В этот вечер у костра остались немногие. Политические в палатке улеглись пораньше. Фартовые о чем-то шептались. Даже охрана от своих палаток не отходила.

—  Что теперь будет, чего ждать? Станет легше иль, наобо­рот, лиха злейшего жди? - послышалось из палатки Трофимы- чевой бригады.

—   По закону амнистию надо ожидать, когда другой засту­пит. Без того нельзя. Без головы мужики не смогут, как «ма­лина» без пахана - одни провалы. А коль амнистия - нам воля светит. Она в первую очередь условников касается. Гля­дишь, шустрей на волю выскочим, - говорил Шмель впол­голоса.

—  Верняк бугор ботает. Нам хрен с ним, кто накрылся иль родился, лишь бы свой понт иметь с того. Теперь, как я рогами шевелю, недолго нам париться в этой камарилье, тайге. Глядишь, через неделю выпрут нас отсюда. И пока вождя оплакивают, мы пожируем, погужуем. Нынче многим не до нас станет, - сообра­жал Линза.

—  Теперь жди перемен. Многое, чую, поменяется, - гово­рил Ванюшке старший охраны.

Даже новостями из дома не делились, как обычно. Словно забыли о почте. Каждый сосредоточенно о своем думал.

—   Ворюг небось на волю выпустят скоро. Их, что ни год, амнистировали. Особо впервые судимых, - дрогнул голос у Митрича.

—  То ворюги! Нам на поблажку надеяться нечего. На пожиз­ненное перевоспитание сколько таких, как мы, загремели? - не поверил бывший бухгалтер.

—  Да хватит вам канючить! А то услышит охрана, жди новой беды. Им указать на нас, что два пальца обоссать. И проверять ме станут. Добавят срок и снова в зону вернут. Пачкой. Такое тоже было на моей памяти, - предостерег Яков. Мужики умолкли на время, но вскоре снова послышалось;

—  Неужели новый тоже вот так над людом изгаляться будет?

—  Изгаляться? Да ты, Митрич, в своем уме? Мы с именем Сталина в атаки шли. Гибли и побеждали. Иль ты только жи­вых признаешь, как фартовые? - повысил голос Илларион.

—  Это ты за него умирал. С тем никто не спорит. А вот он тебя отблагодарил сроком. И не только тебя. А и нас. Всех. Не ты один в него верил. Да толку от того! - вздохнул Сашка.

—  Молод ты о таком рассуждать! Я знаю, что в нашей беде не Сталин виноват. А доносчики! - вспылил Яков.

— А в зону кто тебя упрятал? Кто поверил доносам на фрон­товиков? Кто сроки впаял такие? - возмутился Костя.

—  Хватит орать на ночь глядя! То-то осмелели! Погодите, кто на смену заступит! Может, в тыщу раз хуже, - предупре­дил Генка.

—  Уже терять нечего, - вякнуло от угла. И тут же у порога палатки послышался голос охранника:

—  Чего галдите? Иль про отбой забыли? Будете завтра, как мухи вареные, по тайге ползать! Спать сию минуту! Не то живо протрясем на прогулку...

Когда охранник ушел, Харитон сказал тихо:

—   Видите, как нахально держится. Значит, не ждать нам перемен. Охрана всегда по ветру нос держит. Не будет у нас просвета.

—    Охрана - в тайге. А политики - в Москве. Охране прикажут - выполнит. Откуда она может знать, что ждет нас завтра? - не согласился Тарас.

Завтрашний день не принес ничего нового. Так же, про­мокнув под дождем, валили лес люди. Старый бульдозер увозил с делянки, надрывно кашляя, пачки хлыстов.

Вот только вечером у костра мужики осмелели. Не огляды­вались поминутно на охрану. Говорили в полный голое.

А когда к огню подсел старший охраны, Трофимычу и во­все осторожность изменила:

—  Вот вы давно, я чувствую, работаете в этой системе, мно­го ль политических, таких, как мы, охранять вам доводилось?

Костя даже голову в плечи вобрал от такого дерзостного воп­роса, предполагая, какая брань посыплется на головы всех за по­добное любопытство. Но охранник - его словно подменили! - оглядел всех тусклым взглядом, ответил, трудно выдохнув:

—  Очень много. По всему свету. И только тут, в Трудовом, впервые столкнулся с политическими условниками. Я поначалу даже не поверил. Ведь вашего брата от звонка до звонка в каме­рах держат. Иль на работах. Но таких, где ни одна живая душа не выдержит. Вас мало на волю выходило. И я еще вчера думал, что не зря политических так содержат. Не верил никому. Но вот Вася... Не сам по себе такой уродился. Правильным был. Без изъянов. Отец воспитал его. А и отца - к ногтю... Знать, осечка везде случается и кривизну дает. Выхо­дит, не всех верно судят. Не всякая судьба правильно решается.

—  Вы всю жизнь в охране? Иль были на войне? - спросил Илларион.

—   Воевал. Под Сталинградом. Там контузия. Отправили в тыл. Сначала в Магадан...

—  А как сюда попали?

—  Сам попросился. Там в зоне несколько моих сослужив­цев оказались. С кем вместе в те дни. Не смог я... Написал рапорт о переводе. Удовлетворили...

—  А за что однополчан ваших осудили? - спросил Яков.

—  Да за то, что мнение свое не скрыли. Сказали штабным, что победу нельзя считать победой с таким числом жертв, что людей беречь надо. Иначе, мол, и светлый день встретить ста­нет некому. Нельзя ошибки стратегов и командиров человечьи­ми жизнями затыкать. То не победа, где нет живого победите­ля. Их назвали вражьими агитаторами, трусами, шпионами. И в Магадан.,. Чтоб солдат не смущали. Не мешали б'воевать. Ко­нечно, все это брехня. Не были они предателями. Все мы это знали. Но штабники всегда боялись думающих. Им нужны были те, кто выполнял приказ, не сомневаясь.

—  Это верно, - вздохнул Илларион.

—  Я в рапорте умолчал об истинной причине. Сослался на климат. Попросился на Сахалин. Знаю, останься я там - не сдержался бы. Значит, одним зэком стало бы больше, - умолк охранник.

В эту ночь ему не спалось. Сам не знал, с чего это он разот­кровенничался, разговорился с условниками.

Едва прилег, перед глазами снова встали ребята, танковая бригада. Свой экипаж. С ними закончил ускоренные курсы тан­кистов на Урале. С ними принял первый танк. Его подбили во втором бою. И все же удалось тогда выскочить, повезло вы­жить, уцелеть. Не отползали, а бежали в полный рост от горя­щей машины. К своим. Снаряды рвались совсем рядом. Сыпа­лись в окоп. Не глядя. И снова повезло. К своим попали. И в ту же секунду взорвался их танк. Кто-то поздравлял со вторым рождением. А штабники пригрозили - мол, после боя разбе­ремся, как это вы машину загробили, а сами живы?

Но бой был проигран. И не только их танк взорвался в тот день. Не до обсуждений и разборок было. Всяк старался уце­леть. Может, потому и пронесло грозу. Да только было над чем тогда задуматься.

«Спать, спать», - уговаривал он себя.

Но сон не шел. И память снова возвращала, отбрасывала, словно взрывом, в те годы...

На войне, как в тюрьме, человек проверяется куда как быст­рее, чем в обычной жизни.

Неделя в продрогшем танке. Без воды и еды. Выйти, выско­чить - невозможно. Сознание мутилось. Смертельная усталость одолевала. Она была сильнее человека. Но бои не прекращались.

Бригада вымоталась. Одеревенели, проморозились руки, ноги. В таком состоянии не было сил радоваться победе иль пережить поражение. Хотелось одного - какой-то передышки. Ночь или день, никто не знал, сколько времени прошло с нача­ла боя. И вдруг стрелок выскочил в люк. Куда, зачем, ничего не сказал. Исчез в черной завесе дыма, как испарился.

