Пурга валила с ног. Пока условники шли селом, ветер дул в спи­ну и словно выталкивал, гнал подальше от человеческого жилья.

Никита катился впереди. Худого, внешне беспомощного ветер нес как былинку. Фартовые хватали мужичонку за тело­грейку. И, чертыхаясь, плелись за ним следом.

Когда свернули к тайге, пурга схватила мужиков за грудки. Глянула в лица, оскалясь ледяными иглами. И, радуясь добыче, взвыла от восторга. Закрутилась, заплясала, хлопая обледене­лыми ветками. Заманивала на просеки и поляны, обрушивая на головы сугробы.

У смерти много забав. Холода и снега - в избытке. Никто не попрекнет жадностью. И плясала пурга. Она не знала уста­лости. Выматываются только люди. Они слабеют на холоде. Они теряют силы и тепло. Замерзая, они легко расстаются с жизнью и становятся такими же холодными и белыми, как снег.

Пока они идут, пурга злится. Она бьет, колет лица снегом, заносит людей, сбивает с ног. Но стоит им смириться, пурга оставит их в покое. Потому что даже ей покойник не нужен, не интересен. Его путь закончен. А она - жива. И пока есть уп­рямцы, не стихает метель.

Фартовые брели по пояс в снегу. На лбу, на висках сосуль­ки повисли. Срывай не срывай - тут же новые появлялись. Пурга не скупилась. Хоронила заживо.

—  Да где ж эти пидеры? -воскликнул Вырви Глаз и крик­нул Никите: - В сугробах подлюк шмонать надо. Может, ож- мурились паскуды? Нам их бугру в любом виде доста­вить надо, иначе - самим крышка!

—   Рожу я их вам, что ли? Какая собака в такую лють выживет?

—  Фартовые! Их ни один хрен не возьмет! Отсидятся в суг­робе, а чуть пурга отпустит, вылезут на свет Божий, - сказал ростовский вор.

—  Туды их мать! - упал, споткнувшись о корягу, не уви­денную в снегу, одессит.

—  Завязывай, кенты! Ни хрена не нашмонаем, сами загнем­ся, - не выдержал медвежатник.

—  А где Глобус? Куда слинял? - оглядывался Вырви Глаз, ища лысого вора, первого советчика бугра.

— Да хрен его знает...

Через минуту из снежного месива показался Глобус.

Его дождались, подрали глотки, чтоб не отставал. И побре­ли дальше, разгребая каждый сугроб, вглядываясь в деревья, заглядывая под коряги.

Но ни одного признака жизни, ни намека на дыхание: все замерло, пережидая ненастье.

Фартовые вымотались и решили передохнуть на маленькой таежной поляне, где ветер был тише и пурга не вырывала душу из глоток.

Никита примостился под юбкой елки, где ни снег, ни ветер не доставали его.

Фартовые расположились поблизости. Недолгий перекур, как он оказался необходим! Ноги - пудовые гири, не могли без отдыха двигаться дальше.

— Ты хоть одного в мурло знаешь, кого дыбаем? - спросил Глобуса медвежатник.

—   Одного. Сову. С ним, паскудой, ходку тянули в Усть- Камчатске. Гнусная гнида. Вонючая. На подлянку гожий. Его если всерьез прижать, заложит любого.

—  А чё дышать оставили? - изумился медвежатник.

—  Шары не выпадало. А в открытую никому неохота за гов­но в ходку, прибавку к сроку получать.

—  Он хоть какой из себя, этот Сова? - спросил одессит.

—   Маломерный. Мне по пояс, ну, может, чуть больше бу­дет. Зенки навыкате, как у совы, за что и кликуха соответствен-, ная. Чифирил, гад, с пеленок. Оттого буркалы такие.

—  Я одного такого знал. За чифир кентов заложил. Распи­сали его в Сеймчане, - крутнул головой ростовчанин.

—  А ты Пескаря помнишь? - спросил Вырви Глаз у Гло­буса.

Тот залился икающим смехом и, едва остановив себя, рас­сказал фартовым:

—   Вот это был кент! Коль жив, дай Бог ему удачи в делах! Коль помер - земля пухом! Пескарь - настоя­щий ворюга! Зверь - не фартовый. Он за кентов своей шкуры не жалел. А уж сколько мусоров извел - без счету! Помотал на кулаки нервы.

—  А помнишь, как он следователя из области до усрачки довел? - встрял Вырви Глаз и продолжил: - Замели в зону фартовых. Вместе с ними - Пескаря. И решил фраер, началь­ник зоны, фартовых на пахоту, на разгрузку леса кинуть. Мы его - через кентель. Всю биографию протрехали в мурло. А он, козел, из тертых фраеров. В шизо всех определил. На хлеб и воду. Мы голодуху объявили. Через неделю нас вынесли, и на третий день - опять на пахоту. Тогда Пескарь вздумал про­учить падлу. И собственных яиц не пожалел. Мошонку свою к нарам гвоздями приколотил. Охрана пришла за нами, а Пес­карь ни с места. Даже на парашу сам не мог дохилять. Его сяв- ки смотрели. Как страдальца за общие интересы.

—  Так он намертво, в натуру вбил, до шляпок? - разинул рот одессит.

—  Не в натуру, в мошонку, ботаю. А когда охрана привела начальника зоны, тот быковать стал: «Врача сюда! Пусть выта­щит! Этот негодяй в знак протеста над собою это утворил! Вон уж и яйца его по арбузу! Заражение себе сделал! Чтоб оставши­еся имели шанс наляскать на меня! Но я и не таких видывал!» Короче, сделал ему врач надрезы. Зашил, продезинфицировал все на свете. А начальник зоны опять со своей пахотой. Пес­карь перо проглотил. Тоже в знак протеста. А оно, как назло, из брюха ручкой торчало. Неделю его на одном пургене держали. Весь барак обхезал. Но на пахоту не вышел. Решили ему срок добавить. За членовредительство с целью уклонения от работы. А он себе пасть зашил. И на все брехи начальника зоны - молчок. Тот вначале не понял, а может, удивился, что мата в ответ не слышит. Подошел, глянул в харю Пескарю и чуть не свихнулся. У того борода из кровищи. И все хайло крест-накрест прошито суровыми нитками. Начальник его - в больничку. А Пескарь - ни в какую. Лег на нары, будто сдыхать собрался. Как нарочно, проверка нагрянула. По условиям содержания. В ней прокуро­ры... Увидели Пескаря прошитого - волосы на дыбки... Один сразу не сообразил и спрашивает: «Зачем вы это сделали? Сами иль вас зашили, насильно?» Пескарь ему жестами объяснил чище, чем иной брехалкой сумеет. Прокурор тот - к начальни­ку зоны. О чем они там ботали - не знаю, но нас на другой день в воровскую зону отправили. Всех до единого. Нам того и надо было.

—  Все бы ладно, кенты, да вот-вот темнеть начнет. Давай смываться на ходу. Не то копыта сами откинем, - пред­ложил одессит. 

-     Погоди сраку гастролерам показывать. Давай вот тут, в затишье, в деревьях прошарим. Может, вытряхнем кого? - пред­ложил Глобус.

Фартовые, вмиг оценив, что пурга тут слабее, согласились. Начали обшаривать кусты, валежины, разгребали наметы под елями.

