не стал ждать. Выскочил в дверь, сбив с ног вхо­дившего милиционера. И тут же влетел в барак фартовых.

—  Кенты! Шухер! Мусора Кота размазали! Сявки! Всех фар­товых села - на катушки! Легавых брать на гоп-стоп!

Сявки тут же шмыгнули из барака по домам. Пятеро фартовых, уже вытащив из нычек перья, спешно одевались.

Тимка уже выходил из барака, когда туда ворвалась милиция.

— Ложись! Стрелять буду! - грохнул предупредительный в потолок.

Условники повалились кто где стоял.

—  Всех в клетку! Всех в браслеты! - орал участковый.

Милиционеры, держа наготове оружие, выполняли приказ.

Когда всех условников по одному увели в милицию, Горил­ла уже дозвонился до Поронайска.

Кравцов понял все с полуслова и, торопливо сев в машину, бросил шоферу коротко:

—  В Трудовое...

Уезжая, успел сказать прокурору, что снова в Трудовом участ­ковый превышает служебные полномочия. Попросил сообщить в горотдел.

Горилла не пошел в милицию. Он видел, как вели туда фар­товых. Всех до единого.

«Приедет ли Кравцов? Вспомнил ли меня? Обещал быть вскоре. А вдруг осечка?»

Горилла подошел к работягам-условникам. Ему хотелось уз­нать, за что замели фартовых. И услышал, что сегодня ночью обокрали госпромхозовский склад.

Вся пушнина до последней шкурки исчезла. А все замки на месте. И ни одного следа не обнаружила милиция.

Кравцову еще рано утром стало известно о случившемся. Участковый позвонил прокурору. Собирался к обеду выехать. Были другие заботы и дела. Но звонок Гориллы сорвал. Понял: медлить нельзя.

Кравцову вспомнились прежние участковые Трудового. Оба были убиты. Третий знал о том.

«Вроде сдержанный мужик. Никогда руки не распускал. Знал, что может случиться. Фартовые такого не забывают и прощать не умеют. Если не соврал Горилла, то и этого убьют. Найдется лихая голова, кому честь воровская дороже жизни покажется. Это трасса доказала. Хотя... Сколько времени прошло! Многое изменилось с тех пор. Да и уберут участкового в глухой угол. Спрячут от мести воров. Сам не новичок. С оглядкой жить бу­дет. Но если убил - под суд пойдет. Из органов выкинут. Даже если не убил, а покалечил, из участковых выкинут. Не жить ему в Трудовом. Эх-х, баранья башка! Выколачивать признание ре­шил! Так ли это делается? Разве кулаки смогут заменить недо­статок знаний? Все же милиция есть милиция», - вспомнилось Кравцову свое прошлое. И в очередной раз взглядом поторо­пил шофера. Тот выжимал из машины все возможное...

— Пить, - попросил Костя тихо и скребанул рукой по шер­шавому, давно не мытому полу. - Пить. - Язык колом

в горле стал.

Но в кабинете никого. Пусто. О нем забыли. Кот открыл глаза. Серые стены наваливались, крутились перед глазами.

Чье-то бледное лицо застыло в двери.

—  Пить...

—  Не могу. Начальник не велел,  скривилось лицо. А мо­жет, это только показалось.

Кот попытался оторвать голову от грязных досок. Но те­перь до его слуха донеслось отчетливое:

—  Лежи тихо! Не трепыхайся!

Костя уронил голову на обессилевшие руки. В голове звон, шум, брань, словно за стеной десяток «малин» разборку чинят. И вдруг как кто пером по стеклу провел - визгнули тормоза. И чей-то испуганный голос крикнул надрывно:

—  Ребята, кончай, Кравцов тут!

Чьи-то сапоги громыхали совсем рядом.

—  Этого чего не убрали? - услышал Костя голос участко­вого.

—  Куда?

—    Учить тебя? Идиот!

И тут же смолк голос. В дверь вошел человек. Поздоровал­ся глухо и коротко потребовал:

—  Включите свет.

—  Пить, - простонал Костя, теряя сознание.

—   Позовите дежурного! Пусть уберут вора! Распоясались, бандюги! - рыкнул участковый.

—  Теперь уж подождите, - остановил Кравцов и, налив из графина воду, понес Коту. Наклонился. Глянул в лицо. Осто­рожно поил.

Костя глотал воду жадио, не видя лица и рук человека, сжа­лившегося над ним.

Игорь Павлович потемнел лицом.

—  Кто ж это так избил вас? - покачал он головой.

Костя с закрытыми глазами, с запекшимся от побоев лицом

повернул голову, застонал и рукой указал в сторону стола участ­кового.

—   Врача вызовите! Срочно в больницу! И молитесь, чтоб жив остался! Слышите, участковый? Не только я, враги вам не позавидуют, если этот человек умрет, - пообещал Кравцов.

Когда санитары вынесли Кота из кабинета, Игорь Павло­вич позвонил в горотдел. Потребовал, чтобы сам начальник ми­лиции срочно приехал в Трудовое.

—  Так! Значит, вам, молодежь, преподают здесь наглядные примеры расправы? - спросил он милиционеров, прячущих сбитые в кровь кулаки. Те молчали. - Есть еще задержанные?

—  Всех взяли: Кто был в бараке, - хмуро отозвался участковый.

— Госпромхоз обчистили. Дотла. А замки на месте. Этот, Кот, как раз ночью в Трудовое вернулся. С за­имки. У них два дня назад мех вывезли охотоведы. Подчистую. А у него полный рюкзак пушняка. Спрятанный под койкой. Он залез. Ворюга! Кто же еще? За два дня много ль возьмет на участ­ке? - завелся участковый.

—  А сколько украдено? - поинтересовался Кравцов.

—    До хрена...

—  Поточнее, - осек Игорь Павлович.

Участковый достал список. Прочел.

—   И это все в рюкзаке поместилось? - съязвил Игорь Пав­лович.

—  Не один был. Это и дураку понятно. Только подельщика не назвал. А может, и не одного. Вы посмотрите, на какую сум­му совершена кража! - окреп голос участкового.

Кравцов встал, сказав, что хотел бы осмотреть склад. И вспомнил о задержанных милицией:

—   Всех освободить. Кража меха - не моя подследствен­ность, но первоначальные следственные действия я сделаю. Вы, участковый, будьте готовы к тому, что я привлекаю вас к уго­ловной ответственности за должностное преступление, связан­нее с насилием. Постановление я уже вынес.

Участковый ничего не ответил. Глянул искоса на Кравцова. И когда Игорь Павлович закрыл за собой дверь, сказал ему вдогонку:

—  Не дьявол, козел магаданский! Какой дурак тебя в проку­ратуру вернул, если ты и сегодня всякой сявке в обязанниках остался!

Участковому не хотелось уезжать из села, где получил дом и неплохо устроился. Где происшествий в последнее время почти не было. Случались пьяные драки, устраивали фартовые раз­борки. Но не больше того.

«Может, обойдется? Может, остынет этот колымский черт? Говорят, что он дела фартовые как орехи щелкает. Что у него никогда не бывает висячек. Счастливый, гад. Мне б так! Разве работал бы в Трудовом?» - оглядел убогий кабинет участко­вый. И, увидев еще не ушедших милиционеров, сказал: - Вы­пустите зверинец из клеток! А Тимоху - ко мне!

Когда бригадира ввели в кабинет, участковый деланно уди­вился:

—  Зачем его в браслетках держите? Это же бригадир! Ува­жаемый, свободный человек! Снимите! Это недоразумение!

С Тимофея сняли наручники, участковый предложил папи­росу.

—  Прости, Тимофей! Накладка вышла. Все ошибаются. И я - живой человек. Сам пойми. Госпромхоз обобрали. И я по­терял контроль. Ты что-то хотел сказать мне утром.

—  Хотел. Теперь уж не о чем говорить стало. Утром я еще верил. К человеку шел. Как свободный к свободному. Как му­жик - к мужику. С добром. Не для себя, за человека! А вы... Впрочем, на что надеялся? Нет, гражданин участковый, мне с вами нынче говорить не о чем! Через запретку, а она всегда, всю жизнь меж нами, слова до сердца не дойдут. Это много раз доказано.

—  Слушай, Тимофей, да мне тебя виновным сделать ничего не стоит. Никто не поможет и никогда не очистишься, если я того не захочу. Меня уберут, тебе легче не станет. Пришлют моего друга, знакомого. И все снова повторится. Он тебе не простит того, что со мной случится. Отыграется элементарно. На каждом шагу пасти станет. Жизни не обрадуешься. Так что выбирай сам. Забудем все. Спишем на случайность. Или - как я говорил.

—  Я один раз ботаю. Свое я еще утром трехнул. Добавить , иль менять нечего. Одно помни! Запамятовал, видно, кто я! Напомнить придется, - прорезала лицо Тимки страшная ух­мылка, которой побаивались кенты, зная: появилась она - хо­рошего не жди...

Бригадир из кабинета участкового сразу пошел в больницу. Навстречу ему санитары вынесли на носилках накрытый про­стыней труп. Увидев Тимофея, головы опустили.

Бригадир отдернул угол простыни. Костя... Он уже успел остыть. Восковое лицо незнакомо заострилось, вытянулось. Гри­маса боли - видно, душа кричала, - так и застыла в раскрытых глазах.

