Дать негру

Нетребо Леонид Васильевич

 

Дама с Че

— Мужчина, скучаете без женщин?

Курящая седокудрая дама с тонкими чертами лица, в тапочках, спортивных брюках и футболке, украшенной фасом Че Гевары, — читалась балериной-расстригой, вкусившей славы и света, а ныне порхающей по перронам, в поисках сочувствия и признательности, через грошовое общение, с враньем и фальшивыми слезами.

Но Олег ошибся, все было не так, а первая фраза, намеренно двусмысленная, — «для шока и расположения», как пояснила позже мадам, назвавшаяся Люксембург: шаблонный, дескать, прием у психологов и экстрасенсов.

Полусонная ночь, благодаря беспокойным попутчикам, — а сейчас утренняя платформа, вялая суета провинциальной станции, начало июльской жары, тяжкий дух от нефтяной черни, которой покрыта вся сущность железных дорог. Не только со всеми их рельсами и шпалами, колесами и вагонными брюхами, но и даже, кажется, с машинистами, проводниками, осмотрщиками, милиционерами и продавцами вареной картошки, пирожков, вяленой рыбы, пива…

Простое, честное название, то ли Грязи, то ли…

— Я вас долго искала, — призналась отставная балерина. — Прошлась по вагонам. Контингент не тот. По лицам видно. То пьянь, то жулик. То трус, то плебей. И, наконец, зафиксировала, глаз у меня наметанный: у вас ведь в плацкарте окружение — полный капут, но вы — тем не менее!.. А как вы сейчас стоите! Гарного пингвина видно по стойке!

«Капут» — это, разумелось, трое московских фанатов — парни и девушка, катящиеся в чужие дали непонятно зачем, то ли на выездной матч Спартака, то ли по иным делам, ничего с футболом не имеющим, и двое военных с «боковушек», в полевой форме — контрактники, едущие в отпуск, с Кавказа на родной Урал. За одним столиком, во все тяжкие, футболисты. За другим — вполголоса, сержанты, ровесники Олега. Пили — каждый своё, рассказывали — о своем, слушали — только себя. Демонстрируя суть одной жизни, шизофренически обитающей в разных измерениях и глаголющей на разных языках.

Олегом никто из попутчиков не интересовался, только однажды фанаты предложили из вежливости: «За Спартак пьёте?» — и, получив отрицательный ответ, без сожаления отстали, ушли опять в свои специфические истории, прибаутки, слоганы.

На остановках столичные тиффози, накинув на плечи красно-белые шарфы, выскакивали на перрон, взявшись под руки (в середине — девушка), привлекая всеобщее внимание, скандировали: «Спартак — это я, Спартак — это мы, Спартак — это лучшие люди страны!.. Оле-оле-оле!»

Контрактники выбредали следом, размяться-покурить, становились или садились на корточки подальше от восторженных крикунов. Последний раз один из них, жилистый, с крупным шрамом на щеке, похожем на лавровый лист, косясь на шумных оптимистов, тихо, но страстно выматерился, выплевывая с дымом: «Сука, всё коррозится, а им оле-оле!» — и закашлялся, покраснел от натуги, выхаркивая махорочную крошку. Другой согласно покивал, зачем-то хмуро оглядел фигуру Олега, оказавшегося рядом, будто оценивал неодушевленный предмет: снизу вверх и обратно, избегая глаз.

Воистину, пингвин-капут какой-то.

Впрочем, все можно было устроить иначе в самом начале пути, вчера вечером. Когда он с сумкой через плечо подошел к этому поезду, не желая оставлять следов в виде билета, купленного на паспорт.

Он прошелся вдоль первого же попавшего состава, идущего на восток, высматривая проводницу, которая не откажет, — неброскую, перезревшую, с внимательными глазами, вызывающими или насмешливыми, но при этом полными скрытого неудовлетворения, вечного ожидания и унизительной надежды.

Есть!

— Хозяюшка, возьми в свой плацкартный! В кассу лень идти.

Он редко ошибался.

Когда под ногами качнулась палуба тамбура, Олег по-настоящему осознал, что его странный путь начался, мосты сожжены.

Проводница средних лет с южным выговором — он про себя назвал ее хохлушкой, — сначала вынудила его зайти в свою каморку, попросив подержать «вот эту штучку», пока она там что-то зафиксирует. Потом был чай, в течение которого крепко сбитая, грудастая «хохлушка», нервно орудуя звонкой ложечкой в граненом стакане, быстро поведала свою биографию, скорее всего, выдуманную, полностью или частично, но, в любом случае, представлявшую рассказчицу в выгодном свете как потенциальную «партию» (временную или перспективную, не важно — как повезет). Средне-специальное образование, престижная профессия, неудачное замужество, умница-сын, которого пришлось поднимать одной (отсюда и эта «неэлитарная», но удобная в смысле графика работа). Сын сейчас, слава Богу, ей уже совсем не в тягость — взрослый, устроенный, женат, проживают отдельно. Поэтому наступило время пожить для себя, и для этого есть все достойные возможности: свой дом, приличная зарплата плюс «калым». Ну вот, например, она может предложить Олегу этот кубрик, в котором они сейчас чаевничают, в качестве индивидуального апартамента (сами они с напарницей вполне обходятся другим помещением, которое рядом), цена, так и быть, как в плацкарте, притом, что условия почти как в одиночном люксе.

Глаза «хохлушки», ожидающей ответа, из беспечно-игривых вдруг сделались тоскливо-напряженными — он поймал этот неравнодушный взгляд, который женщина, не в силах быстро изменить, постаралась скрыть, принявшись что-то сосредоточенно искать под столиком.

— Нет, спасибо, хозяюшка! Я все-таки предпочитаю общество…

— Общество! — грустно, чуть ли не горько усмехнулась проводница. — Разве это проблема… — она спохватилась, смутившись, поправилась, уточнила «беспроблемность»: — Когда хочешь, выйдешь на перрон, кого хочешь, пригласишь чайку попить. За такую-то цену!

Олег виновато улыбался, всерьез подумывая, не заплатить ли за чай, чтобы не выглядеть таким без греха обязанным.

— Ну, на нет и суда нет! — весело проговорила проводница, подводя черту под чаепитием. — Иди, общайся, коллективист! — И уж совсем засмеялась. — А может, у тебя с грошами впритирку? Так можно и в долг! А? И так нет? Ха-ха, да ладно, это уж я вовсе пошутила!.. Найдем другого квартиранта! А не будет, и не надо. А тебе… ну что ж, будет приятное общество, пойдем, устрою.

— Нас там две женщины в купе! Красота и приятное общение! Мы даже своеобразно заплатим вам за комфорт и удовольствие! — продолжала шокировать будущая Люксембург. — У нас работает кондиционер. А здесь вам хана до самой конечной станции. Ни свежести, ни сна, ни общения, только пустой базар! И тупое созерцание заоконного пространства! А в нем ни яхт, ни кипарисов, не надейтесь. Не Турция! Я могу уступить вам свою нижнюю полку, в конце концов! Соглашайтесь, а то уйду!

Балаган!

— Балаган! — именно так жена оценила сумасбродный поступок Олега, когда он заявил, что уезжает «надолго, возможно, навсегда».

Не жена, а скорее, подруга последних лет, которую он, в начале совместной жизни, ласково дразнил спутником, имея на это право, — ведь он был, в своеобразной терминологии этой жены-спутницы, властелин-Юпитер, а она кроткая Ио.

Но как мифические образы, надерганные из разных «римов» и «греков», не сообразуются с их положением в картине небесных тел — кто Юпитер, и где Ио! — так и их отношения вскоре утратили прежнюю гармонию: захандрило Солнце великой империи, и его хворая гравитация сделала самого Олега — сначала спутником, потом капризной кометой. А сейчас вот — шалопутным метеоритом, улетающим прочь, с перспективой, пятьдесят на пятьдесят, превратиться в космическую пыль.

Но он бодрился, как будто понимал, куда его несет и что ему завтра. Стойка, пингвин, чего уж там!

Олег усмехнулся. Его дорога только началась, а он уже так популярен. Нарасхват. Знай он раньше о таком грядущем успехе у зрелых женщин, глядишь, и жизнь с самого начала пошла бы по более благоприятному руслу. Катался бы как сыр в масле.

Ему всегда была свойственна самоирония, которая в последние годы, когда дела пошли хуже, порой переходила в спасительную самоиздевку.

— За пингвина, конечно, спасибо. Считайте, что я уже вам обязан, поэтому денег не возьму. Гусары денег не берут!

— Ладно, шутки в сторону, с вами, между прочим, разговаривает серьезная дама! — Шокер-вумен, услышав, что «поезд отправляется», заторопилась: — Короче, нам в купе нужен дееспособный попутчик. На всякий случай! Две смирные, приличные женщины. Сначала было ничего, а потом в вагон каких-то чеченов понасело, купе справа, купе слева. Сразу пошли попытки активного знакомства, двое уже в купе заходили, якобы за стаканчиком. Стаканчики, видите ли, в поезде проблема! Вдвоем за одним стаканчиком. Тарапунька со Штепселем, были такие телегерои. Один во-от такой, но худой. Другой тьфу с кепкой, но толстый. В ресторан, черти носатые, приглашали, кое-как выпроводила. В коридоре проходу нет. Я попросила проводницу помочь с мужчиной, так она привела, тоже из плацкартного, первого попавшегося там старикашку, его место было у туалета, потому он быстро согласился. Без слез не глянешь. Реанимированный Эйнштейн, вылитый. С вещами, с семейным чемоданом, сейчас такие не делают! Ну не выгонять же! Мы ж не звери! Совесть и все такое. Поэтому за вторым мужчинкой я сама пошла по вагонам, и вот удача, вы! Соглашайтесь. Мы не кусаемся! С проводниками я сама улажу… В конце концов, будьте мушкетером! Или вы трус?..

Олег еще раз оглядел заторопившихся на посадку равнодушных к нему фанатов и презирающих его, неведомо за что, контрактников.

А у входа в вагон стояла «хохлушка» и задумчиво усмехалась, глядя под ноги нерешительному клиенту, позорно отвергнувшему люкс с потянувшейся к нему, клиенту, душой.

Вздохнул.

Оставаться пингвином или… написать заявление в мушкетеры?

 

Эйнштейн, Иго, Люксембург

На следующей станции он перешел в соседний, купейный вагон, благо это не стоило больших усилий с его единственной сумкой.

Постучался, ему с готовностью открыли.

Действительно, пахнуло прохладной свежестью, желтые занавески, цветы на столике.

Перронная соблазнительница, встретила его стоя, по-хозяйски вскинув кудрявую седую головку, что вполне гармонировало с рубленым ликом команданте Че на той же самой футболке.

— Я Люксембург, наверно слышали или читали в рекламе. — Она широко улыбнулась и сделала паузу. — Люксембург, надежная целительница из Подмосковья! Это из рекламы. Псевдоним. Своеобразное производное от имени. Но я привыкла, так и зовите. Или не называйте вовсе, это приказ. Меня покойный муж так в шутку величал, поэтому я, как бы это сказать, в данном пафосном обращении слышу его голос.

— Хорошо, мадам Люксембург! — Олег покорно склонил голову.

— А эта девушка, — продолжила Люксембург, показывая на попутчицу, — для начала, чтобы у вас сразу возник объемный образ… Она — татарское иго. Да, вот так простенько, но со вкусом. Почему иго, это лучше вам на себе не опробовать, иначе конец вашей семейной жизни, которая и так уже, возможно, имеет проблемы, не опровергайте! Да, это испытание может иметь вам результатом в кровь разбитое сердце и муки до могильной плиты, но не будем о грустном. Ваше место над ней, нашей главной драгоценностью. Поглядывайте иногда, сверху или сбоку, но лучше издали.

На нижней полке справа, укрытая одеялом, лежала, точнее, полусидела, откинувшись на подушку, смуглая девушка: лукавая улыбка, миндальные глаза и родинка над губой, как искусственная мушка. Так и запелось от памяти, ретро: «…полумесяцем бровь! На щечке родинка, а в глазах любовь!» Надо же такое выдумать — иго!

Иго, в ушах золотые сережки в виде полумесяцев, слушало плеер с одним наушником, не подозревая про песню в душе нового пассажира.

— Ну, а это тоже наш попутчик, тоже новый, — не унималась Люксембург, на правах хозяйки продолжая знакомить Олега с будущими соседями, — я вам о нем уже говорила. Приятный человек, думаю, мы от него услышим много интересного.

Сверху на Олега приветливо глядел пожилой маленький человек с седой львиной гривой, действительно похожий на Эйнштейна.

— Аз есмь одесский казак и, если угодно, член глобального масонства! Мое почтение! — Эйнштейн тряхнул шевелюрной достопримечательностью.

…Так новый актер, блуждая по театральным закоулкам, вдруг обнаружит себя в слепящем огне софитов, на середине сцены, где играется незнакомая пьеса. И зрители увлечены сюжетом, и он, еще чужак, должен схватить на лету, импровизировать (суфлер в будке ломает пальцы и пучит глаза). Отыграйте, маэстро, не осрамив эпизода, и пожалуйте, если угодно, за кулисы.

— Очень приятно! — новый пассажир, бодро улыбнулся, закидывая сумку на своё верхнее. — А я… Олег.

Когда не знаешь, что говорить, говори правду.

— Вещий! — воскликнула Люксембург, вскинув пальчик кверху и делая страшные глаза.

— Пусть будет так, — согласился Олег. — Правда, не знаю, в чем моя вещесть.

Эйнштейн быстро отреагировал, смеясь:

— Вы должны будете взять Византию, отказаться от отравленных даров, прибить щит на вратах Царьграда и вернуться в Киев с победой и золотом!

— Вещесть и вечность жалости не знают! — не в тон шутнику, напротив, глубокомысленно изрекла Люксембург. — А что вы хотите, полтора года до окончания столетия! — И вздохнула, усаживаясь поудобней за столик и открывая перед собой какую-то книгу, как ворожея перед гаданием.

За стенкой — громкая гортанная речь, незнакомый язык, смех. Люксембург оторвалась от книги, указав Олегу глазами на стенку, пожала плечами: дескать, вот видите, я же говорила!

— Такое вот евразийство! — воскликнул Эйнштейн, как бы подытоживая первый аккорд знакомства. — Тем более, что мы едем из Европы в Азию. Как всё символично, аж страшно! Ждите приключений…

Если не балаган, то провинциальный театр с баламутным худруком авангардистом.

Эйнштейн предпочел почивать на верхней полке, «чтобы никому не мешать». Олег же воспользовался пока предложением девушки, нареченной игом, сидеть в ее ногах сколько угодно и когда угодно, так ей более уютно и не одиноко — так и сказала.

— Господа, — заявила Люксембург, откладывая книгу, когда все устроились, — в таких ситуациях мне всегда вспоминается Агата Кристи. Мы в замкнутом пространстве, кругом опасность, то есть стихия, в виде несущегося поезда, и потенциальные враги за хлипкими стенами. Это, конечно, почти шутка, но… почти. Словом, пора немного познакомиться, нам вместе ехать еще как минимум сутки, насколько я понимаю.

— Я таки и не знаю, в кого уродился, — Эйнштейн, видимо, продолжал начатый еще до прихода Олега разговор. — Ни в мать, ни в отца, а в кудрявого молодца. Телегония? Не знаю, тем более, говорят, что это бред.

— А что это такое? — спросила девушка, убирая наушник, вскинув «полумесяцем бровь».

— А это и есть бред! — быстро отозвалась вместо Эйнштейна Люксембург, зачем-то поглаживая книгу, на которой Олег рассмотрел слово «English». — Самый настоящий бред, моя девочка! Будто бы твой первый мужчина, который у тебя был еще, может, до Потопа, способен повлиять на конченую внешность твоего сегодняшнего ребенка. Телегония, понимаете ли! — Люксембург волновалась так, как будто ее в чем-то заподозрили. — Дурогония, так точнее!

— Я не возражаю, мадам, не возражаю, — миролюбивой скороговоркой прервал Эйнштейн, — вам виднее, но не в этом же дело, я вас умоляю. Главное, что я, родившийся в семье типичных русопятов, получился вот таким, — рассказчик, свесившись, вспучил пятерней и без того пышную гриву, покрутил головой, демонстрируя профили, и даже потрогал нос. — Которого в детстве дразнили Пушкиным, студенческие друзья называли ашкенази и Троцким, впрочем, не столько за внешность, сколько за разговорчивость, и я, представьте, не обижался! А позже коллеги по работе, прежде чем рассказать соответствующий анекдот, оглядывались, нет ли меня рядом.

— Наверное, трудно жить с… — Люксембург сочувственно вздохнула, — с таким подарком природы.

— О! — воскликнул Эйнштейн, в улыбке подняв брови. — Что да, то да! Вот именно, подарок, точно подмечено! Если бы вы знали, как я выкрутился с этим подарком, данным мне Богом неизвестно за какие заслуги, подозреваю, что это аванс! В детстве я еще не знал, что это есть незаслуженный подарок. В студенчестве же это было определенной разукраской молодости, шутки-прибаутки. И я, надо сказать, всегда жалел и даже осуждал людей, которые вздрагивают и краснеют, когда рядом произносят соответствующее слово… или рассказывают анекдот, ну, вы меня понимаете. Но это молодость, повторяю, в ней все проще. Кстати, это к вам относится, молодежь, — Эйнштейн взглядом строгого учителя обвел молодежь, каковой в данной компании могли быть только Олег и девушка. — Меньше раздумывайте, быстрей делайте. Ну, так вот. А позже… Позже, когда всеобщее напряжение стало немного утомлять, я, как бы это сказать, раз и навсегда решил задействовать формулу из женского арсенала. А именно, если не удается избежать насилия, то расслабься и постарайся получить удовольствие. Я правильно выразил формулу, мадам? — он обращался к Люксембург.

Люксембург хмыкнула. И вдруг вскинулась и резко потянула на себя ручку окна, открыв сообщение с внешним миром.

Проезжали реку, на малой скорости, будто поезд побаивался старого моста, своего до чертиков знакомого, на столетних сваях. Небрежно-торопливый перестук колес сменился на осторожно-ровный — забухало глубоко внизу, отраженное от гладкой синевы с нервным отпечатком солнца. Олег поежился от метафоры, возникшей от авантюрной дороги, от близости девушки-иго и от всего этого уже веселого соседства, разбудившего в нем поэта: зыбко-огненный Ярило на густо-синем поле — флаг недавно возникшего государства, еще не успевшего возвестить о суверенитете! И от этого длиннющего штандарта, отороченного прибрежной зеленью с фигурками рыбаков, прохладно пахнуло водорослями и рыбой, кто-то с берега весело прокричал, и усиленный водой звук еще какое-то время таял, — даже когда кончился мост, и сменилась картина, — частью в воздухе, частью в памяти.

Эйнштейн подмигнул Олегу и продолжил, как ни в чем не бывало:

— Для достижения цели я вспоминал старых идиш-мэнов, которых изредка приходилось встречать, подсекал блатной жаргон, из книг и фильмов, мотал на ус, немножко перенял интонацию, научился вставлять в речь «одессоны». Ну, например, «Я вас умоляю», «Что вы себе думаете», «Я имею вам сказать» «таки да», «таки нет» и некоторое прочее. Это несложно, уверяю, если хотите, попробуйте, получится. Всего пара десятков оборотов плюс на конце предложения небольшая фишка — повышение голоса с вибрацией, как бы вопрос там, где явное утверждение. И вот теперь я такой, каков есть, здрасьте. Держу соответствующий фасон и понтую, вы меня поняли. Как говорится, улыбайтесь, это всех раздражает! Правда, я сразу признаюсь, что дурачусь так, чтобы не обижать настоящих и не смущать тех, которые не. Во всяком случае, стараюсь, шёб я сдох. Надо сказать, что настоящие одесситы с меня смеются, что я безбожно фальшивлю, но для тех, кто не понимает, пойдет. Ой, говорили, мушшиина, не делайте нам смешно, бо умрём!

Никто не перебивал Эйнштейна, разобрав в нем лидера словесного жанра, наличие которого бывает весьма кстати в замкнутом пространстве, если не успевает превратиться в насилие и кару. И лидер, как водится за этой категорией людей, без всякого приглашения и разрешения расширял диапазон знакомства.

— Я с детства прочно усвоил, что каждую секунду перед человеком десять путей, возведенные в десятую же и так далее степень. Пойдешь по одному — будешь там-то, повернешь на другую — где-то, случайно сдует на третье — с тем-то. Четыре, пять, двадцать пять и так дальше. И каждая из оных опять ветвится, ну так и далее ж. Умножайте, умножайте, вам не хватит триллионов. Ведь реалии таковы, что пустяк, буквально соринка в глазу меняет жизнь, зачастую безжалостно и бесповоротно.

Эйнштейн, судя по темпу и ритму вдохновенной речи, готов был «ветвиться» и «размножаться» бесконечно.

В этом месте Люксембург, поняв опасность неограниченной свободы для отличника болтологии, прервала:

— А вот вы, будьте добры, лучше один случай, но чтобы показательно. Например, на тему простой народ и перемена мест. Уровень плацкартного вагона, а не индийского кино с прокурорскими хэппи-эндами. То есть про нас!