...Семен Дегтярев шел по следам фартовых от самого Тру­дового. Где бегом, в полный рост, где ползком по сугробам, лишь бы остаться незамеченным.

Один раз едва не воткнулся головой в спину приотставшего Глобуса и тут же упал в сугроб, кляня собственную поспешность. Он понимал, что не сумеет помешать фартовым, если те задумали убийство Никиты. Знал, что в этом случае и его уложат воры ря­дом с Никиткой. Забросают снегом. И попробуй кто-нибудь най­ди. Ведь и предупредить своих не успел. Поторопился.

«Эти тоже не промедлят. Им свидетель не нужен. Особо из мусоров, как они меня зовут. Вот только одного не пойму: за что убить решили Никитку-то? Спокойный мужик. Может, в карты проиграл свою душу? Этот на чужую жизнь играть не стал бы. Хоть и пропойца, сердце имеет человечье...»

И вспомнилось, как забрал он у Никиты из посылки банку меда.

Злые слова сказал ему тогда Дегтярев. А потом, много време­ни спустя, приехал на участок проверить, как условники работа­ют, и на Никиту наткнулся. Тот, скорчившись, сидел под бояр­кой. Грибами отравился. Забрал с собой в машину. Вернувшись в Трудовое, сразу в больничку условника определил. Помог желу­док ему промыть. А навестив на другой день, забыл у того возле койки бутылку водки. Знал - не положено. Ничего другого не примет. А водку... Хотя, может, подумал, что прежний, выписав­шийся больной забыл на радостях. А может, понял, но виду не подал.

Участковый с сугроба заметил, что условники остановились на поляне.

«Наверное, тут расправу учинят. Место глухое, скрытое от глаз. Где же еще, как не здесь? Надо остановить их, помешать. Попро­бовать стоит припугнуть всех. Обойду я их с подветренной и вый­ду навстречу», - решил Дегтярев и незаметно прокрался так близ­ко, что слышал даже отдельные слова, смех мужиков.

Нет, опасностью тут не пахло. Никого не думали убивать воры. Но зачем им, фартовым, понадобилось брать с собой Ни­китку? Может, ваньку они валяют? А сами черное задумали? - выглядывал Семен из-за валежника.

Но условники отдыхали безмятежно. Будто на деляне у костра. Обычные темы, спокойный разговор. Но зачем они здесь?

Руки, ноги участкового немели от холода. Он сел спиной к кусту. Так теплее. Решил ждать, не зря же столько мучился...

Постепенно руки перестали ныть. Отпустила боль в ногах. Тихое блаженство убаюкивало белой песней пурги. Она была так похожа на давнюю и дальнюю. Вот только слова забыл. А мелодию помнил всегда. Это колыбельная? Но нет, не помнил Дегтярев матери. Подкидышем стал. Так говорили все. А таким песни не поют...

Белая завеса металась перед глазами. Что это - саван? Но какая красивая девушка закрывала этой завесой лицо! Чего сты­дится? Ведь хороша! «Не надо убегать! Танцуй еще... Ты так похожа на ту, первую. О ней давно не вспоминал. Она отвергла мою любовь. Теперь, наверное, тоже состарилась. Молодой ос­талась лишь память, любовь и смерть».

Глаза слиплись. Танцевала девушка. Белым платком махала.

Откуда она взялась здесь, что делает в глухом лесу? О чем поет без слов? У смерти слов не бывает. В холод и пургу она отнимает души легко и красиво. Во сне. Подарив каждому свое видение. Чтоб не жалел о недожитом. Пусть все остается в про­шлом. А его вспоминать не стоит. Потому что все равно ничего в нем не изменишь, если и захотел бы. Да и все в этой жизни с каждым дыханием тут же становится прошлым. Многим это в голову приходит. Вот только сказать о том не успевают. Опере­жает смерть...

—  Надыбал! Мужики! Гоните три склянки! - закричал Ни­китка, суча ногами на пеньке и выковыривая из снега руку, потом и голову человека.

Фартовые со всех ног, как гончие, на зов примчались: глаза горят, кулаки сжимаются.

—  Попались, козлы! - вопил Глобус, вытряхивая из снега мужика.

—  Да окочурился! Накрылся фраер! Шмонай рядом. Другие далеко не смылись.

—  Эй, кенты! Да это же наш легавый! Главный мусор, под­люга! Чтоб ему в уши волк насрал! - заметил Вырви Глаз и вытер ладони о сугроб.

—  Чего он сюда прихилял?

—  А хрен его знает. Живой покуда. Еле бздит.

—  Так что ж теперь? Не тащить же его в Трудовое! Да еще нам! Смеху будет на все «малины», - сказал Глобус и предло­жил: - Оставьте его тут. Мы легавого не мокрили. А коль сам тут накрыться решил, то его дело.

—  Нет, фартовые. Я - лесовик. Не могу его бросить здесь. Хоть и легавого. Перед Богом мы все едины. Греха бо­юсь, - дрогнул Никитка.  

—  Кинь его, фраер, а то самого так отделаю, мало не будет, - надвинулся Вырви Глаз.

—  Я вам помогал, хоть и не фартовый. Почему этого брошу? Дотяну до Трудового, склянку с него сдеру. Бугор мне него ни хрена не даст. А я что, дарма сюда приперся? - оттирал Никита участкового, тормошил его, бил по щекам, возвращая сознание.

—  Оттызди его за всех нас, покуда он слабак. Сверни мурло на жопу, чтоб нам век его хари не видать, - рассмеялся Глобус. А увидев, что Дегтярев открыл глаза и начинает оживать, бро­сил через плечо, уходя: - Легавая собака и через тыщу лет ожи­вет, стоит услышать ей родную феню.

Фартовые, отвернувшись от ветра, уходили из тайги. Рядом с участковым остался только Никита.

Семен Дегтярев не сразу понял, откуда взялся Никита, куда делась девушка, где он находится и что с ним.

Постепенно память вернулась к нему. Участковый вспом­нил все. Понял, что произошло. И трудно, скрипя каждым су­ставом, встал, опираясь на плечи Никиты.

Первые шаги по снежным завалам давались с адской бо­лью. Участковый падал лицом в снег. Тяжело вставал. И снова, разгребая руками ветер, брел, не видя перед собой дороги, зах­лебываясь, давясь пургой.

Никита, страхуя, шел рядом. И молил Бога, чтоб ни одна жи­вая душа не увидела, что он, фуфловник, выводит из пурги мили­ционера, заставляет того выжить. «Ведь за такое не просто трам­бовать, сучью мушку на мурло поставят. Из барака выгонят. За- падло будет сесть со мной в столовой за один стол. Даже сявки станут надо мной смеяться. А все этот легавый. Какого черта его в тайгу занесло? Иль в дежурке места мало? По хорошей погоде из Трудового носа не высовывает, а тут - в метель...»

—  Быстрее двигайся. Скоро совсем темно будет. Заблудим­ся. И тогда хана обоим. Выручать некому. Сдохнем оба. Так что шевелись! - Никита торопил Дегтярева, кляня подлый случай.

Когда они выбрались из тайги, совсем стемнело.

Небо легло на плечи тяжелой сырой телогрейкой зэка. Ноги ослабли и еле несли усталых людей.

—  Передохнем, - предложил участковый.