Впереди подбитый немецкий танк мертвой тушей осел.

И вдруг стрелок, откуда ни возьмись, сверху на головы сва-г лился. Через плечо сумки.

— Лопайте, братцы! Я у фрицев их отнял, харчишки эти! Им уже они не нужны. А нам - невмоготу. До своей кухни неизве­стно когда доберемся...

В сумках консервы, галеты, шоколад, даже шнапс. И о куреве не забыл стрелок. Ожил экипаж. Подкрепились на ходу. Выпили по глотку за смелость человеческую и выручку. Не случись той минуты, может, и нынешнего дйя не было бы у старшего.

Он помнил тот день. Носил его в памяти, в сердце.

Но однажды на Колыме, вот уж не ожидал, встретил того стрелка. Имя его всегда помнил.

—  Юрка! Ты почему здесь? - не поверил своим глазам.

Стрелок перекинул тачку золотой породы, оглянулся, уви­дел, хотел подойти, но его оттолкнул второй охранник:

—   Куда прешься, скотина! Сачковать вздумал, тварь? Вот врежу, вмиг опомнишься! А ну, шмаляй по холодку! Бегом! - прикрикнул зло.

Юрка побежал, волоча за собой тачку, а охранник, став ря­дом, процедил сквозь зубы:

—  Тебе, танкист, что, жить надоело? Здесь не только при­ятелей, родную мать нельзя узнавать, коли дышать хочешь. Усеки раз и навсегда. Считай, сегодня я ничего не видел. Но если еще раз повторишь, пеняй на себя.

Три дня молчал, терпел. А потом не выдержал. Передал Юрке хлеба, курева, пообещал придумать облегчение. Тот сказал, что не один. Весь экипаж загремел. За языки. Вскоре после конту­зии командира.

—  Передай ребятам, завтра жратвы подкину. К начальнику схожу. Поговорю с ним. Попытаюсь убедить его.

—                 Не стоит. Он из штабных. Не поймет. Молчи. Как-нибудь перебьемся, - не поверил Юрка.

Идти к начальнику просить за зэков было небезопасно. И про- мучавшись всю ночь в сомнениях, он отказался от этой мысли.

«Самому бы уцелеть. А к ним на нары попаду, кому от того легче станет?» - убедил себя, а Юрке соврал, что похлопотал. Стыдно стало сказать правду.

С месяц поддерживал ребят. Приносил хлеб, курево, не­сколько картошек. Но кто-то из стукачей увидел. Заложил всех. И его...

Их взяли за бараком. Всех сразу. Обыскали. Продержали на земле, продрогшей от холода, до самого утра. А потом его вы­звали к начальнику зоны. Одного.

Оставшихся, его экипаж, стала мордовать охрана. Взяла на сапоги свирепо. Словно врагов.

Начальник зоны тогда выслушал его молча. Не перебивая. Не орал и не грозил.

А он рассказывал о своем экипаже, не тая ничего. О боях, о выручке, надежности и смелости, которая не раз загородила от смерти его жизнь. Впервые все начистоту. Как фронтовик, ви­давший всякое и отбоявшийся всего, даже смерти.

—  За что держаться в жизни, как не за своих, кому тогда ве­рить? Я с ними самое трудное пережил. Они мне - как братья...

Начальник зоны побледнел. За край стола схватился цепки­ми пальцами:

—  Стыдиться надо такого родства. Бежать от него на край света без оглядки! А ты еще защищаешь их? Ты знаешь, кто их судил и где? Так молчи! У нас не ошибаются! Да еще там! Мне следует сообщить о тебе! Но как фронтовика - передам в рас­поряжение управления. Пусть переведут в другое место. Я с тобой не смогу работать. Мотивируй свою просьбу здоровьем, климатом, как угодно. Но прошу не медлить, так лучше для всех....

«Спать, спать», - пытался уйти от воспоминаний старший охраны.

Его увезли из той зоны на старой полуторке, трясущейся на всякой выбоине. Он сидел в кузове, прощался с Колымой. Ныли не раны. Их он не чувствовал. Впервые болело сердце. Может, от долгого молчания иль страха, а может, его впервые разбуди­ла проснувшаяся не ко времени совесть...

Спать! Во сне все живы и молоды и - нет вины. Ни перед живыми, ни перед мертвыми.

Не спали и фартовые. Им не давала покоя мысль о возмож­ной амнистии. Старший охраны прислушался к их разговорам: законники были уверены, что охранник уже уснул, и болтали в полный голос.

—  А тебя, мудака, чё на войну понесло? По бухой с рельсов съехал иль на навар позарился? - спросил Шмель кого-то из своих. И старший охраны отчетливо услышал голос Рябого:

—   Понту не ждал. На войне самый клевый навар - соб­ственная шкура. И калган, коль целым из атаки унесешь.

—  Стемни чего-нибудь, - попросил Косой.

—  Оно без лажи есть что трехнуть. Но одна ситуевина до гроба мне запомнится. Языка надо было спиздить у немцев. Чтоб узнать про все. Я ж в разведке был. Но стали жребий тя­нуть. Мне досталось. До ночи ждать пришлось. Я ихнего стре- мача на гоп-стоп взял. Без шухера. Как маму родную. Ботнул: коль рыпнется, запетушу падлу!

—  И как он тебя понял? - рванули смехом фартовые.

—  Все на жестах, как немые. Но враз допер, паскуда! Меня боком обходил. Ссал - кормой разворачивался.

—  Видать, он на тебя донос настрочил за плохое обращение с фраером, и ты в ходку влетел?

—  Хрен в зубы. Не за него меня замели. Я в Кёнигсберге влип. На старухе! Тряхнул ее, старую плесень. Рыжуху у ней взял. Она, стерва, на меня командиру наляскала. Мол, трамбо­вал, грабил ее. Меня - за мародерство! Вроде я лизаться с нею должен был! Война есть война. В ней ни без смертей, ни без трофеев не бывает. А у меня все через жопу. Дышу - значит, живой. А трофеи все забрали. Отняли. Подчистую! И фрицам раздали. Да еще с извинением. Мать их в суку, этих команди­ров! Ничего, кроме ходки, у меня не осталось от той войны! - зло сплюнул Рябой.

— Дурак! Зачем тебе война нужна была? Отсиделся бы тихо! Пофартовал бы в оккупации. Хоть не обидно было б, - заме­тил Шмель.

—  Я со всеми. Из тюряги попросился. На войну. Сам. Вся «малина». Было больше полусотни законников. А в живых лишь шестеро остались. Вместе со мной. Но и тех отправили сроки до конца отбыть. Кого куда. По разным зонам. Они пытались напомнить про обещание - дать волю после победы. А их на­дули. Околпачили, как ванек. Кому теперь верить? Никому. Сво­бодными стали погибшие. Но велика ли радость от того?

—  А за войну хоть одну медаль дали? - полюбопытствовал Линза.

—   За отвагу. Выше этой нашему фартовому нельзя было давать. Да и ту забрали. Конфисковали вместе с портсигаром, где я ее берег.

—  Плюнь!

—  Заткнись! Ты повоюй, получи ее, а потом трехай, нужна иль нет. Я ее не с земли поднял, не отнял. Ну и пусть фартовый! Ведь сами наградили. Значит, заслужил. Так хоть бы не отнимали, сволочи!

— Да что б ты с ней делал? Кентов смешил? По бухой наде­вал похвалиться? Иль в дело, для удачи?

—  Тебя, мудака, не спросил. Берег бы. Всю жизнь. Что и меня когда-то за человека посчитали. Значит, нужен был. Да только до твоей гнилой тыквы это не дойдет. Невоевавшему - не усечь...