— Очень легко! — Эйнштейн улегся поудобней, закинув за голову руки, уставился в потолок. — Ну вот, хотя бы. Проще некуда. Знаю я одного человека, который вынужден был сменить место жительства из-за того, что обидел своего сельского бригадира, назвав его… кем бы вы думали?

Олег и девушка переглянулись, улыбнулись и почти синхронно пожали плечами: не догадываемся!

— Дураком! — уверенно отгадала Люксембург. — Или болтуном.

— Если бы! — вздохнул Эйнштейн. — А на самом деле он его назвал всего лишь… скептиком. Хотя он, помимо этого слова, заслуживал еще и ваших, более непосредственных характеристик. А скептиком назвал за то, что тот самый бригадир, или бугор, как говорят в народе, не поверил, что есть коровы, дающие, допустим, сто литров молока в сутки, как было написано в одном популярном журнале.

— Столько, наверное, не бывает! — рассеяно заметила Люксембург, привстав так, чтобы увидеть свое отражение в дверном зеркале, и потрогала прическу, которая, впрочем, царила на голове как незыблемый парик.

— Вот именно! — радостно дернулся Эйнштейн, как будто подсек и поймал рыбу. — Вот за такое замечание наш бедолага и назвал бугра… буржуазным словом, скептик! А бугор такого-то слова и не знал! Вот в чем фишка. А если и знал, то понимал как оскорбительное и унижающее авторитет, если прилюдно. И, следовательно, обиделся, и пошло-поехало, и выжил человека из бригады. А другой работы по профилю в этой местности попросту нет. Человек был вынужден уйти во внутреннюю, как говорится, эмиграцию, то есть перебраться из свежайшей, греющей душу деревни, с самогоном, петухами и росами, в чуждый для него удушающий город, с паленой водкой, осененный пороком и соблазном. Жизнь наперекосяк! И это всего-то одно слово! Как вам это нравится?

— Да, — вздохнула Люксембург, — эмиграция всегда не от сладкой жизни и не от жиру.

В дверь постучали, Люксембург уверенно отозвалась хозяйским: «Войдите!» — будто стук относился именно к ней.

В проеме полуоткрытой двери показались, одна над другой (снизу очень бровастая, сверху невероятно носатая), сразу «две головы  кавказской национальности», как позже пошутит Эйнштейн. Четыре глаза, сменив выражения с игривых (которые в первые мгновения присутствовали на смуглых уверенных лицах, пока не встретились с глазами Олега), на разочарованные, побегав по купе, оба остановились на верхней полке, где возлежал Эйнштейн. Олегу показалось, что мужчины старались не смотреть на женщин, показывая, что они их совершенно не интересуют.

— Здравствуйте-здравствуйте! — покивали обе головы, обращаясь к Эйнштейну, что было логично: старший из мужчин.

— Мы ваши соседи, извините, если шумим, — миролюбиво пророкотала верхняя голова.

— Очень приятно! — тонким скрипом поддержала нижняя.

— А у вас случайно… — начал вопрос носатый, явно не зная завершения.

Головы смешно переглянулись: одни глаза косо закатились под очень густые брови, другие криво съехали на невероятный нос.

— Э… открывашка от пива не будет ли?  — нашелся бровастый, уставившись уже на Олега.

— Нет! — торжественно ответила за всех Люксембург, засветившись издевательской веселостью. — Открывашки, к сожалению, нет! Потому что… наши мужья пива не пьют!

Головы исчезли, лязгнула дверь, прыснула девушка-иго, и Люксембург, вмиг посерьезнев, прошептала: «Вот видите!»

После минутного молчания, в течение которого таинственно и тревожно подрагивала на столе цветочная ваза, Эйнштейн заметил, беспечно и бодро:

— Агата Кристи, вы правы, мадам!

— Вам бы только смеяться, — отозвалась Люксембург. — А между тем, кому еще не ясно, что я проницательнее всех в этом купе, и наше с вами соседство — не блажь выжившей из ума пожилой дамы, над которой вы, — она посмотрела на Олега, — возможно, первоначально и посмеялись в душе! Эмиграция, дорогой мой, — ее внимания досталось и Эйнштейну, — о которой вы упомянули, помимо вашей воли научит еще не такой проницательности!

 

Мормоны

— Расскажите! — попросила девушка-иго, которая, видно, уже что-то знала о «люксембургских» проблемах. — Всегда было интересно, откуда эти самые эмигранты берутся и куда потом от нас деваются. Растворяются? В смысле, в другой жизни. Ну, раньше, понятно. Революция и так далее. Как их? Диссиденты. А сейчас?

— Я вот ни за что не уеду, — вставил слово Эйнштейн, — хотя мне по статусу полагалось бы такое желание! — он крутнул головой, опять демонстрируя попутчикам свои характерные профили. — В крайнем случае — в эс-эн-гэ!

— Ага, — коротко оценила его повторный юмор Люксембург. — Я тоже так думала, пока жила в Советском Союзе. В южных местах. Лепёшка, плов, виноград, тюбетейка. Благодать. Которая была, как говориться, на всю жизнь, суть, явь и перспектива. То есть всем, что называется родиной с большой буквы. Но потом гласность, ускорение, Перестройка. И случилась эмиграция, только внутренняя, правильно вы говорите, то есть оттуда — в Россию, вглубь своей же вроде бы страны. На этническую родину, выдумали же такое глупое определение… Матрешка, водка, балалайка. Муж сильно переживал, не передать. У него вообще все предки там еще с Царя Гороха, с глубоких дореволюционных времен, промышленная интеллигенция Туркестана. Но деваться некуда, привыкали, хотя супруг из печали уже не выходил, и вскорости, приблизив к себе все дремлющие болезни, умер от той самой ужасной тоски, которая зовется красивым словом ностальгия.

Люксембург замолчала, и казалось, что уже никто не смог бы, кроме нее, сказать следующее слово, даже если бы на это понадобилась вечность. И, мудрая женщина, она не стала насиловать трагичностью купейную компанию, и продолжила вполне оптимистично:

— С работой было трудно. А чем-то ведь надо на хлеб… Пробудила, так сказать, в себе экстрасенсорные способности, начала практиковать. По последнему-то месту работы я школьный психолог. Нет, я с шарлатанством ни-ни! Никаких лечений внутренних органов, поеданий целебной глины и хлебаний святых вод, никаких панацей! Ну, конечно, с соответствующей атрибутикой. Свечи, цепи, шары, звёзды…

— Шестиконечные? — шутливо встрепенулся Эйнштейн.

— От двухконечных и выше, — невозмутимо уточнила Люксембург. — Но это чисто эстетическая мишура, положение обязывает. Если людям нужна таинственность, то пожалуйста. Но в основе моего целительства простая житейская мудрость. Которая, кстати, каждому человеку, и вам тоже, в той или иной степени присуща. Умею людей успокаивать, быстро и просто, незатейливыми словами и примерами, на пальцах, а это самое то, что в большинстве случаев человеку и нужно. Время было такое, что люди в чудеса верили очень, как и в любое смутное время. Всё получалось, даже с рэкетом быстро дела уладила. Я им прямо сказала, что я вас, шакалов, кормить не буду, но психологическую помощь в качестве дани, если вам угодно, назовите так, можете от меня поиметь, но чисто из моих гуманных соображений, из милости к падшим. Теперь они, которые от перестрелок живы, приличные бизнесмены, жен у меня лечат, успокаивают, хех, мерины подорванные. И вдруг, в этой суете новой, новей уже, кажется, некуда, жизни — сюрприз, кто бы мог подумать!

Рассказчица хлопнула ладошкой по самоучителю английского и заговорила быстрей, почти скороговоркой:

— Сын учится в университете, в Санкт… Петербурге, влюбляется в сокурсницу, американку, женятся, уезжают в штат Ют, сын получает гражданство, рождаются дети, мальчик и девочка, люблю их ужасно. Ну и меня туда тянут, уже пошли соответствующие процедуры насчет Грин, этой, карты, сын говорит, ты, мама, без шести минут американка. Четырежды, страшно подумать, уже пролетала над океаном, пожила там в общей сложности… несколько месяцев. В последний раз лечу оттуда, а самолет как затрясёт!.. Как будто бы знак, так мне со страху показалось, не летай над чужими океанами! Чушь, конечно, океаны общие, но… Сын говорит, короче, мама, учи язык. Вот и учу. А способностей к языкам никаких.

Она вгляделась в книгу, пошевелила губами, забормотала:

— Зер из э бук он зе тейбл… Там есть… книга на столе… На именно вот этом столе, а не на каком-то…

— Без «там», — поправила ее девушка, — можно и «есть» опустить. Просто: книга на столе.

— А зачем тогда пишут? — воскликнула недоуменно Люксембург. — Пишут «там есть», но не говорят? Дурацкий язык.

— А вы, вообще, в школе какой язык изучали? — участливо спросил Эйнштейн.

— Немецкий.

— И…

— «Хенде хох», «Гитлер капут», «Дас ист фантастиш». Последнюю фразу уже позже узнала, когда первый в жизни порнофильм посмотрела.

— Понятно, — сочувственно вздохнул Эйнштейн, борясь с улыбкой, — обычный вариант. А как насчет узбекского, или где вы там жили… в лепёшечном раю?

— У!.. — «безнадежно» махнула рукой ответчица. — Салом, якши… Бола, опа… Нон… Чапан на топчан. Плюс несколько неприличных выражений, но произносить их не буду. — Чтоб вы знали, знание местных языков в социалистических республиках не требовалось. Всё делопроизводство — на русском.

— Как-то быстро у вашего сына получилось, и гладко, — Эйнштейн поцокал языком. — Обычно, говорят, мыкаются люди, прежде чем гражданами стать.

— А это благодаря мормонам, — просто сказала Люксембург, как про удачную погоду, причину урожая.

— Это кто такие? — спросила девушка, коротко взглянув на Олега, и опустила глаза, будто ей стало стыдно за свое опять незнание.

Олег полагал, что ему ведомы все приемы обольстительниц, но восточная внешность девушки и чуть уловимая неприступность во взгляде, которая иногда проявлялась за наивной доброжелательностью, заставляли его усомниться в собственной искушенности.

— Мормоны, это секта такая, — ответил за Люксембург быстрый Эйнштейн, язык которого, видимо, соскучился по продолжительному монологу. — Насколько помню, многоженство, по-ихнему, есть благо. А поскольку полигамия запрещена законами всех цивилизованных стран, то любвеобильные кавалеры женятся… На ком бы вы думали? На мертвых дамах. Круто? Своеобразный небесный гарем! Щёб мы так жили, а? — он хихикнул, глядя на Олега: — Нашли выход! Гоголь с его «Мертвыми душами» отдыхает!

— Уф, — как-то очень изящно и даже красиво, как показалось Олегу, сморщилась девушка, — это зачем же такое?

— А это кощунство, кажется, затем, — продолжал Эйнштейн, — что многоженство приближает раба божьего к небесному господину. Чем больше жён, тем ближе бог. Ну, еще пить-курить нельзя, как обычно в сектах, но это мелочь.

Наконец, вставила свое и Люксембург, без шести минут американка:

— Да-да, я вам больше скажу, что даже и кофе нельзя, и чай. Но это мелочи, вы правы! Сын у меня в университете увлекся этим самым мормонством, я была против, но это не главное… Главное для нас оказалось в том, что у мормонов крепкие семьи, сильнейшая взаимовыручка. Свадьбу в Ленинграде играли, не могу этот город по-другому называть, где они оба в ту пору учились. Студенческо-мормонская получилась свадьба. Спиртного ни фужера, зато как весело! Мы-то думали, какое веселье без водки! Ну, хотя бы шампанского! А на самом деле… Я тогда еще подумала, вот если бы все у нас были хоть чуть-чуть мормонами, тогда все бы у нас было по-другому.

Эйнштейн поддержал, с мечтательной улыбкой, вернувшись мыслью в трудную, но молодость:

— Да, помню, как при Горбачеве пропагандировали безалкогольные свадьбы. Учили вместо «горько» кричать «совет да любовь». Однажды я от этого чуть не отдал концы, клянусь! По тогдашним нормам, утвержденным местным общепитом, коньяк в ресторане отпускался в неограниченном количестве, а водки — только сто граммов на лицо. Абсурд? Вот и смешивали водку с растворимым кофе, ставили на столы, будто бы это коньяк, в количестве — хоть залейся. Все друг перед другом притворялись, как и было свойственно нашему обществу последнее столетие, да и сейчас не меньше, если местами не больше. Ну, я таки малость перебрал. Так бы ничего, но кофе! Кофе, разведенное спиртом! Или наоборот, водка усугубленная кофиём. Прикиньте? И лошадиные дозы! И если бы я, простите, сдох, то это было бы моим существенным вкладом в борьбу с алкоголизмом!

Люксембург, кивнула, продолжила свою тему:

— С внуками по телефону общаемся. Я им по-русски, а они мне… Баба, говорят, ком хоум… Англичата…

Тут «баба» нахмурилась, вскинула перед лицом самоучитель английского языка. Видимо, суровость заменяла ей слезу.

Неловкое молчание.

— Ну, ничего, — оптимистично сказала девушка, — скоро ведь встретитесь! Со своими американчиками.

— Да, конечно, — опять ожила Люксембург, открываясь от книги. — Только вот неприятность, сын ведь с американкой-то развелись. Внуки по приговору суда живут то у него, то у нее. По-русски сказать — то там, то сям. Жалко! Всех…

— Эмигранты тоже плачут! — Эйнштейн вздохнул. — Но ведь у мормонов, кажется, нельзя разводиться?

— Можно! — Люксембург махнула рукой. — И даже нужно, если один из супругов завязал с верой. А сын, после того, как гражданство получил, из мормонов ушел. Разочаровался. А мормонка не имеет права жить с неверным. Так что это ее инициатива. Развод, и никаких гвоздей, варианты не обсуждаются, когда на кону вера! — с высокой трагичностью завершила «почти американка».

— Выходит, замормонился, устроился, оформился в американцы, а потом и размормонился за ненадобностью, — пошутил Эйнштейн.

— Так совпало! — отвергла Люксембург злой умысел своего чада. — А насчет того, что плачут, это да! Это еще как! — Она вдруг повеселела, сбросила с ног тапочки, вся взгромоздилась на свою полку, села по-турецки. — Ну, мы, простые люди, ладно. А вот что там делается с теми, кто в России был с претензией на успех и признание, это что-то! Уехал, типа, потому что в России его творчеству нечем было дышать, ага! А за бугром его с распростертыми объятьями ждут не дождутся. Между прочим, я к эмиграции немножко готовилась. Не только вот этот самоучитель чертов мурыжила. Но и морально настраивалась. Читала кое-что про тех, кто уехал. Вот, запомнилось, один поэт убыл еще при Советской власти. Ну, здесь в самиздате печатался. В моем представлении — типа фарцовщика в джинсах, «битлов» слушает, ночью приемник крутит, «голоса» ловит…

— Ловит, контра, фэ-эр-гэ, как пел Высоцкий! — вставил Эйнштейн.

— Ага, точно! — согласилась Люксембург. — Ну, так вот этому непризнанному гению как-то удалось выдавиться в эмиграцию, тоже в Штаты, еще в то время. А реальность оказалось такова, что по вэлферу жил, никому не нужный. Суп без мяса жрал прямо из кастрюли, как пёс, на луну выл, матерился, судьбу проклинал. И так и эдак со своим есенинским творчеством, но американского внимания ноль.

— Мол, у самих добра такого завались! — выдал речитативом Эйнштейн. — Им новую Лолиту подавай или фреш-Кинга с саспенсом!

— Я не все слова поняла из того, что вы сказали, — призналась Люксембург, — но про добра завались что-то такое слышала. Высоцкий? Короче. Мыкался, мыкался горе-поэт, толку нет. Пока не понял, что нужно что-то такое выдать на гора, чтобы ни на что не похоже. Обделаться прилюдно. Завизжать, как свинья в пустой церкви, и, извините, завонять, как… как… Чтобы у всех глаза на лоб, уши бантом и носы на прищепку!

Все слушатели смущенно засмеялись, девушка даже закрыла лицо руками. Люксембург, не в пример им, продолжала уже серьезно, раскрасневшись от неожиданного воодушевления.

— Так вот! Однажды, отчаявшись и прокляв безмозглых американозов, не понимающих его тонкость, сел тот поэт никому не нужный за машинку и стал просто набивать, как все у него есть, без бунинских прикрас и экивоков. О том, какой он дурак, что надеялся на рай, уехав, и как ему, извините, хреново. Матом прямо. Про все его аморальные поступки, сделанные от безысходной кручины. С генитальными подробностями. Например, детально и выразительно описал, как негру дал, то ли под мостом, то ли на чердаке…

Купе притихло. А ритмическая музыка колес показалась частью какой-то развязной мелодии из вульгарной оперетты, от чего всем, кроме Люксембург, стало еще более неловко.

— Что значит… — осторожно не то спросил, не то обозначил начало предположения Эйнштейн.

— А вот то и значит! — пояснила Люксембург. — Мы вот с ней знаем, — она указала на девушку, — что это значит.

Купе содрогнулось от хохота, девушка отвернулась и рухнула лицом в подушку, только вздрагивали плечи.

— Да, вам смешно! А между тем, именно этот варварский роман, который поэт с отчаянья настучал, у него и взяли в издательстве, и напечатали, и всё у него с тех пор пошло чики-чики. Гонорары и признание. Нашел золотую жилу. Так и пишет, кажется, по сей день, в том же русле.

— Мораль? — проскрипел Эйнштейн, утирая слезу. — Сейчас многие так пишут, новые классики, золотая жила, ой, не могу!..

— Мораль?! — воскликнула будущая американка. — А в том и мораль, и формула! Чтобы в жизни, особенно в новой, не просто устроиться, а засветиться, прославиться, стать признанным и так далее, нужно, фигурально выражаясь…

— Дать негру! — подсказал Эйнштейн.

Новый взрыв хохота совпал с ударом, сопровожденным скрежетом, как будто поезд врезался в гору и еще некоторое время сминался, перед тем как остановиться. В результате Люксембург съехала с полки и оказалась на четвереньках в проходе. Эйнштейн, ухватившись за что-то рукой, повис на своей полке, как цирковой джигит на скакуне. Олега откинуло спиной на лежащую девушку, которая захватила его в объятиях, и не отпускала, пока не унялось «землетрясение», — ее положение, исходя из направления инерции, оказалось самым безопасным.

Во время торможения, лязгнув, сама собой открылась дверь купе.

Поезд стоял. По вагону разносились жалобы и возмущенные возгласы, в том числе на непонятном языке, в которых угадывались ноты от колоритных голов, посетивших недавно купе.

Эйнштейн выскочил вон, скоро его уже было слышно где-то в конце коридора, он с кем-то разговаривал.

Люксембург, чертыхаясь, потёрла коленки, села, принялась причесываться.

 

Вилисы, или…

— Вы можете сидеть здесь сколько угодно, — кивая себе в ноги, миролюбиво повторила девушка, когда Олег, вскочив и поправив свой матрац, замешкался, явно не зная, что делать дальше, — Вещий Олег!

— Спасибо, — Олег опять присел на краешек. — Меня действительно зовут Олег.

— А я Жизеля, очень приятно.

— Как, как вы сказали? Жизе-ля? — вмешался невесть откуда взявшийся Эйнштейн.

— Совершенно верно, — просто ответила девушка.

— Какое безобразие!

Безобразие! — примерно так, кажется, отреагировала жена, когда он объявил о своем решении.

Впрочем, нет, если быть точным, не «балаган» и не «безобразие» — а нечто странное и даже смешное для той ситуации, если взглянуть со стороны. На самом деле, учитывая, что они часто играли словами, дурачились, сводя таким способом начало ссоры к шутке, все было вовсе не смешно.

— Это хулиганство с твоей стороны! — именно так она выразилась.

И рассеяно повела рукой, будто ища опоры, и с минуту оглядывала пространство вокруг себя, а потом, увидев кресло, которое, оказывается, было совсем рядом, с виноватой, за свой нелепый долгий поиск, улыбкой, села и зачем-то защелкала большим и указательным пальцами, как делает фокусник перед тем как совершить «чудо»:

— Хулиганство, — (щелк!), — хулиганство! — (щелк!), — шкода!..

Нет, в тот момент ему вовсе не было смешно, ведь она ошеломлена, и говорит только потому, что нужно говорить-говорить, а не молчать и молчать, — а он не циник, чтобы ему было смешно, когда другому хочется плакать.

Возбужденная уверенность революционера, переступившего черту, и безысходное бессилие жертвы, принесенной на алтарь мятежа.

Мятежа, который, несмотря на явную губительность всего и вся, назван ею, жертвой, мягкими, шутливыми словами — «хулиганство», «шкода» (надежда на пощаду?).

Но его уверенность, по причине возникшего стыда за принесенное кому-то бессилие, быстро сошла на нет, вернее, трансформировалось в виноватое упрямство, и от всего этого, далее, был отрывистый диалог, который, тем не менее, ставил точки над…

Прости, так нужно, не понимаю, нужно, а может, тебе пожить отдельно, пройдет, нет, не пройдет, нет «киндеров», ничего не держит, будут «киндеры», я лечусь, ты вполне самодостаточна, будут, еще встретишь, нет, будут, будут, будут!.. Мы уедем… в другой климат!..

И, наконец, слезы, и от них — прежняя решимость, рубящая гордиев узел, и быстрые сборы и движения — на восток!