—   В Трудовом. Здесь нельзя. Ты уж наотдыхался в тайге. Чуть не сдох. Пошли, говорю. В селе - как хочешь. Хоть средь улицы ложись. А тут - не дам.

—  Сил нет, - падал Дегтярев.

—  Какого хрена слабаки в тайгу ходят? - рассвирепел Ни­кита.

—  Думал, тебя выручать придется. Показалось, фартовые задумали пришить...

—  Тайга дремучая! Да фартовые не мокрят. Такого, как я, они поручили бы шпане. Эти и средь села ожмурят. Никто не выручит. Об фраеров фартовые не мараются. Пошли, спасатель, в зад тебе сосульку!

Перед селом они остановились.

—  Ты уж тут сам вперед хиляй. Без меня. Так надо. Я - после. Ноги в холодной воде подержи. Обморозил катушки. И никому не трехай, если мне зла не желаешь, что я тебя из тайги выволок. Выручить не успеешь. Иди. Не тяни резину...

Выждав с час, вернулся в барак незаметно. Условники спа­ли. А утром проснулся с мушкой на щеке. Никто не стал слу­шать его доводы. Вместе с тряпьем, по слову бугра, выкинули Никитку из барака вон. И ушел мужик на чердак. Примостил тюфяк у печной трубы. Лег средь плесени и сыри. И впервые за все годы заключения неслышно плакал в темноту изболелым сердцем.

—  За что опаскудили, зверюги? Теперь никуда рожу не вы­ставишь. Даже домой с такой отметиной не покажешься. Уж на что лидеры мразь, а и те меня прогнали, едва на рожу глянули. Куда ж теперь деваться? Всякая тварь в морду харкнет, - лил мужик слезы в сырой тюфяк.

Его хватились на другой день. Кончилась пурга. Пора на работу. А Никитка, видать, заспал рассвет.

Нашли его сявки, прошарившие все село. Кто-то случайно увидел открытую чердачную дверь.

Никита висел в петле. Давно умер. Холодный, бледный, с вывалившимся синим языком, он словно скорчил рожу напо­следок всем фартовым, бугру, всем своим бедам, самой судьбе, так безжалостно подшутившей над ним.

Вместо записок и упреков живым осталась на щеке неболь­шая черная точка. Она стала последней каплей терпения, стра­дания, стыда, которую не заглушили, не вытравили годы за­ключения.

Когда Никиту вынесли с чердака, участковый, едва глянув на него, понял все. И в этот же день под стражу был взят бугор Трудового.

Знал Дегтярев: без Тестя тут не обошлось. Только с его ве­ления ставятся такие отметины. И эта послужила причиной са­моубийства.

Тесть знал, какое обвинение предъявят ему, знал, какой срок светит. Небольшой, по меркам воров. Бесило лишь одно: в зоне его, фартового, администрация может приравнять к мокрушни­кам, которым он сам себя никогда не считал.

Его вывели из барака днем, когда в селе нельзя было встре­тить ни одного условника, кроме сявки, бывшего на по­бегушках у бугра.           

Все остальные были на пахоте, в тайге. А потому никто не видел, как Тестя под усиленной охраной посадили в «вороною!, приезжавший в экстренных случаях, и тот, чихнув, помчался, набирая скорость, увозя бугра от близкой, но так и не увиден­ной свободы, от фартовых, кентов, от уюта, который неимовер­ными трудами создали ему условники.                                  

Наручники сдавили так, что бугор кусал губы. А тут еще участковый уселся напротив. Такое говорил, что, будь руки сво­бодны, размазал бы...

— Я тебя, мокрожопого трутня, не столько на срок, сколько на страдания постараюсь натянуть; ни сил, ни жизни не пожа­лею, чтоб узнать, как сделают из тебя пидера-пассива, козла вонючего! Такого мужика загробил, гад! Я из тебя выбью, кто муху ставил. Он у меня в дежурке не только здоровье, душу оставит. Всю твою кодлу загоню в Певек. На особый режим. Пусть их там медведям скормят. На другое не годны. Ты еще не раз Никитке позавидуешь. Я отплачу за него. Не был он сукой, не фискалил, никого не заложил. Человеком жил. И даже я уважал его. Ну а кентов твоих паскудных в Певек к пацанам кину, пусть оприходуют в обиженники. И хрен чего докажете. За подлость подлостью получите. За все!

Предательская слеза текла по щеке участкового. В темноте не видно. Вот только голос выдавал. А как хотелось схватить бугра за горло, по-мужичьи. Но сначала - всю морду разбить вдребезги. Нельзя. Тот был в наручниках. А это уже не по пра­вилам, не по закону.

—  Грозишься, мусор плешивый! Вали! Чем больше трехаешь, тем меньше сможешь. Грозят слабаки, фраера. Фартовые - дела­ют! А ты что можешь? Отвезти и все. Извозчик и сопровождаю­щий. Где кончается Трудовое, твоей власти нет. Да и там ты - дерьмо. Не в авторитете.

—  Скоро убедишься! - взял себя в руки Дегтярев, закурил.

—  Доставишь к легавым. Они - в камеру. Следствию еще доказать надо, что я заставил муху налепить. Это не просто. Вот ты и воняешь, понимая все. Был бы уверен - не пиздел бы н.ынче, а радовался, что накрыл. Да только знаешь - самого за жопу возьмут, раз на твоем участке жмур объявился. Не с меня, с тебя галифе сдернут и загнут раком. И - пинка под сраку. Выгонят из легашей. И не тебе меня пугать. Я жил лафово! Все повидал. Терять нечего. Что осталось? Ну, годом больше иль меньше, великое дело! Я доволен собой.

— Посмотрим, что вскоре скажешь. Твой кайф обломают. Те­перь тебе в бугры зарублено. Пока в фартовых был - жирел, А мокрушники - вне закона. И тебя из него выкинут, - слукавил Дегтярев.

—   У нас свой закон: закон - тайга, медведь - хозяин. Никто из фраеров легавому не кент. Помог иль выручил - вдохни. В вашей легавой кодле правил нет. Сворой на одно­го. Лишь бы подмять, сломать, унизить. За то и ваши калга­ны трещат, когда «малины» грабастают. У фартовых память длинная. И хотя сами не грабим, уложить мусора никому не западдо. Кто легавого ожмурит в зоне, того в закон фартовые берут. Даже из шнырей - сразу. Усек? Мы легавых, как гов­но, убирали из житухи.

—  Убирали, говоришь? Посмотрю, как тебя из шкуры выт­ряхнут, - замолчал Дегтярев, словно забыл о бугре.

В душе он спорил с ним до самого Поронайска. Но вслух не хотел. Себя устыдился. Собственной несдержанности.

Сдавая Тестя в руки охраны горотдела, сказал, что привез редкого гада, которого не пристрелить, разнести в куски мало. Те поняли. И, доставив Тестя в следственный изолятор, пере­дали слова участкового. Это особым чутьем допер Тесть. И едва охранник повел его к одиночной камере, он со всей силы уда­рил его головой, сам кинулся к воротам, едва успевшим за­крыться перед ним. Бугор бросился к охране. Но старый охран­ник разрядил в его ноги полную обойму.

Перебинтованного, еле державшегося на ногах Тестя но­вички-охранники по незнанию или намеренно определили не в больничку, а в камеру с дурной славой.