Тимофей быстро повернул домой. Схватил карабин, зарядил его. И шагнул к двери. Решение созрело по пути из больницы.

Уложить участкового на месте. Через окно. Или в кабинете. Не важно. Но размазать непременно. Сегодня же. Сейчас...

— А я к тебе, Тимофей! Ты что же, опять на заимку собрал­ся? Ну да я ненадолго! - вернул его в дом Кравцов, что-то понявший по лицу.

Бригадир поставил карабин в угол. Сел за стол. Невидящи­ми глазами уставился в окно.

Кравцов выждал время. Потом понемногу разговорил Тимку.

—  Пушнина, говоришь, общая? А почему она в бараке ока­залась? Не у тебя дома? Ты же бригадир. Говоришь, шея была у Кости порвана рысью. Зачем же в этом случае ему пушняк дал?

—  Я его рюкзак нес. Вон он на кухне валяется. Он тяжелее, чем тот. Да два ружья на мне, - отозвался Тимофей.

—  А как со списком? Записано, чья пушнина? Кому что принадлежит?

— Он жениться хотел. Кенты свое отдали. Ему. Чтоб наличные имел. Сразу, - замолчал Тимка.

—  Во сколько вы пришли в Трудовое? - поинтересовался Кравцов.

—  Свет уже выключили. Значит, за полночь.

—  Костя к тебе заходил?

—  Нет. Он себя неважно чувствовал, сразу в барак пошел.

—  Утром к нему не заходил, к Косте?

—  Нет. Хотел договориться с участковым, а уж потом нари­соваться, порадовать.

—  Кому вы обычно сдавали мех?

—  Приемщику. Охотоведу. Чаще всего Ивану Степановичу. И в этот раз Кот к нему собирался. Этот старик в пушняке волокет. Жаль, дряхлым стал. На пенсию пошел. По полдня работает. Он один всего госпромхоза стоит.

—  Когда к нему Костя собирался? - мягко спросил Кравцов.

—  После обеда.

—  А мех принимают именно на складе или в конторе? - насторожился Кравцов.

—  Конечно, на складе. В конторе самим не повернуться. А мех тесноты да темноты не уважает. Его во всей красе показать надо. Стряхнуть, продуть, расправить, повесить. С мехом на вы говорить надо, - проснулся в Тимке знаток и ценитель.

—  Один он у вас мех принимал? Или еще кто-нибудь при этом присутствовал?

—  Товарный эксперт. Молодой еще. Он в мехах не шибко разбирался. Его Иван Степанович учил.

—  А мех этот накапливался в складе? Иль его сразу отправ­ляли? Не замечал?

—    Этого не знаю. У них - свое. Однажды слышал, как Иван Степанович пацана ругал, эксперта, что люк на чердаке не за­крыл. И мех отсырел. Дождь шел со снегом. Но это еще в прош­лом году было.

—  Люк? Что-то я не приметил его, - оживился Кравцов.

—  Наверное, забили его. Пушняк проветривать надо. Для того делали тот люк.

—  А кто о нем знал, кроме вас?

—  Да весь госпромхоз, - отмахнулся Тимка.

—  Странно. Мне о нем ничего не сказали. И сам не дога­дался. Стареть стал, - усмехнулся Игорь Павлович.

—  Забыли, наверное.

—  Такая забывчивость, возможно, кое-кому жизни стоила, - помрачнел Кравцов.

Они курили у стола, забыв о сумерках. Не включали свет.

—   Знаете, Игорь Павлович, приди мы вчера, может, все было бы иначе. Была бы семья. Еще один отошел бы от фар­та. Ему немного за тридцать перевалило. Еще жить и жить. А тут... Как сорвался этот падла! Угробил Костю ни за что. Но ничего. У всякой параши дно ржавеет, - хмык­нул Тимофей.

—  Ты это оставь! По-своему, как брату, говорю, не бери на душу грязи больше, чем имеешь. Раз я здесь - разберусь. Объек­тивно. За самосуд - с любого спрошу. С него! И с тебя! Но вдесятеро горше будет тому, кто, слушая, не услышал. Иль зэки разучились думать и понимать? Иль только тебе больно? Да случись ты иль я на месте Кости, участковый и тогда не заду­мался бы ни на минуту. Но нет, не кулаком, это слишком при­митивно, таких надо наказывать иными методами, - умолк Кравцов.

—  Какими?

— Тупые люди очень туго и медленно поднимаются по слу­жебной лестнице, а потому дорожат достигнутым. Отними, вы­шиби эти ступени, и не станет опоры! Ведь это дало им поло­жение, дутый авторитет, зарплату, возможность беспредельни- чать. Отними все это, и они не смогут жить. Либо спиваются, либо стреляются. Как правило. А спившийся - не личность. На него собаки мочатся. Он познает в полной мере на соб­ственной шкуре цену унижений и мордобоя. Иные замерзают под забором, других собутыльники разорвут за глоток вина. Своей смертью мало кто из них умер. Потому, зная это, многие пускают себе в лоб пулю, когда понимают, что их карта бита.

—  Э-э, нет! Наш участковый не застрелится! У него натура хорька. Своей вонью десяток задушит. А сам слиняет канать в другую нору. Их у него по тайге с десяток в запасе, - не согла­сился Тимка.

—  На всякого хорька находится и охотник, и капкан.

—  Но сколько куfi порвет, гад, пока нарвется на такое! - невесело усмехался Тимка.

—  Тем страшнее итог. У молодых еще есть надежда начать все сначала. Когда молодость ушла, на выживание сил остается мало. Заметил? Молодые птицы высоко в небо поднимаются. А старые не любят покидать гнездо. Потому что молодые занять его могут. Второе сложить - сил нет. Птицы - не люди. А понимают. Орел до тех пор орел, пока парит над горами и вла­деет ими. А орел в гнезде - уже вороном стал. И даже мыши наглеют, перестают его бояться...

—  Участковый всю жизнь нашего брата будет считать во­ром, - вспыхнул Тимка.

—  Поднимись выше мести. Она тебе, кроме горя, ничего не даст, - оборвал Кравцов. - Участковый совершил убийство и предстанет перед судом. Я сам этим займусь.

-  Тимофей! Скорей открой! - послышался снаружи голос Дарьи. - Ты спал? Нет? А я испугалась.

— Чего? - удивился Тимка.

—  Милиция сгорела! Говорят, сожгли ее воры! Бензином облили и никому не дали выйти. Всех приморили. И участ­ковый там был, - говорила Дарья торопливо, входя в дом. Включив свет, увидела Кравцова, покраснела, закрыла рот ладонью.

Кравцов торопливо поднимал упавшую под стол шапку.

—  Извините, задержался я у вас, - заторопился он к двери.

На улице ему в лицо пахнуло запахом гари. До слуха донес­ся гул людских голосов.

Бывшее здание милиции теперь осело черным ребрами, ды­мились вздыбленные решетки, сейфы. Обугленные трупы, за­стрявшие в оконных переплетах и решетках. Скорчившиеся. Попробуй пойми, кем он был пару часов назад.

Чуть в стороне сердобольные старухи отливали водой оду­ревшего от дыма мужика. К сейфу рванулся. Старое вспомни­лось. Руки зачесались. Открыл. Думал, деньги найдет. А там всего-то полбутылки водки да кусок колбасы...

—  Кто же, по-вашему, поджег? - спросил Кравцов предсе­дателя сельсовета.

—  Да вот эти двое. Видите, трупы в окне застряли. Они облили. И подожгли. Дверь ломом подперли. И сами к окну. Им захотелось видеть, как все будет происходить. Стали мате­рить милицию. А участковый пристрелил обоих. Из пистолета. Сам тоже сгорел. Да все они тут остались. Никто не уцелел. И виновные, и невиноватые. Никому выжить не удалось.

—  Почему не тушили пожар? - изумился Кравцов.

—   Как это не тушили? Еще как тушили, батенька! У баб юбки до сисек и теперь мокрые. Все воду носили. У мужиков... да что там, в исподнем остались. Обгорели все. А погасить не смогли. Дом из ели поставлен. Она же смолистая. Взялась ог­нем - не погасить. Аж с венцами сгорела, под самый корень. Нельзя, батенька, милицию из дерева строить. Ее, как гробни­цу, с цельного камня выдалбливать надо. Чтоб и бомбой не свернуть, - вытирал вспотевшую от жара лысину председатель сельсовета.

—  Из Поронайска никто не приезжал?

—  Только вот. Перед вами уехали. Постояли здесь. Сняли шапочки. И ушли. В машину. Да и верно. Посудите сами - виновные тоже сгорели. Вместе с милицией. Ни спасать, ни наказывать некого. Чего ж глазеть впустую. А смотреть на такое кому охота?

Кравцов оглянулся. Рядом с ним стоял Тимофей. Ни тени зла не пробегало по лицу. Счеты свела сама судьба. Не оставив никому радости от случившегося.

Никому не хотелось умирать. Вон как вцепился в решетку фартовый. Одни угли от него остались. А не снять, не отодрать от железных прутьев. Чужую смерть карау­лил, свою жизнь потерял.

А это кто руками в железный ящик вцепился? Там доку­менты? Видно, дорожил, а может, опасался? Ну да теперь не важно...

—  Неужели сразу не могли ничего сделать?

—  Со всех сторон бензином облили. Факелом, за полчаса сгорело все. Опомниться не успели, - обидчиво поджал губы председатель сельсовета.