—  А толку? Со мною ходку тянешь.

—  Тяну. Зато четыре года не в тюряге сдыхал. Как все фар­товые - на воле. Не тырился по хазам. Воевал.

—  А за кого?

—  За себя! За всех законников! Чтоб ни одна вошь не лязга­ла, что отсиделся я за чьею-то спиной.

— Тебя, верняк, первого амнистируют, - подал голос Линза.

—  Не мой это кайф! Мародерская статья приравнена к по­литическим. Так что навару не жду для себя. Давно в треп не верю. Те, кто уши развесил на обещания, все в земле лежат. Недаром говорят, что вор не должен на обещанки полагаться. А свой куш у судьбы обязан отнимать.

—  А что, если завтра об амнистии объявят? - прогнусавил кто-то. И добавил: - Мы ж фуфловники!

—   Нас даже Сталин обманул. Ему мы верили. Теперь - кранты. Завязал с фраерами! - ответил Рябой и больше не всту­пал в разговор. Наверное, уснул.

Старший охраны ворочался с боку на бок. Скажи ему Ря­бой - не поверил бы. Но знал: друг другу фартовые не врут. Это у них - западло.

Заснул под утро. Но и во сне выскакивал из горящего танка в окоп. А усмехающийся Шмель сыпал и сыпал землю на его голову совковой лопатой, приговаривая:

—  Приморился, хмырь! Шкуру свою сберег, падла! А на кой хрен она тебе?

Старший охраны проснулся в холодном поту. Ему нечем было дышать, прихватило сердце. А рядом ни души, ни голоса, ни звука.

«То ли проспал, то ли слишком рано проснулся», - замель­кали в голове мысли. Хотел позвать кого-нибудь из ребят-ох- ранников, но не получилось. Стало страшно. Всю жизнь боялся смерти. Потому молчал! А теперь хотел заговорить и не может. Нелепо. Он схватился за полог палатки и сделал попытку под­тянуться.

—  Что с вами? - склонилось к нему лицо Ванюшки.

И, поняв без слов, принес воды, напоил, помог отдышать­ся, осилить боль.

—  Кричали вы сегодня во сне. Ругали кого-то. То Василь Василича, то еще кого-то звали. Прощения просили. А

все память, нервы, война...

—  Где люди? Условники? - сконфуженно прервал старший.

—  В тайге. Работают. Тут только я и Митрич.

Нахмурился старший охраны. И подошел к костру погреть­ся, попить чаю.

—   Мужики нынче амнистию ждут. Говорят, без нее не можно. Авось и мне облегчение выйдет, - улыбаясь подошел старик.

—  Дай Бог! - пожелал старший охраны. И невольно огля­нулся. К палаткам подъехала машина из Трудового.

—  Выгружайтесь! - выскочив из кабины, скомандовал Еф­ремов.

Из кузова выскакивали люди. Изможденные, бледные, они еле держались на ногах. Иные хватались за кузов машины, дру­гие тут же садились на землю. Троих охранники вытащили, по­могли.

—  Принимай, Лавров, пополнение, - обратился Ефремов к старшему охраны.

— Да что я с ними делать стану? Их живьем можно закапы­вать! - вырвалось у старшего охраны.

Люди даже не отреагировали, голов не повернули, не обра­щали внимания на окружающих.

Ефремов подошел, досадливо морщась, сел рядом, заговорил:

—  Их мне вчера привезли ночным поездом. В сопровождении санитаров. Все политические. Сроки - сумасшедшие. Все как один в одиночных камерах по многу лет отсидели. Конечно, не без трам­бовок, не без мук. Как это бывает! Ну а теперь - Сталин умер. Кому охота за этих отвечать? Они не мужики, все ученые, интел­лигенты. Случись что, на вчерашнее не спишешь. За каждого соб­ственной башкой и шкурой ответить придется. Вот и кинули ко мне, как в санаторий, до той поры, покуда разберутся с ними. В тюрьме условия не создашь. А к нам их подкинули не случайно. Значит, точно на волю они пойдут. Прокурор утром звонил. Голос дрожал: мол, сбереги, удержи в жизни всех! Видишь, они все от­няли, а я - удержи! Кудесник, что ли, я? Так вот, единственная надежда у меня на тебя. Тут и воздух почище, и поспокойнее. А продуктов для этих задохликов велели не жалеть. Так я сегодня пару машин сюда пригоню с харчами. Пусть недели две оклема­ются, а там - посильную работу поручать станешь.

—  А чего в Трудовом не оставили их? - спросил старший охраны.

—  Чтоб не устраивать наглядной агитации. Сам же видишь, до чего их довели.

—  Им врач нужен...

—                Их врач - покой и свобода. Первое - есть, второго, думаю, недолго ждать осталось.

Митрич, подслушавший краем уха часть разговора, уже раз­вел второй костер, примостил треногу, подвесил котел и чай­ник для новеньких.

Охрана ставила палатки, обкладывала их хвоей, бережно об­ходя людей. Те сидели, стояли, лежали, безучастные ко всему.

Давно ушла машина в Трудовое. Митрич вместе с охранни­ками по одному подвели людей к костру. Усадили, накормили. Иных с ложки, уговаривая, убеждая. Лишь один не стал есть. С ним внезапная истерика случилась. Он кричал, плакал, ругал и проклинал умершего вождя, бывших своих друзей, вчерашний и сегодняшний день, до которого повезло дожить.

Его едва удалось накормить. Человек после обеда вскоре уснул. Не только он. Люди легли вповалку. Молча. Лишь са­мый длинный и худой, как жердь, остался у костра.

Он смотрел в огонь тихо, задумчиво. Глаза словно пеплом подернутые. Не видел, не слышал, не замечал никого.

Отобедавшие сучьи дети и фартовые ушли на работу в тай­гу. А человек все сидел в одной позе: не шевелясь, не двигаясь.

—  Попил бы чайку, мил человек, - предложил ему Мит­рич, подавая кружку с чаем. Но тот не увидел, не услышал. И старик слегка тронул за плечо новенького: - Испей чайку. Со­грей душу. Ить помереть можно, ежли столько переживать. Все образуется, утрясется. Ты ж почти на воле нынче. Согрей душу, милай. Ее беречь надо от лиха.

Мужчина перевел взгляд на Митрича.

—  Зачем? - спросил новенький сухо, коротко.

—  Чтоб жить. Ить недолго судьбой отведена эта радость каж­дому.

—  Радость? Шутить изволите? - Тот отмахнулся и снова в огонь уставился.

—   Вот ты политический, небось в политике соображаешь? А я? Я ж вот, что свинья в ананасах, ни хрена не понимаю. А посадили по политике. Вовсе старого. С печки взяли. Сколь годов отмаялся. А живой. Не стравил душу злом да обидой. Може, врагов, супостатов своих перевекую. Ежли Бог даст. И вживе ворочусь. В семью, в деревню, в свою избу. Хозяином, человеком. Не дам горю убить себя. Потому как мужик я! Лю­бого лиха сильней быть должный. Живучестью, милостью Гос­пода подаренной, супостатов своих накажу. Тебе пережить беду тяжко? А мне легко? Неграмотного ославили политическим. У меня от того на печке все сверчки со смеху, поди, издохли. А я - ништяк. Потому что - мужик, в кулаке себя держать должный. Не расплываться киселем, то бабье, их удел - в слезах тонуть, - убеждал Митрич.

—  А если жить не для чего стало, если весь смысл ее потерян, нет веры никому? Нет цели - отнята! Как жить ajz

тогда? - спросил человек, понемногу вслушиваясь в слова Митрича.