Здоровенный лохматый мужик подскочил к Тестю, хватил его ладонью по заду, крикнув:

—  Налетай! Свежина прибыла!

Как ни сопротивлялся Тесть, ничего не смог сделать. И глу­бокой ночью вонючий тихушник, попавший за осквернение мертвой старухи, последним натешился с Тестем и сказал при­знательно:

—  Эх, знал бы я тебя на свободе, никогда сюда не попал бы. Теплая живая жопа куда как лучше мертвой транды...

За неделю пребывания в камере обиженников Тесть не раз вспоминал участкового. Его угрозы, казавшиеся несерьезными, сбылись. И он действительно завидовал Никите. Тот умер сра­зу. Здесь даже подумать о том не давали. Им пользовались по­стоянно все кому не лень.

—  Кто ставил мушку покойному? - спрашивал его следова­тель.

Бугор молчал, и его снова уводили в ту же камеру.

Василий знал, выбора нет. Либо он должен сказать, либо... Он сдохнет в камере, как заурядный педераст - общая игрушка и утеха.

Попытка бежать из изолятора дорого обошлась буг­ру. Простреленные ноги раз в три дня перевязывал приходящий фельдшер. В камере обиженники подло били по но­гам, когда Тесть пытался сопротивляться. И вот тогда он решил взять всю вину на себя. Пожалел, что раньше до того не доду­мался. Но следователь не поверил. Усмехнулся. И снова отпра­вил обратно. Ждал.

А этим временем в Трудовом жизнь шла вприскочку.

Семен Дегтярев решил во что бы то ни стало узнать, кто из фартовых поставил муху Никите. Знал участковый, что сам бугор посчитал бы унижением для себя даже прикоснуться к фраеру. Он был «судьей», хозяином. Исполнителями стали Другие.

Не только он, а и прокуратура занялась этим поиском. Вот и стало Трудовое неспокойным, опасным селом. Две смерти - Тихона и Никиты - нависли прямой угрозой над виновными и невиновными условниками.

Шли дни, но почта, приходившая условникам, не раздава­лась на руки. Письма и посылки лежали в кабинете участково­го. Отменены были личные свидания, отодвинуты сроки рас­смотрения дел об окончательном отбытии наказания.

Помрачнели условники. Некоторые из них уже подходили к Дегтяреву с вопросами:

—  За что страдают невиновные?

—  Когда раздадите почту?

—  Наказывайте фартовых, остальные ни при чем...

Продержав в напряжении всех, решил Дегтярев снять огра­ничения с работяг. Но только с них. Что же касалось фартовых, их рабочий день увеличился, а порция мяса в рационе сократи­лась вдвое. Работяги ожили. Фартовые притихли.

Взбешенные этим воры не раз высказывали свои претензии участковому. Но тот отвечал однозначно:

—  Назовите, кто ставил муху.

—   Не знаем, начальник. Никто ничего не видел. Значит, виновных нет, - отвечали, ухмыляясь.

— Дело ваше, - зло кривил губы в ухмылке Дегтярев в лицо ворам и ждал...

Но вскоре, впотьмах, возвращаясь из столовой, услышал дыхание у плеча. Резко развернулся, сделал выпад первым. Знал по опыту: медлить в такой ситуации нельзя.

Топот убегающего, гулкий стук тела о стену дома. Участко­вый не дал убежать упавшему. Сдавил руку. Из нее выпала финка, тихо звенькнув на раскатанном льду.

Когда привел фартового в дежурку, милиционер припод­нялся. Но Дегтярев взглядом усадил его снова. И пока не наце­пили наручники, не выпустил фартового из рук.

—  Убить меня хотел, сволочь! - сказал Семен дежурившему и достал из кармана финку.

У милиционера глаза загорелись. Словно две молнии разра­зились. Не сдержался. Ударил в челюсть, сшиб с ног. И, нада­вив коленом в пах фартовому так, что все вороны улетели от крика вора, спросил леденящим душу голосом:

—  Кто сфаловал тебя?

—    Вырви Глаз! - не перенес боли фартовый.

—    Кто муху ставил?

—    Глобус! - орал вор, надрываясь.

— Зачем в тайгу с Никитой ходили? - воспользовался ситу­ацией Дегтярев.

—  Мокрушников Тихона надыбать хотели!

—  Кто с тобой сейчас был? - давил коленом в пах дежурный.

—  Глобус.

—  Что он тебе обещал?

—  Проигрался я. На легавого!

—  Падаль! - вдавил фартового в пол так, что кости затре­щали.

—  Не по закону! - орал вор. Но тут же почувствовал, что участковый сорвал с него дежурного.

Сжавшись в комок, фартовый катался от боли по полу.

— Жри землю, гад! Сейчас твоих кентов приведу! Чтоб скучно не было, - пообещал дежурный.

—  Стемнил я! Липу пер! Не знаю ничего! - заорал условник.

—  Напомнить? Иль сам? - встал перед ним дежурный.

—  Попадешься нашим в лапы, с живого шкуру снимут, - пообещал фартовый.

—  Вот как? - Дежурный заломил голову вора почти на спи­ну, надавил где-то за ушами так, что условник потерял на вре­мя сознание от боли.

— Ты полегше, Олег. А то горя не оберешься. Отпусти его, - успокаивал участковый милиционера.

Но тот словно не слышал. Плеснул условнику на голову стакан воды и ждал, когда тот придет в себя.

Едва вор сел спиной к стене, дежурный двинулся к нему:

—  Вспомнил?

За спиной Олега со звоном разлетелось окно. Дежурный от­скочил вовремя. Нож, пролетев сквозь решетку, воткнулся в сте­ну. И не отскочи Олег в долю секунды, не миновать погибели.

Наряд милиции, приехавший утром в Трудовое, увез в Поронайск троих фартовых.

Оставшиеся воры утихли, присмирели. С опаской озирались на участкового. Что теперь от него ждать? Ведь в помощь Дегтяре­ву прислали молодое пополнение милиционеров, которые, по слу­хам среди условников, прошли службу в погранвойсках.

Знали боевые приемы, владели любым оружием.                                           

Теперь даже чифирить в бараках боялись. Прекратились в Трудовом и драки. Разве только на делянках в тайге вспыхива­ли они иногда. Не из-за пустых слухов осмотрительными стали воры.

Затеяли как-то драку с мужиками, не отдавшими «положняк», - милиционеры тут как тут. В полном сборе. И нача­лось... Фартовых на лопатки разложили. Да так лихо, что рабо­тяги позавидовали этим способностям. Самим бы так-то...

Воры в кучу сбились. Но не бузили. Неспроста.

Прибывшие из Поронайского сизо на условное отбытие фар­товые порассказали, как дышат там Тесть и трое воров из Тру­дового. Не верилось. Хотели трамбовать новичков за треп. Но те письмо бывшего бугра показали. Руку Тестя фартовые узна­ли. И затаили лютую злобу на участкового, на всю милицию.

Пришлось поверить, что троих фартовых охранники ки­нули в разные камеры-одиночки, А когда те перестучаться хотели, раскидали на разные этажи к шпане, к пацанам, по­одиночке.