К пепелищу стягивались запоздавшие люди. Пришел и Го­рилла. Глаза навыкате от удивления:

—  Падла! Как же так? Была мусориловка - и нет ее! Даже склянку поставить некому! Почему мне не вякнули? Такое всем селом обмыть надо!

Но узнав, что в пожаре сгорели пристреленные участко­вым двое фартовых, осекся, стоял молча, посуровев лицом и сердцем.

На следующий день с утра Игорь Павлович потребовал, что­бы для него открыли склад госпромхоза. Это было сделано тут же. И Кравцов, включив свет, вновь осмотрел все помещение.

Чердачный люк был забит. Но Игорь Павлович попросил лестницу. И вместе с Иваном Степановичем и экспертом влез на чердак. Дверь его не открывалась давно. Поржавели петли. И Кравцов понял, что если вор и воспользовался чердаком, то входил не через эту дверь, обращенную к улице.

На чердаке было темно. Игорь Павлович достал из портфе­ли фонарь.

В одном месте долго рассматривал пыль на досках. Потом оглядел балки. Подошел к люку. Две доски на нем легко сни­мались. Видно, вор торопился. И хотя доски сдвинул, на гвозди потом не посадил. Шуметь боялся. Значит, побывал он тут не глухой ночью, а в то время, когда село еще или уже не спало. Кравцов заметил, что влез вор в отдушину, сделанную на про­тивоположной стороне от двери. Значит, он очень худой и дол­говязый.

«Но как через такое отверстие сумел протолкнуть столько пушнины? Хотя вот обрывок мелкой сети, которой охотники накрывают куропаточьи выводки, ставят их на перелетных птиц. Вот в эту сеть, как в чулок, вор набивал и опускал вниз пушни­ну, пользуясь тем, что эта стена склада ниоткуда не просматри­валась, а территория не охранялась».

Сетка эта была прочной и хранилась на чердаке. По ней, предварительно закрепив за балку, спустился через люк в склад, как по канату. Но как сам выбрался из склада? Хотя... Это проще. Подтянулся на вешала для меха, а там - в люк. Вот и отсюда хорошо видно вешало, которым воспользовался вор. Влез на чердак по березе, росшей рядом со складом. Вон на стволе даже свежие царапины от сапог остались.

Теперь все понятно, кроме главного - кто вор? Кравцов вспоминал всех воров, отбывающих наказание в Трудовом.

Еще участковый успел узнать, что фартовые, работающие на деляне, не появлялись в селе, не отлучались из тайги. Из тех, кто остался в селе, никто не смог бы пролезть в отдушину. И главное, никто из них не знал, где отключается сигнализация. Ведь даже когда в селе гасили свет, в больницу, милицию, сбер­кассу, магазин и на склады всегда подавалась энергия. И от­ключить ее мог тот, кто знал здесь на складе все.

Странным показалось Кравцову и то, что вор не полез в сейф, который стоял на самом виду. В этом сейфе были самые ценные шкурки соболя. День лежали. На второй их повесили на вешала.

Вор обязательно залез бы в сейф. И только свой мог знать, что, кроме приемных документов, там нет ничего, и не проявил к нему интереса.

Забравший даже беличьи шкурки, конечно, не обошел бы вниманием сейф.

Из своих здесь двое. Вот эти. Оба у двери замерли. Хотя старик спокоен. Покуривает. Ждет...

—  Давайте вниз, - предлагает Кравцов, невольно подметив дрожь в руках эксперта.

Когда вернулись на склад, Игорь Павлович спросил парня:

—  Чей вы будете, как зовут вас?

—  Анатолий... Шомахов, - ответил, заикнувшись, тот.

—  Что это у вас во рту пересохло? Иль волнуетесь? С кем живете здесь?

—  С матерью жил. Теперь она уехала. К сестре. Насовсем.

—  И вы к ним собрались?

—  Откуда знаете? - удивился Шомахов.

—    По лицу вижу, - невесело усмехнулся Кравцов.

— А что ж ты мне ничего не сказал? - изумился Иван Сте­панович.

— Я сам еще точно не решил, - ответил Анатолий и отвер­нулся.

—  Да. Он всего два дня назад собираться стал в дорогу, - поддержал Кравцов.

У парня глаза квадратными стали. Губы дрогнули.

—  Я еще не собирался, я думаю...

—  Зачем стесняться? Тут все свои. Собираетесь основательно, обдуманно. Ведь не с голыми руками хотели поехать, - усмехнулся Игорь Павлович.

—  Я не воровал мех! Зачем меня позорите? Я на свои, что заработал. Я - не вор...

— А кто назвал вас вором? Сами себя! Выходит, и впрямь на Сеньке шапка горйт...

—  Не горит. Не вор я. А будете честных людей позорить - жаловаться буду! И на вас управа есть!

—  Вы очень устали, Анатолий. Это плохо для вас. Подпи­шите протокол осмотра и идите работать. Если вы мне понадо­битесь, я приглашу, - пообещал Кравцов, решив позвонить да госпромхоза в горотдел милиции.

В кабинете начальника госпромхоза уже сидели следователь милиции и новый участковый с тремя сотрудниками. Познако­мились. Разговорились. Кравцов написал постановление о пе­редаче дела о мехах по подследственности - следователю ми­лиции. Передал документы.

—  А теперь, - сказал Кравцов, - выслушайте совет. Пока в селе никого из милицейского пополнения не знают, пере­оденьтесь в штатское. И глаз не спускайте с Шомахова. Он - не профессиональный вор. И вот-вот засветит место, где спря­тал мех.

—  Вы сказали: он один в доме живет. А моим парням жить негде. Можно подселить. Не исключено, что в доме мех прячет. Найдут, - предложил участковый.

—   Спугнут. Сбежит, бросит пушнину. Поймет, что жаре­ным запахло. Он неглупый парень. Хотя с виду и кажется про­стаком.    ,

—  Жаден. Вы сами это подметили. Такой без меха не со­рвется. Он крепко на этот крючок попался. Теперь уже намерт­во. Возьмут его мои мальчики. Тем более практика такого рода у них есть. И навыков не занимать. Этим не повезет, завтра еще пятеро приедут. Он от нас никуда не денется, - уверял участ­ковый.

—   И все же пусть не говорят, что работают в милиции. Спугнут...

—  Не беспокойтесь, Игорь Павлович, - улыбнулся участ­ковый.

А через полчаса, окружив Анатолия, парни гурьбой шли в его дом, таща за собой чемоданы, сумки, рюкзаки.

Участкового поселили в пустующий дом. И он пригласил Кравцова скоротать эту ночь вместе.

—  Я думаю, что хоть и плохой из меня собеседник, но в доме лучше, чем в гостинице. У меня вы хоть отдохнете.

Игорь Павлович согласился. Хотя предпочитал не надое­дать никому, привык к гостиничному одиночеству и независи­мости, к участковому пошел из человеческого и профессионального любопытства.

—  Меня в Трудовое послали в наказание. Начальник горот- дела вместе с замом своим рассвирепели за то, что перечить им осмелился, - рассказывал Виктор Ефремов.

—  Ив чем же вы не согласились с ними?

—   Вначале поругался, когда моих ребят хотели послать в вытрезвитель. Охранять его. Ну и сказал, что для такой работы учиться в школе милиции не стоило. Для того есть другие - без знаний. Там ведь только грубая сила нужна. И никакого творчества. А мои - образованные кадры. И потребовал использо­вать их знания соответственно.

—  И это все? - удивился Кравцов.

—  Жалобу я написал на начальника горотдела. В Москву.

—  Вот как?! Видно, довел вас Дорофеев?

—  Знаете, Игорь Павлович, я не признаю солдафонства в нашей работе, грубостей, хамства. А Дорофеев - старый кадр. Из довоенных. Привык к своим методам. Все еще прошлым живет. Мол, молодые не должны работать в белых перчатках. Все обязаны уметь. Я и возмутился, что человек с неполным средним образованием командует мною, распоряжается кадра­ми, более образованными, да еще помыкать намеревается...

Кравцов молчал, слушал.

—  Дорофеев весь во вчерашнем дне застрял. И на своем месте держится благодаря громадному стажу. Но годы годами, а какова отдача? Итог никто не подбил. Вот я и спросил, как он умудрился усидеть на своем месте, когда в Трудовом трое участ­ковых погибли?

—  И что ответил на это Дорофеев? - оглянулся Игорь Пав­лович, помешивавший угли в печке.

—  Я об этом и в Москву написал. И копию - в горком партии. А Дорофеев мне на стол положил полный список ра­ботников милиции, погибших при выполнении служебного дол­га. Идиот!

—  А что сказал при этом? - не удержавшись, улыбнулся Игорь Павлович.

—  Сказал, возмите, пригодится для мемуаров. У вас непло­хо получается. А через день - сюда загнал.

—  С каким напутствием?

—   Сказал, что жизненного опыта мне не хватает. А он в литературном труде - немалое подспорье. Вот он и решил этот мой пробел восполнить. Послушаешь его, так вроде он мне одол­жение, великую услугу оказал. Доверил самостоятельный учас­ток, где проявить свои способности можно. И сам остался ра­ботать с недоучками. Ими проще управлять, как я понимаю. Слепое повиновение. Никакой инициативы, творчества, само­стоятельных действий. Это же работа под колпаком, под постоянной опекой, мои ребята не смогли бы так.