—  Даже я, вовсе дряхлый, жить хочу. Смысл, говоришь? А одюжить лихо, стать над им и уметь ждать завтре? Оно завсегда светлей. Цели нет? А семья, дети?

—  Нет их больше, - выдохнул человек.

—  Будут! Бог не без милости! Найдется и тебе утеха! Не рви душу, она нужна! Не гневи сердце - ему еще жить! Нешто ты слабей меня, замшелого, что в руках себя удержать не можешь? Да твои супостаты небось обрадовались бы, узнай о твоей кон­чине. А ты не дари им отрады! Довольно настрадался. Нынче об жизни пекись!

—  Добрый вы человек! Много тепла в сердце имеете. По­больше бы таких земля рожала. Спасибо вам за доброе! - отта­ивало понемногу сердце новичка.

—  Я не добрый, я - правильный! Меня даже ворюги боят­ся! - расхрабрился Митрич. И, сунув кружку чая в руки чело­веку, уже не предложил, а приказал: - Пей!

Старший охраны, молча наблюдавший, в душе не раз по­хвалил настойчивость и дедовскую убедительность Митрича. Са­мому всегда недоставало этих качеств. Не хватало терпения и тепла. Хотя одного без другого не бывает...

Новенький пил чай, вполголоса разговаривая с дедом. Каж­дое их слово слышал старший охраны, понимал и сочувствовал. Но... Как всегда - молча. Потому что иного не позволяла долж­ность.

Новичок и впрямь был не из рядовых. И угодил в зону с большой должности военного начальника. Освобождал конц­лагерь в Германии и взбунтовался против отправки освобож­денных пленных в зоны и лагеря. Даже до вождя дошел. Свое мнение высказал. Едва вышел из кабинета, его и взяли. Под бок к тем, кого защищал. А он и там не успокоился. Кричал о жестокости, лжи, извращенном понимании законов войны, не­умении, неспособности руководить страной и людьми.

Большой был авторитет у человека. Его слушали. Поддер­живали. Даже администрация зоны. Но и здесь на него нашлась управа. Взяли из зоны. Затолкали в одиночку на годы, отдавали на издевательства блатной шпане, охране.

Долго не могли сломать. Не поддавался. Пытались втоптать в грязь. Пускали о нем невероятные грязные слухи. Но даже они не прилипали. Им не верил никто, кто видел или слышал о нем однажды. А когда силы сдали и он свалился в камере беспомощным, его подняли ночью. Ничего не объясняя, не говоря, вывели во двор тюрьмы. Он думал, что этот день - последний в его жизни- Ночами выводили только на расстрел. Звуки выстрелов не раз слышал в камере. Все понимал. Знал: когда-то придет и его час...

В себя он пришел уже в поезде; увозившем его вместе с другими в Трудовое. Об этом сказал охранник. Он же сообщил о смерти Сталина. Сказал, что со вчерашнего дня по всем тюрь­мам, зонам, лагерям отменены все расстрелы до результатов рассмотрений и решений особых комиссий.

Для себя он не ждал облегчения участи. Устал верить, наде­яться, доказывать свою невиновность и правоту. Устал отстаи­вать жизнь, которая успела порядком измотать и надоесть. Он понимал, что вернуть прошлое невозможно. Да и возраст не тот, чтобы верить в чудо. Но когда охранник сказал, что его, как и других, везут к условникам, посчитал: разыгрывают! Ког­да оказался в Трудовом, подумал, что именно здесь, на непо­сильных работах, его решили окончательно доконать...

Он не знал никого из тех, кто вместе с ним приехал сюда. Они не говорили в пути. Общение - не всегда облегчение, оно стало страданием, бедой всех и каждого. И люди, натерпевшись, стали замкнутыми, недоверчивыми.

Молчал и он. Всю дорогу. Весь путь, который считал послед­ним в жизни.

—  Жив будешь, дружочек. Нихто тебя пальцем не тронет. Тут бедолаги, такие, как я, маются. И тебе ровня имеется. Гене­рал и подполковник. Военные. Ну енти, доложу, мужики! Креп­кие орешки! Железные. И снутри, и снаружи. В Трофимыче осколков с ведро сидит. В ногах. А он ходит. Илларион - кон­туженый. Но ништяк! Вкалывают здорово. И духом крепки. Лиху не сдались. Лиходеям не поддались. И все у них в порядке. Как на войне. И ты выправишься о бок с нами. Главное, душу со­греть, остатнее - само оттает.

—  Это уж как повезет...

—  Ha-ко вот черемши с тушенкой пожуй. Вкусно! И пользи­тельно! Требуху оживишь. Она на витамины враз откликнется. Жрать запросит. Ты ей и давай. От харчей силы появятся, здо­ровье. Оно тебе надобно нынче. Заставь себя жить. Помереть всегда поспеем. Это от нас не сбегит...

Новенький хрустел черемшой, заедал ее тушенкой, хлебом. А Митрич все подкладывал таежную пахучую зелень, расхвали­вал ее на все лады.

Вдвоем у костра и веселей, и теплей. Старику, может, от того было зябко, что не о ком было ему заботиться, не с кем поговорить, некого уговорить, убедить, пожалеть.

Никто из условников давно не нуждался в его заботах. Са­мого вот жалели. А потому не брали в тайгу. Оставляли по- стариковски управляться. С костром, едой. Бесхитрост­ны эти заботы, но не отрывать же на них сильных, крепких мужиков. Вот и предложили фартовые определить Митрича кашеваром, а вместо него остальным в тайге вкалывать. Зачем старому маяться в лесу? У палаток ему пусть не легче, но спод­ручнее. Да и еда у него получалась вкусней, чем у других. Успе­вал старик в палатках порядок навести, принести воды, подме­сти вокруг, а иногда чью-то рубаху постирать.

Ему за это не забывали сказать спасибо даже фартовые. А много ль старому надо? Не обижают. Не перетрудился. Не го­лодает. Живой, здоровый, и слава- Богу.

Но сегодня у него праздник. Есть собеседник. Грамотный, культурный, душевный человек. И уважительный, послушный. К деду с почтением, от какого Митрич совсем отвык по зонам.

Другие спят. Вовсе ослабли люди. Даже на другой бок не поворачивались. А худые, чуть ли не просвечиваются. Но стар­ший охраны не велел будить. Мол, пусть выспятся. Тогда и на­кормим.

Чудной, будто не знает, что крепкий сон лишь на сытое пузо бывает.

Митрич первым узнал имя новенького - Андрей Кондрать- евич. Ему немногим за пятьдесят перевалило. Коренной моск­вич. Был женат. Были дети - двое взрослых сыновей. Все было. Ничего не стало. Отказалась от него семья. Получил от них письмо, когда в одиночной камере сидел. Там это письмо ему отдали. Он сразу узнал почерк старшего сына. Сердце дрогну­ло: нет обратного адреса. Значит, простились с ним. Поспеши­ли.

«Ты испортил нам все будущее, всю жизнь. Добиваясь правды для изменников Родины, предателей, дезертиров и полицаев, не подумал о своей семье, о нас и матери. Нам невозможно жить в Москве. Все знакомые, друзья отвернулись. Делают вид, что не знают нас. Мать уволили из института как жену врага народа. И она уже не смогла заниматься научной работой. Раз­носила почту. Целый год. Пока не сжалились над нею бывшие сослуживцы и ее взяли в институт лаборанткой. А все - ты! Все, что связано с твоим именем, приносит несчастье. Нам стыд­но называть тебя своим отцом. Мы изменили фамилию и взяли материнскую - девичью. Только после этого я смог продол­жить учебу в академии, а Петр - в институте. Мы едва справи­лись со случившимся. Мать едва выжила от нервного потрясе­ния и совсем изменилась. Она не хочет больше видеть и вспо­минать тебя. Ты всегда был эгоистом и не считался ни с кем. Ты считал, что вокруг - недочеловеки, а ты - исключительная личность. Живи в своем заблуждении и забудь нас. Останься хоть раз мужчиной и не тревожь нас своими письмами. Поверь, их уже никто не ждет. Ты ничего не принес в семью, кроме несчастья. И позора... Нам от этого теперь очи­щаться до конца жизни. Возможно, так и не очистим имя свое. Мы отказываемся от тебя. Как от отца и человека. Навсегда. Перед всеми. Прощай».