— Какое безобразие! — Эйнштейн сел, заерзал, привстал, выглянул в приоткрытое окно, буквально высунув голову, опять сел.

— Вы о чем? — удивилась девушка. — Об имени или?..

— И об имени тоже! — убежденно ответил Эйнштейн. — Но сначала о том, что транспортная система страны парализована детьми подземелья. Которые повылезали из катакомб, ложатся на рельсы, требуют зарплаты, стучат касками. Даже в Москве, на Горбатом мосту! Из всего следует, что нам светит интересная перспектива застрять на просторах. А что вы себе думаете? Это реально. В мае я уже застревал.

В это время вагон вздрогнул.

— О, тронулись, слава Богу! Но это еще ничего не значит, уверяю вас, в мае было то же самое, я застопорился жестоким образом возле Анжеро-Судженска. Романтика, поезд встал у деревеньки. Что-то покупали у сельских жителей, купались в речке, хоть было еще не лето, но мы гордились — открываем сезон! А ваше имя!.. — он опять обратился к девушке. — Что да, то да. Никуда не годное в таком варианте имя, я вам скажу.

— Ну почему? — воскликнула девушка с негодным именем и рассмеялась. — В каком варианте? — Она явно не принимала всерьез замечание Эйнштейна. — Обыкновенное татарское имя.

— Обыкновенное? Татарское? — Эйнштейн крякнул, прочистил горло, готовясь к серьезному разговору. — Да знаете ли вы, что значит это… слово?

— Ну, кажется, это стрела.

— Да, стрела. Кстати, как вам нравится Казань? Его Кремль, Волга? Памятники Волжской Булгарии, Золотой Орды, Казанского ханства? Довелось ли вам бывать в… сейчас, как его, в Перестроечном, что ли, районе, не гарантирую правильность… Там, говорят, в селе… Какое-то птичье название, памяти нет, то ли Сорокино, то ли Воронино, короче, там сотворили реконструкцию усадьбы Александра Бланка…

Девушка удивленно смотрела на Эйнштейна.

— Не знаю, не была… Ни в Казани, ни в… как вы сказали? Я вообще, первый раз в жизни из дому уехала. А Болгария… Разве это там? А тот мужчинка, про которого вы спросили, это кто такой? В то время был ведь, кажется… Александр Невский? — Увидев улыбку на лице собеседника, она окончательно смутилась: — Нет, я плохо историю знаю.

— Всё ясно, — очень серьезно отреагировал Эйнштейн, — это нормально. Тот мужик был всего лишь дедом другого, более известного. Подумаешь! Эка невидаль. Да, перевод вашего имени — стрела, в переносном смысле, можно сказать, красавица, пронзающая сердце.

Девушка шутливо нахмурилась и погрозила пальцем Олегу:

— Слышали? Будьте здесь осторожны! А то расселся, такой беспечный. А рядом, оказывается, стрела.

— Уже боюсь, — сказал Олег, поддерживая игру, закрываясь ладонью от зеленых глаз, лукаво блестящих.

— Ничего, — успокоили лукавые и зеленые, — очень скоро бояться перестанете, но убежите.

Олегу показалось, что вопреки игровому жанру, в последних словах — далеко не оптимизм. Странно. Опять пульки из арсенала обольстительниц?

Эйнштейн продолжил вдохновенно, как конферансье, севший на свой конёк:

— Но не это главное! Я не об этом. Все мы знаем, господа, что у татар, как и у всех, очень много заимствованных имен. Марсель, Венера, Альберт и прочие. Да что говорить, у всех нас, кроме того, есть имена искусственные, безжизненные, а то и вовсе нелепые. Например, Даздрасмыгда, что значит да здравствует смычка города и деревни, Даздраперма  — да здравствует первое мая, Кукуцаполь — кукуруза царица полей. Представьте, что вас бы звали Бестрева — Берия страж революции, или догадайтесь, что такое Ватерпежекосма! А это, оказывается, Валентина Терешкова — первая женщина-космонавт. Или вот у меня был знакомый, Ким Боганетович, получается, что его отца звали… надеюсь, вы поняли, то есть кощунство по понятиям нынешнего времени, тяготеющему к стилю ретро, вперемежку с порно, извините…

Эйнштейн еще повеселил публику несколькими «революционными» именами.

— Да ради Бога! Разве в этом дело, господа! Я вас умоляю! Нравиться — зовитесь! Но я хочу вам сказать, просто прокричать, что есть сакрально-символические, воистину святые понятия, которые нельзя упрощать, принижать их благодать, намоленную миллионами, навешанную на них веками. Не Жизеля, я вас прошу! Не Жизеля! Это пусть мама вас так называет, и пусть любимый обжигает этим ваше ушко в жаркую ночь. А сейчас — Жизель! Только Жизель! Это же великий балет, шедевр мирового искусства! Адольф Адан, Теофил Готье, Генрих Гейне!.. Сколько гениев, в том числе тысячи исполнителей пропитали собой это… это…

— Вот вы, оказывается, какой, если…

Это Люксембург, про которую, тихо сидящую у окна, забыли. Она прямо залюбовалась оратором, заблестели восхищенно глаза.

— Когда не дурачусь, я вас понял, — отозвался Эйнштейн. — Нет, уверяю вас, я не настолько умен, как иногда кажусь, хотя мой облик должен меня обязывать. Просто с балетом у меня особые счеты. Мама работала в клубе. Гардеробщицей. Ну и я, так сказать, приобщился, самую чуть. В детстве нравилось вообще — музыка, концерты, костюмы. В юности обожал танцовщиц! Ах, вы, бесплотные сельфиды, тюники, ленты вокруг талий, цветочные гирлянды в волосах, корсажи,  лифы, вздутые колоколом юбки!.. — Эйнштейн вздохнул. — В студенчестве были другие интересы, кабачки и прочее. А взрослую жизнь прожил в провинции, без балета, разве что в проездах через столицу да по телевизору. Что-то читал… Но все это не является глубоким. Я не знаток и дока. Так себе! Больше фасона и понта. Но… «Жизель, или Вилисы» — это полное название балета, — одна из моих любимых вещей. Все-таки.

— Как вы сказали? — спросила девушка. — Ви?..

Эйнштейн продолжил уже тихо, грустно, глядя только на ту, чье имя ввергло его в воспоминания юности:

–  Вилисы это невесты, умершие накануне свадьбы. Плоть угасла, но душа, не насладившаяся любовью при жизни… не знает покоя и не дает его другим, грубо говоря. В лунную ночь встают из могил. В подвенечных платьях. Белые лица, с печатью прижизненной красоты. Соблазнительны и коварны. Смеются, как живые. Заманивают молодых мужчин в свой хоровод, принуждают танцевать до…

— Пока не помрёт, — подсказала Люксембург.

— Да, но это частности, — продолжал Эйнштейн. — А вообще, тема — обманутое сердце, любовь, побеждающая смерть, искупление вины…

— Спасибо, — прервала его девушка странно погрубевшим голосом с неожиданной хрипотцой и приподнялась на локтях. — Мне… хватит и частностей. Я согласна, зовите меня Жизель. В самый раз, оказывается, надо же. Вы курите? — спросила она Олега.

— Иногда, — ответил Олег, — но ради компании с вами… Курю!

— Жизелечка, я же тебе помогу, — зашевелилась Люксембург.

— Нет, нет, я сама! — отвергла ее предложение Жизель. — Я с молодым человеком хочу по коридору пройтись. А там я сама! Что ж мне теперь, всю жизнь с помощью?.. — Опять обратилась к Олегу: — Спасибо! Пока вы будете в тамбуре курить, я схожу в туалет, хорошо? — Девушка закинула за голову длинный ремень сумочки-несессера. — А то вдруг действительно застрянем, тогда будут проблемы, всё позакрывают. Достаньте, пожалуйста, там, наверху, костыли. — Она откинула одеяло, раскрыв ноги в синих джинсах.

Одна штанина, которая ближе к стенке, была наполовину пуста.

 

Горячий изумруд

В тамбуре Олегу удалось-таки решительными рывками приоткрыть внешнюю дверь, и теперь прохладный ветер с приуральских долов разбавлял вечерней свежестью запахи мазута и табачной мерзости, пропитавшие вагонный предбанник. Они долго молчали, сосредоточенно уставившись в проем, иногда касаясь щеками, словно им было жутко интересно то, что мелькало зеленой, холмистой, гривастой чередой — обманными оазисами российской пустыни, за которыми, в первых сумерках тающего вечера уже можно было угадать ночную неизвестность, тревогу необъятности и лед бездушной вечности, грозящей с небес холодной звездой…

Иногда Олег исподтишка поглядывал на Жизель. Половинка штанины за ненадобностью и для удобства была завернута назад и пристегнута к поясу какой-то блестящей, кокетливой заколкой (он это увидел, когда шел за девушкой по коридору, и наличие данной детали поражало его больше всего во всей неожиданной картине последних минут).

Наконец, он подумал, что ей, наверно, очень неудобно стоять так, опираясь на костыли.

— Ты устала?

— Ага, устала. — С готовностью отозвалась Жизель вполне оптимистично. — Лежать, сидеть. Хорошо еще, что по конституции к полноте не склонная, а то бы уже… Да и стоять, конечно, тоже утомительно, но ничего! Не обращай внимания. Я не люблю, когда на меня обращают внимание. Но еще больше не нравится, когда глаза отводят. Так что смотри, не стесняйся, так мне лучше, — она постаралась засмеяться.

Засмеялся и он, облегченно, и стал демонстративно осматривать ее, сверху вниз и снизу вверх. Шутливо, но на самом деле с удовольствием, удивляясь этому забытому чувству.

Девушка была чуть ниже его, то есть достаточно высокой и худой, с маленькой приподнятой грудью и вздернутыми, возможно, от костылей, плечами. Кажется, именно такие угловатые и, в его понимании, неправильные фигуры ценятся на подиумах. И, насколько помнится, вот с такой же короткой стрижкой. Тонкая, но крепкая шея, вздернутый носик и чуть раскосые глаза, которые смотрели иронично и независимо, а мгновениями даже насмешливо и с вызовом. Если бы не было предварительного общения, то, вернее всего, этот взгляд следовало читать как «все нормально, проходите мимо».

— Что не так? — с шутливой озабоченностью спросила Жизель, склонив голову набок.

— Поймал себя на мысли, что мне нравятся женщины с восточными чертами. Смуглые, зеленоглазые. Притом наивные и слабые. Я в юности в одну такую влюбился. По телевизору ее часто показывали. Идет по подиуму, и вдруг, раз, лямочка с плечика съезжает и… Смуглая прелесть с изюминкой — всему миру. Всего лишь секунда. Телевизионная любовь. Ночами снилась. Вылитая ты!

Олегу разом стало легко, до дрожи. Наверное, оттого, что можно говорить просто так, почти без условностей, как с другом или, точнее, с подругой, которой ничем не обязан, у которой своя личная жизнь, и которая сейчас так же может расслабиться. И обоим можно шутить «на грани», не переходя грань, и обоим будет легко, весело и куражно. Но и будет непонятно же обоим, откуда вдруг, в этой легкой недолженственности, взялся такой адреналин, от которого мелко дрожат руки, и волнуется голос.

Неизвестно, какие слова случились лишними, но реакция Жизели была неожиданной:

— Ну, так своди восточную красавицу в ресторан! А? В память о телевизионной любви! С изюминкой!

Насмешливость и гнев, Азия, гены горячих кочевников, быстрых на подъем, отчаянных на опасность. Девушка быстро преображалась. И вот уже вздрагивающие плечи, мелкий трепет ресничных крыл, кровяной огонь в зеленом взгляде, — горячий изумруд.

— Пусть все позавидуют твоему богатству! — почти крикнула.

А ведь это настоящая, непритворная злость! У Олега по спине пошли мурашки. Вот это да! Что по сравнению с тем искусственным адреналином разовой, минутной свежести этот гормональный всплеск природной волны.

Жизель решительно подняла костыли, чтобы сделать первый шаг к выходу, но тут же воткнула их в металлический пол — как выстрел дуплетом. Отвернула голову, словно не желая ничего видеть. Как лошадь, радостная бы встать на дыбы, но скованная упряжью, —   пленник и кандалы!

Олег преградил ей дорогу, обхватил, прижал к себе. Ее тело напряглось, но очень быстро сдалось силе, подалось вперед, расслабилось, потеряв угловатость, и, наконец, обмякло. И эта быстрая податливость, переходящая в покорность, тоже была неожиданна, хотя и радостна и вполне объяснима тонкостями Востока: от ненависти до кроткости… Ее волосы пахли чем-то необычным — мятное с горьким, этим хотелось дышать.

Лязгнула дверь, группа кавказцев, смеясь, втиснулась в тамбур.

— Мы идем в вагон-ресторан, — сказал примирительно Олег, отпуская Жизель, — прямо сейчас!

— В купе! — опять появился металл в голосе, возможно, напускной, для свидетелей.

— Если ты не пойдешь со мной в ресторан, я выпрыгну! Клянусь!

Умолкнувшие кавказцы, помешкав, открыли смежную дверь в грохочущую преисподнюю, ушли в другой вагон.

— Я пошутила, — миролюбиво произнесла Жизель и даже нежно дунула ему в щеку. Как мать — обиженного ребенка. Наверное, это было приобретенное: дуновение вместо поглаживания, при занятых руках. — Конечно, пойдем, но не сейчас.

Олег обиженно молчал, удивляясь своей обиде, от которой подкатил комок к горлу. Театр, балаган на колесах, в котором он, так неожиданно быстро, стал играть, глубоко входя в пошлую роль, и при этом страдая, как в настоящей жизни.

— Ну, перестань дуться, я устала, мне нужно полежать. Я не против ресторана, но до него  далеко, представляешь, как я буду шкандыбыть через все вагоны.

— Хорошо, — согласился, Олег, — но обещай, что мы с тобой выйдем на большой остановке, просто погуляем по перрону, а там и в ресторан заглянем. Да не в ресторане, черт побери, дело! — Олег стал злиться на себя, замотал головой, отгоняя назойливое и смешное. — Что мы всё о ресторане, как два пьяницы! Правильно говорит наш дядька. Нужно смотреть на вещи просто.

— Обещаю насчет прогулки. И насчет проще — согласна. Давай забудем, что здесь было. Все это ерунда на постном масле.

Вошла хмурая проводница, хотела сделать замечание, но только захлопнула наружную дверь, что-то пробормотав о неисправном замке. И стало тише.

 

…Жизель

Эйнштейн встретил Олега и Жизель игривой претензией:

— Мальчики и девочки! Я о себе уже достаточно поведал, теперь ваша очередь.

Жизель, улегшись и повздыхав, начала свой рассказ, при этом Люксембург открыла свою книгу и стала демонстративно читать самоучитель, шевеля губами. Видно было, что она обижена на Жизель, которая отвергла ее помощь и «шаталась неизвестно где битый час».

— У меня все просто, — обыденно сказала Жизель и даже махнула рукой. — Наш местный «новый русский» сбил меня на машине. Сам за рулем был. У него подушка сработала, а у жены на первом сиденье — нет. Ей лицо разбило, ну а мне кое-что отдавило, пришлось расстаться с этим кое-чем, выше колена. Жаль, честно говоря, красивое это было кое-что. Даже в конкурсах красоты участвовала. Все оглядывались. Впрочем, — она засмеялась, — сейчас еще больше оглядываются.

Ее напускное веселье никто не поддержал.

— Наверно на пеРеходном пеШеходе сбил, скотина? — предположил Эйнштейн, в невольной скороговорке путая буквы. — Тварь, наверно, и вор. Новый русский, придумали же!..

— Да нет, я сама виновата. Переходила не там. Он ничего, нормальный человек. Бизнесмен, депутат. Поначалу они даже иск хотели подать. Но про наш случай много писали, и он вынужден был для репутации кое-что делать иначе. Лечение оплачивал. А потом даже очень много внимания, слишком. Цветы, подарки в больницу. Я, честно сказать, испугалась. Как-то и его жена пришла в палату, говорит, ничего, ты зато красивая осталась, а у меня шрамы на всю жизнь, неизвестно, что лучше. — Жизель помолчала. — А потом позвонила как-то, и говорит, ты мне не лицо разбила, а, может быть, жизнь. — Жизель вздохнула, часто заморгала.

— Да ладно, Жизелька, — подала голос Люксембург.

— Сейчас вот организовал протезирование в Кургане, — вздохнула Жизель. — Туда и еду.

— Одна! — осуждающе заметил Эйнштейн.

— Почему одна? Вот с тетей Розой, ей оказалось по пути. А маме некогда, у меня братишки маленькие.

— А друзья? — не унимался Эйнштейн.

— Да чего это я буду кого-то обременять! — Жизель махнула рукой. — Вот, говорю же, с тетей Розой по пути. Дома в вагон посадили, еды вон полная сумка, в Кургане встретят, отвезут в центр Илизарова. Две ночи в дороге всего переночевать. Подумаешь, несколько раз в туалет сходить. Я специально мало пью! — она засмеялась.

— Все равно я их не люблю, — не унимался Эйнштейн. — Оденут красные пиджаки, пальцы веером, златая цепь на дубе том. Еще бы кольцо в ноздрю! Мог бы и эс-вэ оплатить, и штатного охранника в соседнее купе!

— Вот еще! — воскликнула Жизель, — фи! Чтоб охранник мне женихов в дороге отшугивал, да? Али я страшна? А, Олег?

— Истинная правда! — отозвался Олег невпопад. — Я просто счастлив, что ты едешь без охраны. Теперь я знаю свое предназначение здесь! А к депутату — ревную. Пожалуйста, не рассказывай о нем больше.

— Ага.

Почему, действительно, он должен быть серьезным, буквально прокисать в многозначности и многозначительности каждого факта своей жизни? Вдруг он понял, что это «понимание» пришло к нему не сейчас, а раньше, подспудно, как протест, без оформления в словесную капсулу, — когда он решил уехать.

Олег сходил в ресторан за коньяком. Женщины заставили стол домашней снедью.

Этот ужин стал, по выражению Эйнштейна, ознакомительной вечерей.

Эйнштейн пил, «как одессит», показывая жонглерские фокусы с рюмкой — ставя ее на тыльную сторону ладони и даже на один палец, выпивал не пролив ни капли. Люксембург пила понемногу, приговаривая, что употреблять в дороге — дурная, типично русская привычка, а ей нужно готовиться в американки. Жизель не отказывалась и не пропускала, однако «употребляла» лишь по глотку за тост. Но и эта доза развязывала ей язык, существенно прибавляя к напускному хвастовству и браваде, упрощая речь.

— А еще он мне сотовый телефон предлагал, удобная штука. Но я отказалась. В нашем городке эта связь еще не уверенная, но вышку уже достраивают. Когда достроят — сама куплю. На следующий год, протез будет, техникум оканчиваю. Буду по компьютерам работать. Перспективное направление, значит, зарплата будет достойная. У нас на всех предприятиях уже компьютеры есть. Меня уже приглашают в несколько мест. А до аварии вообще на кастинг в Москву приглашали.

— Ага, — прервала девушку Люксембург, — а потом бы, на самом деле, предложили бы какой-нибудь массажный салон, вокруг шеста крутиться. А чуть состарилась, и на панель!

— Ой, так значит, мне повезло! Судьба отвернула от такой перспективы. — Жизель сделала грустное лицо: — Хотя, жаль, мир бы посмотрела…

Юмор поддержала Люксембург:

— Не отчаивайся, Жизеля, всё поправимо! Есть, наоборот, любители экзотики, которые как раз таки и заказывают… без рук, без ног… без глаза.

— О!.. — Жизель многозначительно посмотрела на Олега: — Олег, как ты относишься к экзотике?

— Просто без ума! — с готовностью ответил Олег.

— Уф, как хорошо! Тогда давай за это выпьем. Так уж и быть, лишний раз с тобой в туалет сбегаем, подумаешь. А в тамбуре пообнимаемся…

— Идёт!

Эйнштейн рассказал, что вообще-то он часто ездит на большие расстояния — дети и внуки разбросаны по стране, так получилось, и что эти самые дети ему сотовый телефон обещали подарить уже буквально на грядущий день рождения, но нужен ли он ему, этот шпион: папенька, ты где? папенька, вы что и с кем? Замучают! На железной дороге этот телефон не везде берет, да и зачем он нужен, чтобы ему надоедали или он надоедал, что это уникальная способность — проплывать между Сциллой и Харибдой, чтобы нормально общаться с детьми и внуками и при этом никому не быть в тягость. Сейчас вот он едет до Екатеринбурга, а там пересадка на Новый Уренгой — сын работает на Крайнем Севере.

