— Расскажите! — попросила девушка-иго, которая, видно, уже что-то знала о «люксембургских» проблемах. — Всегда было интересно, откуда эти самые эмигранты берутся и куда потом от нас деваются. Растворяются? В смысле, в другой жизни. Ну, раньше, понятно. Революция и так далее. Как их? Диссиденты. А сейчас?

— Я вот ни за что не уеду, — вставил слово Эйнштейн, — хотя мне по статусу полагалось бы такое желание! — он крутнул головой, опять демонстрируя попутчикам свои характерные профили. — В крайнем случае — в эс-эн-гэ!

— Ага, — коротко оценила его повторный юмор Люксембург. — Я тоже так думала, пока жила в Советском Союзе. В южных местах. Лепёшка, плов, виноград, тюбетейка. Благодать. Которая была, как говориться, на всю жизнь, суть, явь и перспектива. То есть всем, что называется родиной с большой буквы. Но потом гласность, ускорение, Перестройка. И случилась эмиграция, только внутренняя, правильно вы говорите, то есть оттуда — в Россию, вглубь своей же вроде бы страны. На этническую родину, выдумали же такое глупое определение… Матрешка, водка, балалайка. Муж сильно переживал, не передать. У него вообще все предки там еще с Царя Гороха, с глубоких дореволюционных времен, промышленная интеллигенция Туркестана. Но деваться некуда, привыкали, хотя супруг из печали уже не выходил, и вскорости, приблизив к себе все дремлющие болезни, умер от той самой ужасной тоски, которая зовется красивым словом ностальгия.

Люксембург замолчала, и казалось, что уже никто не смог бы, кроме нее, сказать следующее слово, даже если бы на это понадобилась вечность. И, мудрая женщина, она не стала насиловать трагичностью купейную компанию, и продолжила вполне оптимистично:

— С работой было трудно. А чем-то ведь надо на хлеб… Пробудила, так сказать, в себе экстрасенсорные способности, начала практиковать. По последнему-то месту работы я школьный психолог. Нет, я с шарлатанством ни-ни! Никаких лечений внутренних органов, поеданий целебной глины и хлебаний святых вод, никаких панацей! Ну, конечно, с соответствующей атрибутикой. Свечи, цепи, шары, звёзды…

— Шестиконечные? — шутливо встрепенулся Эйнштейн.

— От двухконечных и выше, — невозмутимо уточнила Люксембург. — Но это чисто эстетическая мишура, положение обязывает. Если людям нужна таинственность, то пожалуйста. Но в основе моего целительства простая житейская мудрость. Которая, кстати, каждому человеку, и вам тоже, в той или иной степени присуща. Умею людей успокаивать, быстро и просто, незатейливыми словами и примерами, на пальцах, а это самое то, что в большинстве случаев человеку и нужно. Время было такое, что люди в чудеса верили очень, как и в любое смутное время. Всё получалось, даже с рэкетом быстро дела уладила. Я им прямо сказала, что я вас, шакалов, кормить не буду, но психологическую помощь в качестве дани, если вам угодно, назовите так, можете от меня поиметь, но чисто из моих гуманных соображений, из милости к падшим. Теперь они, которые от перестрелок живы, приличные бизнесмены, жен у меня лечат, успокаивают, хех, мерины подорванные. И вдруг, в этой суете новой, новей уже, кажется, некуда, жизни — сюрприз, кто бы мог подумать!

Рассказчица хлопнула ладошкой по самоучителю английского и заговорила быстрей, почти скороговоркой:

— Сын учится в университете, в Санкт… Петербурге, влюбляется в сокурсницу, американку, женятся, уезжают в штат Ют, сын получает гражданство, рождаются дети, мальчик и девочка, люблю их ужасно. Ну и меня туда тянут, уже пошли соответствующие процедуры насчет Грин, этой, карты, сын говорит, ты, мама, без шести минут американка. Четырежды, страшно подумать, уже пролетала над океаном, пожила там в общей сложности… несколько месяцев. В последний раз лечу оттуда, а самолет как затрясёт!.. Как будто бы знак, так мне со страху показалось, не летай над чужими океанами! Чушь, конечно, океаны общие, но… Сын говорит, короче, мама, учи язык. Вот и учу. А способностей к языкам никаких.

Она вгляделась в книгу, пошевелила губами, забормотала:

— Зер из э бук он зе тейбл… Там есть… книга на столе… На именно вот этом столе, а не на каком-то…

— Без «там», — поправила ее девушка, — можно и «есть» опустить. Просто: книга на столе.

— А зачем тогда пишут? — воскликнула недоуменно Люксембург. — Пишут «там есть», но не говорят? Дурацкий язык.

— А вы, вообще, в школе какой язык изучали? — участливо спросил Эйнштейн.

— Немецкий.

— И…

— «Хенде хох», «Гитлер капут», «Дас ист фантастиш». Последнюю фразу уже позже узнала, когда первый в жизни порнофильм посмотрела.

— Понятно, — сочувственно вздохнул Эйнштейн, борясь с улыбкой, — обычный вариант. А как насчет узбекского, или где вы там жили… в лепёшечном раю?