Андрей Кондратьевич до конца прочел это письмо. Поче­му-то, словно вопреки написанному, память вернула его в до­военное время на подмосковную дачу. Там, вместе с сыновья­ми, он часто уходил на вечерний клев. Мальчишки не пропус­кали ни одного дня и превратились в заядлых рыбаков.

Ни комары, ни мать не могли их вернуть домой. До самой темноты неподвижно сидели с удочками на берегу реки. Их радовала возможность принести в дом добытое своими руками.

Случались удачные дни. И тогда, гордо выложив общий улов в таз, мальчишки помогали матери чистить рыбу, наперебой рассказывали, как удалось поймать каждую.

Дачный сезон всегда был коротким для него. Случалось, его отзывали. А дети с женой жили на даче до конца лета. Они вообще росли под ее контролем. Она помогала им в учебе. Ему всегда не хватало времени.

И в тот день... Его разбудил телефонный звонок. Война. На сборы дали всего один час. Мальчишек не стал будить. Рано. Поцеловал не успевшую понять и испугаться жену, сел в маши­ну, подкатившую к даче. И уехал. На долгие четыре года. Тогда сыновья ждали его. Может, потому вернулся живым.

Мальчишки успели возмужать. Выросли. Уже сделали свой выбор в жизни. Постарела, поседела жена. Она за войну стала суровой, разучилась радоваться, смеяться. Может, война отня­ла все тепло, заморозила сердце? Оттого, когда арестовали его, ни разу не просила свидания с ним. Ни одной передачи не при­слала, ни одного письма.

Из хрупкой девчонки-хохотушки превратилась в замкнутую, скрытную женщину. Она никогда ни с кем не делилась своим мнением. И жила обособленно даже в своей семье. Она словно чувствовала, что Андрея арестуют, и заранее обдумывала буду­щее, свое и сыновей.

Андрей Кондратьевич хранил последнее письмо сына. Он знал его наизусть. Помнил каждую'закорючку. Нет, не обижал­ся на мальчишку. Не ругал. Не упрекал его. И, помня просьбу, за все годы не написал ни одного письма домой.

Он никого ни в чем не обвинил. Он все обдумал, пережил в одиночку свое горе. Как солдат - смерть: Она у каждого своя. И никогда не станет легче от чужого участия и сожаления.

В отличие от сына он не выбросил из памяти и сердца свою семью. Их он каждого любил и помнил прежними. Самыми родными и близкими людьми. Считая, что на обиду не имеет права. Как солдат, проигравший сражение. Куда вернет­ся он после заключения? Придет ли домой, захочет ли увидеть семью? Наперед не загадывал. Жизнь покажет. Выжить бы. Это не всякому удавалось.

...Новички проспали весь день и всю ночь. Их никто не будил, не беспокоил. Даже фартовые, пожалев отощавших фра­еров, разговаривали шепотом. Стараясь не вспугнуть, не обо­рвать, не помешать спящим.

Утром, когда бригады ушли в тайгу на работу, новенькие по одному вылезали из палатки. Оглядывались по сторонам. Шли к ручью умыться. Потом - к костру, погреться у тепла.

Митрич кормил их завтраком. Не жалея, щедро. Заранее при­готовил. Ефремов не подвел. Две машины продуктов прислал из Трудового, таких, которых никогда не видели и не получали прежде. Даже какао сварил. Гречневую кашу щедро сдобрил сливочным маслом и тушенкой. Сам старик не ел. Только на вкус попробо­вал. Не пересолил ли? И головой крутнул, зажмурился:

— Вкуснотища какая! Да на такой жратве, конечно, начальни­ком исделаешься. Каша сама в пузо прется. Не то что у нас - картоха сушеная да перловка. От их кишки дрыком стоят, в обрат плюются, хочь колом глотку с жопой затыкай, не хотят ту жратву принять! Потому не выбились мы в люди. Так и застря­ли в говне, - сетовал Митрич.

Новенькие ели вяло. Неохотно. Иные и половину не одоле­ли того, что Митрич положил в миски.

Старик, увидев такое, возмутился:

—  С ума съехали! Такое не едят, дохляки замшелые! А у нас свиней нет за вами подбирать! Выбрасывать такое - не поду­маю. С катушек не съехал покуда! А ну! Живо добирайте ёдово! Не то силой впихну!

Но люди словно не слышали. Выпив какао, брели к палат­кам. И валились с ног как подкошенные.

Но вот один еле успел наружу выползти. Рвота одолела. Все обратно вышло. С кровью, больно. Казалось, с кишками вы­рвет. Он хватался за живот, сгибался калачом. Бледнел. Лицо заливал пот.

—  Чего это с тобой творится? - удивился Митрич.

Тот хотел ответить, но не смог. Захлебнулся рвотой. Мит­рич дал ему чаю. Заварил чагу. Новенький лежал у палатки, боясь пошевелиться. Андрей Кондратьевич подошел к нему, поднял рубаху. Лицо посерело. Он сказал Митричу на ухо:

— Отбили ему желудок. Теперь долго будет мучиться.

Старик растерянно развел руками. Рассказал об этом чело­веке вернувшимся с работы сучьим детям.

—  Генка! Ты - сын лесника. Все знаешь про болячки. По­моги! - попросил Трофимыч.

На следующий день тому повезло. Нашел в тайге девясил. Выкопав корень, принес Митричу, сказал, что надо сделать.

Старик обмыл корень, почистил и, заварив кипятком, дал на­стояться. А вечером заставил мужика проглотить половину стака­на настоя, через час поесть уговорил. И - диво, рвоты не было.

Не легче пришлось и с другими. Понос открылся. Да такой, что из кустов не вылезали. Дед чаем поил, крахмалом. И понял: нельзя перегружать едою новичков. Отвыкли они от нее. Совсем не зря и неспроста их сюда привезли. Не отдыхать, а выжить.

Сердцем поняли условники, что этим новичкам пришлось труднее. Им выпала на долю участь смертников. А в жизни удер­жана счастливая случайность.

—  Мы сетовали на свою судьбу. Но эти были в страшных переделках. При вожде никто б из них не выжил. Не для нака­зания их взяли, - догадался Трофимыч.

А поздним вечером у одного из новеньких случился сердеч­ный приступ. До глубокой ночи мучился человек. Ему на грудь клали влажные тряпки, растирали, массировали, но не помогло. Умер к утру. Тихо, не вскрикнул. Никого не разбудив, не испугав.

Коснувшись ненароком в темноте его холодной руки, по­няли - отмучился. И вынесли наружу.

—  Вот фраер, немного до амнистии не дотянул. Так и на­крылся в условниках. Не дотерпел, - сжалился Шмель, глянув на покойного.

Он снял пидерку с головы и пожелал, чтоб на том свете тот никогда не попадал в руки мусоров.

Кем он был? Теперь уж безразлично. На воле - видимо, большим человеком. Вон зубы во рту из чистого золота. У про­стого работяги на такое не сыщется. А вор такой выставки ис­пугался бы. Свои же прикончили б. Этот не боялся. Значит, честным был. Работал много. А зачем? Надорвал сердце. Влетел в тюрьму. Не сумел порадоваться относительной свободе. Так и похоронят в лесу, в глухомани. Без имени и почестей. Сколько уж таких могил по северам в глуши спряталось? От памяти, от родни, от упреков...