—  А вы что предпочли бы? Грамотную, но голую теорию, или опыт? Какого сотрудника бы взяли?

—   Опыт - дело приходящее. Я предпочел бы образован­ность. Ее ничем не заменишь. Этого потребует само время, ус­ловия работы.

—  Демагог вы, Ефремов, - встал Игорь Павлович. И про­должил: - Сплошные рассуждения и обиды. А за всем - ба­нальная, примитивная зависть, что не вы, а практик Дорофеев руководит горотделом. И никто на ваши кляузы внимания не обращает. Вот такие, как вы, грамотные и безупречные, видя­щие во всех одни изъяны, только то и умеют - доносы стро­чить. Сколько судеб поломано! Сколько вас клеймили! Но не извели. Сильно сучье племя! - сорвал жиденький плащ с гвоз­дя и, натянув на плечи, пошел к двери.

Кравцов, чтобы хоть немного успокоиться, подышать све­жим воздухом, направился знакомой дорогой, ведущей к Трфимычеву урочищу.

Игорь Павлович легко ориентировался в наступающих су­мерках. И хотя давно тут не был, ходить по тайге не разучился.

Не трещали сучки под ногами, не пыхтели кочки, не били ветки по лицу. Он устало сел на поваленный ветром сухой ствол дерева. Только тут, в глуши, можно отдохнуть от людей, пере­вести дух. Только здесь можно успокоиться.

Дорофеева знал Кравцов много лет. Еще с Колымы, по трассе. Уже тогда того скосила кляуза. Но повезло. Реабилитировали му­жика. А три зцмы на всю жизнь в памяти остались. На трассе обморозил ноги. Их Дорофееву ампутировали без наркоза. Обыч­ный лагерный фельдшер. Хотел руки на себя наложить. Да без ног не получилось. А вскоре повезло - протезы выдали. С тех пор так и ходит на деревяшках. Скрипят они, за версту человека слышно. А на лицо глянешь - всегда смеется. И только по ночам... Болят ноги. Так ноют, что хочется растереть занемевшие пальцы, со­греть их теплыми носками, попарить. Но где они? Пусто... Лежат у койки протезы. Вьется, кружит по магаданским снегам серая трасса. Текут от нестерпимой боли слезы по щекам. В подушку, белую, пушистую, как снег, горячую, как боль... Ничего! К утру высохнут. Расцветут улыбкой в лице. До самого вечера... До ночи. А ночью все спят. Ночью слезы не видны, не слышно стона, сдав­ленного подушкой. Нельзя будить сыновей. Пусть их ничто не пугает. Пусть живут безмятежно. Завтрашний день, конечно, дол­жен быть лучше вчерашнего. Иначе зачем же было прокладывать колымскую трассу через мерзлые версты, через болота и дождь, через жизни...

Вот только ночи, их и теперь берегут для себя старики. Они бывают долгими, как боль, потому что остаток жизни короток, как культи.

Они теперь редко виделись - Кравцов и Дорофеев. Встре­чаясь, никогда не вспоминали трассу. Зачем? Она и так жила в них. Иногда в редкие выходные ходили на рыбалку. Вдвоем. Подальше от города. И, выпив горькой из одного стакана, по­долгу молчали у костра. Иногда пели вполголоса. Свои. Те. Давно забытые всеми песни...

Нет, Кравцов не расскажет Дорофееву о Ефремове. Беречь ближнего от лишней нагрузки и переживаний удавалось немно­гим. Не всегда получалось это и у Кравцова. Может, потому, что любил побыть в одиночестве. Вспомнить, обдумать, взве­сить наедине с самим собой каждое слово. В тайге никто не мешал сосредоточиться.

Игорь Павлович вспоминал Анатолия Шомахова. Молодой мерзкий мужик. Он рассчитывал, что его кражу повесят на фар­товых. На кого же еще? Его, Шомахова, и не заподозрят. Дру­гое дело - воры. Их трясти начнут. Они ж меховые магазины постоянно обворовывают. Кого-то да заподозрят. Тем более что иные на промысле работают. Правда, у них мех не клейменый, в отличие от украденного...

«Негодяй! Из-за него столько горя! Такую кашу заварил, мерзавец! Но ничего, из рук милиции теперь не выскочит. Жаль времени. А то бы... Не просто предполагаю, уверен, что именно он украл. Мех штампованный. Его продать труда не составит, - подумал Кравцов. И тут же спохватился: - Хотя как же так? Конечно, нештампованный. Без выделки еще был. Штампы на готовом к отправке ставятся. Значит, сам выде­лывать будет. Или отдал в работу. Но вряд ли здесь осмелил­ся. Слишком наглядно. Меха много. С таким количеством артели скорняков на две недели работы хватит. Но теперь он под колпаком. Каждый шаг на виду...

Игорь Павлович медленно возвращался в село. Кое-где в домах уже погас свет. Спали люди. Завтра - новый день. Он тоже потребует сил и здоровья.

—  Иди, паскудник, говнюк поганый. Иди, покуда я с тобой, покуда ночь на дворе, - донеслось до слуха Кравцова. Он огля­нулся на знакомый голос охотоведа Ивана Степановича. Ста­рик толкал в спину Шомахова и сетовал: - Будь я помоложе, сам бы тебе морду начистил. Змей подколодный, ишь что отче­бучил!

—   За что это вы его, Иван Степанович? - рассмеялся Кравцов.

Старик схватил Шомахова покрепче:

—  К председателю сельсовета хотел.' Но теперь уже вам его сдам. Это он мех украл! Он! Я его застал!

— Пойдемте со мной! - предложил Кравцов и, понадеж­ней взяв Шомахова под руку, повел обоих к участковому.

Тот не спал. В окнах горел свет. Кравцов, не постучав, втолк­нул парня в дом. И извинился: Ефремов, в одних кальсонах, стирал рубашку. От неожиданности уронил ее на пол, опроки­нул таз с водой на ноги и прикрылся им, как щитом.

«Мальчишка... Завистливый, неумелый мальчишка, а туда же, в мужики лезет, желторотый», - подумал Игорь Павлович и сказал:

—  Вора Иван Степанович поймал. Пригласите вашего сле­дователя. Послушаем, как это произошло.

Ефремов позвонил в гостиницу, телефон в доме уже успели установить, и вскоре появился милицейский следователь.

—  А что? Я к нему за отчетом пришел, который мы завтра в область должны выслать. Повторную сверку хотел я сде­лать. А бумаги у Тольки были. Я - к нему. Открываю дверь, и что бы вы думали? На полу валяются пьяные мужики. Все обрыганные, в доме от табачной вони не продохнуть. Я ни одного не растолкал. Спят как дохлые. Я - в сарай. Глядь: лестница к чердаку приставлена. Я туда. Вижу, мех этот скот в мешки заталкивает. Никого не ждал. Я как гаркнул, он при­сел. С испугу. Все уговаривал не сдавать его влаетям. Я б и не сдал, если б столько народу из-за этого не полегло. Целая милиция сгорела. А людей! Больше десятка! Нельзя без нака­зания такое спускать!

—  Молодец, Иван Степанович! - похвалил Кравцов и спро­сил: - А вы уверены, что именно тот мех прятал на чердаке Шомахов?

—   В этом, батенька, я не могу ошибиться. Это мой хлеб, моя работа. Я его и по виду, и по запаху определю. Он же еще невыделанный, жирком пахнет, тайгой отдает. Это после обра­ботки улетучивается. А теперь... Да чего мы долго говорим, пой­демте, покажу, - предложил охотовед.

—  Завтра он с вами займется, - кивнул Кравцов на следо­вателя.

—  Ему? Ну что ж... Только вы... того, под расстрел не засу­дите дурака. Молодой еще. По глупости отмочил. Не ведая, что сотворил. Без отца он рос...

—  А им-то что? - горько усмехнулся Шомахов и, подумав, добавил: - Сам высветил, теперь поздно выгораживать...

—  Молчи, сопляк! Заткни уши! Не для тебя говорю, вошь голожопая! - побагровел охотовед. - Селом его растили. Со­обща. Выходит, все вместе просмотрели. Все и виноваты. Да еще тот, какой, брюхатую бабу бросив, ни разу не вспомнил про сына. Вот и раскиньте на каждого. За последствия. Их уга­дать никто не мог. А пацан путевым мог стать. Он не-

ог л пьющий. И работяга! В деле нашем - разбирается.

— Да уж это видно! - хохотнул Ефремов, оправившийся от смущения.

—  Чего видно вам? Мех он и есть мех! На него у всех глаза горят и руки чешутся. Сколько людей на нем шеи себе сверну­ли и жизнями поплатились. Жадность, алчность подвели. И па­цан наш оступился. Ничего мудреного в том нет. Я про то, чтоб судьбу ему не изломали, не отняли бы жизнь. Чтоб понял он, что ему доверено тайгой и людьми, теми, кто там, на снежных тропах, рискуя жизнью, пушняк добывает. У них воровать - грех. Вот за это накажите. Но не забывайте, что случай этот - первый в жизни, - умолк Иван Степанович.

—  Он что же, даже не пытался вырваться, убежать от вас? - удивился Ефремов.