Пацаны оказались свирепее взрослых. Им было наплевать на воровской закон, и сами они не были ворами. Жестокие истязания ждали любого, у кого не было навара: курева, денег, выпивки или «шмали» - так назывались наркотики. Малолет­ки, влетевшие в сизо по разным статьям, держали в страхе даже бывалых, тертых мужиков.

Только через годы раздельное содержание их от взрослых было закреплено в процессуальном законе. Но и он время от времени нарушался. Держались пацаны стаями и не верили ни­кому ни в чем. Никогда. Их объединяла принадлежность к од­ному поколению и полная пустота душ.

Любили они карты. А главное - поизгаляться над проиг­равшим.

Вот так и Вырви Глаз попался. Платить было нечем. И его, по привычке, подвесили за мошонку, опустив головой под нары.

Не своим голосом орал фартовый, когда в довершение к тому о вспухшую плоть фартового гасили пацаны папиросы.

Когда под вечер взмолился и попросил отпустить, малолет­ки заставили его жрать дерьмо из параши.

Ночыо Вырви Глаз задушил троих. Не дав пикнуть. Остав­шихся четверых связал по рукам и ногам намертво простыня­ми. А потом разбудил всех. И на глазах проснувшихся опету- шил самого жестокого пацана. С наслаждением раздирал его ягодицы, из которых кровь хлестала на сапоги. Выбил ему зубы.

Связанных пацанов кормил дерьмом насильно. Когда ж один из них плюнул вору в лицо, раздавил его голову в руках, со Остальных подвесил за ноги к нарам, связал головы порт­ками и сек ремнем, который забыли убрать охранники, до са­мого утра. Знал, теперь ему не миновать вышки. В живых ре­шил оставить лишь одного, чтоб он рассказал своей своре, как связываться с фартовыми.

Кляпы во ртах промокли от крови. Шкура повисла клочья­ми, двое пацанов уже умерли, но фартовый бил их мертвых матеря, словно живых, отборно, по-черному.

Наутро, узнав о случившемся, пацаны других камер разнес­ли в клочья обоих брошенных к ним фартовых. А Вырви Глаз был отправлен на судебно-психиатрическую экспертизу, кото­рая признала его невменяемость в момент кровавой расправы и в последующий период. И вскоре увезли его в спецбольницу усиленного типа для душевнобольных.

Комиссия, проверившая условия содержания подследствен­ных, не обошла и Тестя. Его поместили в больницу при сизо, а вскоре перевели в камеру, где ждали своей участи трое пацанов - голубятник и двое домушников. Вот здесь от них он узнал, что стало с его кентами, и слег. Впервые в жизни сдали нервы. Он ждал суда над собой как избавления от страданий.

Его уже не пугали сроки, строгие и особые режимы. Он знал, в таких зонах - цвет фартовой касты. Там нет малолеток и шпаны, а значит, нет беспредела.

Тесть держался в новой камере обособленно. Ни с кем не сближался. Лишь однажды рявкнул на пацана, ухватившего его за задницу цепкими пальцами. До малолетки дошло, что утво- рили с Тестем. И, попытавшись напомнить фартовому недав­нее прошлое, он едва не схлопотал...

Трудовое бывший бугор вспоминал, как далекий и корот­кий сон, как давнюю сказку.

Жалел ли он, что так неожиданно пришлось расстаться с селом?

Вероятно, не очень. Ни зон, ни камер не боялись фартовые. Рано или поздно приходилось к ним привыкать, как к необхо­димой передышке. Там же новые кенты появлялись. А если зону держали фартовые, любому вору в ней вольготно. Дышали спо­койно. На пахоту не гонят. Хамовка всегда имеется, шныри и сявки все из-под земли добудут...

Жаль только, что не смог накрыть фраеров, сделавших на­лет на Тихона. Не смогли их изловить фартовые. Теперь уж, наверное, смылись на материк, кайфуют. И хрен им положить на Тестя и всех воров села. Свое они справили отменно.

Тесть понимал, что скинуть его с бугров фартовые Трудово­го могли много раз. Когда Тихона не стало, а гастролеры пре­небрегли им, Тестем. Когда сам бугор был избит и унижен без­наказанно. Такое особым воровским законом предусмат­ривалось. Опозорен бугор иль ослаб - выбирай, «малина», нового. Ведь бугор - это хозяин, вожак. Даже зверье в стае слабых не терпит. Слабый не прокормит, не защитит. От него лишь горе. Слабый не одолеет охотников. Тесть не одолел ни за­езжих мокрушников, ни участкового. А значит, прав «закон - тайга». Но лучше было бы самому уйти. Хотя о таких чудесах слышать никогда не доводилось.

До последнего дня и вздоха держались бугры за свою власть. И расставались с нею вместе с дыханием и жизнью. Реже - когда кончалась ходка у бугра. Тогда он сам назначал нового, самого лучшего из кентов.

Тесть был уверен даже, что фартовые Трудового давно выбра­ли нового бугра. Конечно, из воров. Иначе и быть не может. Этот сыщет гастролеров, если в авторитете. Да и как же иначе - хозяин нужен каждодневно, на месте, а не на расстоянии. А его, Тестя, в Трудовое уж не вернут.

Интересно, вспоминают ли его кенты в селе? Может, уже забыли? Ведь средь фартовых, как и в стае, кентуются, пока все сыты. А чуть лихо - хана всему...

Воры и впрямь избрали вскоре после ареста Тестя нового бугра. Не из прежних. Из пополнения. Он держал зону в Холмске, был вором в законе много лет. За плечами шесть ходок, семь побегов, двадцать лет отбыты в зонах Севера, зато четверт­ной на воле. Удачлив, значит. Держал «малины» в пяти городах материка, потом здесь, на Сахалине. Тянул сроки в Магадане, на Печоре, в Якутии и в Комсомольске. Теперь вот - здесь, по нездоровью сюда определили. Последние три года остались. Выйдет ли на волю? Да кто же может быть уверенным? Если не случится ничего особого: не размажут свои, не угрохают в трам­бовке иль на разборке. Да мало ль что может произойти. Вон ногликского бугра, тот все огни и воды прошел, пришил плю­гавый сявка. Сонного. По кайфу. Потом его замокрили, но буг­ра из жмуров тем не поднять...

Тесть лежал, отвернувшись к стене, и размышлял: «Я им там, в Трудовом, нынче не кент, не хевра. Да и кому теперь я свой? Из закона, узнай, что петушеный я, вышвырнут под зад­ницу. На воле никто в дело не возьмет и не пойдут за мной, - вздыхал Тесть, проклиная свою затею с Никитой. Понимая, не сделай, не вели он Глобусу пометить фраера, самого из бугров выкинули бы. - Эх, судьбина, мать ее в задницу ворона клева­ла. Как надоело от тюремных нар по темным хазам на воле скитаться. Считал, что жил. Но доведись выйти, опять бы в «малину» похилял. Куда ж еще фартовому? Другой тропы нет. Пусть в захудалую. Но в ней свои. Я средь них как сыр в масле. А что иначе? Идти пахать? Обзавестись бабой? Да на хрена!

Лучше самому себя грохнуть. Жить на копейки, вкалывать день и ночь. А в кармане - ни хрена? Нет, такое -

для фраеров и дураков. Они - не мужики. Ни на что не спо­собны. У них вместо крови - дерьмо в жилах. Фартовые так дышать не станут».