Люксембург поведала, что в Штатах давно с такими штуками все ходят, и она свой дома забыла. Очень удобно, особенно посылать сообщения, как на пейджере, только еще проще. Кстати, тот самый Жизелькин бизнесмен не такой жлоб, как тут, за этим столом, могут подумать. Да, не эс-вэ! Но эс-вэ вагона в этом поезде не оказалось, когда из Кургана позвонили — срочно приезжайте! А бизнесмена и в городе-то на тот момент не было, из-за границы по телефону командовал. Еще повезло с купе, да-да, это он, бизнесмен, выкупил всё купе под корень! Чем не эс-вэ? И если бы не подозрительный контингент, проявившийся на горизонтах вагона, то Люксембург ни за что не стала бы селить на свободные (точнее — выкупленные бизнесменом) места, случайных людей. Хотя люди оказались приличные, за это надо выпить, наливайте! И вообще, она должна признаться Жизельке, что Люксембург едет с ней не как попутчица, которой вдруг тоже оказалось нужно в Курган, а потому, что бизнесмен нанял ее, знакомую ему целительницу, на временную работу и оплатил вперед гонорарные и командировочные. И что она за Жизельку отвечает головой. Поэтому, кстати, она и дополнительных попутчиков привлекла для плюсования безопасности, так как к любому делу относится с ответственностью и постоянно перестраховывается, есть такой грех по жизни. Но это не самый тяжкий жизненный грех. А если уж о грехах, то, конечно, ей немного стыдно перед Жизелькой за то, что…

— Да ладно, теть Роз, не казнитесь! — успокоила ее Жизель. — Я догадывалась, что вы не случайно со мной. Все нормально!

Люксембург громко высморкалась и успокоилась.

За стенкой ударили в бубен, исполнитель прошелся рокотком, потом послышался протяжный жалобный вой духового инструмента, и мужчина то ли темпераментно, отрывисто запел, чеканя рифмы, то ли напевно заговорил. Это продолжалось минут пять, потом музыка и пение сошли на нет, опять послышалась непонятная громкая речь. Потом снова несколько тактов прежней музыки и опять стихи, как будто кто-то с кем-то спорил по части исполнения.

— Вот видите? — почти прошептала Люксембург, делая страшные глаза. — Кругом абреки! Как бы ни пришлось нам ночь спать по очереди. А у вас сотовый телефон имеется? — она обратилась к Олегу. — Что-то вы о себе ничего не рассказываете, мы вон уже по второму кругу пошли, а вы как француз. Это, знаете, француза и француженку поселили на необитаемый остров, через год приплывают, а они живут отдельно, только кивают друг другу издали, мол, нас не познакомили. Вы, молодой человек, Вещий Олег, рассказывайте, что хотите. Не по анкете, а по принципу: у кого что болит, тот о том и говорит. Но если не хотите — то и не рассказывайте, молчите, пожалуйста, как француз! — Люксембург сделал вид, что обиделась.

Эйнштейн поддержал:

— Да, да, свобода выбора — прежде всего! Призрак бродит по стране, призрак демократии. Захотел, лёг на рельсы, и остановил целый поезд, и тогда чувствуешь себя богом, ведь ты повлиял на судьбу сотен, а то и тысяч! Захотел — нет, не лёг. Но тогда жизнь пролетает мимо. В смысле, в каждом купе — жизнь! И — мимо! Жизнь-жизнь-жизнь! И вот стоит шахтер, еще не легший на рельсы, а мимо пролетает скорый — тудук-тудук-тудук! И мелькают окна, а в них лица, — и всё мимо-мимо-мимо!.. Ведь что чувствует человек, когда мимо промелькивают снимки, клипы, отпечатки жизней? Ему кажется, что там, за каждым окном, романтика, и там, куда мчится железный конь, все гораздо лучше! Помните? «А рельсы бегут и бегут, в дальние страны маня!..» Все мы немножко шахтеры, жертвы тревог и мании вселенской несправедливости. И в нас зреет чувство классовой зависти, и нужна только темная ночка, теплый ветерок и громкая спичка в сухом коробке…

Олег кивнул:

— Да, примерно об этом, пожалуй, и расскажу.

 

Хейердал и Сойер

…Того знаменитого на всю школу одноклассника и соседа Олега по двору прозвали Туром Хейердалом. За то, что начиная с шестого класса, каждое лето парень убегал из дома, в поисках, как он говорил, счастья. Через два года, заматерев, «счастье» в рассказах бродяги заменилось «раем», что добавляло романтики всем историям, которыми он делился по осени с добропорядочными сверстниками, проведшими каникулы у бабушек-дедушек, с родителями на дачах или, в лучшем случае, в пионерлагере.

И сердца сверстников, в числе которых был Олег, сочились завистью, и провинциальным салагам снились сны, соответствующие теме и возрасту.

Особенностью хронического скитальца Хейердала являлось то, что он не был проявлением социального порока, не относился к протестным малолетним бродягам, чадам неблагополучных семей, сбегающим от пьющих родителей. Он убегал ради дороги, без которой, с определенного возраста не мог жить. И слово «дорога» включало в себя целый особенный мир, казалось, недоступный от рождения, но обладателем которого он счастливо становился, благодаря рискам и лишениям, через которые проходил.

С Хейердалом ничего не могли поделать. Как только сдавались экзамены, он исчезал. По его рассказам, садился на товарный поезд и катил в сторону Сибири или Средней Азии, или на Кавказ. Выходил на станциях, «наслаждался местностью» и двигался дальше. Обычно на первые свободные дни у него были какие-то деньги, ведь он готовиться к побегу целый учебный год, хотя, как он говорил, «чем легче за плечами, тем больше впереди». Когда скудные запасы кончались, попрошайничал или нанимался на любую разовую работу — помощникам в бригаду шабашников или уборщиком на рынок. Как правило, через месяц-другой его ловила милиция или он сам «сдавался» в конце сентября, и скоро он опять оказывался у родителей под домашним арестом. Первого сентября арест заканчивался, и целый год шел нормальный учебный процесс.

Однажды, после окончания восьмого класса, его заперли дома уже в самом начале лета. Уходя на работу, родители закрывали в сейфе не только все деньги, но и обувь. Однако и такой способ обуздания бродяжьей души оказался несостоятельным. Пленник все равно, как он потом говорил, нарЕзал винта — сунув за пазуху булку и насыпав в карманы конфет, выпрыгнул с балкона второго этажа, босиком, благо стояли теплые дни, добежал до станции, сел в грузовой вагон поезда, идущего на восток, и был таков. Тогда он доехал до озера Байкал, и прожил там несколько дней на самом берегу.

Хейердал привез с Байкала неизвестно где добытые открытки с видами озера и прилегающей местности, и раздарил одноклассникам. Особенным презентом классному обществу было переписанное от руки длинное стихотворение неизвестного автора, якобы по тексту которого заключенные и бродяги прошлого века сложили известную песню «Славное море — Священный Байкал». Однако одноклассники не проявили к тексту особенного интереса, и только Олег переписал стихотворение в свой «дневник-песенник». Некоторые строчки сразу запали в память и отчетливо вспоминались даже и после того, как дневник был утерян: «Шел я и в ночь — и средь белого дня; Близ городов я поглядывал зорко; Хлебом кормили крестьянки меня, Парни снабжали махоркой». И еще: «Труса достанет и нА судне вал, Смелого в бочке не тронет», «Долго я звонкие цепи носил; Худо мне было в норах Акатуя».

Самой красивой в их классе девчонке Хейердал подарил камень заковыристой формы, размером с кулак, уверяя, что это осколок того самого легендарного Шаман-камня, с которого начинается Ангара. В девчонку были «так или иначе» влюблены все мальчишки из класса, и Олег не был исключением, но той скорбной завистливой осенью все поняли бесперспективность своих надежд — именно камень Тура Хейердала пробил сердце красавицы.

Сердце красавицы, как уверяет классика, склонно к измене и перемене, как ветер мая. Но то сердце, вероятно, было исключением. Вскоре после школы, еще учась в университете, на одном курсе факультета журналистики, красавица и Хейердалал стали женой и мужем. Поначалу они работали вместе, объездили всю страну, были за границей. Когда профессия стала по-настоящему опасной, красавица, по велению мужа, устроилась на работу по месту постоянного проживания, а он ушел в военные корреспонденты. В одной из кавказских командировок, несколько лет назад, Хейердал погиб.

Но все это случилось позже.

А пока, набравшись смелости, зревшей на всем протяжении девятого класса, Олег попытался повторить подвиг школьного Хейердала, туриста-дикаря, который всегда путешествовал в одиночку, отвергая просьбы мальчишек, набивавшихся «в товарищи».

Олег даже нашел формальный повод, который оправдал бы его будущую жестокость по отношению к родителям, для которых побег сына, беспричинный и ужасный поступок кровного дитяти, мог стать сильным ударом и причиной обиды на всю оставшуюся жизнь. Этот повод состоял в том, что, несмотря на мир в семье, все же было одно действие родителей, доставлявшее Олегу страдание. Этим родительским грехом было их насилие над сыном по части музыкального воспитания.

Дело в том, что по младости лет Олег опрометчиво изъявил желание обучаться игре на аккордеоне, а когда его отдали в музыкальную школу, он понял, насколько его ожидания не совпали с реалиями, требовавшими от него ежедневных потерь — часов занятий, которые отнимались от нормальной пацанской жизни. Когда же он попытался бросить «музыкалку», ему не позволили этого сделать, причем, отказ случился в категоричной форме, несвойственной для отношений в семье. С этого момента музыкальная учеба окончательно стала пыткой, а родители своеобразными палачами.

Когда такой жесткий вывод, с палачами и жертвами, окончательно состоялся, что совпало с окончанием учебного года, Олег начал активно готовиться к побегу. Используя опыт Хейердала, он приготовил спортивную одежду и обувь, немного денег, несколько плиток шоколада и даже моток рыболовной лески с крючками, уложил все это в старый отцовский рюкзак, с которым семья ездила на дачу. И спрятал снаряжение накануне отъезда в надежном месте, в старом парке недалеко от железнодорожного вокзала, где было множество укромных ниш, порожденных старыми бордюрами, оградами, неживыми фонтанами, массивными столбами, основаниями полуразрушенных статуй — пионеры без горнов, девушки без весел, двух-трехногие олени…

Он мечтал, представляя, как уйдет вечером из дома, попрощавшись в душе с родителями, как зайдет в парк и в высоких кустах переоденется в одежду Тома Сойера (не всем же быть Турами Хейердалами), дождется ночи, и при луне отыщет товарный состав, идущий на восток. И дальше будет дорога в открытом пустом вагоне или лучше на платформе, груженной чем-то удобным для человеческого отдыха, например, досками, на которых можно лежать, глядя на звездное небо.

Дорога будет длинной и нелегкой, но если у него вдруг закончится провизия и деньги, он попросит у первых попавшихся добрых людей: дяденька-тетенька-парень-девочка, вы не подумайте плохого, я нормальный путешественник, просто оказался в затруднительном положении, вообще-то я учусь в школе, и первого сентября буду сидеть за партой и так далее, словом, «Хлебом кормили крестьянки меня, Парни снабжали махоркой»…

И через несколько дней он приедет на озеро Байкал, самое чудесное озеро в мире, как рассказывал Хейердал, и те рассказы подтверждены всей соответствующей литературой, которую прочитал Олег, готовясь к первому в своей жизни бродяжьему путешествию. На пустынном берегу озера он разведет костер, построит шалаш, закинет удочки. Он будет купаться в самой чистой на всей планете воде, которой, говорят, местные шофера заправляют аккумуляторы, есть вареного байкальского омуля, грызть кедровые орехи, лакомиться ягодами, пить березовый сок, греться у огня. А вдали и вблизи будут, гудя, проходить пароходы, играть ночными огнями, музыкой, пением счастливых туристов. Он будет встречать солнце в рассветах и провожать его в закатах. Ах, какие будут ночи, лунные, звездные. Он будет лежать на мягких сланях из сосновых лап, пахнущих смолой… И все такое, романтическое, безмятежное, сладкое.

И все шло, как предполагалось, до того момента, когда наступил час облачения в туристскую одежду…

Едва он достал из тайника рюкзак, как рядом возник высокий, скверно одетый человек. От него пахло кислым, и у него были очень умные глаза над черными заросшими щеками.  Он сказал устало и даже как-то по-дружески, тем не менее, крепко вцепившись в лямку рюкзака:

— Иди к мамке. А это оставь мне.

Олег пытался сопротивляться, но человек был неумолим. Его умные глаза стали колючими, а голос раздраженным:

— Для тебя пустяк, а для меня… Прошу по-хорошему.

…Человек, закинув рюкзак на плечи, хромая и оглядываясь, ушел в сторону товарных вагонов и исчез в их грязно-коричневом скопище.

Олег плакал, обманутый. Обида ограбленного мальчишки была усилена тем, что зло пришло от бродяги, от, казалось бы, духовного соратника. Реальность не вязалась с образом. Жестокий прокисший бич был совсем не похож на авантюрного повесу Хейердала, который первого сентября, загорелый, чистый, выглаженный заходил в класс, освещенный софитами всеобщего восхищения.

И хотя было понимание, что нельзя разочаровываться на первой ступеньке, ведущей к мечте, но на этом план дал трещину и развалился — бежать без снаряжения и денег у Олега не хватило духа. Именно этой, материальной составляющей он оправдывал свое возвращение домой: вечер, шаги, слова-оправдания «бу-бу-бу», под нос (как же без?.. я через несколько часов захочу… а где, а куда, а кто?..)

И с этого вечера куда-то подевались решимость и вера в возможность задуманного. Да и вообще, целесообразно ли куда-то бежать прямо сейчас, вопреки запретам, рискуя и жертвуя, если все можно сделать взрослым, а значит свободным. Нужно всего лишь подождать.

И следующий год, до одновременного окончания музыкальной и общеобразовательной школ, был покорным продолжением пытки, со смиренной мечтой еще несостоявшегося Тома Сойера. Ждать, ждать, ждать! Осталось совсем немного.

На этом Олег закончил повествование, посчитав его достаточным, чтобы слушатели оценили рассказ и согласились с тем, что их сосед имеет пусть детские, пусть романтические, но все же реальные основания для того, чтобы сейчас ехать вместе с ними на восток. Им в Курган и на Север, по делам, а ему дальше — на Байкал, к мечте.

 

Спутница

Кончено, Олег не рассказал о женщине, спутнице последних лет, которую оставил без видимых, на сторонний взгляд, причин. Кому интересна история о том, что корреспондентка провинциальной газеты стала бизнес-вумен, а успешный инженер — временщиком, перебивающимся случайными заработками? О том, как Юпитер поменялся местами с Ио, и не знает, куда деваться от стыда, и что ему делать с вдруг обострившейся детской тоской по неизведанным местам? Ведь это есть то, в чем он не признался даже ей, от которой уходил, замаскировавшись за возрастную дурь, блажь, необъяснимый каприз. Той, которая, глубоко обиженная его предательством, тем не менее, сказала: жду три месяца, и если не вернешься в срок…

Водевиль, словом.

Конечно, тем более он не рассказал своим попутчикам, что его женщина, которую он, ничего ей толком не объяснив, вдруг оставил, буквально сбежал, безбилетником, зайцем, путающим след,  — эта женщина не просто случайно встреченный человек, с которым вдруг однажды стало хорошо, и отношения стали больше чем дружба, и все закончилось загсом. Что она — бывшая супруга того самого Хейердала, который погиб от взрыва фугаса на одной из горных дорог. Женщина, тогда, несколько лет назад, разбитая горем, перед которой он вдруг почувствовал ответственность — сначала соседскую, а потом… Действительно, неизвестно, на каком основании он однажды приказал себе стать ей опорой. Не назвать ведь дружбой в настоящем смысле слова его отношения с Хейердалом, всего лишь одноклассником и соседом, — дружбой, которая обязывает, по каким-то там романтическим обычаям, в случае смерти… И уж точно это не продолжение школьной влюблённости, которой он, что и положено, переболел как корью, — да и много было подобных увлечений, и ни одно из них не лучше и не глубже остальных, хотя на некоторые связи, которые уместней назвать романами, ушли целые годы.

А начиналось с простого участия к… соседке, однокласснице — пожалуй, так. Ранней весной, через несколько дней после похорон.

Он всего лишь стал встречать ее с работы: брал такси, мчался к ее редакции. До самого их общего двора они шли пешком. Часто — через сквер с продолжением в старую рощу, непременно останавливаясь там же в кафе, где столики располагались прямо под деревьями, на берегу пруда, а в темной воде, кое-где пронзаемой драгоценными лучами вечернего солнца, плавали доверчивые утки.

Она всегда была ответной на дружбу. Еще в школе, будучи признанной красавицей и зная себе цену, никогда не задавалась.

Они просто говорили. О школе, о редакционных делах, о новостях в мире. Странно — не иссякали темы.

Постепенно и, наверное, неожиданно для каждого из них, они стали нужны друг другу, — сейчас он думает, что так часто бывает; как правило.

Целый год в ее образе непременно присутствовала хотя бы одна (чаще всего — одна) черная деталь: юбка, блузка, газовая косынка, чулки, а то и просто лента в прическе, — что-нибудь.

Только через несколько месяцев, зимой, она в первый раз заплакала, прямо на улице. Он не спрашивал причины, но она объяснила — постаралась пошутить в своей манере давать некоторым словам иное звучание, в данном случае — переводом с английского: «Айсли!..» Но шутки не получилась, и от этого она заплакала еще сильнее, прижала ладошки к лицу. Тогда он попытался ее обнять, согреть, успокоить… Она медленно затихала, но все время этих дружеских объятий его грудная клетка ощущала твердость и остроту ее локотков.

Однажды в кафе, — только открыли «летнюю часть», то есть вынесли часть столиков на берег пруда, — новый официант, почти подросток, спросил, принимая заказ:

— А что для вашей жены?

Олег посмотрел на нее вопросительно, ожидая ответа на его, Олега, вопрос, к которому они оба так долго и целомудренно шли.

Она, ничуть не смутившись, ответила гарсону, глубоко заглянув в глаза Олегу:

— Кофе и… Петербург… с маслом и петрушкой.

Гарсон застыл в недоумении.

Олег улыбнулся и расшифровал:

— Бутерброд… с зеленью.

К этому времени они уже прекрасно понимали друг друга.

Он, как обычно, проводил ее до двери. Она вставила ключ, он тронул ее плечо, прощаясь, задержав взгляд на черной газовой косынке, сейчас несправедливо окаймлявшей копну светло-русых волос. Отвернулся и пошел вниз по лестнице.

На следующий день она вышла к нему из редакции… вся весенняя, в белом; ранняя весна в тот год выдалась очень солнечная и тёплая, просто жаркая.

Ей, радушной и компанейской, завидовали, по-белому, — так она говорила.

Ему никто не завидовал, скорее всего, потому, что ревновать было некому: родители уже ушли, и друзей, которые в полной мере соответствовали бы этому понятию, к той поре тоже не осталось.

Первое время Олег не сомневался в том, что собой нынешним может по иному, выгодно для них обоих, окрасить всю ретроспективу зрелой женщины, — не умаляя образа предшественника, прочно вмонтированного в ее память. Вернее, не задумывался об этой необходимости, возникшей вместе с ответственностью.

Они хотели поскорее завести ребенка, интуитивно видя решение многих психологических проблем в появлении общего «киндера» — по их уже общей шутливой терминологии, которая, определенным образом, сглаживала шероховатости отношений первых месяцев совместной жизни, переводя «задоринки» в дурачество и смех.

Олег хотел непременно сына, как, наверное, и всякий мужчина, который желает воплощения несбывшегося в том, которое ошибочно предполагается чуть ли не как второе Я. Причем, имя предполагалось славянское, для того, чтобы благодать его была понятна носителю без всякого перевода, и постоянно воспитывала и возвышала, как и должно имени.

Это было, конечно, самое простое и самое верное решение проблемы.

Не получалось. Врачи стали говорить о перемене климата.

Но вдруг стала меняться страна, страдая от аритмии, как и его социальное и человеческое «я», — и стала стремительно падать его былая уверенность в сегодняшнем и завтрашнем дне.

Олег впервые понял, и далее возвращался к этой мысли постоянно, что ему достался готовый драгоценный камень, с огранкой: он не добыл сокровище — оно досталось ему находкой, вернее — несправедливым, случайным наследством.

И он с обостренной болью заподозрил, что она, его спутница, с первого дня совместной жизни, — а как иначе? — оценивала и сравнивала свое «до» и свое «после», совершенно не стараясь избавиться от этого порока памяти, источника возможного предательства.

И все больше чудилось, что несостоявшийся Том Сойер, без вариантов, на всех весах проигрывал Туру Хейердалу. Не тот запал, не та решимость, не то воплощение. Словом — не тот полёт!

А если это так, то не было ли ее согласие жить вместе — обманом, иудиным поцелуем, «предательством наперед», или проявлением жалости, что еще хуже?

Однажды он высказал свои подозрения, на что она ответила: людей вообще невозможно сравнивать — Он не повторит тебя, хотя бы потому, что Его уже нет, а ты не повторишь Его, хотя бы потому, что тебе в таком случае нужно начинать… с Байкала!

И рассмеялась примирительно.

Да, говорила примирительно и, на словах — уравнительно, но все же ударением выделяла Его! Предательский акцент? — «Он, Его, Им!..»

И тот байкальский камень («стоун», «рок» — ее шутливые названия, которые резали ухо, вызывая мрачные ассоциации) — так и стоял в шкафу, среди книг, — как та чертова скала, навеки застрявшая в багажнике Ангары.

Почему затаённо, среди книг («буков», черт подери!), а не на виду?!..

Гнал от себя дурацкую ревность. Умом понимал: путано ответила, неточно, не то, что хотела сказать, — не обманывая, а единственно по причине того, что «мысль изреченная есть ложь».

Но запало так, как было ею сказано и им переведено.

И — как навязчивая тревога, природу которой понимаешь и даже высмеиваешь, но — не избавиться!

