Чернеца приволочили на веревке, привязанной к конскому хвосту: не человек вовсе, а грязно-черный куль с торчащими человеческими ногами, перевязанными у ступней. Ряса, задравшаяся на верхнюю часть ободранного, кровоточащего туловища, закрывала и мозговницу. Когда одернули полы, увидели темно-красный кусок — разбитую голову с вытекшим оком.
Но это был еще живой человек…
Человек открыл целый глаз, всмотрелся в того, кто стоял над ним. Пошевелил окровавленной, но целой рукой, сложил черные испачканные пальцы калеченой щепотью, медленно перекрестил и зашептал через разбитые губы, сквозь стон:
— Были и лжепророки в народе, как и у вас будут лжеучители, которые… введут пагубные ереси и…
— Ах ты, гнида поповская! — выкрикнул Иван и ответил полутрупу кукишем из своих пальцев. — На! Поколоколить хотел, контра, монах, жеребячье отродье? Сейчас поколоколишься уж!
— …отвергаясь искупившего их Господа, навлекут сами на себя скорую погибель… — продолжал окрещивать Ивана.
Иван рассвирепел, выхватил шашку у одного из красноармейцев, угрожающе замахнулся… Но чернец руки не убрал и продолжал шептать:
— …это безводные источники, облака и мглы, гонимые бурею… им приготовлен мрак вечной тьмы…
Вжик! — и нет руки выше локтя, упала рядом. Шашкой Иван владел лучше, чем револьвером.
Закричал, но не чернец, а Иван, обрызганный кровью:
— Скорей, мать вашу!..
И закружился вокруг жертвы, размахивая шашкой, как шаман дубиной, не решаясь ударить еще раз, выкрикивая приговор:
— Пользуясь чрезвычайными полномочиями по пресечению контрреволюционных проявлений!..
Но от сильного волнения потеряв способность внятно формулировать мысль, вдруг замолчал, как споткнулся, и только знаками призывал чоновцев к действиям.
Подтащили к треноге, приподняли, вложили голову в петлю, подтянули переброшенную через рогатку венца веревку. Налегли: раз, два, три — как корабельщики на парусный канат. А веревку-то, на которой сюда приволокли, в возбужденной спешности с ног не сняли — и повис чернец колоколом: полы рясы раздуты гигантским шеломом, связанные белые ноги болтаются, как било с хвостом. Дерни — сейчас зазвенит!..
— Бог ты мой!.. — прошептал комендант. — Чисто колокол! — и тайком от Ивана перекрестился.
Красноармейцы, потрясенные, стояли смиренным полукругом, задрав головы с выпученными от ужаса глазами.
Иван, уже обретший дар речи, торжественно зачеканил, вскинув подбородок, глядя на изуродованное мертвое лицо, качающееся под вершиной треноги:
— Именем революции!.. За контрреволюционную деятельность, за конкретный саботаж, проявившийся в попытке порчи республиканского имущества, поджога!..
Красноармейцы молчали, как завороженные, не меняя положения тел и, как показалось Ивану, не веря в слова приговора.
Иван, задрожав от неизвестного доселе чувства, порожденного рядовой, казалось бы, казнью, которых свершилось уже десятки на его недолгом, но насыщенном веку, заклокотал торопливо, как будто оправдываясь, окровавленной шашкой указывая торжественно то на «черный колокол», то на серые, ободранные от злата, бескрестовые купола монастыря, хорошо видимого в прогалине леса:
— Вот вам, мракобесы, жертвенный агнец — кусок контрреволюции! За наших убиенных и убиваемых вами бесчисленно товарищей! Ради светлого будущего! Вот вам!.. Вот вам, кровопийцы кровожадные!.. Языческие последыши!
Иван окинул взглядом хмурых соратников с недоверчивыми глазами и продолжил, подстегивая себя напускным гневом, обращенным к качающемуся трупу:
— А не то ли вы, религиозные псы, захребетники народа, черные мракобесы, сотворили с Джордано Бруно, Александром Калиостро и Жанной-д-Арк?.. Но мы — не вы! Потому что мы не совершаем ритуальных убийств! Вы их — за идею; а мы вас — за конкретные, подлые, античеловеческие дела!..
Говоря о церковных преступлениях мирового охвата, Иван всегда представлял своего сельского попа — мордастого, с надменным похотливым взглядом, жравшего тайком в посты сало и сметану, приучившего прихожан к щедрым пожертвованиям в пользу церкви, а на самом деле к подачкам в свой адрес, и бесстыдно соблазняющего вдов, которых особенно много стало с началом империалистической войны, обнажившей, кстати, порочную суть самодержавной власти, подпираемой церковью.
К Ивану постепенно приходило понимание искусственности всех религий, а учитывая меру их воздействия на мировые процессы и души людей — понимание их намеренной ложности и вредности. Таким выводам способствовал не только его детский глаз, разглядевший вопиющее, циничное притворство местного батюшки, но и полученное, с великим напряжением сил его родителей, образование, не характерное для простой крестьянской семьи: четырехклассное училище, учительская школа и даже кратковременная учеба в университете. Именно в университете, обитая в прогрессивной интеллигентской среде, куда относило себя студенчество, Иван, наконец, окончательно рассмотрел спайку власти и церкви: осуждение «Закона божьего», этой брехливой поповской науки, переплавилось в ненависть ко всему самодержавию. Отсюда он, бросив учебу, что называется, с головой ушел в революцию.
А ведь среди первых впечатлений детства были и духовные стихи, распевавшиеся слепыми странниками, и бабушкины сказки, непременно наполненные «божьим промыслом», и добрые члены царской семьи, приветливо глядящие с благотворительных открыток… Оказывается, все обман и притворство!..
Сейчас, иногда признавая в себе, возможно, излишнюю жестокость к врагам, Иван торопливо оправдывал ее не только осознанной, «аналитической» ненавистью к церкви, самодержавию, религиозному и классовому неравенству, но и самим своим детством, вскормленным вселенским обманом и опороченным подлым притворством — всем тем, что в конце концов воспламенило всенародный протест, с которым, разумеется, не согласилась алчная царско-буржуйско-церковная власть, развязав гражданскую войну — войну против своего народа.
Иван крикнул красноармейцам, удивленно взиравшим на задумавшегося в гневе командира:
— Хворосту под него! Дров! Быстро! И все, что в его землянке — сюда же!
Объяснять больше не пришлось. Красноармейцы торопливо соорудили под болтающимися ногами кучу из дров, бросили туда же с десяток икон и охапку восковых свечек из землянки, запалили бересту — задымился жертвенный костер, как большое, взбесившееся пламенем кадило, зализал языком мертвые ступни, вспыхнули черные одежды, завихлялась огненной змеей веревка, закорежился мертвец…
И, не убедив никого вокруг, но гоня от себя сомнения, Иван вскочил на коня и поскакал в сторону монастыря, где уже чернела вереница обоза, которому, во главе с Мартой, предстояло проделать недолгий, но тяжкий, как и все на Руси, опасный, непредсказуемый путь.