—  Эй, фартовый! На допрос! - услышал от двери. Тесть неохотно встал и под охраной пошел к следователю.

...В Трудовом в это время шла своя жизнь. Условники рабо­тали в тайге, валили лес. Две бригады. Все как один - воры. Три другие бригады, что из работяг, строили дома из леса, при­везенного с делян.

Смолистые срубы, как куры на насесте, строились рядком. Для кого? В домах семьи жить должны. С ребятней, со старуха­ми, с дымом из трубы. И чтоб занавески на окнах. Но условни­ки не привезут сюда своих. Дай Бог ноги, как только срок исте­чет. А вольный люд вряд ли решится на соседство с условника- ми. Кому жить надоело спокойно?

Но заказ выполнялся.

До глубокой ночи визжала пилорама, раздирая бревна на доски. Их стругали, шлифовали, сушили. Ими настилали полы, потолки, обшивали стены.

В доме по три комнаты, не считая кухни и прихожей. Да коридор. К каждому дому в спину сарай ладили. И тоже с кры­шей, полом. Для основательных хозяев.

Условники, соскучившись по такой работе, бревно к бревну подгоняли, паз в паз.

Печник, что из условников, печки-голландки в домах склады­вал. Первую - особо тщательно. Соскучились руки по привычно­му делу. Он своим мастерством дорожил. Оно ему от деда в на­следство досталось. Во всех окрестных деревнях его голландки людей грели. Охапкой дров согревали дома сельчан. В каждой избе человек желанным гостем был. Везде чарку подносили. Пер­вому.

Вот так однажды по пьянке и ляпнул анекдот про вождя. В нем - ничего особого. А на другой день «воронок» подка­тил. Четвертак получил и особый режим как политически не­надежный.

Долго не мог уразуметь Кузьма, а что такое - политика? Она в его деле не нужна. Не кормила, не одевала семью. Разве вот пятерых детей осиротила.

Кирпич к кирпичу ложился. Все рядком, как дома в его селе. Дома... Но не люди. Ведь сыскался гад засадить его, донос настрочил. «Чтоб в его доме тепла не было», - пожелать боль­шего не мог печник Кузьма. Зла не хватало.

До воли еще год. Дома ждут. Старший сын уже трактори­стом работает. Колхозная гордость. Меньших, за отца, на ноги ставит.

—  Эй, Кузьма! - услышал печник голос.                                                 

Оглянулся. Участковый вошел. С ним печник в ладах. А чего делить? У всякого своя работа. И Дегтярев никогда не оби­жал печника. Хоть тот голландку не выкладывал в его доме, то сала кусок сунет, то пачку махорки. А один раз теплую поддев­ку принес. И пока никого не было, уговорил надеть и носить на здоровье.

Приглядывался он к Кузьме иль учился печному ремеслу, но не брезговал помочь печнику замесить раствор, подать кир­пичи на высоту. Подручного не всегда Кузьме давали. Людей не хватало для него. И печник не сетовал. Не обижался.

В такие дни, когда он оставался один, к нему всегда прихо­дил участковый. Вытащит из сумки ситный хлеб, пяток пече­ных картох, кусок рыбы.

—  Ешь, мастер. Не брезгуй. Еда хозяина не имеет. Она для людей. От Бога...

Кузьма после таких слов за обе щеки уплетал. Давился сле­зами. Деревенские посадили. А участковый выжить помогает. Ну и политика! Все откосы кривые. Простому человеку в ней ни хрена не понять...

Когда Кузьма судорожно проглатывал последний кусок, Се­мен давал ему чай из термоса. А потом брались за дело.

Вот так и разговорились однажды про житье-бытье.

— Я когда на пенсию уйду, в деревню жить поеду. На домик денег накоплю. И тоже в печники подамся. Хорошее это дело. По душе оно мне, - говорил Дегтярев.

— Учись, Сема. Всякое дело - клад. Умелые руки и самого, и семью кормят. По мне, так любой мужик должен, окромя умной головы, умелые руки иметь. Тогда он - человек. Ника­ким ремеслом требовать нельзя. И до смерти работать надо, - говорил печник, втайне гордясь, что участковый у него ремеслу учится.

За зиму они привыкли друг к другу. И с печками управля­лись споро.

Никто из работяг не смеялся над Кузьмой. А сам печник побаивался втайне, что вдруг о том фартовые прознают и обой­дутся, как с Никитой.

Случай этот всем был памятен. Оттого и разделились услов­ники по баракам. Не захотели работяги с фартовыми одну кры­шу над головой иметь. И, отремонтировав, обмазав, отмыв свои бараки, выгнали, выбили из них фартовых, забрав от них всех до единого работяг.

Фартовых к себе в бараки не пускали. И налог перестали давать. Воры били за это поодиночке тех, кто громче всех про­тив них «хвоста поднял». Досталось и Кузьме. Хотя и он в долгу не остался. Участковому ничего не сказал. Но тот, завидев фингалы под глазами, продержал фартовых три дня на деляне без вывоза на ночь в Трудовое. Чтоб поостыли да приутихли малость. Причину не сказал им. Но молодые мили­ционеры, а их теперь в селе больше двух десятков было, глаз не спускали с фартовых днем и ночью.

Печник оглянулся на участкового

—  Послушай, Кузьма, надо лесника нашего выручить, печ­ку ему поставить. У тебя тут дел мало пока. В следующем доме через неделю дожить можно будет. А у Трофимыча в избе коло­тун. Тяги нет. Дымит печь. Старая уже, развалюха. Еще каторж­ники дожили. Выручи старика. Хороший человек, - просил Дегтярев.

—  Мне без разницы. Давай выложу. Лишь бы кирпич да глина были под руками, - согласился Кузьма.

— Тогда сегодня и поедешь к нему на участок. Чтоб время не терять. Сосед Трофимыча за тобой заедет. Сам-то вроде при­болел.

После обеда поехал Кузьма в тайгу.

Участок старика Трофимыча в двадцати километрах от Тру­дового. Тайга в тех местах непроходимая, заповедная. Вырубки леса там не велись. И чужая нога никогда туда не ступала.

Из-под ног кобылы вспархивали непуганые куропатки. Лисы-огневки выглядывали из-за кустов. Зайцы и белки тоже, видно, не знали охотников.

Печник не мог налюбоваться тайгой, которая не знала че­ловека и не нуждалась в нем.

Старик встретил Кузьму на пороге зимовья. Узнав, кто его прислал и зачем, обрадовался по-детски. Дверь нараспашку от­крыл.

—  Погодите, Трофимыч, кирпич с телеги принесу. Тогда и поговорим, - заторопился Кузьма. И споро носил кирпичи от дороги к зимовью.

Печь у лесника и впрямь была едва ли не ровесницей хозя­ина. Вся в трещинах, едва дышала. И дорожил ею Трофимыч из-за лежанки, ведь печь была русской. На ней, особо в пургу, бока и душу грел хозяин.

— Аты ее починить сможешь? Чтоб не коптила, холера дрях­лая? Всю избу испоганила она мне. И без нее нельзя, и с ней тошно. Как с плохой старухой, - скрипуче рассмеялся лесник.

—  У меня на такую кирпичей не хватит. Разве еще попро­сить у Дегтярева, чтоб подвезли. Из старого не смогу. Отжил он свое. Крошится.