— Так этот поезд до Иркутска-то ведь не доходит! — Люксембург прищурилась. — Пересадку придется делать.

Олег пожал плечами:

— Сделаю! В Екатеринбурге.

 

Магнит

К ночи все, кроме Олега, быстро уснули. Он смотрел то в оконный створ, не прикрытый занавеской, оставив узкую щелку для воздуха. Иногда мелькали оконные огни чахлых поселений, слабо освещенные шлагбаумы, тренькали акустические извещатели. Но по большей части поезд шел в темени, и тогда Олег по запаху пытался угадать изменение окружающего мира: воды, полей, густоту леса, близость жилья.

Эйнштейн спал, отвернувшись, калачиком, как мальчик, уставший притворяться большим. Люксембург, в пёстром халате, похрапывала и часто ворочалась. Жизель лежала с закинутыми за голову, как будто с устремлением вверх руками, выкинув здоровую ногу, голую и красивую, из-под жаркого одеяла. Упоминание о балете сделало свое дело. Теперь Олег видел ее летящей в воздушной пачке, не желающей приземляться или не знающей, куда, в какие руки упасть.

Вдруг девушка застонала, медленно опустив ладони к промежности, повернулась на бок и сжалась. Застонала громче. Почти закричала.

Кряхтя, слезла с полки Люксембург:

— Ты чего, Жизелька?

Женщины пошептались.

— Тяжелый случай, — вполголоса проговорила Люксембург.

— Чем-то помочь? — спросил Олег. — Может, врача поискать или таблетку у проводницы?

Жизель продолжала постанывать, значит, боль была нестерпимой. Невозможно было заподозрить эту сильную, насмешливую девчонку в притворстве, в страданиях напоказ.

Люксембург поманила Олега пальцем и кивнула на дверь. Они вышли. В пустом коридоре, держась за поручни у окна, женщина заговорила вполголоса:

— У нее это перед регулами, за пару дней до. Непреодолимая боль. Такое не редкость. Говорит, что в связи со стрессом, с дорогой, в этом месяце началось раньше.

— А что можно сделать? — Олег был обескуражен. — Обезболивающее что-нибудь?

— Да таблетку-то сейчас выпьет, но мало помогает, а лошадиную дозу нельзя. Мужчинку бы ей, лучшее лекарство, да где его ночью взять! Как в анекдоте. Хотя, когда мы в этом природном состоянии, от нас мужики с ума сходят, будь осторожен. Магнит! Ладно, не смущайся, шучу. Вот замуж выйдет, всё наладится, а сейчас перетерпит, куда деваться. Так ведь еще и выйти нужно! Замуж-то. Да не за кого попало. Девка-то хорошая. Главное, чтоб протез удался бы!

Из соседнего купе вышел чернявый усатый мужчина, хмуро кивнул в молчаливом приветствии, и пошел по коридору, на ходу щелкая зажигалкой.

— У меня фобия на них, — доверительно прошептала Люксембург. — Ладно, чего скрывать, объясню, а то ты, конечно, посмеиваешься над моими опасениями. В Узбекистане тоже бывают кавказцы. Это не одно и то же. Те против этих — как мирные колхозники против… анархических разбойников. С теми-то я быстро язык нахожу. Свои. Хотя для тебя они, думаю, на одно лицо. Меня в юности двое этих… А не тех… Нет, нет, ничего у них не получилось. Но осадок остался. В общем, считай, что это шутка…

— Я уже не знаю, где вы шутите, а где серьезно, — Олег развел руками.

— А это, по секрету сказать, у нас, экстрасенсов, такой прием. Тебя шокируем, и на тебя же смотрим, по реакциям определяем твои наклонности и проблемы. Нащупываем точки. А потом на них давим.

— Но ведь это, насколько я понимаю, не экстрасенсорика, а обыкновенная психология.

— Разумеется! А психология — обыкновенная цыганщина. — Люксембург рассмеялась. — Плюс реклама, необычные имена, одежда, свечи, цепи. Посмотрел бы ты на меня в полном облачении! Надо ведь себя преподать, тебя как-то расположить, стукнуть по твоему кумполу, чтобы ты раскрылся. Чтобы, как говориться, влить в сосуд души твоей нектар успокоения.

— А от чего вы лечите? Своим нектаром.

— Я в последнее время работаю с контингентом высоких каст! — лицо Люксембург приобрело важность. — С бизнесменами, с их женами. Но только с белыми, с ворами не вожусь, хоть и, честно сказать, много от этого теряю.

— Это сложно? — Олег, борясь с улыбкой, постарался вложить больше искреннего сочувствия в свой вопрос.

Люксембург пренебрежительно сморщилась:

— Что ты! Простые, как копейка медью. Один боится, что разорится, что его подсидят, обманут, разоблачат и тэ-дэ. А половинка спать не может, нервозы зарабатывает, опасаясь, что в лучшем случае мужа застрелят, а в худшем — что он ее бросит, и щупает по ночам черепушку, не растет ли там рог. Дети, ну просто дети! Так и хочется иной раз поснимать штаны да понадавать по энным местам, честно.

— Всё ли поддается лечению?

Люксембург задумалась.

— Нет, Олежек, пожалуй, не всё, — экстрасенс ответила трагически, но быстро поправилась, подняв кверху пальчик, —   но только потому, что поставить диагноз не всегда возможно. А иногда ситуация настолько сложная, что… или что-то отруби, или совсем застрелись. Тут уж клиент выбирает мимо нас, экстрасенсов, мы тут ему как мертвому припарка. Вот ответь, ты чего на Байкал попёрся? Смотри в глаза и колись как на духу! — Люксембург прищурилась.

Олег вытянулся, отчеканил по-пионерски:

— На целлюлозно-бумажном комбинате буду работать! Потому как в моей родной местности — безработица. Жинка борщи перестала варить, на заработки послала!

— Ага, вот видишь! — психолог похлопала его по плечу. — Я же говорила, что пингвина видно по выправке. Расскажи еще, что повелела, мол, иди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Поняла, парень!

— Что вы поняли? — Олег слегка заволновался.

— А то, что ты тоже дитё, как копейка медью. Природу, значит, будешь байкальскую губить. Писатель Распутин с этим борется, а ты — наоборот. Поэтому он личность, а ты…

— Вредитель! — помог ей Олег. — Снять бы штаны и!..

Рассмеялись.

— Точно. Пойдем спать! Жизелька, наверное, уже накачалась таблетками, успокоилась.

Ночь прошла относительно спокойно.

Жизель успокоилась и лишь иногда постанывала, и Олег просыпался от этих звуков. Впрочем, трудно назвать сном его состояние.

Люксембург спала, отвернувшись, и уже не храпела.

Поезд, проехав немного, подолгу стоял, причем не на станциях, а, что называется, в поле.

Из-за окна доносилось, изредка и вяло, но одно и то же: забастовка, на рельсы, шахтеры, фамилия президента и прозвище премьер-министра — «Киндер-сюрприз».

Однажды проснулся и засмеялся Эйнштейн, а встретившись глазами с Олегом, пробормотал, кивая вниз:

— Ну, Роза! Со своими писателями! Представляете, что приснилось… — Он понизил голос до шепота: — Ельцин с… Анклом Бенцем!..

 

Вагон-ресторан

Утром всех разбудил Эйнштейн.

Он рассказал, что «составы встали» надолго, не забыв извиниться за тавтологию. И грузовые, и пассажирские. Шахтеры окончательно перекрыли трассу, легли на рельсы, требуют зарплаты и отставки самых что ни на есть «шерстяных» караван-баши. Часть пассажиров с поездов, кому недалеко, разъезжаются кто как — на автобусах, на такси. Сам он хоть сходил в местный вокзальный санузел, привел себя в порядок. Но ничего! — ему на вокзале сказали, что все равно пассажирские будут потихоньку пропускать, может, к вечеру поедем, может, ночью, или через сутки, а может, и через час.

Люксембург, запихивая в пакет гигиенические принадлежности, сказала:

— Да, влипли мы, Жизелька! Ну, ничего, придется на вокзал ходить. Мы тебе будем помогать. Правда, мужчины?

Жизель кивала, вздыхая. Мужчины тоже кивали, всем видом показывая, что ничего страшного не происходит, обычное в дороге дело.

Все вместе сняли Жизель с поезда. Олег принимал внизу.

Вместе доковыляли до вокзала. Люксембург с Жизелью пошли в женские туалеты.

Потом попутчики долго прогуливались по вокзалу. Неспешность прогулки определяла Жизель, стуча костылями. Олег шел рядом. Эйнштейн где-то отстал, Люксембург семенила неподалеку, что-то выспрашивая то у милиционеров, то у железнодорожников, то у таких же пассажиров, слоняющихся от безделья.

— Как тебе? — беспрестанно спрашивала будущая американка.

— Лучше пока, — неопределенно отвечала Жизель, — втыкая перед собой костыли, на лице огромные черные очки, непонятно, куда смотрит и о чем думает.

— Давай посидим в скверике, — предложила Люксембург.

Под деревьями обнаружилось странное для провинциальной станции зрелище.

На скамейке, развалясь, сидел холеный молодой человек в красном пиджаке, на носу — тонкие очки в золотой оправе. В прозоре расстегнутой белой рубашки — массивный желтый крест на крупной цепи. Рукава пиджака слегка закручены, и на запястьях та же значимость из драгметалла, в виде часов и браслета.

— Златая цепь на дубе том, — пробормотала себе под нос Люксембург, усаживаясь на скамейке неподалеку, — новый русский, блин. Тоже с нашего поезда. Это чёрный, помяните мое слово, черный. Пингвина по выправке видно.

Как гейша — падишаха, так сидящая рядом с «новым русским» молодая рыжеволосая женщина в фартуке и кокошнике с логотипами фирменного поезда (похоже, работница вагон-ресторана) кормила «золотоносца» что называется с рук: на своих голых коленках бройлерных ног, которые сами по себе могли вызвать аппетит, умостив поднос с яствами, подавала господину то вилку, то кусочек, то салфетку.

Падишах лениво, с выражением брезгливости и даже презрения ко всему окружающему, жевал и пил мелкими глотками.

По обе стороны от скамейки с падишахом и гейшей стояли двое молодых людей в черном, в непроницаемых очках. Они яростно жевали и часто многозначительно озирались; руки опущены, ладони в замке — примерно так делают футболисты, выстроенные в «стенку» перед штрафным ударом.

— Насмотрятся американских фильмов! — продолжала бормотать Люксембург, открывая бутылку с водой и наполняя стакан для Жизели. — Тоже мне, крёстный отец, мафиози, олигарх! Смех один. Что-то душно. Видно, к грозе.

Олег посмотрел на небо: не верилось. Хотя действительно становилось душно и тревожно. Но тревога, скорее, исходила не от природы, а от людей: неопределенность положения с остановкой поезда, суета, неудобь. Наверное, он был единственным человеком в остановившихся поездах, которому было, по большому счету, безразлично — ехать или стоять.

Подошел мальчик, худой, с большими внимательными глазами.

— Тетенька, дайте немножко денег, — он смотрел на Жизель, — нам с бабушкой. Она тоже болеет и не может.

— Ты внушаешь ему большее доверие, чем… все мы, — говорила Люксембург, обращаясь к Жизели, роясь в сумочке и поглядывая на скамейку с «падишахом». — Чутье, классовое или звериное, как ни назови. — На!.. — протянула мелочь. — Тебя как зовут?

— Серёжа Кузнецов, — ответил мальчик, хлюпнув носом.

— А лет сколько тебе, Кузнецов Сергей?

— Шесть.

— А мама где?

— Нету мамы.

— А папа?

— Папа есть. Не знаю, где живет.

— А ты где живешь?

— Я гражданин России.

Все долго смотрели вслед мальчику, уходящему в сторону здания вокзала. Заговорила первой Люксембург:

— Жалобно, но с вызовом… Научился. Мы свои, гражданин начальник! Имеем право… находиться.

Она выставила перед лицом ладонь, задумчиво поводила по ней пальцем другой руки, как гадалка:

— У меня вот такая странность… Бывают же повторяющиеся сны. Из них. Незаслуженный укор, парадоксально длящий вину. Будто я кого-то в своей жизни, более молодой, возможно, даже в детстве, должна была, неосознанно, случайно, потому что какой из меня убийца… Прищепить веточку какой-то… традесканции. Тогда вбок и несколько — пожалуйста, ветвись. А прямо, — то есть криво, но единственно, — где судьба уже вяжет гнойную почку-мутанта для злого отростка, ни-ни. Прав сосед. Когда он сказал, у меня аж мороз по коже. Как будто подглядел. Иногда лечу на велосипеде, девчонкой. И вдруг впереди — поворот, темный переулок! Всегда неожиданно, хоть наперед знаю. Но мне же прямо, проскочу! А вдруг из темени сейчас выползет эта гигантская… традесканция или что-то похожее, безобидное, мягкое, с добрыми глазами?.. Но я знаю, все ведьмы прекрасны. Вот еще немного. Не сбавляю. Пусть! И тогда я его — раз! На полном ходу… Во-первых, остановить не успею при всем желании, само виновато. Во-вторых — долг выполню. И совесть чиста, дважды!.. Но — просыпаюсь…

Люксембург отвлеклась на людское волнение, появившееся в стороне.

— Говорят, что в Америке бичей из метро на ночь не выгоняют, — сказала Жизель, все еще глядя в сторону, куда ушел мальчик. — Свобода.

— Да, — подтвердила Люксембург, — поэтому в ихнем метро пахнет мочой.

В центре привокзальной площади быстро собралась толпа, оживленная, гомонящая. Затем расступилась, образовав арену, освобождая место для чего-то важного — это понималось по внезапной дружности людской массы и ее смятенному ропоту, пронесшемуся как ветер и внезапно стихшему.

Вдруг загрохотало, загудело, задвигалось, захлопало в ладоши, затанцевало. Целый ансамбль, мужчины и женщины в горских одеждах. Рокотный барабан задавал тон, вокруг него мелькал, трепетал, хлопал в ладоши Кавказ, выстроивший черный полукруг, в центре которого зажила высокая гибкая красавица. В огненном до пят распашном платье, рукава с накладными подвесками до колен, голова в лазоревом платке с длинными тяжелыми кистями, — смиренно опустив очи долу, двигалась мелкими шажками по узкому кольцу. Возле нее резвоногим кречетом, в белой черкеске с газырями и седой папахе, в высоких сапогах, лихо вставая со стопы на носок, стремительно увивался тот самый усатый человек, ночью встреченный в коридоре вагона.

Слышно было, как проводница-хохлушка громко поясняла всем, кто оказался рядом:

— Это же с нашего поезда!.. Дагестанский ансамбль!.. Разминка у них. На фестиваль в Ханты-Мансийск!.. К своим нефтяникам!.. У них в Свердловске пересадка. Да-да, женщина, на северах этих нерусских знаете сколько!

Люксембург, увлеченная зрелищем, отошла от скамейки и теперь стояла поодаль, как созревший одуванчик, вытянув шейку, увенчанную головкой с серебряным пушком, смешная, помолодевшая.

— Давай, убежим? — предложил заговорщицким шепотом Олег.

— На трех ногах? — в тон ему зашептала Жизель.

— Ага! Две ноги оставляем на скамейке, для легкости.

— Давай! А ты сможешь?

— Сейчас как дам щелбана!

— За что?

— За то, что обижаешь.

— Беру свой вопрос обратно. Побежали! А куда?

— Куда мне было обещано.

Преодолевая рельсовые полосы, Олег понес Жизель в сторону поезда. Ее колючая шевелюра щекотала, а ментоловое дыхание (от зубной пасты) обжигало кожу. Солнце ослепляло, и носильщик боялся уронить драгоценную ношу. Рядом гулькали голуби и щебетали воробьи, сражаясь за крошки, которые им кидали из окна стоящего поезда. Резвились дети, мальчик и девочка, гоняясь друг за другом. Парень и девушка, в шортах и комнатных тапочках, у каждого в отведенной руке по дымящейся сигарете, демонстративно целовались.

— Классная у тебя прическа, — сказал Олег, смеясь, — боюсь щекотки, аж мурашки по коже, брр!

Он остановился, перевел дух.

— Это я так стригусь, чтобы с уходом было проще. В моем положении это немаловажно. А ты уже кое-как дышишь. Дай мне щелбана, отнеси на место и гуляй по ресторанам на здоровье! Не думай, что я обижусь! Вот ведь наш вагон. — Она перешла на капризный тон: — Я туда хочу! Полежать, устала.

— Сейчас отнесу! — крикнул Олег, задыхаясь от усталости и от злости. — И понес ее вдоль поезда, дальше.

Догнала Люксембург, гремя костылями:

— Вы куда? — крикнула возмущенно проницательная психолог, от которой чуть не сбежали пациенты. — А палки на что? Герои!

— Мы скоро! — ответил Олег, тяжело, с хрипом.

— Ну, дети! — Люксембург остановилась. — Я что, за вами бегать должна?

На них смотрели из окон и дверных проемов вагонов, с перрона, подбадривали, кто-то даже хлопал в ладоши.

Олег с помощью нескольких человек доставил Жизель в вагон-ресторан (девушка активно помогала, используя гибкое тело, сильные руки, ступеньки и поручни): подняли, принял, протиснул, занес, споткнулся, припал на коленку, встал, усадил за столик. Официант, шампанского, если не умрём — выпьем!

Позже, неся по костылю, подтянулись и Люксембург с Эйнштейном, плюхнулись рядом. «Выяснилось», что они употребляют только коньяк «и то по чуть-чуть».

Через час подвыпивший «абрек», который недавно танцевал на площади, сосед по вагону, станцевал для Олега и Жизели лезгинку — «орлиный танец».

— Музыки нет, а ты просто вот-так-вот-так хлопай, да? — я буду танцевать! За то, что у тебя такая девушка, просто сказка, а ты орёл! Это орлиный танец!

Люксембург, Жизель и Олег хлопали, а захмелевший Эйнштейн темпераментно подпевал, пытаясь попасть в ритм:

— Лалатби, лалатби, Сулико Иверия!.. Гамарджоба, генацвале, режиссёр Данелия!..

Танцор поднимался на носки, горделиво расправлял руки-крылья, вертелся на месте, прохаживался между столиков, дважды даже падал на коленки и вскакивал, приводя в восторг зрителей, которых становилось все больше.

Заходили футбольные фанаты, пытались скандировать речёвки, но не поддержанные публикой, выпив по банке пива, ушли.

Зашли контрактники, бывшие соседи Олега, уселись напротив двух молодых джигитов, оживленно беседующих.

— Сейчас будут драться, — уверенно возвестила Люксембург. — Только дайте слегка захмелеть. Тут без всякой экстрасенсорики ясно. — Но у меня есть средство. Спросите, какое.

— Какое? — с ехидцей спросил Эйнштейн, демонстрируя недоверие.

— Платок! — просто объяснила Люксембург и потрепала голубую косынку, свободно, пиратским галстуком болтающуюся на морщинистой, но изящной шее.

Действительно, скоро один из контрактников, обратился угрюмо к шумным соседям:

— Мужики, а можно потише? Тут ведь вам не горы!.. И не рынок!

Слово за слово. Очень скоро, как и предсказывала Люксембург, события перешли в активную фазу. Контрактник и кавказец сцепились. Они стояли в проходе, как два борца, каждый пытался ухватить другого за ворот, в ответ получая толчок в грудь. С обеих сторон возрастали, наливаясь гневом, группы поддержки. Люди заходили с перрона, заполняя все пространство и без того тесного ресторанного зала.

— Сейчас таки будет табун, — уверенно предположил Эйнштейн, — будут бить всех подряд, однозначно, поверьте. Спасение только под столом. Ляж тихо, дыши носом… Или что-то делать, пока не началось? Здесь столы хлипкие, для бомбоубежища не пойдут.

Он, вытянув шею, выкрикнул:

— Коллеги! Послушайте, коллеги!

И вдруг запел высоким, почти женским голосом:

— Хей, хей, генацвали! Как делишки на базаре?! Если ты выпил и загрустил — ты не мужчина, ты не грузин!

Жизель веско сказала заволновавшемуся Олегу:

— Не вмешивайся! Если ты отойдешь, меня просто затопчут.

Олег встал, но только для того, чтобы загородить собой подругу от грозящей всему живому зарождающейся кучи-малы.

На арену борьбы вышла Люксембург и стала развязывать свою пиратскую косынку. Попытки оказались неудачными, узел не поддавался. Она запаниковала, стала снимать свое украшение, которому предназначалось стать инструментом примирения, через голову.

— Послушайте! — закричала она, — вот на мне платок!.. Видите? Считайте, что он у ваших ног! Считайте! У ваших копыт! Вы, два дурака! Вы знаете, что такое восток! Это дело тонкое! Когда женщина кидает между такими вот тупыми ослами платок, то вы должны, два осла, остановиться и разойтись! Разойдись!

Однако «ослы» «разошлись» и без нее, и уже вовсю махали кулаками, и даже из чьего-то носа брызнула первая кровь. Тогда Люксембург, решительно протиснулась к дерущимся и с громким выкриком «Полундра!» рухнула ниц между «копыт» бойцов, закрыв руками голову.

Двое мужчин, еще минуту назад готовых, наверно, на убийство, боясь ушибить лежащую между ними женщину, очнулись, отринулись друг от друга.