—   Куда, как сбежать? Да нет! Такого быть не могло. Ну, провинился. Сам не отрекается. От этого не сбежишь. Мы в селе так растим детвору: виноват - исправляйся. А вырывать­ся, убегать, такого не было. За то побить могли бы, - усмех­нулся старик.

—  Зачем тебе столько меха? Кому его продать собрался? Иль с фартовыми законтачил? - спросил Кравцов.

—  А при чем фартовые? Я сам украл. В институт поступить хотел. Лесного хозяйства. А это - пять лет. Мне некому было бы помочь. Вот и хотел приварок к стипендии. Чтоб с голоду не сдохнуть. Да у матери трояки не клянчить, - покатились слезы по щекам Шомахова.

—  В другую науку теперь определим. Туда, где больше про­будешь. А то, ишь, за государственный счет решил образование получить. Воровством не разбогател никто. Да и к чему таким образованность? - прищурился Ефремов.

—  Это как так? Конечно, учиться ему надо. Но дурак, что не сказал. Мы его за счет госпромхоза выучили бы. Доплачива­ли бы. Ведь без отца рос, говорю вам. Вот и хотелось нос уте­реть всем. Только это делается не так. Честно. Язык не взаймы взятый. А теперь что утворил? - топтался Иван Степанович.

—  А где б ты этот мех продавал? - спросил Кравцов.

—  В Южном - на барахолке. По одной думал. Чтоб на все пять лет растянуть, - вытирал Шомахов мокрый нос.

—  А поймали бы? Неужели не боялся? Тебя воры на базаре убить могли. Ведь этот пушняк они добыли! Ты у них украл! Знаешь, что за это они с тобою сделать могли? Ведь за этот мех фартового убили, - не сдержался Ефремов.

Глаза парня стали квадратными, лицо побледнело.

—  Тебе в зоне, если узнают, не выжить. А ты - на барахол­ку! Да с тебя самого шкуру снять могут, - говорил Ефремов. И продолжил: - А фартовых тебе не миновать. Осудят за воровство. И отбывать придется с ворами. Там не отмажешься. В их лапах не такие раскалываются. Так что тяжко будет тебе...

Шомахов молчал. О чем-то напряженно думал.

—  До утра в кладовке у меня посидишь. А первым поез­дом в Поронайск увезут тебя, - сказал Ефремов.

Когда он закрыл Шомахова в кладовой и вернулся, Иван Степанович сказал хмуро:

—  Вы что, всерьез хотите его судить?

—  А разве такое бывает иначе? - не понял Ефремов.

—  Я привел его попугать. Даже не думал, что всерьез вы хотите его законопатить. Иначе и не подумал бы привести. Да еще своими руками. Ошибся мальчишка. А в последствиях - не виноват. То уж ваши перегнули, перестарались. А из Толика мы мужика дельного вырастим. Тюрьма ему ума не даст. Вко­нец спортит, сломает, настоящим вором сделает.

—    Теперь не нам с вами решать, что с ним будет. На это другие люди есть, пусть займутся, - ответил Ефремов равно­душно.

— Отпустите на поруки. Мне. Я за него отвечать буду. Весь госпромхоз, - просил охотовед.

—  И это не в моей компетенции. Спасибо вам за помощь в поимке вора. Но не более, - осек участковый.

—    Шомахов безусловно подлежит задержанию. Я уже выпи­сал постановление, - встал из-за стола милицейский следова­тель.

— Люди! Вы же сами мужики! Отцы небось. Иль ваши сы­новья не ошибались? Зачем мальчишку губить? Выпустите! Не сбежит он, - просил Иван Степанович.

—  Я не могу приказывать следователю, которому передал дело. К тому же он не нарушает закона. Дальнейшую судьбу Шомахова решаем не мы - суд. А если бы вы укрыли его от следствия, то пришлось бы и вас привлекать к уголовной ответ­ственности. За укрывательство. Следствие и суд учтут все. И сказанное вами. Вам еще придется давать показания следовате­лю. Там и скажете обо всем, - встал Кравцов, собираясь ухо­дить.

Иван Степанович выскочил в дверь, ругая себя за случив­шееся.

—  Провинция. Никакого понятия о законе. Вот что такое безграмотность. О ней я и говорил, - ухмылялся Ефремов.

—  Зато и ваши грамотеи отличились. Перепились вдрызг, едва на порог ступив. Забыли обо всем, что поручено было. Стыд!

— За это я с них спрошу. Даром не сойдет, - пообе- щал участковый.

—  Хорошо, охотовед увидел. А ведь успей Шомахов пере­прятать, век бы не нашли концы. И получили бы висячку - нераскрытое преступление. И кто знает, что потянуло бы это дело за собой, - возмущался Кравцов. - Вот об этом Дорофе­ева стоит поставить в известность. Чтоб не только образован­ных, а и обязательных, добросовестных людей сюда посылал. Без скидок на провинцию...

—  Неприятность мне причинить хотите. А за что?

Из кладовой донесся шум: грохот падающих ящиков.

—  Что там? - рванулся Ефремов к двери, опережая Игоря Павловича.

Шомахов повесился на брючном ремне. Продел конец в крюк, где прежние хозяева вешали окорока.

Мальчишка хорошо знал, как делают охотники петли на зве­ря, и воспользовался нехитрой наукой. Иного выхода он не уви­дел. В кладовой было слышно каждое слово, сказанное в доме.

—  Скорее, может, откачаем, - вытаскивал Ефремов парня из петли.

Кравцов, едва глянув, сказал тихо:

—  Уже бесполезно. Он и впрямь был бы неплохим охото­ведом...

Утром, когда село еще не проснулось, покойного повезли в Поронайск. Тело билось о борта машины. И Кравцов поневоле оглядывался назад. Казалось, что парень жив и вот-вот выско­чит из машины, использует свой последний шанс удержаться в жизни. Ведь она только начиналась...

На душе Игоря Павловича было тяжело. Обреченность... Она и стала причиной смерти. Не думал Кравцов, что хлипкий с виду парень способен на такое. Видно, жила в нем совесть и, несомненно, страх перед будущим толкнул на такую развязку. Но даже Ефремов, уж на что наглец и циник, до самого отъезда Кравцова не смог прийти в себя...

Игорь Павлович вздрогнул. На очередном ухабе рука по­койного, казалось, ухватилась за борт машины.

Кравцов сжался. Ему почудилось, что Шомахов бежит ря­дом с машиной, стараясь обогнать ее, увидеть свое недожитое, глянуть в глаза своей судьбе, оборвавшейся ночью и оставшей­ся позади машины в Трудовом. Седым мальчишкой на обочи­не, со щеками, мокрыми от слез.

Некому его понять, пожалеть. Никто не погладил его по голове. Не ввел в свой дом. Его ни разу не назвал сыном никто из мужиков. И плакала судьба - брошенной сиротою. Умереть, как человеку, и то не довелось...

Кравцов не знал и не слышал, как селяне злым матом кры­ли его в этот день в Трудовом. С милиции, мол, что спро­сишь, она всегда была и останется мусориловкой, там никогда не работали люди. А вот прокуратуре - верили. Теперь и она скурвилась.

С тяжелым сердцем уходил на заимку Тимофей.

Что скажет кентам? Как устроил судьбу Кости? На лихую смерть увел?

На притыкинский участок он вернулся к вечеру. Без лиш­них оттяжек сам рассказал мужикам, что случилось в селе. Охот­ники сидели молча, будто оглушенные.

Нет больше Кота. Убили его. Одним махом все отняли. А ведь такое с любым случиться может...

—  Видно, за откол его фортуна наказала. Хана нам, если кто оторваться от фарта вздумает. Вместе надо, «малинами», как всегда было. Так оно и живется файнее, и с мусорами раз­делаться проще, - сказан Угорь.

—  Наши легавые, чтоб их не одно перо не обошло, много про нас знают, гадье. Потому приморяться в Трудовом никому не стоит. Сматываться надо всем. Покуда не попухли. Мне до воли совсем немного осталось. Как получу ксивы - только меня и видели, - бубнил Скоморох.

—   На Трудовом свет клином не сошелся, кенты. Я тоже лыжи навострил в Оху. Там к фартовым приклеюсь. Пофартую с ними. Погляжу, чего сахалинские законники могут.

—  Срываться надо отсюда, как только запретка откроется. К своим когти рвать! В гробу я видел чужих кентов! Они зало­жат, чтоб самшл не попухнуть, любого, кто недавно примазал­ся! - разговорились воры.

—  Не трехай лишнего! Я с местными законниками был в де­лах. Путевые, файные кенты. Они и грев подкидывают. Свои - хрен на рыло, - буркнул Угорь.

— А погорел на местных? С ними в ходку влип? - полюбо­пытствовал Тимофей.

—  Нет. Они без подвязки. Со мной не были, - отмахнулся Угорь.

— А я в Ростов махну. К хренам этот Сахалин, глаза б мои его не видели. Тут притыриться и то негде. Весь в зонах, хуже Колымы, - матюгнулся Скоморох.

—  Оно везде так. Особо по северам. Возьми хоть Камчатку. А и то - сплошь тюряги. Помню, везут нас в бортовой, охрана, что псы, пристроилась у борта. Слышу, ботают меж собой: «Глянь - Питер!» Это они так Петропавловск-Камчатский зовут. Ну и мы вылупились. А самый плюгавый средь нас хохочет, чуть не ус- сывается и показывает пальцем вперед. Глянули. А там этот... Ленин, руку протянул и на тюрягу показывает. А внизу буквами аршинными написано: «Верной дорогой идете, товарищи» А между зоной и тем портретом висит: Петропав­ловск-Камчатский! Дошло иль нет, с чего всякий город на Се­вере начинается?