—  Попрошу. Не откажет старику, - дрогнул голос хозяина.

Не дожидаясь сумерек, начал Кузьма разбирать старую печь.

По кирпичику. Работал быстро, аккуратно. Старые кирпичи выносил из зимовья наружу. Складывал у завалинки. К ночи успел многое.              

Пока подметал и убирал за собою мусор, старик затопил печь во дворе. Готовил ужин.

Кузьма вынес последний мусор. Спросил хозяина, где мож­но умыться. Трофимыч вначале показал на баню, а потом, буд­то спохватившись, повел к роднику в зарослях можжевельника.

—  С осени Дегтярева просил помочь мне с печкой. Все не мог. Я уж и надеяться на него перестал, - признался Трофи­мыч, подавая полотенце.

Кузьма разогнулся и почувствовал на себе чей-то присталь­ный взгляд из тайги. Кто бы это? У Трофимыча ни семьи, ни родни. Единой душой живет человек. Это печник слышал еще в Трудовом. Самые близкие соседи в пятнадцати верстах отсюда. Участки фартовых - в другой стороне, до них не меньше полу­сотни километров будет. Может, зверь? Но нет. Кузьма нутром почуял, что смотрел человек. Быть может, не один. Но кто он? Почему здесь? Чего вылупился, будто ружье к груди приставил, даже дышать тяжело стало.

—  Тут у вас живет кто-нибудь? - спросил Кузьма лесника.

Тот, поперхнувшись, руками замахал.

—  Да что ты, мил человек, кто в мою глухомань полезет по доброй воле? Места здесь заповедные. Зверь непуганый, сам небось приметил.

—   Это верно, - согласился печник. Но не мог отделаться от тяжкого ощущения и с подозрением вглядывался в темноту леса. Кого он прячет?

—  Такое приключается иногда с тем, кто ко мне впервой попадает. Участок тут дремучий, - убеждал старик Кузьму и, казалось, себя заодно. Голос дрожал непривычно для возраста.

Когда ложились спать, Трофимыч ставни закрыл. Двери - на крючок и засов.

—  От кого так закрываетесь? Иль случалось что? - изумил­ся печник.

Дед, оглядев потолок, сказал тихо, будто себе самому:

—  А на всякий случай. Не было лиха и пусть не будет...

Кузьме мерещилось: вроде по чердаку кто-то пробежал. Легко

и быстро.

«Может, зверек какой шастает? Но тяжеловат звук для та­ежного порождения. И странно, что же это за зверь, что не на четырех, а на двух лапах бегает?» Слуха печнику не занимать стать. В бараке многих работяг спас от мести фартовых. По ночам, заслышав их шаги, поднимал мужиков, предупреждая об опасности. Ни разу зря не разбудил.

Вот и теперь насторожился. А может, зря? Сказалась уста­лость. Мерещится пустое. То, что осталось далеко от- , * сюда, в Трудовом.

Утром, едва рассвет проклюнулся в окно, печник уже взял­ся за дело. К обеду полностью разобрал печь. И, проверив мес­то живой лозой, понял, что ставить новую надо чуть ближе к стене. Тогда и гореть, и греть будет лучше.

К вечеру сосед Трофимыча крикнул Кузьме, чтоб забрал кирпичи из телеги. И едва перенес, взялся раствор делать.

Старик рядом улыбался. Вот и дожил. И у него будет новая печь. Кузьма - мужик основательный. Не гляди, что условник. Руки золотые. У него всякая минута на счету. Отдыха не любит.

А печник торопился, жалея старика. И к ночи уже подвел кладку к лежанке.

У Трофимыча от умиления даже глаза слезились. Скоро тепло придет в дом. То-то радость...

Кузьма вышел из зимовья за кирпичами и, глянув в сторону баньки, приметил мелькнувшую тень. Кто-то маленький, как мальчонка, по-обезьяньи ловко прыгнул меж деревьев и не влез, влетел на чердак баньки.

Кузьма набрал кирпичей на руку. Вошел в дом. Разговор с хозяином не клеился. Старик будто почувствовал неладное, все время в окно выглядывал. Кого он хотел увидеть в кромешной тьме? Кого ждал? Кого боялся?

Ставни - на крючки, запор - на двери. Трофимыч ни разу не забыл ими воспользоваться.

«Но ведь зверь непуганый, участок уж сколько лет его. Кого пугается, кого стережется? Дн поглянуть, в избе ничего подхо­дящего для вора. Живет скудно. Что тут беречь? Вор придет - трояк из жалости на столе забудет, хозяину на пропитание. А он - на запорах сидит. Значит, не показалось мне. Прячется тут кто-то, кому не доверяет», - решил Кузьма.

Наутро взялся за работу, не поев. Выложил лежанку и повел печь под трубу. Ладная она получилась. Подобранная, как ухо­женная баба. Даже Кузьме понравилась. Хотя русскую печь давно не клал.

Обмазал ее всю и назавтра решил закончить. Оставалось вывести новый дымоход на чердаке, обложить его кирпичами, а потом - на крыше. И топи, хозяин, грей бока, сколько влезет.

И все ж в этот вечер устал человек. Потому работу закон­чил пораньше. Нет смысла в потемках на чердаке возиться. Надо отдохнуть. Там наверху работы меньше, но она труднее. Кирпичи надо поднять, раствор. И все - одному. Старик не помощник.

Кузьма оглядывал вход на чердак, маленькую хлипкую дверь, закрытую на щеколду, ветхую лестницу. Все здесь, в этом зимо­вье, разваливается от старости. Единственное новое - печь. «Пожалуй, она и дом, и хозяина переживет», - подумал печпик невесело и побрел к роднику умыться на ночь.

Утром прошел дождь. И тропинка раскисла. На ней отчет­ливо виден каждый след. Вот чьи-то большие босые ступни, раскорячась, перешагнули пенек.

«Наверное, Трофимыч по воду ходил. Но почему обрат­ных следов нет? Может, сбоку, по траве возвращался? С вед­рами воды идти тяжелее старику. Да только ни разу не видел его босиком, все в галошах да в теплых носках. А тут, ишь ты, не один был. Рядом кто-то маломерный. Ноги малень­кие. Видать, старушонку завел, греховодник. Оттого и прячет ее, чтоб не срамили за похоть. В бане держит. От чужих глаз прячет. А бабе без воды как можно? Вот и расписалась на тропе, выдала Трофимыча, - смеялся Кузьмич, радуясь соб­ственной догадливости. - Ну, теперь тебе не стыдно будет бабку в избу привести. Печка большая, лежанка просторная. Грейте бока, мухоморы», - думал печник, зачерпывая в ла­дони прозрачную, холодную воду. Она стекала каплями на рубаху, лилась сквозь пальцы. И вдруг услышал за спиной тяжелое дыхание. Оглянулся: лесник с ведрами идет.

—  Зачем вам столько воды? Недавно ж приходили! - уди­вился условник.

—  Нет. Вчера вот ты принес, и все. - Но тут же спохватился: - Да, в обед ходил. Телушке пить приносил.

Печник вдруг вспомнил низкорослую тень, сиганувшую к бане. Но промолчал. Какое ему дело до чужой судьбы?