Остальные новички, словно испугавшись такой участи, ста­рались быстрее поправиться, крепче встать на ноги. Они уже перезнакомились с бригадой сучьих детей и с фартовыми. Иные уже засиживались допоздна у костра. Слушали чьи-нибудь рас­сказы. О себе молчали.

Никто не докучал новеньким, не лез к ним в душу с вопро­сами. Знали - рано. Пусть затянется, зарубцуется память, чтоб не вышибало у рассказчика слезы из глаз. О своем говорили, далеком, отболевшем, дорогом.

Новенькие слушали вначале безучастно. А может, слушая, не слышали? Через это тоже надо суметь перешагнуть.

Их еще не брали на работу. Охрана не поднимала но­вичков по команде. Все ждали, когда они окрепнут, оживут.               

Они уже научились одолевать щедрые порции завтраков и обедов. Охотно ужинали. Ходили, не падая. Не роняли ложки на землю. А иногда грелись на солнце, подставив весеннему теплу исхудалые плечи и спины.

Иные даже бриться стали. Умывались не только утром, а и по вечерам. И Митрич, глядя на них, говорил Лаврову:

—  Оживают мухи, мужиками становятся. То-то радость за­ново народиться на свет! И я им в том подмог маленько.

Но однажды новички удивили всех. Случилось это под вечер, после ужина. Когда все занимали у костра место потеплее. И му­жики, натянув поверх рубах что-то теплое, гнездились у огня.

Фартовые и сучьи уже заняли «галерку» и ждали новичков, им отводилось самое теплое место. Но те не спешили. Словно забыли о традиции. Из палатки доносился чей-то злой голос. Потом послышалась брань.

—  О! Фраера хвосты подняли! Завтра на пахоту можно их запрягать! Ишь, гниды, гоношатся! - заметил Шмель не без усмешки.

И в ту же секунду из палатки новичков вылетел мужик. Его выбили ударом, с руганью, проклятиями, угрозами.

—  Что стряслось? - подскочил удивленный Митрич.

— Ничего, отец! Паршивую овцу выкинули. Подонка! Донос­чика. Из-за него, кретина, столько людей погибло! Оклеветал, чтоб самому выжить! У него даже план был на кляузы! Скольких зало­жить! Так он, скотина, перевыполнял его. Недобора никогда не имел! Но и на него капкан нашелся. Свой же, обкомовец Обосрал. Видно, до плана не хватало. А может, надоело добрым людям тер­петь гада. Вот и отделались его же способом! - возмущался Анд­рей Кондратьевич.

—  За свое он сполна получил. За все ответил. Полные кар­маны лиха имеет нынче. Образумился уж. Кой с него нынче спрос? - успокаивал людей Митрич.

—  Э-э, нет! Нечего под нас краситься, подделываться под невинного. Наши руки ни в чьей крови не испачканы. Нас никто не проклинал. Никого за собой не потащили, не утопили ни одного. Сами свое отстрадали. Но не стали сволочами! И его^ рядом с собой не потерпим. Пусть куда хочет убирается!

Выброшенный мужик сидел у костра, до хруста стиснув ку­лаки. Лицо его красными пятнами взялось. Он оглядывался на Андрея Кондратьевича затравленно, зло.

—  Слушай, фраер, твоя кодла тебя вышибла под сраку. А мы таких, как ты, гасим. Жмуров делаем. Усек? Хиляй отсюда, падла-вонючая! - схватил его за шиворот Шмель и, отбросив от костра в ночь, крикнул хрипло: - У нас с суками свой «закон - тайга»! Чтоб духу твоего тут не было, коль дышать хочешь! - погрозил в темноту волосатым кулаком.

—  Вы это что тут самосуд устроили? - вышел из темноты Лавров. И позвал выброшенного в ночь мужика. Тот нереши­тельно стоял в тени, переминаясь с ноги на ногу. - Идите от­дыхать в мою палатку. А с ними я сам разберусь. - Лавров подошел к костру. И, присев возле Митрича, заговорил зло: - Принципиальными все себя считаете? Чистенькими и несчаст­ными?

— Никого не закладывали, под вышку не упекли! - ответил Шмель.

—  А ты - заткнись! На твоих руках крови больше, чем у любого палача! Безвинных убивал корысти ради. Стариков и тех не щадил! Мародер! За что третью судимость схлопотал? Напомнить иль сам расколешься? В войну своих грабил. Под видом помощи партизанам. Сучий сын - не человек! Когда не давали, не поверив, убивал и уносил все. Это в твоем уголовном деле!

—  Оно для следователей! Почему ты, гражданин начальник, влез в него своей нюхалкой и теперь всему свету ботаешь? Меня, фартового, лажаешь!

—  Не гонорись, Шмель, коль сам по уши в дерьме, молчи о других! Тебе ли рот открывать? - возмущался старший охраны.

—  Меня не интересует Шмель. Мы не о нем говорим. Да­вайте не подменять предмет спора, - перебил Андрей Кондрать­евич.

—  И что касается изгнанного вами, тоже скажу. Под пытка­ми и не такие, как он, ломались. Под угрозой расправы с семь­ей немногие устояли. Добровольно доносы не всяк писать бу­дет. И если бы этот был любителем кляуз - не загремел бы в тюрьму. Значит, отказался чью-то судьбу сломать, имя изга­дить. Говорю о том не впустую. Может, и есть на нем грех. Но искупил он его своими муками. Кого-то не стал клеймить, своею жизнью его прикрыл. Умирал, а не поддался. А если и оступил­ся, своею кровью смыл вину...

—  А скольких предал? Им от того не легче, что потом осоз­нал. Вы спросили бы семьи тех людей, кто в тюрьмах по его доносам погибли. Простят онц его? - прищурился Андрей Конд­ратьевич.

—  Стоп, святое возмущение! Зачем же горячиться? А вы не голосовали на собраниях за признание своих командиров вра­гами народа? Вы не отправляли людей в зоны прямо с передо­вой? Ведь вы не можете отрицать, что участвовали в этом? А если и нет, то знали и не вступились! Смолчали. А разве это не то же самое? Сколько ваших солдат и офицеров из боя не до­мой, в зоны поехали? А ну-ка, вспомните, правдолюбцы и чест- няги! Почему вы их не защитили? Иль слабо было! За себя боялись? Солдат отнял у немца аккордеон! А вы у него - жизнь. Забыв, что все четыре года не вы, а он вас в бою прикрывал! Не вы, а он войну выиграл и победил. А вы его наградили - сроком! Отдали трибунальщикам, особистам! Смол­чали! Вы все трусы! Но этот - признался в своем дерьме, а вы прячете.

—  Я никого не отдавал под суд. А если кто-то и подзалетел за свою шкоду, так поделом! Я мародеров не брал под защиту! И тех, кто за тряпки готов был пойти на преступление, не пря­тал! - повысил голос Андрей Кондратьевич.

—  Сколько ваших солдат по зонам мучаются! Их команди­ры туда загнали. Не этот. А такие, как вы! Уж мне ль не знать, сколько жизней и судеб вами искалечено. Для этого не обяза­тельно строчить донос. Достаточно было молчания, равноду­шия, они - согласие! - настаивал Лавров.

—  На моей совести пятен нет! И ваши сентенции ко мне не относятся! - вспылил Андрей Кондратьевич.

—   Нельзя, гражданин начальник, искупить своею кровью вину за тех, кого продал! Такое не искупить, не смыть. Мы понимаем это хорошо. У меня, к примеру, никто в зону не ушел. Имелись погибшие. Но это - война. А живые - живут. И сол­даты, и офицеры. Я за всех один отмучаюсь. И не надо нас вразумлять. Мы войну прошли. И цену подлости знаем на соб­ственной шкуре. Не спорю, может, эта сволочь - не самый гнусный на земле. Но от того не легче, лишь тошно, что война лучших у жизни отняла, а дерьмо не сумела все убрать. И нам о том забывать нельзя. Не стоит закрывать глаза на правду, - сказал Трофимыч.