—  Это мура! Вот у нас в Охе было... Начиналась она с пси­хушки, а заканчивалась...

—  Да не одна Оха! Вахрушев, тот тоже - сплошь зоны да психушки. В Южном они даже общим забором обнесены. Только психушка иным цветом побелена. Психи, когда раздухарятся, в тюрягу добровольно лезут. Они с зэками, как мама родная, кен- туются! - сказал Угорь.

— Да не заливай! Кто с психами кентоваться станет? Они ж съеханные с катушек, - не поверил Тимофей.

—   Чудак! Чё мне трепаться? А как я в прошлую ходку слинял? Псих помог. Он зенки вывалил на курево, что я по­казал, и махнул ко мне. В дыру. Барахлом махнулись. И я прикинулся повернутым. В дыру сиганул. Меня охранник за жопу. Я ему козью морду скорчил, какой он век не видал. Обложил его по фене. Но негромко. Он мне в задницу коле­ном. Хотел в психушку вбить, да я не дурак, увидел, что во­рота пустые, приоткрытые, и туда... Три зимы меня искали. Да хрен им всем!

—   Из всех нас только тебе да Филину повезло. Остальные будто не тем путем на свет появились, - сказал Цыбуля и про­должил: - Чтобы мы тут не трехали, нигде ни один кент и «малина» не кентовались с мусорами. Все они падлы! Всех их надо жмурить. И ботать про легашню кончайте! С ними у нас один разговор: перо иль маслину - и отваливай к едрене фене. Давайте о себе, о своих делах толковать, - предложил Скомо­рох.

—  Мне другое не понять. Что там мусора? Они - известное дело. А вот как поселенцы подкузьмили? Зная беду нашу, свое взвалили на фартовых. В надеже были, что они - в фаворе. А мы? Кто нас держит? И сколько ни морись, в фартовых окочу­ришься. А значит, рвать когти отсюда надо! Всем. Покуда тык­вы из задниц не выкрутили, - поддержал Тимофей.

— А может, нам в свою «малину» сбиться? На воле? Кенты! Канать уж недолго всем. Махнем на материк! И гори оно си­ним, это Трудовое! - предложил Угорь.

—  Вначале доскрипи до воли. А уж потом трехай, - обо­рвал его Тимка.

Но предложение законника запало в душу и не давало ус­нуть. Все взвешивал: и за, и против. А потом полез в карман за куревом и снова нарвался на письмо Притыкина. Последнее. Его старик писал старшему сыну. Да, видно, отправить не ус­пел. Не написал адрес. А Тимка не нашел. Так и носил при себе. Вдруг сын Николая Федоровича объявится?

Отца навестить. Но никто не приезжал. И письмо это читал иногда. Оно словно и ему адресовалось.

«Здравия тебе, сын мой! Вот уж боле года нет от вас вестей. Ни от кого. Не попрекаю, не сержусь на вас. Старость всегда докучлива и брюзглива, как пурга, что и нынче воет над зимо­вьем, как над сиротиной. За всех вас меня жалкует. Хотел бы я нынче, сынок, одного - свидеться с вами напослед. Со всеми. Обнять могутные плечи детей своих да благословить. И про­ститься. Прощения испросить у каждого, что, народив вас на свет, дал тяжкую долю и замозолил сызмальства руки ваши. От того, знать, задубели и сердца ваши ко мне, что родную кровь запамятовали и стыдить меня перед людом наловчились. А люди- то давно мной не брезгуют. Не пугало я детве вашей, внукам моим. И нынче в деды сгодился бы. Да не подвезло. Заместо теплого угла в тайге коротаю шатуном бездомным. Без семьи, без роду. Ну да, чую, недолго маяться осталось. Приберет и меня земелька таежная. А за прожитое и пережитое поклонится праху березка таежная, что в судьбине своей корявой лиха ни­кому не учинил. Жалел родных и ближнего.

Прости, сынок, не в укор тебе то писано. Понимаю, не до меня, дремучего, тебе теперь. Ить в начальстве маяться тяжко. Забот хватает. Жисть не дает опомниться. Как и мне. Приду с тайги в избу, и словом ни с кем не перекинешься.

Изба - не человек. Ей Бог не дал живой души. А я тому радуюсь, что, уходя со света, оставил в жизни вас. Детей моих. И хочь взрастали тяжко, жили холодно, в грех не впали. Ни у кого ничего не кради, не отняли, никого не обидели, по тюрь­мам не скитались, в грешных делах не застряли. Что хлебом- солью не обделены. И Господь не обделил никого разумом да умением. Что чисто живете перед людьми и Богом. За то - родительское спасибо вам.

Сын мой, Коля! Мне уж ничему тебя не научить. Сам уж отцом сделался давненько. Людьми правишь. Цельной артелью. На то голова надобна большая. Но окромя ее - сердце не за­стуженное. А вдруг в твоей артели сыщется сосклизнувший с путей бедолага? Кой не с жиру, с голоду разум потерял. Не прогони его. Не оттолкни протянутой руки. Прими, как меня, иль заместо меня. Хочь на нем и поставят власти клеймо какое, не потребуй, не толкни в стужу. Не отрекись, дитя мое. Ибо всякий несчастный - к тебе - от Бога. Он сверит дела твои с Писанием. Детей своих в добре расти. Но не дай Господи, чтоб зажирели их сердца и души. ПустЬ уши их умеют услышать плач в смехе. Пусть не растут жадными. Давно, сынок, умерла ваша мать. Все хотелось ей на внуков глянуть, порадоваться. Да не привелось. Незваной да нежеланной не решилась баба ступить на твой порог. И мне про то не велела сказывать. Выла ночами втихомолку, про­сила у всех прощения. Так ты не серчай на нее, коли где про­машка была.

Ты уже мужик. Ведомо мне, что никто из вас нужды не знает. От моей подмоги завсегда отрекались. Видать, и впрямь крепко на ногах держитесь. Ну, дай вам Бог. А потому я про свое последнее в жизни отписать хочу. Все, что нажил я и скопил, трудом тяжким, завещаю человеку, какой в зимовье делил со мной горькую долю. Больного выхаживал, куском не обходил, за родного отца почитал. Нехаи из условников. Для меня нет в свете равного Тимофею. Ежли сама тайга его признала, значит, Бог ко мне этого человека привел. Спаси­бо Господу, что в лихую минуту тот Тимофей не с выгоды своей со мной страдал. А душой очистился. С ним рядом и я потеплел, прощать научился. Всех. Пусть моя теплина памя­тью про меня останется и живет в ем за нас обоих. Он мне навроде сына. Последнего. Не от плоти. Богом, тайгой пода­ренного. У меня и по нем в загробье сердце болеть станет. Только б не посклизнулся, не сгубила б его тайга, сберегла бы под сердцем кровину человеческую. Одинокую средь лю­дей - сиротину горькую. Он только начал жить. Глянь в его глаза. В них - мой конец и прощание с вами.

Пусть вам не будет одиноко средь люду и в родне. Пусть души встари не сделаются сугробами зимними. А и меня не поминайте лихом. Я любил вас. Всех. Шибче себя. То не от стари, от сердца сознаюсь. Только по вас страдать стану. Тому лишь Бог свидетель. Да сохранит он вас и помилует...»

Тимка докурил папиросу. Глянул на спящих кентов.

«Ни в какую «малину» не похиляю. Идите все к лешему! Мне дед зимовье завещал. Целую тайгу. Не хочу фартовать. И вам не советую. Жизнь, она как дерево. Покуда все верно, рас­тет, цветет. А рубанул топором ошибки, хиреть начнет. Не вся­кую болячку одюжит. Не все пересилит», - подумал бригадир и, успокоившись, заснул под боком Цыбули.

Шли дни, недели, месяцы. Ревела над тайгою заполошная сумасбродка-пурга. Она пеленала зимовье в толстенный сугроб. Заносила снегом петли и капканы. Надежней лома подпирала дверь зимовья, затыкала печную трубу снегом. И промыслови­ки, проснувшись, порою не могли понять, ночь в тайге или утро.

Словно из склепа, выбирались из зимовья и благодарили судьбу, что не замерзли, не задохнулись в избе.

В такие дни выходить в тайгу никто не решался. Да и какой смысл искать зверя, загнанного пургой под глубокий снег? И тогда подолгу текли в избе разговоры о прошлом и буду­щем. О настоящем дне думать не хотелось.

— У Филина баба на сносях. К концу весны родит. Повезло кенту. Ему фортуна улыбнется. Он самый большой навар сни­мет. Отцом заделается. Пацан через пару зим оседлает его, - улыбнулся Тимка.

—  Припоздал сопливым обзавестись. Родить родит, а рас­тить кто станет? Баба к тому ж молодая. Ну, потешится еще пяток лет, а дальше что? - спросил Угорь, прищурясь, и отве­тил сам себе: - Я бы на его месте не рисковал.

—  Потому ты на своей жопе сидишь. Здесь, в зимовье. А он - в селе. Человеком-дышит. Сам себя и бабу держит. Без фарта об­ходится. И ништяк... В дела не тянет, - оборвал бригадир.