Кто-то кричал про милицию, его перекрикивали: ну не нужно уже, да?! Мир-мир!..

Кто-то смеялся, кто-то возмущался, кто-то еще угрожал, но драка прекратилась. Успокоились, разошлись, рассыпались группы поддержки. Уходили без позора контрактники, — и пожилые горцы, в свою очередь, выталкивали вон из вагона молодых непобежденных соплеменников. Занавес!

Усатый кавказец, все тот же самый танцор и сосед, поднял героиню спектакля на руки, как пушинку, два раза крутнулся с ней на месте, обратился ко всем, кто остался в ресторане:

— Друзья! Прощение за шум! Просим, да? Что мы можем для вас сделать? Хотите, споем! Заказывайте! У нас репертуар знаете, какой? Весь Советский Союз! От края до края!

— Заказываю! — закричал, опять высоким голосом, Эйнштейн. — Коллеги! Я понимаю, что здесь интернационал, а грузинов нет, а это было бы здорово, если бы мы спели что-то нейтральное. Чтобы без всякого предпочтения к тем, кто здесь есть, русские, разные дагестанцы, возможно, замаскированные евреи и хохлы и даже, я вижу, как мне кажется, казахи или корейцы!..

— Заказывай, земляк, мы грузинские песен пару знаем!

— Ага, хорошо! — воспрял Эйнштейн. — Заказываю! Любую!..

Зал затих.

Несколько голосов, вполголоса посовещавшись, затянули:

«Замтариа, сицивеа, шемодгома мидис! Мешиниа сицивиса замтарши ром ицис…»

Туман и грусть сошли с гор, просочились через раскрытые окна, вторглись в тесный вагон…

После песни кричали: «Отлична семья! А мать — просто супер! Коня на скаку остановит!»

Одна восторженная компания увлекла Люксембург и Эйнштейна в угол вагона-ресторана, насильно усадила за свой столик. Скоро оттуда доносились отрывки тостов. И выкрики Люксембург о том, что ей пить нельзя, и чрезмерно употреблять в дороге — типично русская привычка, до добра не доводящая. Эйнштейн выкрикивал, что он их умоляет, что они себе думают, рассказывал анекдоты про Абрама и Сару, и сам смеялся громче всех. Это ваши дети? — спрашивали их, и Эйнштейн гордо отвечал: да, сын с невесткой. Похожи! — восторгались там.

 

Дана и Купало

— Песня, — жалобно выговорила Жизель, — слов не знаю, а плакать хочется. Я рада за них, наших «родителей», пусть расслабятся.

— Пойдем на воздух, — предложил Олег, — пока «предки» увлечены не нами.

— Пойдем! — согласилась Жизель. — Я тебе благодарна, если бы ты знал! Я так давно не чувствовала себя… обыкновенной чувихой!

— То же самое я хотел сказать тебе, — ответил Олег. — Про мужчину… во мне. Просто я недогадливый.

— Как и положено мужчине…

Олег задохнулся, решительно сорвал ее со стула, поднял. Потянулся губами…

— Костыли, — сказала она.

— К черту костыли! — ответил он и понес ее к выходу.

— Нам пора в наш вагон, Олежек! — она шлепала его по плечу, как дочка папу. — Вещий ты мой человечек.

— Еще немного! Погуляем по вокзалу! Давно так не было хорошо.

— Все рано или поздно… Короче, пора, у меня опять начинается. Хотя бы лечь. Эх, ванну бы сейчас…

Им опять помогали спускаться; внизу — как будто встречали дорогую делегацию, кумиров, тянули руки.

Показалось, что поезд безнадежно стоял здесь уже тысячу лет, врос в землю, тепловоз вдали не подавал признаков жизни.

Вокруг цвел иной, чем еще пару часов назад, мир. Оранжевый от заката, пах коньяком, пружинил мышцы, горячил сердце, — переплавляя надежду в уверенность, стряхивал шелуху сомнений с еще, оказывается, такой молодой и полной сил души.

А как же может быть иначе! Ведь в центре этого мира стоит Вещий Олег, со сказочной ношей, должный сделать шаг.

И Вещий, возвысив глас, спросил у окружающего мира:

— Люди мира, есть ли здесь поблизости гостиница?

Мир радостно загудел: а как же, да вон ведь она, сразу за вокзалом. Привокзальная!

— Показывайте!

Жизель уже не возражала, а только, крепче обхватила шею надежного князя, только что проверенного в бою. Отлетела блестящая застежка, пустая штанина заполоскалась трубным флагом. Виват!

Свита окружающего мира, среди которых были и застрявшие пассажиры, и местный люд, сопровождала колоритную пару. Тебе помочь? Давай я, мы! Вещий Олег мотал головой: нет! — и шёл, шёл, шёл!

«Одно место, всего одно место! — кричал мир, уговаривая администратора гостиницы. — На пару часов, пока поезд стоит, имейте совесть!»

«Отдаю своё! Эн-Зэ!» — сдалась администратор, заимев совесть и став частью доброго мира, отдавая заветный ключ.

Их проводили в одноместный номер: «Как только поезду дадут дорогу, к вам постучат!»

Он занес ее в номер, положил на кровать, поперек, и сам упал рядом, на спину, бурно дыша. Но быстро опомнился, вскочил, наклонился, и стал сдирать с нее одежду.

— Ты что, Олежка? — удивленно восклицала она, сопротивляясь. — Что?

— Ты не хочешь в ванную? — он отпрянул.

— Хочу! Но я сама… Мне стыдно так!

— Хорошо, — согласился Олег, — и ушел к маленькой двери, предположительно в ванную.

Вернулся.

— Жизель, там нет ванны. Только душ. Как же ты?

— Как-нибудь, — сказала она кротко.

Он отвернулся.

— Ты готова? — спросил через минуту.

— Да. Не оборачивайся. Я сама допрыгаю.

— Я тебе допрыгаю! — крикнул в ярости.

Выключил весь свет, задернул занавеску на узком окне. Полумрак, и только сиротливый очерк нагой женщины, сидящей на кровати.

Быстро разделся, бросая одежду под ноги, дрожа, клацая зубами.

Подошел, поднял, занес, протиснувшись, опять, который раз за сегодня, в узкий дверной проем. Поставил, прижал к себе.

Она на ощупь открывала воду, как Дана, богиня вод.

— Ты — Дана! Дана, Дана!..

— Кто это?

— Богиня вод.

— А ты?

— Пусть я буду… Купало. Бог очищения, вожделения, любви, брачных пар.

— Тогда берегись, не жалуйся.

Она на ощупь открывала воду.

Сначала холодную, заставив трепетать тела, от которой в предыдущей, еще буквально вчерашней, жизни нужно было закричать, но они молчали, немые, не чувствующие боли, — Великий Пост!

Потом прибавляла горячей, и стало, наконец, тепло и радостно, и хотелось кричать от счастья, — вино и хлеб.

И они вскрикнули, и зацеловались под теплыми струями, захлебываясь, причмокивая.

Она терлась культёй о его бедро, ища опоры.

Он выносил ее мокрую, уронившую мохнатое полотенце.

— Мы приедем в Курган и пойдем на балет, непременно на Жизель. Или на любой другой. Или на спектакль. В оперу, оперетту. Когда мне отремонтируют мою клешню, тогда? Не имеет значения, я буду носить тебя на руках. Но завтра у тебя будет болеть все тело, как после урока физкультуры, не хорохорься. Я буду заниматься спортом, чтобы всегда быть в форме. Мы уедем с тобой на Байкал, купим дом недалеко от озера… Они хорошие, добрые, просто прекрасные, но ненастоящие: Эйнштейн — ты говоришь? Американка? Нет! И я такая же татарка, одно название. А ты настоящий. Откуда вы появились в Подмосковье? Дедушка после войны поехал в Москву, работал дворником. Скажи что-нибудь по-татарски! «Мин сини яратам!» Понимаешь? Догадываюсь…

Они засыпали на десятки минут и снова просыпались.

Знали, что уже раннее утро… Потом понимали, что «настоящее» утро… Позднее… Но они никуда не выходили, нисколько не боясь, что о них забыли, и поезд ушел без них.

Солнце.

— А!.. — дрему прервал вскрик ужаса Жизели: — Господи, я нас обоих и все тут перепачкала! Побежали в душевую! Кто первый? — она рассмеялась.

В полдень, когда они чаевничали, воспользовавшись сервисным набором гостиничного номера, к ним постучались.

Поезду дали зеленый свет, и они, благодарные, покинули гостиницу, давшую им такой нужный приют, пронзаемые восторженными, и даже завидующими взглядами женского персонала.

Три сотни метров дороги они на этот раз преодолели на такси, которое доехало до самого перрона.

Олег удивлялся себе вчерашнему, несколько раз оглянулся в заднее окно автомобиля.

— Да, это ты! — Жизель счастливо засмеялась, угадав его мысли.

До вагона Олег донес Жизель на руках, сегодня она не казалась такой легкой, как вчера.

Проходили мимо старой знакомой Олега, проводницы-хохлушки, которая, как ни крути, имела непосредственное отношение к происходящему, дав пропуск «зайцу» на этот удачный для него поезд. Олег кивнул ей. В ответ она странно улыбнулась, опустив уголки губ, и отвела глаза.

 

Спартак — это мы

Купе оказалось полупустым, только вещи Олега и Жизели, в том числе один костыль.

Жизель переоделась в пижаму и, став домашней и уютной, устроилась на своем месте, полусидя, готовая к дальнейшей дороге.

Скоро появился Эйнштейн с синяком под глазом, и пояснил причину «такой роскоши».

Во-первых, вагоны наполовину опустели, люди разъехались по возможности другим транспортом, кому недалеко. Во-вторых, они с будущей американкой, заручившись поддержкой проводниц, решили обеспечить Олегу и Жизели, так сказать, параметры наибольшего благоприятствования в рамках временного пребывания. Все тронуты и так далее. Говорят, что в гостинице и у начальника поезда побывал сам глава администрации этого населенного пункта, и скоро будут корреспонденты. Было непонятно, дурачится Эйнштейн или говорит правду, но Олег заметил, что при последних словах Жизель испытующе поглядывает на Олега.

И Олег ответил бодро:

— Ну, вот и хорошо! Спасибо за условия и рекламу. А где вы с нашей командиршей, госпожой Люксембург, устроились?

— Правда, — поддержала Жизель, — где тетя Роза? И что у вас с глазом? Вчера, вроде бы, все закончилось хорошо.

Голос у Жизели был изменившийся, грудной. Да и вся молодая женщина выглядела иначе, чем вчера: она преобразилась, — причем, не только формами, которые действительно стали округлыми, оплавленными, от удовлетворенно-бессонной усталости, знакомой всем влюбленным, но и особой глубиной в овальных, как будто уже не раскосых глазах, с янтарными зайчиками от соответствующих занавесок, пропитанных солнцем. И поза, и движения… всё было другим.

Эйнштейн залюбовался попутчицей, поэтому ответил с небольшой задержкой:

— Она недалеко, о, ненаглядная! Через два купе. С ней почти полный порядок. Она сейчас… что бы вы думали? Спит! Но скоро, надеюсь, проснется. А это, — он подмигнул подбитым глазом, с паутинкой красных прожилок, — как обычно.

Жизель по-ребячьи потянулась телом, с трудом подавив непроизвольный зевок. Устыдилась, виновато заморгала, а встретившись мудрыми смеющимися глазами Эйнштейна, опять счастливо засмеялась, который раз за этот день.

— Всё, — сказал Эйнштейн, беря под локоть Олега, и увлекая его к выходу, — мы пошли за чаем.

В это время тронулся поезд.

— Наконец-то! — это уже в коридоре воскликнул Эйнштейн. — Чай никуда не денется. Коллега, давайте-ка, чтобы вы были в курсе, я вам по-шустрому расскажу, что с нами случилось, пока вы отсутствовали. Или, с другого боку, что мы натворили без вашего пригляда за нами, старыми пердунами.

Они присели на откидные скамеечки, и Эйнштейн, почти скороговоркой, но с выражением начал рассказывать.

— Когда мы еще весело сидели в вагоне ресторане, нам стало известно, что ночью-то мы точно никуда не двинемся. Это расслабляющее подействовало на людей. Терять уже было нечего, как выразилась Роза. Хотя, казалось, какая связь? Но алкоголь, как вы знаете, рушит логику. Скажу я вам, что Роза, соответственно своему цветочному имени, стала распускаться во всей красе, и это положило начало моей любви к ней. Хотите верьте, хотите нет. Но всё по порядку.

Эйнштейн, расслабил ворот рубашки, ему не хватало воздуха, он покраснел, или от минутного смущения, или от глубинных переживаний, навеянных воспоминанием вчерашнего.

— Короче. Мы сдружились со всеми членами нашей компании. Одни уходили, другие подходили, но и они, новые, сразу же становились друзьями. Кавказцы говорили, что это по-ихнему, мы протестовали, и говорили, что это по-нашему. Имен я не помню, у меня плохая память на имена. На облик же запомнился один лысый, такой пучеглазый, худой, с длинной шеей и ужасно выпирающим кадыком. Он больше молчал и смотрел, буквально вперивался, то в меня, то в Розу. Однажды провозгласил какой-то невнятный, но жаркий тост, а когда выпил, погрозил мне пальцем, вроде как шутя, и сказал так скверненько: это всё вы! Коллега, прошу запомнить этот момент! А я тогда ничего не понял и не придал значения.

Эйнштейн потрогал синяк, дернул щекой.

— Итак, коллега, к вечеру всей честной компании захотелось простора с продолжением. А какой простор в вагоне-ресторане? Он просто тюремно ограничен. Пошли на вокзал, то есть из маленького на колесах кабачка перебрели в большой стационарный ресторан. Всей шайкой-лейкой, всей, буквально, активной частью кабацкого вагона нашего поезда. Вас с Жизелью не было уже, мы это позже поняли во всей яви. Мы-то поначалу подумали, что вы где-то на скамеечке нас дожидаетесь, когда мы костылики вынесем. Вас нет. Заволновались. Но нас успокоили, дескать, молодые пошли, под присмотром свиты, почивать в гостиницу. Ну и хорошо! Роза потащила за собой и костыли, не бросать же, ответственная женщина. И нет чтобы в вагон их занести, так понесла с собой, чуть не сказал — дура. И что бы вы думали? Они ей пригодились!..  И этот момент прошу запомнить, он архинужен для дальнейшего повествования.

В конце коридора появилась проводница, Эйнштейн дождался, когда она прошла, и продолжил.

— Сейчас, все по порядку, а то я никак не начну рассказа. Буду еще более краток. Итак, идем к ресторану, поём песни, танцуем. Как цыгане какие, честно. Роза «андижанскую польку» выдала, с костылями в обнимку, рядом пара дагестанцев ее поддерживали, колена выдавали под их же губную музыку, ляка-ляка-тум! Короче, по дороге наша гоп-компания увеличилась сочувствующими, жаждущими веселья, и в результате мы оккупировали почти полресторана на втором этаже вокзала. Ну, треть — точно. Сдвинули штук пять столов. Персонал в радости, еще бы, такая выручка в этой сонной Тмутаракани. Притом что кругом невыплаты зарплат, забастовки и все такое. Сидели, пили, все хорошо. Говорили за жизнь, за любовь. Ораторствовали за экономические категории, за политику. Вперемежку с песнями и танцами! Кавказцы эти, ансамблисты, много песен разных, оказывается, знают, не врут. Весь интернационал! Роза что-то по-узбекски пела, на стул становилась, кричала, никто ничего не понимал, может, всех хвалила, а может, материлась. А еще говорит, что к языкам проблема. Словом, капелла у нас еще та получилась. Ну, наконец, к интересному подбираемся. Можно было бы прерваться на чай, но ладно уж, доскажу, немного осталось.

Поезд набрал ход. Эйнштейн высунулся в узкий створ открытого коридорного окна, как будто сушил свою шевелюру. Задумался на минуту, спохватился:

— Извините, отвлекся. В общем, там уже в этом зале, еще до нашего прихода, — олигарх обосновался, которого, помните, с рук, как птицу, кормила та рыжая банденша из вагон-ресторации. Сидит один… Вернее, он в центре, а по обе руки — те самые два вертухая одинаковых, то же что-то там грызут с тарелок, как шакалы, с оглядкой, кому вы на фиг нужны. Как потом выяснилось — нефтяной магнат с тюменского севера. Словом, жулик официального масштаба, понятно.

Потом позже, когда уже всё в разгаре, военный подошел, со шрамом-то, который в вагоне-ресторане с кавказцем бузил. Один, без товарища. Сел отдельно, в самом углу. Гимнастерка нараспашку, весь рябчик, то есть тельняшка, наружу. Видно, что уже на взводе. Глаза горят, взгляд тяжелый. Как вот бывает, когда человек много пьет и не пьянеет. Как будто внутренний огонь весь спирт сжигает, остается только злость и гнёт в организме.

Ну да ладно. Поначалу все ништяк, правда, охрана того важного жулика на нас косо посматривает, я то, хоть и на расслабоне, но ситуацию боковым зрением контролирую, секу поляну, природа, что вы хотите. Но иногда отвлекаюсь на тост или хохму. Например, говорю кавказцам про то, что над Россией нависла очередная смертельная опасность — жидовские морды сменились лицами кавказской национальности. Смеются. Здесь коллега, здесь самое интересное.

Короче. Как только запели «На Дерибасовской открылася пивная»… Представляете, как это слышится, когда косят под Одессу, как я, но с кавказским акцентом, а? Ага. Так это, чтоб вы знали, был созревший капсюль, готовый принять на себя бойка. Не верите? Слушайте сюда. И тут вдруг!

Эйнштейн вздохнул, покачал головой, вместо того, чтобы сказать: «Ну и ну!»

— Запели, мы, значит: «Маруся, Роза, Рая… Васька-шмаровоз» и прочее. Вы знаете, кто такой шмаровоз? Это который заведует шмарами для состоятельных клиентов. Так вот наша Роза, как та шмара по вызову, соответственно себя в той компании изображала, и так и сяк выгнется, и на стул встанет, сигарета в зубах. Нет, я там окончательно стал в нее влюбляться… Кошерная женщина, попробуйте сказать, что нет!

И вот в разгар нашего мирного разврата один тот от жулика охранник, назовем его номер раз, поскольку они оба как две капли, хотя один амбал, а другой дефектоз… Подходит к нам этот стражник номер раз, амбал, с этакой решительной небрежностью, и говорит, перекрикивая: господа, потише и пореже, вы мешаете! И выразительно так головой назад, мол, тому самому.

Мы немного поутихли, как-то неудобно стало.

Но вдруг тот военный, который со шрамом, драчун, громко так встает, демонстративно так, аж стул от… отлетел… и еще даже перевернулся… А ведь надо сказать, что его-то, лично его, данное увещевание и не касалось, сидел тихо, отдельно от всех, коньячок потягивал. Так нет же! Встал так громко, как будто это к нему было беспардонное обращение. И говорит… Не кричит, а так значительно и громко говорит, как командир, на весь зал: «Нет, позвольте! Это почему же, собственно, „потише и пореже“!» А смысл слов такой, что одно из четырёх, или закрой рот, или трижды получишь по морде, это ж всем понятно.

Ну, весь кабачок совсем притух, конечно. Стульями скрежетнули все, обернулись. Понимаем, что неспроста все это получается и будет интересное, а может, и не очень для кое-кого приятное продолжение. Предгрозовым повеяло, да.

А я в той притихшей ситуации думаю, сейчас опять кто-то кого-то будет бить, но перепадет и мне обязательно. Чутье у меня такое прикладного характера, природное, как озон какой в воздухе слышу, даже когда все еще пребывают в беспечности и в небе ни тучки. А тут уже громыхнуло.

Ага. Вытаскивает этот самый военный, со шрамом, сигарету из пачки, пачку на стол бросает. И так с сигаретой во рту демонстративно направляемся к олигарху. Так прикурить подходят.

А тот охранник номер раз его догоняет, заходит поперед, загораживает дорогу.

Оба здоровые, надо сказать. Но охранник выше. Зато солдат увереннее.

Соответственно своей преобладающей уверенности и говорит, нет, прямо рычит: уйди с дороги, шестерня ржавая! Типа, кидаться головой в кал, пока я руки с карманов не повытягивал.

Я заметил — в это время олигарх телефон вынул и на кнопки жмет, а рука трясется, возможно, палец не попадает куда надо, я дальнозоркий.

Короче, охранник военного попытался не пустить, оттолкнуть, согласно должностной инструкции, и прибавляет ко всему пару горбатых слов, чрезмерно унижающих достоинство человека.

И тут начинается.

Военный, без дальнейших разговоров, как врежет! — охранник брык, как полено. Я такого никогда не видал, чтоб человек с одного удара… Только в кино. Так больше и не вставал, во всяком случае, мне не довелось увидеть, когда он встал, этот номер раз, и встал ли.

Второй холуй, назовем его соответственно, номер два, дефектоз, вскакивает, вынимает пистолет и буквально с четырех метров стреляет в военного.

— Пистолет? — переспросил Олег.

— Пистолет, пистолет! — покивал Эйнштейн, морщась. — Стреляет, буквально стреляет! И попадает же! Мама дорогая, что началось. Визг, гам.