—   Я часто слушал вас вечерами. Знаю не только со слов, кто из вас за что срок получил. Считал всех страдальцами. Мо­жет, время и докажет вашу невиновность. Но... Мое мнение о вас изменилось. К сожалению, не в лучшую сторону, - бросил папиросу в костер старший охраны.

—  И что тому причиной? - поинтересовался один из но­вичков.

—   Вас привезли сюда полуживыми. Не нужно было много усилий прикладывать, чтоб окончательно сломать вас. Вы пере­стали быть личностями. И пожелай любой мордоворот, вы не только друг на друга, а и на самых близких наклепали бы. По­тому что в состоянии психического, нервного стресса человек не может поручиться за себя. Загнанный в угол, он - существо, а не личность. И об этом нельзя забывать.

—  Я тоже через все прошел. Сдыхал, откачивали. И снова били. Да так, что небо с носовой платок казалось. Многое тре­бовали. Из того, о чем вы говорили. А я не согласился оклеве­тать порядочного человека. И он - на свободе. Жив, -          возмутился один из новых.

—  Вас щадили! Поверьте моему слову. Уж если б захотели, вы бы и на родную мать написали, - отмахнулся Лавров и про­должил: - Не таких, как вы, ломали. Покрепче орешки были! Но силы человеческие не беспредельны. И я, и никто тех лю­дей подлецами не считаем. Они прошли горнило. Ад при жиз­ни. И если сумели чудом выжить сами, то это уже подвиг.

—  И какова же цена такой жизни, по-вашему? - не выдер­жал Андрей Кондратьевич.

—    Не ниже фронтовой. Заставить себя жить после стольких мук и унижений, поднять себя из нйчего могут только крепкие натуры. Случалось, накладывали руки на себя, не стерпев мо­рального разлада и физического истощения. Бывало, сходили с ума. Видел, как выжившие опускались ниже подонков. До кон­ца жизни оставались в стукачах, в шестерках, становились пи- дерами. Этот - сберег себя. Где-то надломился. Но сумел себя пересилить и подняться. На такое большое мужество надо! Че­ловеческое лицо в тюрьме не просто сохранить. А этот - не хуже вас! - встал Лавров.

—  Подлый фраер! Стукач, - прохрипел Шмель.

—  Отбой! Живо по палаткам! - не сдержался Лавров, став­ший снова старшим охраны.

Наутро новички узнали новость от приехавшего из Трудо­вого Ефремова: арестован Берия...

Лавров ничего не сказал Ефремову о вчерашнем дне. И тот уехал в село спокойным.

На следующий день старший охраны предупредил нович­ков, что завтра отправит их на работу вместе с бригадой Трофи- мыча.

—  Обрубать сучья будете. Ветки на кучи складывать. Коро­че, посильным делом заниматься. Так вы восстановитесь быст­рее, сил наберетесь.

Новички молча согласились. И только Андрей Кондратье­вич сказал веско:

—  Но ту гниду с нами не отправляйте. У нас свое мнение о таких.

—    Вы еще не на свободе! Не в своей квартире, чтобы мне тут распоряжения давать. С вами он пойдет! И если хоть один волос упадет с его головы, вам всем не поздоровится! Понятно? Кстати, он у вас учетчиком будет! - Лицо Лаврова побагровело.

Утром палатки опустели. Лишь Митрич деловито управлял­ся у костров. Около него не оставляли охрану. Разве когда тре­бовалась помощь: воды принести, нарубить дрова. Но и это те­перь делалось заранее. И старик успевал везде сам

Время шло к обеду. Дед уже снял с огня котлы. При­готовил ложки, миски. Ждал.               .

Прилег у костра на прогретую землю, вздремнул немного на солнышке по-стариковски. И вдруг словно кто толкнул в бок. Подскочил. Солнца не видно. Темно. Запах дыма застилал небо. Где-то в отдалении слышались крики людей.

—  Пожар в тайге! - это Митрич нутром понял.

Он услышал, как гудело в лесу пламя, набирая силу. Раска­лился воздух, трудно было дышать.

—  Прозевали. Не углядели. Не смогли! - сетовал старик, чуть не плача от страха.

Он оглядывался в сторону темнеющего горизонта. Беспоко­ился за палатки, продукты. Как теперь уберечь все это? Куда нести? Одному не одолеть. А тайга - вот она, рядом. Возьмет огонь в кольцо крохотную поляну.

Митрич испуганно топтался на полянке, ждал, чтобы хоть кто-нибудь из охранников появился, помог бы ему, старому, общее добро спасти. Вскоре услышал топот бегущих из тайги людей, крики. Старик побежал навстречу и услышал:

—  Куда? Старый, спасайся, пожар!

Мимо бежали условники, сучьи, фартовые, новички. Они словно ослепли. За ними следом неслась дымная, ревущая туча.

—  Люди! Мужики! Стойте! А как же добро? Ить сгинет! Нешто не жаль?! Ить наше! Побойтесь Бога, анчихристы! Еще успеем спасти! - Митрич хватал за рубахи, за руки бегущих людей. Но те не слышали. - Господи! Я с голоду околевал. Детва пухла не жрамши! Нешто такая прорва харчей сгинет?! Не допусти! - плакал старик, вытирая глаза тощим жестким кулаком.

—  Беги, Митрич! - крикнул кто-то в самое ухо обезумев­шему от горя старику.

Он хотел бежать и не мог. Ноги, как ватные, перестали слу­шаться, будто в землю вросли.

— Линяй, плесень! Не то вместо тебя бабке два яйца вкру­тую вышлют! - грохнул голос Шмеля совсем рядом.

— Люди! Побойтесь греха! - умолял старик. Он сам не знал, о чем просил перепуганных условников.

Внезапно один из них остановился перед Митричем. Услы­шал и заорал:

—  Мужики! Вертайсь!

Это был бульдозерист. Сграбастав последних бегущих, по­вернул к палаткам. Там он в секунду завел бульдозер, подцепил ржавевшие с зимы сани. Мужики спешно закидывали в них палатки, продукты, раскиданную одежду. Раскаленный воздух трещал от жара. Люди кашляли, но не уходили. Подбирали все. Мешки, ящики, котлы с обедом, мис­ки и ложки, топоры. Даже двуручную пилу не забыли и, затолкав вперед себя Митрича, влезли в кабину и сами.

—  Хиляй шустрей! - послышался голос Косого.

—                Господи! Спасибо тебе! - прошептал старик.

Бульдозер, рявкнув, рванул с места и через десяток минут въехал в реку. Там бульдозерист отцепил сани. Достал брезент из-под сиденья, накрыл им сани. Дал Митричу ведро в руки.

—                Коль огонь подступит, обливай сани. А мы - в обрат. Ты за нами не ходи. Тут береги харчи!

Митрич согласно кивнул головой. Огляделся. Сани стояли в воде далеко от берега.

Бульдозерист вскоре уехал. Митрич перекрестил людей вслед, попросил Бога уберечь их от погибели.

Четверо условников - бульдозерист Иваныч, Генка, Косой и Тарас поехали к пожарищу.

—  Трудовое стоило бы предупредить, - заметил Тарас мрачно.

—  Это без нас справят. Охрана на мотоциклете уже помча­лась. Мы их не обгоним. Да и толку с того? - буркнул Косой.

—                Встречный пал надо дать. Иного выхода нет. Тарас с Ко­сым это сделают. Я с пилой - отсеку ход огню к сопке. Иваныч от распадка прорежет пару полос. Там есть шанс, если не за­дохнется, - предложил Генка.