—  Фартовых рано иль поздно судьба наказывает за откол. Да только поздно понимают. С «малинами», как с погостом, коль влип, не развяжешься, - не сдавался Угорь.

—  Иди к хренам! Сколько законников завязали с «малина­ми» только на моей памяти? Счету нет. Всех мокрить - стопо­рил не хватит. Сплошные жмуры валялись бы по северам. Разуй буркалы - все дышат. И забили на фарт. И ты - не транди! - разозлился Тимка.

—    А ты кентов тряхни: куда лыжи навострят после мори- ловки?

—  Чего дергаться? Я не хочу наперед мозги сушить. Вон Кот. С ксивами, вольный, а не пофартило. Выйду, тогда наду­маю, - отмахнулся Скоморох.

—  А мне не больше других надо. И фартовые жмурятся. За всяким сввя погибель ходит. Хоть за законником иль фраером. Так надоело по чужим хазам затыриваться и дышать шепотом, одной задницей. Чтоб не накрыли. В дело сходишь, год кайфу­ешь. А в ходке десять зим паришься. Сколько мне фортуна дала? Не больше; чем фраерам отведено. Но они - дышат, не ссут легавых. А мы? Блефуем себе. Хорохоримся. А потом на нарах дохнем, как последние падлы, - отмахнулся Цыбуля.

—  Верно трехаешь. В ходках мы все прозреваем. Особо ког­да приходит время коньки отбросить. На моей памяти такого хоть отбавляй. Вот так и Швабра окочурился. В Сусумане. Ли­хой был фартовый. «Малины» держал в самой Москве. А на­крыли. И влепили червонец. Самому уж под сраку было. Во­семь ходок вынес. Трижды линял. А последняя - самая хрено­вая. В шизо его законопатила охрана. За трамбовку. На полго- да. Он там захворал. Кашлял кровью. Другого к врачам кинули бы, этого доконать вздумали. И по хрену его болячки. Их по­просту не видели. А он таял. Я там тоже приморенный канал. Так Швабра, когда с глазу на глаз с ним остались, ботал мне - завязать с «малинами». Мол, ни навар, ни кенты у смерти не отнимут. Она - всех западло имеет. Сама за все сорвет свой куш, хоть с бугра, хоть с суки. А подыхать... какая разница в каком звании? Одинаково тяжко. Жмуру едино, по­мнят его кенты иль нет. Сдыхать завсегда больно. И ни одна «малина» не облегчит, не выкупит у смерти. Ее обшаком не умаслишь, на отсрочку не сфалуешь. А главное, обидно, что сдохнуть довелось, как крысе. Небось последнему сявке давали шанс на шконке окочуриться. Потому как на его душе грехов меньше. А нам - по-зверьи. Паскудно. Вот он и трехал: мол, завязывай. Отколись от фарта. Душу высушит. Мол, дышим лихо, весело, пьем и пляшем, а подыхаем - плачем...

—  Ну и говно тот Швабра, - отвернулся Угорь.

—  Сам говно! Ты с ним дышал? Он всех фартовых Севера держал. А ты что такое? Захлопнись, гнида сушеная! Не ботай много про тех, кого не знал! Швабра был махровый. А ты - мелкий щипач! Тебе ль хавальник разевать против него?

—  Я про Швабру тоже от кентов слыхал. Он «Черную кош­ку» держал. Пять «малин». Швабра, как фартовые ботали, имел в день навару больше, чем в любом банке было. Его весь МУР ссал. Он и днем мусоров крошил за милую душу. К нему в «малины» за большой навар брали. И не всякого, - сказал Цыбуля.

—  Уж не знаю, как он «малины» держал, но отходил хрено­во. Кашлял так, что живой был синим. И мне ботал: «Мол, хиляй от законников, покуда цел. Фортуна молодых да сильных держит. Им - навар и удача. А расплата за них по счету - в старости. Ничто не будет забыто и упущено. Ни одной копей­кой не обсчитается. Как ни мухлюй! За все свое сорвет. Линяй, покуда не одряхлел да не заплесневел. В молодости трудно в грех впадать, еще больнее встари за все платить. За каждый удачливый день, за всякий кайф. За свои и чужие ошибки. За жмуров - своих и легавых, за фраеров. Им, верно, тоже больно помирать. А нам труднее, потому как земля принимать не хочет всякое говно. Вот и мучаемся - больше любой суки. Потому, что жизни отнимали, у Бога не спросясь, закон его преступив. Бойся того, пасись фартовых. Они - погибель...»

Тимка перевел дух. А Скоморох, вылупившись бараном, спросил:

—  Зачем же вернулся к фарту?

—  Не поверил я тогда Швабре. Да и прикипел к «закону - тайга». Дышать без него не мог. Но Швабра часто вспоми­нался. Не слова его перед смертью. Это часто слышал. А то, что после увидел, когда дых из Швабры выскочил. Он перед тем вдруг перестал сетовать. Улыбался: мол, отлегло от зад­ницы, может, поживу. И вспомнил, что где-то в Подмоско­вье растет у него дочь. Какую по бухой заделал бабенке. Лет двадцать не видел. Гроша не послал. Ни разу не помог. А теперь, перед смертью, привиделась. И пожалела дурного родителя. А может, это не дочь, а смерть над ним сжалилась. Забрала его. Швабра вдруг вздохнул. Зенки про­светлели. Задрожал всей душой. И все... Я глаза ему закрыл. Он остывать начал. Морда вытянулась, пожелтела. Я накло­нился к нему, чтоб проститься, чую, на губах - мокро. Он в жмурах плакал. Мне жутко стало. Когда его из шизо вынес­ли, охрана приметила слезы. Подумали - живой. Понесли в больницу. Врач глянул и руками замахал: «Куда мертвеца прете? Здесь живые лежат, лечатся...» Ему охрана на мокроту тычет. Мол, мертвые не плачут. Доктор глянул и говорит: «Редкий случай. Но бывает. Особо у тех, кто сильно болел и нервы были на пределе. Они до конца держатся. И только смерти суждено показать свету истинное лицо фартовых».

—  Да, кенты, я о таком не слыхал, - поежился Цыбуля.

—  А может, он тебя иль всех кентов разом оплакал? Ведь ботают, что мертвые не уходят. Живут среди нас, - вставил Скоморох.

—  Конечно, не линяют. Мы за всякого жмура ходки тянем. И поминаем по-своему всякий день. Каждый жмур в памяти крепче кентов живет. Потому как за него, падлу, годы по зонам паримся, - вставил Цыбуля.

—    Я никого из размазанных не помню. На них времени нет. Да и не баба. У фартового нервы на канаты должны быть похо­жи. Иначе на хрен с фартом связываться? - отвернулся Угорь.

—  Всяк по-своему клеится и линяет из «малин». Но от того фартовых меЛлие не становится, - ответил Цыбуля.

Законники согласились с ним. Но каждый обдумывал ус­лышанное.

А на следующий день, едва закончилась пурга и условники откопали зимовье, на заимку как снег на голову свалились двое милиционеров.

Хмуро поздоровались, вошли в зимовье. И предложили Ско­мороху ехать с ними.

—  Зачем? - удивился охотник.

И милиционеры, не выдержав, рассмеялись громко:

—   Срок закончен. Получите документы. А уж потом ваше дело, хоть навсегда тут оставайтесь. Нам мороки меньше.

На радостях приехавших накормили, обогрели. И, собрав кента в дорогу, наскоро простились с ним.

—  Вернешься к нам? - спросил его Тимка.

—  Нет. На материк рвану. Коль дождалась меня моя сезон­ница, осяду, приклеюсь к ней. А коль нет - махну к своим...

В зимовье стало пустовато. Особо тяжело было первую не­делю. Покуда не отвыкли, все ставили на стол четыре миски, четыре кружки. И еду - на всех... Лишь сев к столу, вспоминали.

—  Пусть сытно будет тебе, кент! Да не обойдет тебя фортуна ни хлебом, ни теплом, - желали условники ушедшему.

А Скоморох, едва получив документы и расчет, уже на сле­дующий день уехал из Поронайска, даже не оглянувшись в сто­рону Трудового.

—  Слинял. Вырвался. Дожил. Значит, пора забыть прошлое.

В Хабаровске его узнали кенты. Фаловали с собой. Не вышло.И, раздумав трястись в железке несколько дней, сел в само­лет. А через полдня приехал в глухую деревушку на Брянщине. Ее в лесу сыскать не всякий бы решился.

Полтора десятка домов, разбросанных по лесу. И все ж на­шел мужик свою, ту, что, перелетной птицей побывав на краю света, домой вернулась.

— Ты? Приехал? - В глазах удивление и боль: неужто въявь'.' Не обманул! И больше не уедет?

—  Райка? Да ты что?

А девка повисла на шее. Вся в поту, в соломе, в навозе. Смех и слезы с губ рвутся. Того и гляди раздавит в объятиях жениха, не успевшего стать мужем. Хорошо, что, на счастье, мужик из дома выглянул:

—  Райка! Ты кого там в ограде поймала? Аль опять какой кобель заблудился? Дай вилами... Ой! Никак мужик! Где ты его нашла? - удивленный, тот раскрыл рот.

— Сам приехал. Ко мне! В мужья! Навек! - зарделась девка, отступив на время из приличия от суженого.