— У!.. — «безнадежно» махнула рукой ответчица. — Салом, якши… Бола, опа… Нон… Чапан на топчан. Плюс несколько неприличных выражений, но произносить их не буду. — Чтоб вы знали, знание местных языков в социалистических республиках не требовалось. Всё делопроизводство — на русском.

— Как-то быстро у вашего сына получилось, и гладко, — Эйнштейн поцокал языком. — Обычно, говорят, мыкаются люди, прежде чем гражданами стать.

— А это благодаря мормонам, — просто сказала Люксембург, как про удачную погоду, причину урожая.

— Это кто такие? — спросила девушка, коротко взглянув на Олега, и опустила глаза, будто ей стало стыдно за свое опять незнание.

Олег полагал, что ему ведомы все приемы обольстительниц, но восточная внешность девушки и чуть уловимая неприступность во взгляде, которая иногда проявлялась за наивной доброжелательностью, заставляли его усомниться в собственной искушенности.

— Мормоны, это секта такая, — ответил за Люксембург быстрый Эйнштейн, язык которого, видимо, соскучился по продолжительному монологу. — Насколько помню, многоженство, по-ихнему, есть благо. А поскольку полигамия запрещена законами всех цивилизованных стран, то любвеобильные кавалеры женятся… На ком бы вы думали? На мертвых дамах. Круто? Своеобразный небесный гарем! Щёб мы так жили, а? — он хихикнул, глядя на Олега: — Нашли выход! Гоголь с его «Мертвыми душами» отдыхает!

— Уф, — как-то очень изящно и даже красиво, как показалось Олегу, сморщилась девушка, — это зачем же такое?

— А это кощунство, кажется, затем, — продолжал Эйнштейн, — что многоженство приближает раба божьего к небесному господину. Чем больше жён, тем ближе бог. Ну, еще пить-курить нельзя, как обычно в сектах, но это мелочь.

Наконец, вставила свое и Люксембург, без шести минут американка:

— Да-да, я вам больше скажу, что даже и кофе нельзя, и чай. Но это мелочи, вы правы! Сын у меня в университете увлекся этим самым мормонством, я была против, но это не главное… Главное для нас оказалось в том, что у мормонов крепкие семьи, сильнейшая взаимовыручка. Свадьбу в Ленинграде играли, не могу этот город по-другому называть, где они оба в ту пору учились. Студенческо-мормонская получилась свадьба. Спиртного ни фужера, зато как весело! Мы-то думали, какое веселье без водки! Ну, хотя бы шампанского! А на самом деле… Я тогда еще подумала, вот если бы все у нас были хоть чуть-чуть мормонами, тогда все бы у нас было по-другому.

Эйнштейн поддержал, с мечтательной улыбкой, вернувшись мыслью в трудную, но молодость:

— Да, помню, как при Горбачеве пропагандировали безалкогольные свадьбы. Учили вместо «горько» кричать «совет да любовь». Однажды я от этого чуть не отдал концы, клянусь! По тогдашним нормам, утвержденным местным общепитом, коньяк в ресторане отпускался в неограниченном количестве, а водки — только сто граммов на лицо. Абсурд? Вот и смешивали водку с растворимым кофе, ставили на столы, будто бы это коньяк, в количестве — хоть залейся. Все друг перед другом притворялись, как и было свойственно нашему обществу последнее столетие, да и сейчас не меньше, если местами не больше. Ну, я таки малость перебрал. Так бы ничего, но кофе! Кофе, разведенное спиртом! Или наоборот, водка усугубленная кофиём. Прикиньте? И лошадиные дозы! И если бы я, простите, сдох, то это было бы моим существенным вкладом в борьбу с алкоголизмом!

Люксембург, кивнула, продолжила свою тему:

— С внуками по телефону общаемся. Я им по-русски, а они мне… Баба, говорят, ком хоум… Англичата…

Тут «баба» нахмурилась, вскинула перед лицом самоучитель английского языка. Видимо, суровость заменяла ей слезу.

Неловкое молчание.

— Ну, ничего, — оптимистично сказала девушка, — скоро ведь встретитесь! Со своими американчиками.

— Да, конечно, — опять ожила Люксембург, открываясь от книги. — Только вот неприятность, сын ведь с американкой-то развелись. Внуки по приговору суда живут то у него, то у нее. По-русски сказать — то там, то сям. Жалко! Всех…

— Эмигранты тоже плачут! — Эйнштейн вздохнул. — Но ведь у мормонов, кажется, нельзя разводиться?

— Можно! — Люксембург махнула рукой. — И даже нужно, если один из супругов завязал с верой. А сын, после того, как гражданство получил, из мормонов ушел. Разочаровался. А мормонка не имеет права жить с неверным. Так что это ее инициатива. Развод, и никаких гвоздей, варианты не обсуждаются, когда на кону вера! — с высокой трагичностью завершила «почти американка».

— Выходит, замормонился, устроился, оформился в американцы, а потом и размормонился за ненадобностью, — пошутил Эйнштейн.