Военный от выстрела вздрогнул телом, сигарету изо рта выронил, за грудь схватился, даже согнулся, вот так, но не более, не более, вскрикнул…

Всё, думаю, довелось при убийстве присутствовать, буду свидетелем. Но не это чувство тогда преобладало, нет, быть свидетелем и затасканным по следствиям и судам, нет. Прежде всего — сочувствие к солдату. Второе — отвращение к тому социальному извращению, в гладком облике якобы аристократа с охранной шушерой.

Ага, постоял наш герой, потер место, куда пуля попала. И пошел на стрелявшего…

Это мы потом догадались, что пистоль был травматический и пуля резиновой. А тогда… Все подумали: простреленный! Прямо терминатор неубиваемый.

Шаг вперед, трёт место прострела, еще шаг, трёт, морщится. А тот, номер два, присел, то ли от страха, то ли так полагается при стрельбе с двух рук, глаза испуганные, выпученные, пистолет выставил, а пистолет в воздухе пляшет.

Простреленный ему рычит: еще раз выстрелишь, тебе… конец! Это я синоним говорю, чтоб не материться.

И идет вот так, скажу я вам, как будто и не думает, выстрелит тот или нет, как будто не это сейчас ему главное в жизни, и даже не то, что глубоко плевать, умрет или нет, жить дальше или нет, а просто как будто таких понятий и нет вообще.

И что вы думаете? Ведь и не выстрелил больше тот номер два, не выстрелил.

А терминатор к нему так же не спеша как будто подошел, и как будто на мгновение задумался, что же с этим поцом делать. Руку вот так выставил, ладонь растопырил, приблизил к холуйскому лицу… А тот как завороженный! Оружие не отпускает, но и не двигается. Пистолет терминатору в промежность уперся. Если выстрел, точно что-нибудь отстрелит!

Причем, это я так медленно рассказываю, а на самом деле все произошло очень быстро, секунды.

Короче, наш военный… У меня лично за секунды к нему симпатия, да и у всех, я думаю. Наш защитник, взял холуя за морду и… что бы вы думали? Вот так прямо взял, как гандбольный мячик. Видели, как гандбольный мячик берут? И просто толкнул. Презрительно! Как недостойного. Мол, ну тебя.

Тот, недостойный, завалился, думаю, от неожиданности и эмоционального перенапряжения, и пистолет отлетел и по бетонному полу, вжик — отъехал куда-то под стол.

Воин поворачивается — и к олигарху! Делает шаг к столу…

И тут, вы не поверите! Наша Роза как закричит, как буквально, свинья недорезанная, у меня аж в ухе зачесалось, я рядом был… Ну, это между нами, насчет свиньи. Как, закричит на весь притихший зал: «Фейсом его об тейбл!»

И что бы вы думали?

Этот самый что ни на есть акула капитализма — отдался назад, отпрянул, да и свалился вместе со стулом! Дрыгнул ногами, перевернулся и стал отползать за кадку с кустом какого-то растения. То ли пальма, то ли фикус… неважно.

Что тут началось, все задвигались, забегали. Официанты подбежали, поднимают падшего олигарха с его командой. Крики! Кавказцы галдят, военный, который подстреленный, но победитель-терминатор, тоже что-то кричит, я запомнил — «Командира убили! Шакалы! Рохлин!» С матом, конечно, как полагается. Это ведь генерал, кажется, такой? А разве его?.. Неважно.

Тут наша Роза опять в новой красе. Вскочила на стол… нет, все-таки на стул. И декламирует над всем этим хаосом: «Глупый пИнгвин робко прячет тело жирное в утесах… Только гордый Буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем!»

И вдруг возникает передо мной фигура того самого лысого жилистого человека, с кадыком, который мне… помните? Размахнулся… Обстоятельно, понимаете ли, как будто давно ждал этого хаотического момента и готовился. Я зажмурился. Бесполезно. Его кулак достал моего шнифта, как говорят в Одессе.

Эйнштейн засмеялся, потер синяк.

— Ну, хоть бы слово сказал, за что! Подозреваю, что он больной на голову, а лечит ноги, однозначно. Я было настроился на дальнейшие комплименты с его стороны в форме физического воздействия, но тут вмешалась Роза. Ах, моя дорогая! Стала отгонять моего кулачного собеседника, в кавычках, вон и прочь. Каким способом? А костылем нашей красавицы Жизели. То есть Роза, находясь еще в образе рисковой шмары, не позволила дальше исказить мою лицевую индивидуальность до низших параметров. Но это стоило нам костыля, который таки рассыпался, когда она промазала по цели и попала по колонне. Зато его уцелевший близнец всю оставшуюся ночь фигурировал в качестве вещдока.

То есть я к тому, что набежала милиция и быстро прекратила все безобразия. А часть ресторанно отдыхавших оказались в КПЗ. Я надеюсь, понятно, что олигарх с охраной в эту часть не попал, что соответствует законам жанра. У них же везде концы, и они всегда снимут с дерьма пену. Говорят, их убеждали написать заявления для открытия полноценного уголовного дела, но они отказались. Все-таки была ж стрельба с их стороны, а оно им надо? Ретировались с поезда на такси, и были ж таковы, никто их больше не видел. Всё по жанру, я вам говорю.

А нас, простых людей, по жанру, забрали в дорожную милицию. Меня, Розу, кавказца того, опять забыл имя, плюс, разумеется, вояку-победителя, который посрамил жулика олигархического масштаба. С нами активно просились и те футбольные фанаты, но их не взяли, отмахнулись, на что они обиделись. Мы всю ночь сидели в отделении, там одна клетка, все окончательно сдружились. Вояка — хороший парень, герой. Пуля — пустяк, синяк на груди. Мы с Розой бок о бок всю ночь. Я ей шепотом рассказал за всю свою жизнь. Как поется в песне, я сморкался и плакал в кашне. Там в песне дальше, а она мне сказала, я верю вам, и отдамся по сходной цене. Но это не под Розу, хоть и шмару она только так изображала в ресторации. Талант. Нас принимали за мужа и жену, мне это нравилось, хотя она немножко морщилась, но не протестовала.

И мы не были одиноки, дружище! Там на площади всю ночь работала группа поддержки. Кавказцы «Лезгинку» или что-то там еще танцевали, футбольные фанаты «оле-оле» кричали, Спартак — это мы, Спартак — это лучшие люди страны. Мы это слышали, и относили к себе: Спартак — это мы!.. В конце концов, друг друга Спартаками стали величать, смех.

Утром стали отпускать, потому что шахтеры пути приоткрыли и пассажирским поездам временный зеленый свет. Отпускали всех, кроме вояки. Но Роза, от лица всех каторжан, выдвинула ультиматум: или всех, или ни одного, все остаемся, нам спешить некуда! Сработало.

В это время из соседнего купе вывалился кавказец, с полотенцем на плече, сонный, помятый и хмурый. Но увидев Эйнштейна заулыбался. Эйнштейн встал.

— Привет, Спартачок! Отсыпаешься?

— А, Спартак, дорогой, — кавказец заулыбался еще шире, — все никак в себя не приду. А, все нормально, скоро Екатеринбург, пересадка. Смена декораций. Все позади, как немножко неприятный сон, да? Увидимся.

Он удалился в сторону туалета.

Эйнштейн с Олегом сходили за чаем, принесли его в купе, где оставили Жизель. Но Жизель спала. Они со стаканами в руках возвратились в коридор, опять присели, договаривали вполголоса, отхлебывая. Точнее, по-прежнему говорил только Эйнштейн.

— Я вообще-то в данный момент еду на Север к сыну, в Екатеринбурге у меня пересадка. Вот я говорю: Север, Север, а вы киваете. Нет, я уверен, что вы не знаете, что такое Север. Это не просто сторона света. А если брать тюменский Север, то это тоже не просто регион, где добывают нефть и газ. Это состояние души. Знаете, как он компоновался, кем? Всеми, отовсюду. Романтиками, авантюристами, неудачниками! Да-да, неудачниками тоже. Допустим, на Большой земле ничего не получается, любви нет, сам себе не понятен, ну и тому подобное. А туда приезжает и, как говорится, обретает себя. Или в петлю. Естественный отбор, как это ни жестоко. Оригинальнейший сплав характеров, высшая проба. Северянин — это национальность. Как одессит. Правда, в последние годы произошло разжижение, но костяк есть костяк, его просто так не пропьешь. Рекомендую! Там определенность, в отличие от Байкала. Мне, во всяком случае, так кажется.

Он замолчал, некоторое время смотрел в конец коридора, затем решительно поставил подстаканник со стаканом прямо на пол — конструкция громко звякнула и далее неровно затренькала от поездной дрожи.

— Ночью будет Екатеринбург. Я сказал, что у меня пересадка, да? Но я не выхожу.

Поезд содрогнулся, будто соглашаясь, и пошел быстрее.

После того как они разошлись по своим купе, к проснувшейся Жизели с Олегом зашла Люксембург, с тысячами извинений за то, что не уследила за своей подопечной, вляпалась в неприятности. Но теперь-то уж точно, до самого Кургана!..

У нее, как и у Эйнштейна, под глазом примостился, по ее словам, «симпатичный синячок», который она даже и не пыталась скрыть гримом ввиду его симпатичности. Пошутила, что мужчин украшают шрамы, а женщин — синяки, поэтому давайте ужинать.

После трапезы Люксембург ушла в свое новое купе: «Мне нужно до конца разобраться с одним клоуном».

Жизель опять заснула блаженным сном, постанывая, вздрагивая, иногда вытягиваясь, как в муках. Выбрасывая вверх культю, напоминая Олегу прошедшую ночь…

«Жизель, или Вилисы!» — стучали, перестукивали колеса,  — назойливо, почти до боли отдаваясь в мозгу.

«Жизель-Жизель! Жизель-Жизель!» — переделывал Олег, и переделка удавалось, правда, ценой великого напряжения.

Но оставаться в состоянии мобилизации он не мог, не хватало сил. Это раздражало. Сказывалось и похмелье, которое он всегда переживал трудно, как какой-нибудь северный человек, лишенный каких-то веществ в организме.

Чтобы отвлечься, он вспоминал ночь в гостинице, заставляя себя смотреть на спящую Жизель, отгонять жалость, находить слова восхищения.

Поезд останавливался почти на каждой станции, но постояв, от нескольких минут до получаса, все же возобновлял движение. На восток!

Однажды поезд разогнался, сменился перестук, пошел неритмичный, сплошной гул с редкими, невнятными ударами, как будто авиалайнер пошел на взлет. И вдруг вечерняя, еще светлая даль за окном сменилась сплошной теменью, потом рваным мраком с пугающими прогалами мышиного цвета. Олегом овладела неясная тревога, и он вышел, почти выбежал вон…

 

Дас ист фантастиш

В коридоре, спиной к окну, держась за поручни, стояла Люксембург, как будто ждала Олега. Она казалась помолодевшей, похожей на учительницу из его детства, с надписью «СССР» на футболке, с учебником английского.

— Как Жизелька? — бодро спросила бывшая учительница-психолог. — Ничего, выспится, там встретят. Возможно, бизнесмен прикатит, пока она еще там будет, протез оценит.

— Зачем? — спросил Олег, и удивился: как будто у себя спрашивал.

— Как зачем! — Люксембург темпераментно взмахнула руками, дыхнула коньячным перегаром. —   Олежка, ну я прямо вот всем людям удивляюсь. Я же говорю всегда: вы все как дети! Жизелька как дети, ты как дети, бизнесмен как дети! Пушкин этот реанимированный — тоже дети! Он же мне, ты не поверишь, предложение сделал! Ехал на Север к сыну, а сейчас, говорит, остаюсь с тобой в Кургане! Ты, говорит, похожа на балерину, летучая стать! Всю жизнь, говорит, о такой мечтал, еще с детдома. Это у него инкубаторский синдром, говорю как психолог! Та приемная мать умерла, даже не мать — опекунша, а ниша освободилась. Еще был директор детдома, полугрузин полунастоящий, оттого Пушкин всю жизнь грузинские песни поет-попевает, ничего в них не понимая. Ты думаешь, почему мы вот с ним из купе от вас ушли? Потому что он говорит: мадам, нужно объясниться без свидетелей, и объяснение будет долгим! И пусть «наши дети», Вещий Олег с Анти-вилисой, это он так Жизельку окрестил, в общем, тоже объяснятся, без нашего присутствия. И представь, я тоже как дети, я пошла на поводу! Что мне не свойственно!

Она махнула рукой, выдохнула:

— Пойдем в тамбур, курить хочу.

Они вышли в тамбур, где Люксембург, прикурив, продолжила свою бурную речь, отмахивая ладошкой дым от лица:

— От Жизельки вот отошла, что мне несвойственно, пусть недалеко, но отошла ведь! Хорошо, почти все абреки куда-то в другой вагон перекочевали, тоже до кучи компанулись, вагоны ведь полупустые, а то бы я, конечно, не согласилась бы. Я вот сейчас вышла отдохнуть от этих объяснений, которые еще в милицейском «обезьяннике» началось. Где мы с ним всю ночь просидели в обнимку. Дрожа с похмелья. Вообще, пить в дороге — нехорошая русская привычка, до добра не доводящая. Лишний раз в этом убедилась, век живи, век учись. Костыль потеряли. Зато второй был вещдоком за первого. Битый небитого везет, ага. А он сидит там сейчас в купе и плачет в подушку. Я ему говорю, Троцкий ты не восстановленный, какой к черту Курган, я ведь уже без пяти минут американка! Он же брехун хронический! Не аферист, а так — глупый врун, потому что всю жизнь следы путает, как заяц, думает, что если о нем будут знать буквальную правду — значит, это ему может быть в ущерб. Вот и врет во второстепенных, слава Богу, местах. Ни в мать, ни в отца! А откуда он знает, если подкидыш? Словом, правды, которую он скрывает, ее и нет вовсе. Ну, половины — точно нет, выдумка, помогающая жить, что-то типа костыля вместо второй ноги… Впрочем, ладно, не уместное в данной ситуации сравнение.

…Зациклился на своем происхождении под старость лет. На корнях, как он говорит, на том, что его формировало — люди, места и тэ дэ. Пережитое, читанное, слышанное, придуманное. На первый взгляд — нормальная тяга, но не до такой же степени! Мечтает в Грузию попасть. Но главный его глюк — Одесса. А я ему говорю, почему Одесса, а не Биробиджан? А он: с тобой даже туда, только с тобой. Идиотская логика, в кавычках, почти женская. По-еврейски мне в любви признается, дай бог память… «Об… дих… лыб…» Ну и язык! Тык-мык, с полки брык. А он говорит, это не брык, а предложение руки и сердца. Это от стеснения, как психолог утверждаю. Когда на родном языке стыдно, то есть от одной только мысли адреналин бурлит, то на чужом, который для тебя набор звуков, — ляпнул, и всё нормально, вроде герой.

Люксембург жадно затянулась дымом, задрала голову, попыталась пустить колечки. Не получилось.

— Вообще, он как коврик плетеный из лоскутков, раньше такие были в моде. Мундир английский, погон российский, табак японский, правитель омский.

— А разве не все люди такие? — спросил Олег.

Люксембург задумалась.

— В принципе, может, и так, но степень лоскутности у всех разная. Я из меньшего количества лоскутков. Вот для меня Узбекистан — моя родина, моё все. Хотя мама ленинградка, с примесью немецкой крови, а папа по отцу полтавчанин. Это тоже, конечно, небольшие лоскутки. Слагаемые. Но это ведь меня не раздваивает, не… разтраивает, тьфу ты, не четвертует.  А бывают люди — сплошной лоскут! Как одноцветный штандарт. Но с ними не интересно, это правда, а иногда даже и…

Люксембург зачем-то оглянулась, вздохнула, продолжила:

— Я ему про грядущую Америку, а он мне песню поет про поручика Голицына, зачем нам, поручик, чужая земля! Где ты, говорит, еще сможешь от всей души костылем по хребтине, и чтоб за это почти ничего не было? Налейте бокалы, надеть ордена! Певец! Говорит, мы с тобой,  в Одессу поедем! Голубая, видите ли, у него мечта — Одесса-мама! Чую, говорит, что оттуда мои корни. Такая вот Вавилонская тоска, при неподтвержденной идентичности. Если не принимать во внимание нос, размер и форму. Виртуальная, втемяшенная себе в голову адекватность. Наполеон из шестой палаты, то же самое в принципе. Там должен доживать век! А что, говорит, это ведь тоже сейчас заграница! Какая, говорит, разница — твой штат Ют или Одесса. Паяц! А вы меня спросили?

Люксембург заговорила громче, зажестикулировала:

— Меня! А? Вы из меня, что, в этой поездке, Анну Каренину, что ли, сговорились сделать? Я что — не человек? Ничего не хочу? Мне что, эта Америка, манна небесная, что ли? Да идите вы все к чертям! Я вот в Узбекистан свой родной хочу, где меня мама, эвакуированная из Ленинграда, родила во время войны! Откуда отец ушел на фронт, навсегда. На ту землю, в которую легла мать! На Чимганские горы желаю, на Алайский базар хочу, поторговаться, в Голубые купола, такой ресторан в Ташкенте, или в самой захолустной чайхане посидеть, на реку Сырдарью, на озеро Айдаркуль! Да прямо у дороги, выйти из машины, зайти в хлопковое поле, лечь в грядку, и в небо глядеть и глядеть! Да мало ли куда еще в ареале моего… сновиденчества! Да, это мое! Не выдуманное, натуральное. С ним засыпаю, с ним просыпаюсь, с ним говорю, ему каюсь, с ним сплю, в нем снюсь. Там вода, камни, дувалы и тополя, пыль и ласточки и всё-всё разговаривает со мной на моем, на моем русском языке. На моем, на моем, на моем!.. А вы мне со своими подмосковьями, ютами, одессами, байкалами, черт бы вас побрал!

Она осеклась, поняв, что уже кричит.

— Тут окна открываются? Открой что-нибудь!

Олег дернул дверь, которая, как и в прошлый раз, приоткрылась.

Люксембург кинула в проем окурок и следом учебник английского. Книга улетела в темноту, как большая курица, издав быстрый звук всполошившихся на ветру страниц.

— Ну нет у меня способностей, — объяснила она Олегу. — Не закрывай, подышим.

Она подставила лицо под струю воздуха, немного успокоилась и даже повеселела. Подняла вверх палец, прикрыла глаза, внимание:

— Вспомнила вот сейчас с дурацкими одессами-байкалами… Детям бы на уроках сейчас рассказывала, да поздно узнала, и школ уж тех нет, и дети далече.

— Что-то из школьной программы? — участливо поинтересовался Олег.

— Ага! — Люксембург рассмеялась, — слушай, ученик. Вот почти все знают про тот Шайтан-камень в начале Ангары, даже скучно про него уж слушать, оскомина. А я вот недавно учитала такую легенду, от тех мест. Будто однажды, лет тысячу назад, на дне Байкала, сквозь прозрачнейшую его водицу, вдруг стали видны… красавица неописуемая с золотой чашей. Представляешь? Из серии «Очевидное — невероятное». На дне! Красавица луноликая, дас ист фантастиш, и рядом чаша, тугриков эдак на миллион. Узнал об этом тогдашний бурят-монгольский царь и стал заставлять молодых мужчин нырять, чтобы достали ему то и другое. Кто нырял в бездну, тот погибал однозначно… Потому что: не достал и вынырнул — секир башка за неисполнение приказа, а испугался вынырнуть — сам потонул, ну и черт с тобой. Цугцванг. А та, с чашкой, как сидела, так и сидит, будто издевается.

Олег рассмеялся. Люксембург ничуть не меняясь в лице, как маэстро разговорного жанра на сцене, переждала эмоции публики, продолжила:

— Итак, очередь дошла до одного парня бурят-монгола. Который накануне спас своего отца от гибели, спрятав в горах… Ремарка, для информации: у тех бурят-монголов стариков в ту пору убивали, чтоб не мучились, как у спартанцев — слабых детишек. Пришел, значит, тот парень к спасенному отцу в пещеру, попрощаться, а тот ему, в благодарность, говорит: красавица с чашей — не на дне, а на вершине горы, и только отражаются в воде. Результат: парень залез на гору, влюбился в красавицу, расположил к себе, ну и так далее, женился, обогатился, стали жить-поживать и добра наживать! Тут и сказке конец, кто слушал, тот… тот и дурак.

Она опять погрустнела, мало того, стала закипать, вздулись ноздри, смешно сморщился синяк под глазом:

— Ну что мне теперь с ним делать?! Что за наказание мне такое! — Тут Люксембург резко перевела тон с отчаянного на притворно-небрежный: —  А за Жизельку я не беспокоюсь. Что отрезали, то отрезали, конечно. Но вот что осталось, то и есть! И с этим надо, надо жить. Депутат обеспечит, хороший человек, он воин, у него ранение в легкое, он с Громовым из Афгана уходил, через Амударью, помнишь телекадры? Есть фотографии, я его жену лечу, точнее, успокаиваю. Нелегкая жизнь у бизнеса сейчас, я тебе скажу, есть белые, есть черные, как и маги-целители. Он — белый, как и я, уважаю. Белым тяжелее, но их, слава Богу, становится больше. Других — фейсами бы да об тейблы. Не бросит, знаю, вижу. Будет даже любить или полюбливать, а то и замуж выдаст, если называть вещи своими именами, поскольку правда лучше лицемерия… Пока молодая, тело упругое, девчонка добрая, душа нежная, с ней легко… Легко? Скажи — легко!