— Дай-кось мне разглядеть ентова храбреца! - подошел дед и, дохнув в лицо сивухой, расцеловал, не спросясь. - Соколик наш! Милай! Где ж так долго блукал? Еле дождались, родимый!

А через день, пропив Райку заезжему, бесхитростные селя­не так и не успели иль не решились спросить: где будут жить молодые, и кто он, жених?

Да и какая разница - кто он? Иль не видно? Мужик! Зна­чит, повезло девке. Ей виднее, с кем судьбу связать.

И зажила в деревушке новая семья. При старике отце. Уст­роился зять на пасеку. Пчелы его признали. И работа по душе пришлась. Люди вскоре зауважали приезжего. Своим признали. Словно родился и вырос он тут. Средь них - в лесу.

Всего-то и недоразумений было в доме, что однажды Райку побил. Чтобы заварку чая по второму разу кипятком не залива­ла и не подавала на стол. А только - первак, настоящий чай. Ибо иное пить - западло, за помои, считалось даже в зоне. Таким даже лидеры брезговали.

Райка это вмиг усвоила. Да и как иначе? Кулаки у мужа были крепкими. Повторять трепку не хотелось. К тому же запомнила, что на вечерах чайные помои никто не пьет. По чаю о хозяевах судят. А он должен быть как поцелуй - крепкий, сладкий, горячий. Так сказал муж, так уже считала баба.

Вскоре решил Скоморох вместе с тестем дом с колен на ноги поднять. Всю весну и лето, каждое бревно перебрав и про­верив, осмолили. Обкурили от клещей. Стены перебрали. Даже венцы заменили. Углубили подвалы, расширили их. И к осени дом вырос. Настоящий пятистенок. С кухней, прихожей, тремя комнатами. Светлыми и теплыми. С глазастыми окнами, рус­ской печкой и с лежанкой для старика. При нем сарай, полный живности. Да колодезь со студеной чистой водой.

Все село помогало семье. Работали с утра до ночи. А осенью бабы помогли обмазать и побелить дом, который, подбоченясь, встал средь других. Всем на зависть и удивление.

Скоморох, соскучившийся по делу, все что-то мастерил. И никто из селян никогда в жизни никому не поверил бы, что совсем недавно был мужик в заключении, а до того был лихим фартовым, законником. Здесь его звали человеком.

...Тимка, вернувшись из тайги, глазам не поверил. Вошел в дом, а там на диване - старик канает. Дарьин брат. Приехал. Несмотря на Тимкино письмо. Уже месяц как приморился здесь. В кочегарах, при Дарье устроился.

Тимофей на Дарью прикрикнул. Почему, не спросив его дозволения, впустила в дом постороннего? И ничего не сооб­щила ему?

Дарья виновато голову опустила. Не перечила, не отбрехи­валась. Ходила бочком, тихо, чтобы не злить мужа.

—  Ты чего приперся? Иль на письмо мое хрен забил? Не для тебя оно послано было? Кто звал сюда? - побагровел Тим­ка, усевшись напротив.

— Дашка позвала...

Тимка вспыхнул. К жене подскочил с кулаками.

—   Остынь, Тимоша. Не серчай. Как же, не чуя родства, жить на свете? Прощать надо уметь. Без того люди звереют. И тебя я простила. И дед Притыкин забыл твое. Прощай, и жить станет светлее. А что не спросив тебя брата приняла, прости. Но ведь и он не зверь - в хате одиноко помирать. Пусть и ему теплее будет. А нас он не объест. Работает, мне помогает. Од­ной, сам знаешь, тяжело управляться в бане. А тут - свой. Я простила его. И ты - забудь, - просила Дарья, обхватив Тим­кину шею.

Тимофей головой покачал:

— Эх, бабы! Глянь на вас - слабые. А сильней нас, мужиков! Видно, потому, что больное забывать умеете. Зла не помните. Души ваши светлы от того, что чужое горе понимаете и помогаете выдюжить его и выстоять в беде даже мужикам. Куда нам, сильным, без вас, слабых? Ведь за счет вас - мы сильны... И ты, моя бабонька! Добрее тебя в свете нет. Не плачь! Я не зверь... Спасибо, что такая ты у меня. Простила и ладно. Тебе видней, - разомлел он, обласканный.

Но с родственником за стол не сел. Не обмыл его приезд. И не замечал. Тот, поняв, на глаза не лез. Да и к чему? Жил неза­метно. Тимофею и без него забот хватало.

В эту осень, к концу путины, освободился и Цыбуля.

На второй день после возвращения в село выдали ему доку­менты. Узнав о том, Угорь тут же отпросился на деляну к фар­товым. И ушел в тайгу заготавливать лес.

К Тимофею он так и не привык. Не захотел в паре с ним работать. Сказал, что не хочет подставлять шею под всякую зве­рюгу. Да еще вкалывать под таким бугром, как Тимка, который в отколе. С таким дышать-то рядом - западло. Он на бабу чер­толомит. А ему, Угрю, по кайфу - на общак. Фартовым иной доли нет...

Тимка не удивился и не обиделся. И когда Ефремов сказал ему, что работать отныне придется в одиночестве, Тимофей даже вздохнул свободнее. Так оно и самому лучше...

А Цыбуля перед отъездом зашел проститься. Единственный из всех спасибо за все сказал. И показал в ответ на немой воп­рос письмо от Скомороха:

«Приезжай, кент. Теперь, когда я хожу по селу в человеках и люди не тычут пальцами в меня, а мусора и не объявляются в нашу глушь, колюсь тебе по задницу, задышал я кайфово! И сам запамятовал про фарт. Оказалось, можно и без него! И ни­чего, знаешь, лафово! В мужиках канать спокойно. Ни кентов. ни мусоров рядом! А на прожитье своими руками зарабатываю. И хаваю, не боясь, что кто-то мой положняк заберет себе.

Поначалу заставлял себя вкалывать. А теперь привык. Это жизнью моей стало, судьбой. Бесхитростно и спокойно жить, оказывается, это и есть счастье. Это то, чего мы не видели и не понимали.

Да и нельзя иначе! Когда вокруг тебя вкалывают все, даже детвора и старики, сачковать не сможешь. Не нужен бугор и бригадир, без понту мусора. Есть свое - семья, дом, о которых надо заботиться всегда и без примуса.

Я и вкалываю. За прошлое наверстываю. Да так, что спина горит. А дел не убавляется. Потому что теперь у меня семья и я нужен ей. Я им родным стал. Самым главным в доме. Хозяином. И меня никто не спросил о прошлом. Важно, кто я сегодня. А раз назвали человеком, значит, не пропащий вовсе, не хуже других.

И еще. Баба меня любит. Не только ночами. Дитё хочет. От меня. Нашего. Выходит, поверила, что навсегда мы с нею. Нет, Цыбуля, ни одна клевая с женой не сравнится. Она - своя. Не за бабки на ночь. Она мне дороже всех кентов, бугров и «малин». Она мне, как самый большой и по­следний навар, самой фортуной подарена. Теперь до конца, до смерти - нет ее дороже.

Поди, скалишься над письмом теперь? Мол, захомутали, как фраера? А я жалею об упущенном, что не случилось этого рань­ше. Ведь вот уж пацаны в селе меня дядей Егором зовут. Зна­чит, годы уже немалые. А уважение я только теперь получил, когда и рыло, и душа, как пенек, мохом обросли. И тепла не так уж много в запасе.

Правда, тесть меня зовет сыном. Враз признал. А ведь я того в жизни не слышал. Ни от кого. Ничего, кроме матюгов. Не верил, что оттаю, оживу, привыкну. Оказалось, к добру и привыкать не надо. Оно живет в нас. Внутрях. Только глубоко упряталось. Но сколупни заскорузлую корку зла, и под ней най­дется все, что есть у обычных людей, - добро и сострадание, прощение и даже нежность. Их у нас даже больше, потому что не растрачены, хранились годами.

Возникай, кент! И не стопорись. Тут есть девки,'какие су­меют полюбить тебя больше жизни. И не спросят о прошлом. А коль сам ботнешь, поймут и признают своим, что не испугался довериться. За эту веру чистую сторицей взамен возьмешь. И не пожалеешь никогда, что променял «закон - тайга» на судьбу простую.

Жизнь одна, кент. Ее не так уж много нам осталось. И ре­шиться на мое - труднее, чем опять вернуться в «малину». Там все привычно: яфзнь - игра. Но выигрыш берет смерть. Она никого не отпустила помирать на воле. А я надул ее. Слинял из-под носа. Я вытащил свой козырь и не отдам его никогда, никому. Я выиграл! Впервые и навсегда. А ты - решайся...

Знаешь, как зовется уже и моя деревенька? Свободное! Я жду тебя - в ней!

И еще. Тимофею от меня привет передай, коль жив он. Ему я судьбою своей обязан. За все. За то, что пусть под примусом, но заставил вкалывать. Слепил из меня вчерашнего - нынеш­нее мое. И, не потребовав навара, подарил жизнь...»

Цыбуля уехал ранним утром первым поездом.

Далеко впереди, над лохматыми сопками всходило солнце. Там начинался новый день.

Поезд набирал скорость. Торопливо убегали из темноты ва­гоны. Вот и все. Последний загорелся, засветился в лучах. За сизым туманом в предрассветных сумерках скрылось из виду Трудовое...