— Так совпало! — отвергла Люксембург злой умысел своего чада. — А насчет того, что плачут, это да! Это еще как! — Она вдруг повеселела, сбросила с ног тапочки, вся взгромоздилась на свою полку, села по-турецки. — Ну, мы, простые люди, ладно. А вот что там делается с теми, кто в России был с претензией на успех и признание, это что-то! Уехал, типа, потому что в России его творчеству нечем было дышать, ага! А за бугром его с распростертыми объятьями ждут не дождутся. Между прочим, я к эмиграции немножко готовилась. Не только вот этот самоучитель чертов мурыжила. Но и морально настраивалась. Читала кое-что про тех, кто уехал. Вот, запомнилось, один поэт убыл еще при Советской власти. Ну, здесь в самиздате печатался. В моем представлении — типа фарцовщика в джинсах, «битлов» слушает, ночью приемник крутит, «голоса» ловит…

— Ловит, контра, фэ-эр-гэ, как пел Высоцкий! — вставил Эйнштейн.

— Ага, точно! — согласилась Люксембург. — Ну, так вот этому непризнанному гению как-то удалось выдавиться в эмиграцию, тоже в Штаты, еще в то время. А реальность оказалось такова, что по вэлферу жил, никому не нужный. Суп без мяса жрал прямо из кастрюли, как пёс, на луну выл, матерился, судьбу проклинал. И так и эдак со своим есенинским творчеством, но американского внимания ноль.

— Мол, у самих добра такого завались! — выдал речитативом Эйнштейн. — Им новую Лолиту подавай или фреш-Кинга с саспенсом!

— Я не все слова поняла из того, что вы сказали, — призналась Люксембург, — но про добра завались что-то такое слышала. Высоцкий? Короче. Мыкался, мыкался горе-поэт, толку нет. Пока не понял, что нужно что-то такое выдать на гора, чтобы ни на что не похоже. Обделаться прилюдно. Завизжать, как свинья в пустой церкви, и, извините, завонять, как… как… Чтобы у всех глаза на лоб, уши бантом и носы на прищепку!

Все слушатели смущенно засмеялись, девушка даже закрыла лицо руками. Люксембург, не в пример им, продолжала уже серьезно, раскрасневшись от неожиданного воодушевления.

— Так вот! Однажды, отчаявшись и прокляв безмозглых американозов, не понимающих его тонкость, сел тот поэт никому не нужный за машинку и стал просто набивать, как все у него есть, без бунинских прикрас и экивоков. О том, какой он дурак, что надеялся на рай, уехав, и как ему, извините, хреново. Матом прямо. Про все его аморальные поступки, сделанные от безысходной кручины. С генитальными подробностями. Например, детально и выразительно описал, как негру дал, то ли под мостом, то ли на чердаке…

Купе притихло. А ритмическая музыка колес показалась частью какой-то развязной мелодии из вульгарной оперетты, от чего всем, кроме Люксембург, стало еще более неловко.

— Что значит… — осторожно не то спросил, не то обозначил начало предположения Эйнштейн.

— А вот то и значит! — пояснила Люксембург. — Мы вот с ней знаем, — она указала на девушку, — что это значит.

Купе содрогнулось от хохота, девушка отвернулась и рухнула лицом в подушку, только вздрагивали плечи.

— Да, вам смешно! А между тем, именно этот варварский роман, который поэт с отчаянья настучал, у него и взяли в издательстве, и напечатали, и всё у него с тех пор пошло чики-чики. Гонорары и признание. Нашел золотую жилу. Так и пишет, кажется, по сей день, в том же русле.

— Мораль? — проскрипел Эйнштейн, утирая слезу. — Сейчас многие так пишут, новые классики, золотая жила, ой, не могу!..

— Мораль?! — воскликнула будущая американка. — А в том и мораль, и формула! Чтобы в жизни, особенно в новой, не просто устроиться, а засветиться, прославиться, стать признанным и так далее, нужно, фигурально выражаясь…

— Дать негру! — подсказал Эйнштейн.

Новый взрыв хохота совпал с ударом, сопровожденным скрежетом, как будто поезд врезался в гору и еще некоторое время сминался, перед тем как остановиться. В результате Люксембург съехала с полки и оказалась на четвереньках в проходе. Эйнштейн, ухватившись за что-то рукой, повис на своей полке, как цирковой джигит на скакуне. Олега откинуло спиной на лежащую девушку, которая захватила его в объятиях, и не отпускала, пока не унялось «землетрясение», — ее положение, исходя из направления инерции, оказалось самым безопасным.

Во время торможения, лязгнув, сама собой открылась дверь купе.

Поезд стоял. По вагону разносились жалобы и возмущенные возгласы, в том числе на непонятном языке, в которых угадывались ноты от колоритных голов, посетивших недавно купе.

Эйнштейн выскочил вон, скоро его уже было слышно где-то в конце коридора, он с кем-то разговаривал.

Люксембург, чертыхаясь, потёрла коленки, села, принялась причесываться.