— Я со второй пилой. От сопки надо успеть отвести пожар. Пусть Косой встречный огонь даст от нашей поляны. Еще, мо­жет, успеем...

Когда бульдозер вернулся к поляне, там вовсю бушевал огонь. Ели вспыхивали, охваченные пламенем, как громадные свечи.

— Отсекай! - выскочил из кабины Генка и, ухватив пилу, завел ее, кинулся к сосне.

Тарас вторую пилу взял.

— К распадку! Мужики! Тут поздно! - кричал Косой пере­кошенным от страха ртом.

Иваныч поехал к сопке. Подцепил тяжелый нож. Закрыл двери в кабине. Перекрестился:

—  Помоги, Господи, горе осилить. Не то пришьют вреди­тельство, до смерти волю не увижу...

Иваныч въехал в полосу огня и дыма. И только по едва до носившемуся звуку мотора можно было сказать, что пока жив человек,-

Трое оставшихся на поляне валили лес, Косой сбивал пла­мя с кустов.

— Ты дурью не майся! Встречный дай пал! - перекрикивая гул огня и вой пил, орал Генка.

Косой мотнул лобастой башкой и, проверив направление ветра, побежал туда, где строевой лес был выработан и , вывезен еще месяц назад.

«Ух-х-х!» - грохнулась горящая пихта, чуть по пяткам не за­дела. Косой задыхался в дыму, кашлял. Бежал вслепую.

Обгоняя его, бежали от пожара олени, белки, бурундуки. Заяц мимо ноги шмыгнул. Ухо опалено.

—  Ой, братуха! И ты приморился! Линяй, кент! - переско­чил кочку Косой.

Вот и отработанная деляна. На ней кусты жасмина, шиповни­ка, аралии, молодые деревья. Косой рубил их, не щадя. Успеть бы сделать полосу. Пустую полосу, пошире, через которую огонь не сможет перекинуться на остальные деляны, на всю тайгу.

Топор к ладоням прикипел. Дышать больно, трудно. Но ог­лядеться некогда..Деревья падали одно за другим. Вот и готова полоса.

Косой поджигал кусты. Они шипели, не загораясь.

-=• Так это ты поджег тайгу! - схватил кто-то его за шиворот и сдавил рубахой горло. Не дав вглядеться в лицо, вымолвить слово, грохнул кулаком по голове. Больше Косой ничего не помнил.

Тарас и Генка двумя призраками сновали в огне. Дымились на плечах рубахи, загорались брюки, сапоги жгли ноги. Вспух­ли, покраснели лица. Даже пилы в руках задыхались от пере­напряжения. Но отдыхать некогда.

Падали деревья, огонь иль пила срезала - попробуй разбе­рись. Руки пек жар.

Воды бы глоток! Да где сыскать ее теперь? В круговерти пожара стонала, кричала, умирала тайга. И людям не легче.

Вон куропатка огненным мячом из гнезда выскочила. Птен­цы верещали. Еще опериться не успели. Их не спасти.

Лиса, обезумев от боли, крутилась. Шерсть на ней огнем Взялась. Больно. Нестерпимо. Кто виноват?

Генка остервенело вгрызался в громадную ель. Та тряслась. Не один век прожила. И если б не люди... Вон сколько бельчат в дупле сгорит. Тоже жизни. Свои. Родные, таежные.

Ель упала на горящую пихту, свалила, придавив тяжестью. Но вот и сама загорелась. Гулко, искристо. Брызги огня доста­ли условника. Тот, их сбивая, пилил березу. Руки немели от усталости.

Пожар взял в кольцо обоих условников. Не только деревья, кусты горят. Где ж этот Косой? Почему не дает встречный пал? Зачем медлит? Ведь и их пожар сожрет. Живьем. Обоих. И уже не выбраться из огня. Поздно.

— Тарас, линяем! - закричал Генка. Но условник не слышал.

Генка поставил бензопилу под рябину. Во рту пересохло.

Где Тарас? Его не видно.

— Дай сюда! - протянулась к бензопиле чья-то рука. Генка вздрогнул от неожиданности. - Иди передохни! - Он узнал голос Трофимыча.

Сколько времени теперь? Солнца и света не видно. Зато в тайге появились люди. С топорами, лопатами.

Генка почувствовал жуткую усталость. Ноги словно корня­ми в землю вросли. И вдруг услышал:

—  Мужики! Из Трудового подкрепление прибыло! Живем!

Генка встал с пня. Сидеть, когда другие вкалывают, не умел. Вон Шмель, паскуда редкая, а на огонь буром прет, что трак­тор. Фартовые, словно в деле, стенкой встали. Топоры, пилы хором взвыли в их руках.

Политические - рядом. Тоже не уступают. Нет лишь но­вичков. Дым, пепел, сажа, искры скрывали видимость. Где че­ловек, где дерево - попробуй разберись... Вон кого-то спилен­ным Деревом придавило. Тот заорал не своим голосом. Хоть бы жив остался. А там вспыхнувший куст можжевельника чуть не изжарил живьем Рябого, взвывшего медведем-подранком.

Там - сельский люд муравейником на огонь навалился: крик, ругань. Лопаты, кирки сдирали кожу с ладоней кровавы­ми полосами. Что там? Кто стонет? Харитон ногу подвернул на коряге. Неподалеку Костя рябину повалил, помог Харитону встать, выйти из ада.

Трудовчане уже целый клин у огня отвоевали. Рядом с ними охране веселей. Надоело с условниками общаться. Тут же - свободный люд. У них и дело веселей спорится.

Вон Дарья впереди всех баб. Жарко ей, кофта расстегнута - но попробуй глянь бесстыдными глазами! Не промедлит в ухо по-мужичьи въехать. Враз засомневаешься: бабье видел иль при­мерещилось. Рядом с нею Ольга управлялась. Эту вовсе не уз­нать. Была сутулой, злой, а вышла замуж - выровнялась снова. Стала как рябина по осени - глаз не отведешь.

Пекари и почтальоны, повара и портные, учителя и кузне­цы, строители и электрики, они тушили пожар остервенело, не делясь на группы, как условники.

Не было среди людей лишь Лаврова и условника по кличке Косой. Не было и новичков. Их всех увезла в Трудовое вахтовая машина. Косого, под стражей, впихнул в машину старший ох­раны. Сам в кабину сел.

К ночи вернулся бульдозерист. Рубаха на плечах выгорела. Грязный, в ожогах, он выпил залпом три кружки воды и, едва прилег на траву, тут же уснул тяжелым, усталым сном.

Тарас с Генкой не уснули до утра. Пожар то стихал, то вспы­хивал с новой силой уже на других, потушенных делянах. И люди бежали туда, забыв об усталости и отдыхе.

О еде никто не вспоминал. Кусок не лез в горло. Потому забыли о Митриче. А он сидел в санях среди реки. Оди­нокий, испуганный дед, всеми покинутый.

Три дня тушили люди пожар в тайге. Три дня не ели и не спали. Умирали от жары и усталости, задыхались в дыму. Про­пахли всеми запахами пожара. А на четвертый день сжалилось небо, и ночью пошел дождь. Он не накрапывал. Обрушился ливнем. И люди плакали и смеялись. Они подставляли ливню головы и плечи, обожженные руки и спины.

Дождь стал спасением. И люди только теперь почувствова­ли всю тяжесть усталости.

Скорее домой - на отдых. Вот только бы хватило сил добраться до порога, ступить на него. С хохотом, песнями, криками, шутками влезли в машину и поехали, подстегивае­мые дождем. Они больше не нужны были тайге. В ней оста­вались условники, которые сразу вспомнили о Митриче и палатках.