Наутро наносил кирпичей на чердак, поднял раствор в ко­рыте и к вечеру вывел трубу на крышу, обложил кирпичом. И даже успел обмазать.

Когда спустился с лестницы, увидел, как Трофимыч кормит кур, заботливо просеивая овес.

—  Иди поешь, Кузьма! Я яичницу тебе сготовил. Потом до­делаешь, - предложил лесник.

—  Я уже закончил. Пошли опробуем. Затопим родимую. Гляну, как гореть да греть станет, - улыбался условник.

Старик схватил охапку дров, заковылял в избу.

—   Погодите. Первая проба - моя. Я должен сам ее зато­пить.

Насовал Кузьма лучины, на них поленья березовые поло­жил. Перекрестился. Попросил у Бога помощи и, чиркнув спич­кой, поджег бересту. Открыл поддувало.

Робкий чадный огонек, весело подморгнув притихшим лю­дям, взметнулся, осветив топку, лизнул лучины, поленья и по­шел гулять по бересте. Вот он за поленья ухватился рыжей ру­кой, дохнул в лица благодатным теплом. Застрекотал, затре­щал, запел на тысячи таежных голосов.

Жар волнами обдавал головы, лица людей. Кузьма закрыл топку, и в печи загудело.

—  Не дымит! А тепло какое от нее идет! Слава тебе, Госпо­ди! - Лесник встал на колени перед иконой.

Кузьма уже собирал пожитки.

—   Куда ты торопишься? Отдохни денек. А вдруг она без тебя опять коптить начнет? Тебя потом не докличешься. Пожи­ви, чай, в селе медом не мазано. Да и мне веселей. Все живая душа рядом. Послухай, уважь старика, - просил Трофимыч.

—  Бояться нечего. Не задымит. Знаете, чем печь от старухи отличается? Печь сразу норов покажет, а баба - опосля, - рассмеялся Кузьма и добавил: - Сегодня уж придется заноче­вать. Темнеет на дворе. А завтра, чуть свет, домой. Работы мно­го. До осени успеть надо.

—    Я тебя отвезу. На коне. В телеге. К обеду доедем. Зачем пёхом? Так подмог и сам пойдешь? Нет! Утром, до солнца вы­едем. Большую работу ты сделал, друг мой Кузя. Возьми-ка вот от меня, - протянул сотню рублей.

Печник рассмеялся:

—  Не возьму, дед! Что я с ними делать буду? Не за деньги ложил ее. По просьбе. Сам когда-то старым буду. Не надо. Спрячьте, вам они трудно даются. Не возьму! - наотрез отка­зался Кузьма.

—  Не обижай меня. Больше нет ничего. А то бы дал...

—  Не надо, отец. Деньги не заменят того, что дадено мне здесь. Как о кровном была обо мне забота. И харчи от пуза, и место лучшее мне было отведено. Вот это дорого, что по-чело­вечьи ко мне. Такое любых денег дороже.

—    Э-э, мил человек! Да ведь я сам из каторжников. Цар­ских. С чего ж тобой требовать буду? Коль мы одной породы.

—  И много отсидеть пришлось, отец?

—  Ой, дружочек, до хрена и больше. Семнадцать зим. Одна в одну.

—  И за что ж так много?

— За убийство. Какое по пьяному делу приключилось. Весь век грех свой отмаливаю. А Господь никак не прощает.

—  Почем знаете?

—  Как отпустится мое, так и приберет Бог меня. На покой. А покуда - маюсь, - вздыхал хозяин.

—  И кого же зашиб?

—  Ох-х, и не спрашивай! Купца прибил. Он, головушка горемычная, приехал свататься к моей Катерине. А мы с ней три весны любились. Но он почем знал? Мне б, дураку, об­сказать ему по-людски, так ни ума, ни смелости не хватило. Нажрался. От того дурь взыграла. Не стрясись того, нынче ссред внуков, как путний, жил бы. Вместо того, что пень, догниваю.

— А чё в свои места не вернулся?                                                           

—  Кому нужон? Да и срамно. В моем возрасте тогдашнем у людей - детва взрослая. Сыны женихаются. А я - как векову­ха. Все в несватанных. Тут вот к одной бабе хотел было с пред­ложением. А ее внук на крыльцо вышел, увидел меня, да как заголосил, заколотился. И кричит: «Бабуль, я боле ссаться не буду, прогони старика. Он детей крадет». Баба на меня с кочер­гой и поперла. Не состоялось сватовство. Так и остался в пере­старках нецелованных.

Хозяин полез в подпол, достал запыленную, в паутине бу­тылку.

—  Настойка вот, рябиновая. Я ею от хвори себя выхаживаю. Давай по стаканчику, душу согреем, - предложил лесник.

На столе соленые грибы, жареная рыба, картошка, сыр, сало - все свое. А хлеб, душистый и мягкий, сосед-лесник привез. Этот хлеб и через месяц не черствел. Словно вчера из печи взяли.

—  Ешь, дружок, что Бог послал, - угощал хозяин, радуясь теплу, подаренному человеком.

Когда совсем стемнело, хозяин сел у открытой топки, под­кинул несколько поленьев. Те вмиг схватились пламенем.

Старик смотрел на огонь то сурово, то улыбчиво. И тогда собравшиеся в рубцы морщины разглаживались, как сугробы в весну от тепла.

Кузьма глядел на пламя, стиснув кулаки: и слезы навора­чивались у него на глазах, и простодушная улыбка приот­крывала рот. Виделась печнику его деревенька, самая краси­вая, самая дорогая на земле. Виделись дети. Взрослыми не мог представить. Ведь вот, кажется, только вчера спустил с рук старшего сынишку. Тепло его помнил сердцем. А как смешно он картавил...

Деревня. Кружевные ставни, цветущие сады. Какими они стали после войны? Жена писала - едва дожили до Победы. Кузьму даже на фронт не взяли. Не поверили. И только? жена, одна на всем свете, верит ему. Избедовалась, намучилась, за­ждалась.

— Ты слышь, Кузьма, куда собираешься опосля Трудового? - внезапно спросил Трофимыч.

— Домой. К своим, на материк...

—  А то ко мне давай. Помру, возьмешь мой участок и живи, в потолок поплевывая. Сам себе слуга и хозяин. И никого над тобой, окромя Бога. А ему - всяк обязан животом своим. Ты мозгуй. Дельное тебе предлагаю. Вдвух мы споро обживемся, - предложил лесник.

—  Нет, отец. У меня семья имеется. Да и что печнику в тайге делать? Я к лесу неспособный. К нему сердце иметь надо. Сызмальства. Мне такое не дано. У вся­ кого свое дело в руки отпущено. Творцом. Не за свое не сто­ит браться.

Поняв, что не уговорить Кузьму, Трофимыч завздыхал. Даже ставни на окнах забыл закрыть. И выглянувший наружу печник увидел в кромешной ночи светящееся окно в дедовской баньке. Сказавшись до ветру, подошел почти вплотную.

Зачем он сюда притащился, и сам не знал. Вероятно, любо­пытство оказалось сильнее разума.

Кузьма всматривался, вслушивался, затаив дыхание, в каж­дое слово, донесшееся до него.

Он, кажется, начал понимать...

—  Кузьма! - послышалось из зимовья, печник спешно от­скочил от окна бани. Вернулся в избу.