Олег не успел ответить — ответила сама тамбурная ораторша, опять зашумев и задвигавшись на месте, как кипящий чайник с подпрыгивающей крышкой:

— О, не лукавьте! Гиря! Огонь! Иго! Это не до кровати донести! Это… это… Золото партии! Знамя полка, вокруг тела обмотанное… В одном варианте, за утерю, — кандалы и позор. В другом, за хранение, дас ист партизан, — почётный расстрел. Есть третий счастливый вариант, но он так труден, что почти невероятен, линию фронта с пулеметными кордонами и минными полями перейти. А?.. А?!.. А-а-а!.. Не-ет, я за нее не беспокоюсь. Если у тебя есть относительно нее беспокойство, то это напрасно. Что, я ее в туалет с одним костылем не свожу, что ли, у нас и утка есть… Не беспокойся, я тебе напишу на твой целлюлозно-бумажный комбинат письмо, прямо хоть в отдел кадров напишу, дойдет. Как мы с ней доехали без одного костыля и тэ-дэ! Уверяю — обхохочешься, в хорошем смысле. А ты мне потом пришлешь свой номер телефона, и мы созвонимся, просто так. Это хорошо, когда телефон есть! Всегда можно позвонить близкому человеку, привет, дескать, мил ты мой родной человек, я, конечно, дурак, и на меня тебе наплевать, но я ведь не полная скотина, чтобы не спросить, как у тебя дела и здоровье в этом переменчивом мире, я ведь тебя обнадежил, и хоть какую-то ответственность должен перед тобой нести, ну хотя бы хоть в чем-то, хотя бы видимость, чтобы смотрелось по-человечески, ну хотя бы для того, чтобы!..

Она замолчала с хрипом на последних словах, сглотнула, поморщившись, как от изжоги:

— Извини, заболталась, несу ахинею. Это оттого, что я просто в каком-то нравственном помрачнении от этого Короля Лир. Он ведь болтается между детьми, никому не нужен, зятя своего скептиком обозвал, тот ему и создал невыносимые условия в собственном жилье, вот и болтается, то там, то сям, как мои внуки… Я пошла.

Люксембург всхлипнула и зашагала маршем в свое купе.

 

Спартаки

Екатеринбург, вокзал, поздний вечер.

Жизель невозмутимо листала журнал, в одном ухе наушник.

Поезд последний раз вздрогнул, скрежетнул, вздохнул, остановился.

— Твоя станция? — не отрываясь от журнала, спросила.

Ворвалась Люксембург:

— Ну, что, Олег? Пересадка?

— Это станция столицы Урала, — сумрачно ответил Олег. — Здесь пересадка у дагестанцев. Мы с… — Олег с удивлением дал себе отчет, что до сих пор не знает имени Эйнштейна. — Мы сейчас с нашим соседом проводим одного нашего знакомого.

— Дети! — раздраженно бросила Люксембург и вышла.

На освещенном перроне собиралась, обставляясь большими чемоданами, группа дагестанского ансамбля. Чуть поодаль обнимались и хлопали друг друга по плечам усатый кавказец и Эйнштейн, Олег подошел к ним.

— Ну, горный Спартак, давай, — бодро выговаривал Эйнштейн, — привет там Северу, у меня там сын. Я туда попозже…

— А, давай, Спартак, конечно, — рокотал кавказец, — будь здоров, брат, да! Век тебя не забуду! Воспоминания!.. высшее качество! Будет что внукам рассказать, как джигитами были, да? А, вот еще спартачок идет, — он увидел Олега. — Тебе тоже всего-всего, да! Жену береги, красавица, пара, слов нет, я плакал, когда ты ее на руках нес, брат, клянусь! Давайте споём, друзья, на прощание. Что?

— Грузинскую, ту! — радостно выкрикнул Эйнштейн.

— «Замтариа…» — тихо запел «горный Спартак».

Эйнштейн, прикрыв глаза, просто гнусавил в такт понравившейся песне.

Обняв Эйнштейна и Олега, «горный» вдохновенно закончил:

— «…вин гамитбобс гахинули гули, газапхуло дамибруне, дзвели сихварули!»

— Спасибо, — поблагодарил Олег. — О чем эта грустная и красивая песня?

— Да-да, перевод, друг, хотя бы в общих чертах! — попросил Эйнштейн. — А то у меня душа плачет, и я хотел бы знать — от чего!

Кавказец закатил глаза:

— Э, в общем… Зима, холодно… Боюсь… Прошлый год ветер страшный дул, но ты рядом был… И поэтому мне страшно не было… Неужели ты холода испугался?.. и меня оставил … К кому мне идти? Кто меня согреет, мое сердце, как лед? Верни мне мое сердце, любовь! Э, вот так примерно.

— Красиво, щёб я так жил, — Эйнштейн потер глаза, — клянусь, да!

В одном предложении два акцента, — заметил Олег.

«Горный Спартак» оглянулся:

— Друзья, мне пора, друзья! Спартачок, давай по-быстрому, которую там пели, про Нальчик!

Эйнштейн, быстро вспомнив нужный куплет, послушно пропел, как мог:

— «…Который ездил побираться в город Нальчик, И возвращался на машине марки Форда, И шил костюмы элегантней, чем у лорда!»

— Вот спасибо, друг! Нальчик — мой родной город, я там до Махачкалы жил!

— Вообще-то это песня про Дерибасовскую пивную! — Эйнштейн рассмеялся.

— А, каждое сердце свое услышит, брат! — ответил ему широкой улыбкой горный Спартак.

— Спартак, ты извини, брат, за вопрос, — Эйнштейн помялся, — ты какой национальности, хотя это совсем не важно.

— Я? — Горный Спартак засмеялся. — Честно? Кавказской! А ты?

— Я… Как бы это сказать… — Эйнштейн замялся.

— Э, ладно, тебя и так видно, дорогой, какая разница! Вон твоя жена идет, защитница. Зачем-то с чемоданом. Мадам, мое почтение! — он поклонился подходящей женщине.

Подошла Люксембург, действительно с чемоданом.

Женщина очень спокойно, даже официально обратилась к Эйнштейну, лицо которого сделалось суровым, неприступным и решительным.

— Иван, я вам тут всё ваше собрала, у вас пересадка.

Кавказец сказал удивленно «Вах!», еще раз обнял Олега и Эйнштейна, поцеловал ручку Люксембург и удалился. Уже издали помахал в последний раз.

Эйнштейн опять тер глаза.

— Иван, — продолжила Люксембург решительно, кивая на чемодан у своих ног, — до свидания!

— Здравствуйте, гамар джоба, салям алейкум! — бодро ответил Эйнштейн, подхватил чемодан и понес его обратно в вагон.

Люксембург вздохнула, ударила себя ладонями по чреслам, провожая взглядом бодрого Эйнштейна:

— Дети! — она на всякий случай обратилась к Олегу: — Господин Вещий Олег! Еще есть время, и ты успеешь собраться и продолжить свой путь к своему озеру, самому чистому в мире!

Олег вспомнил «бурят-монгольское» приветствие:

— Сайн байна, госпожа Люксембург!

Люксембург сплюнула, достала сигарету, закурила. Говорила задумчиво, глядя мимо Олега, где сиял подсвеченный нижними фонарями вокзал, символ дорог и пристанищ, — устало, не обращая внимания на то, что объявили отправление:

— Уехала «Дикая дивизия», охрану бы в дембель… Отгадай загадку, чувак. Почему молодые девушки всегда смотрят порнографию до конца?

Олег постарался улыбнуться, не получилось, только скривил губы.

— Правильно! — вздохнула Люксембург. — Они думают, что в конце все поженятся.

 

Киндер-сюрприз

Жизель спала, отвернувшись.

Олег бесшумно открыл свою сумку, вынул сотовый телефон. Вспомнил, что не положил в сумку зарядное устройство. Но в телефоне еще теплилась жизнь. Когда уезжал, поставил на режим «без звука». Накопилось несколько СМС. Все — от нее. Он открывал сообщения и тут же их удалял. Давя на кнопки, давил в себе сомнения. Не позволяя играть с собой. Глаз выхватывал часть фразы или одно слово.

«…но зачем было…» — давим!

«…любили…» — давим!

«…и трагично…» — давим!

«…я не знала…» — давим!

«…киндер-сюрприз…» — давим!

«…не нужен, то…»

«…не Ио!!!!!..»

…Бизнесвумен, сразу видно. И ей насолил премьер-министр!..

Он долго сидел в неподвижности, внутренне распаляя себя, отгоняя ненужное сейчас, рядом с той, которая еще недавно…

Поезд летел. Жизель ойкнула во сне. Чем-то все женщины похожи, когда спят, отвернувшись к стенке, особенно, когда темно, и виден только очерк плеча, укрытого одеялом, под которым тепло.

Он стал писать СМС сообщение: «Случайно стер сообщения. Ты назвала МЕНЯ ребенком? Да, я большой ребенок! Или тебе насолил премьер-министр?»

Подумал, исправил, вместо всего прежнего написал: «Что значит „сюрприз“?»

Опять стер всё и написал: «Повтори, пожалуйста, предпоследнее сообщение».

Очередная правка: «Ничего не смог прочитать. Повтори всё».

Отправил. Ждал извещения о доставке. Извещения не было. Повторил. Тот же результат.

Вышел в коридор, почти побежал в тамбур, боясь встретится с Люксембург или Эйнштейном, голоса которых доносились из соседнего купе. Долго смотрел на телефонный экран. Наконец, нажал кнопку вызова. Приставил телефон к уху.

«Телефон выключен или находится вне зоны действия сети!»

Набрал номер стационарного домашнего. Длинные гудки, бесконечные, как тьма за окном.

Телефон умер, экран погас. Ночь.

На следующей станции Олег вышел на перрон. Попросил прикурить у неспешно прохаживающегося молодого флегматичного милиционера с простым детским лицом, наивные глаза, оттопыренные уши.

— Бывает, что люди отстают от поезда? — спросил небрежно, наклоняясь к огню.

— Да сколько угодно, — милиционер махнул рукой, спрятал зажигалку.

— Спасибо! И что с ними? Если без денег, а то и без паспорта.

— Выясняем, оформляем. Отправляем. В общем вагоне. А куда человека девать? Мы ж не американцы какие-нибудь. Если не забичует, конечно. По собственному желанию.

— Ну, я-то имею в виду нормального человека, — проговорил Олег с улыбкой, чтобы хоть что-то сказать усталому служаке, перед тем как отойти. Он уважал провинциальных милиционеров. Этот, ко всему простодушно-симпатичному облику, еще и смешно выговаривал «в» вместо «р» — «офовмляем, отпвавляем».

Милиционер оживился, сдвинув брови, строго оглядел Олега с головы до ног, показывая, что улыбка «гражданина» неуместна в этом серьезном вопросе:

— А вы думаете, бичи — это инопланетяне? Да еще русскоговорящие. С Луны на вокзал валятся? Так, что граждане об них спотыкаются.

— Да нет, — ответил Олег, — я не о том… — Бороться с улыбкой было невыносимо: «вускогововящие», «гваждане». — Просто так… Еще раз спасибо за огонёк!

Но страж порядка завелся, рубя рукой воздух после каждого восклицания:

— Бывшие! Интеллигентные! Человеки! Звучит? Тут у нас кришнаиты богадельню открыли, «Приют странника». Отмоют, побреют, оденут — ну нормальный человек. Побеседуешь — так он еще умнее… вас! — он ткнул пальцем в сторону слушателя, как отомстил. — И всё, оказывается, есть, дом, жена, дети, позвоним, организуем, езжай, не мельтеши, без тебя проблем!.. Хорошо, начальник! А через пару месяцев смотрю, опять бич, проездом, через нашу станцию. Ну ты чё, братан?!.. А он, кисляк перекатный, еще и философствует, типа, от сумы и от тюрьмы, дай закурить, начальник. Убей не пойму!

Кинул руку к козырьку, разговор окончен, отвернулся, — не простил улыбки.

Отойдя подальше, Олег спросил у сонной проводницы с другого поезда: бывает ли так, что люди теряются, как это происходит? Та, чуть ожив, рассказала:

— А выходят купить сигарет или пива, — а поезд ту-ту. Остался в одних тапочках.

— А потом?

— Потом, если с паспортом и деньгами, то покупаешь билет и едешь вдогонку. А если кроме тапочек ничего нет, то отправляют бесплатно в общем вагоне. А куда деваться!

— Ну да, — заметил Олег, — мы же не американцы какие-нибудь.

— Ну, — согласилась женщина. — Только бывает и хуже, по телевизору вон показывают. Выйдет где-нибудь в Лисках водички попить… А через несколько лет обнаруживается где-нибудь на Кавказе, баранов пасет. В лучшем случае…

— Когда будет Курган? — спросил Олег у хозяйки своего вагона, поднимаясь по ступенькам.

— Мы же сейчас вне расписания, — замучено ответила вагонная труженица, закрывая за ним, — но если все нормально, то утром будем.

Олег посмотрел на часы. Скоро.

Когда заходил в купе, Жизель проснулась. Протянула руку.

— Ты куда?

— Никуда. Выходил покурить. Ты же научила.

— Ага, каюсь. Скоро Курган?

— Скоро. Спи. Тебе нужно выспаться.

— Да, милый… Заходила тетя Роза, уговорила сходить в утку…

Она быстро вернулась в свой сон, оставив Олегу тонкую смуглую ладошку в его руке.

Он дождался, когда она вздрогнет: значит, уже окончательно — там.

Все же действительно, женщины во многом одинаковы… Это «открытие» принесло подобие облегчения. Он понимал зыбкость этой легкости, и поэтому заторопился, чтобы успеть ею воспользоваться.

Он разжал руку, выпустив смуглую птицу.

Он взял с собой только документы, немного денег и телефон. Остальные деньги сунул во внутренний карман своей ветровки, оставив висеть одежду на крючке.

Поезд остановился на небольшой уютной станции. Невысокое вокзальное строение, похожее на теремок. Единственный мутный фонарь, делающий белесой стену теремка и дымчатой — кроны крайних деревец в крохотном скверике, приросшем к зданию вокзала. Несколько человек с поезда, половина из которых проводницы, пошли к редким ларькам.

Олег вошел в скверик, сел на скамейку, спиной к поезду.

Минут через пять сверху, из под козырька терема, объявили отправление: чрезмерная громкость для провинциальной тишины, пугающее эхо.

Вспомнил свой неудачный вечер в привокзальном парке, из детства. Пытался сравнить с нынешним.

…Звуки: лязг и гомон, — и нынешняя тишина.

…Запах: зелень с известкой, — а тут не белят деревья.

…Олени, девушки с веслами, Ленин, — но в данном случае угадывается только силуэт постамента, на котором что-то стояло.

…Упругое тело, эластичное сердце в слезах, — и сейчас тронул грудь, мазнул ладошкой по щеке: вяло, сухо.

Вот бы сейчас подошел грязный бродяга (он бы услышал его и по запаху), и попросил бы совсем немного… И Олег отдал бы ему, наверное, многое, что у него с собой, если не всё: «чем легче за плечами, тем…»

И сказал бы ему, просто так: что ж ты, гад, со мной наделал?..

Кто-то задел плечо, Олег вздрогнул, очнулся.

— Ну что, коллективист-общественник, передумал?

Обернулся.

Рядом, прижимая к груди пакет с покупками, стояла проводница-хохлушка и  улыбалась, так же странно, как в последний раз, опустив уголки губ.

— Что — передумал? — вызывающе, спросил Олег, будто его уже обвинили.

— Да так, — «уточнила» хохлушка, невинно поднимая брови, — ничего.

— С чего вы взяли! — Олег поднялся. — Просто устал, задумался.

— Еще бы не задуматься, хм! — промурлыкала-пропела хохлушка и, посмотрев с той же улыбкой на небо, будто любовалась звездами, пошла, поплыла, покачиваясь к поезду.

Олег пошел следом, скрипя зубами.

Зашел в свой вагон, опять спросил у проводницы, как можно беспечней, зевнув:

— Так когда у нас там Курган?

— Скоро! — оптимистично возвестила женщина. — Выспаться уж точно не успеете, так что ложитесь.

— Хорошо. А следующая станция? На этой моих сигарет не оказалось, а другие не курю.

— Больше не будет. Едем до конца. — Проводница счастливо улыбнулась. — Ох, и досталась нам всем поездочка! Дома с ума сходят!

— Да, — согласился Олег и пошел по пустому коридору, стараясь ступать неслышно.

Вошел в ставший родным тамбур с неисправной дверью. Попробовал открыть, не получилось. Неужели отремонтировали запор? Потянул вверх и дернул посильнее. Появилась щель, в лицо ударила струя несвежего, душного воздуха с мелким мусором, больно ослепив. Долго тер глаза.

Поезд замедлял ход, полз по-черепашьи, Олег брался за ручку двери… Но железная гусеница опять убыстрялась, лязгнув, учащала стук…

Опять замедление, Олег открыл дверь, высунул голову. Недалеко, судя по огням, станция.

Со стороны коридора послышались шаги и приглушенный темпераментный разговор… Олег глубоко вздохнул, еще раз быстро прокрутил план. Спуститься задом, встать на ступеньку, держась за поручни захлопнуть за собой дверь, развернуться, разжать ладони, оттолкнуться… приземлиться на ноги, подскочить, свернуться, покатиться по насыпи и ни обо что не удариться.

Гул, и как будто в ушах вода, поэтому слова — глухие, издалека: «Дохлый?.. Переворачивай!.. Что там? Мелочь… Греби всё… Котлы. Стекло разбито…»

Ему смешно, хочется сказать, что он никакой не дохлый. Какие котлы? Ах, да… В детстве пели под гитару:

«Я купил себе часы, замечательные котлы, на заводе „Юностью“ прозвали!.. Раз с женой с театра шли, два пижона подошли, раз — и сняли!..»

Но ни спеть, ни даже сказать не получалось, и после нескольких попыток он успокоился, предположив, что ему это снится. А если так, то нужно просто повернуться на бок и «уснуть во сне», то есть продолжать спать.

 

Бич

Почти утро. Оборванный, босой человек вышел на самую середину железнодорожной паутины станции, остановился. Сел на рельсу.

Подошел осмотрщик вагонов, посветил фонарем. Увидел запекшееся бурое пятно на грязном плече, в волосах черные сосульки. Догадался — кровь.

— Где это тебя угораздило, товарищ пострадавший?

Пострадавший поднял лицо, слабо улыбнулся:

— Отстал от поезда, товарищ! На разъезде. Покурить вышел. А сюда шел-шел, упал, ушибся.

— С какого поезда упал-то?

Пострадавший, чуть подумав, ответил:

— Долго я звонкие цепи носил, худо мне было в норах Акатуя. Обычная история. Старый товарищ бежать пособил. Ожил я, волю почуя.

— Пьяный был? — понимающе предположил осмотрщик.

Пострадавший виновато кивнул.

— А с какого поезда?

Пострадавший пожал плечами.

— Да, тяжелый случай. А паспорт, деньги?

Пострадавший похлопал себя по карманам, вздохнул:

— Нет, в вагоне уехали, вместе с телефоном. Даже тапочки слетели. Идеальные нулевые условия. Вот часы есть. Зато.

Он вытянул руку, показывая разбитые часы.

Осмотрщик хмыкнул:

— Шутишь, значит, жить будешь! Ну, так иди, сдавайся, помощь окажут, отправят общим, никуда не денутся.

— Знаю, мы же не американцы…

— Гы!.. — не сразу усмехнулся осмотрщик.

— А у вас кришнаиты есть?

Осмотрщик задумался, но сказал уверенно:

— Нет, товарищ, таких нет. Здесь станция-то большая, а населенный пункт маленький. Все друг дружку знают. Таких нет, точно.

— Хорошо, товарищ. А скажи, товарищ, какой товарняк идет на восток.

Осмотрщик огляделся.

— Вон тот на восток.

— А до Байкала дойдет?

Осмотрщик демонстративно почесал затылок.

— Ну, в общем, где-то в ту степь…

— А на Курган?

— Вот этот, с железом. Будешь так дальше сидеть, он как раз на тебя наедет, фамилию не спросит.

— А на запад что идет?

— Ну, ты географ! Вон там, на четвертом, отсюда не видно, на московское направление, со станками. А тебе вообще-то куда надо-то? На черта тебе товарняки?

Пострадавший повернулся к обходчику затылком.

— Глянь, товарищ, нет ли там дырки.

Железнодорожник осмотрел внимательно, даже посветил фонарем.

— Нет, товарищ, дырки нет, но обработать не мешало бы. До кости. Но дырки нет, не бойся. Сдавайся, там прижгут, заклепают, гы.

— Хорошо, товарищ, не смею отвлекать от работы. До свидания…

— Ну, а все-таки, тебе куда нужно? В какую сторону? Иди, сдавайся лучше! Чего сидеть? Сидячего татары  берут.

Пострадавший вдруг косо задрал голову и удивленно уставился на осмотрщика. В глазах прочелся испуг, который, однако, быстро растаял — взгляд затуманился, сделался сквозным. Осмотрщик даже оглянулся — нет ли чего-нибудь плохого за спиной.

— Да, сотрясение, точно… в норах акатуя!.. — пробормотал станционный работник и пошел своей дорогой.