Ферштейн, или Всем Звезда

Нетребо Леонид Васильевич

 

Дракон

Он сидел, откинувшись, смачно курил. Смотрел на меня сквозь дымчатые очки серьезно, внимательно.

Кивнул, приглашая садиться.

Очки мутные, из ноздрей дым. Весь угловато-горбатый и скрипуче-шуршащий (под ним старое кресло с потертой обивкой). Говорят, когда он освобождает от стекол свои глаза, то вид у него мирный. Однако некоторые студенты, очевидно, те, которым незнаком его безокулярный облик, называют главного факультетского начальника Драконом.

«Дракон» придвинул ко мне сигареты и пепельницу.

— Можете курить.

Я на всякий случай отказался. Не стоит кролику расслабляться перед… сказочным персонажем. Неизвестно, зачем вызван.

Декан глубоко затянулся, задержал дыхание, выдал из вспухших ноздрей тугие струйки дыма.

— Мне, товарищ студент, посчастливилось лично ознакомиться с вашим отчетом по практике. И вот что хочу спросить.

Пауза.

— Знаете ли вы, что такое КГБ?

И рассмеялся, запрокинув голову.

Он часто делает такие переходы-перекаты, об этом я тоже слышал. Причем неизвестно, чего эти перекаты сулят, к общечеловеческому добру они или к студенческой беде.

Я, конечно, тоже, из вежливости, ощерился. И потянулся за сигаретой, была не была. Тем более на халяву, — может, в последний раз.

Шутка, разумеется.

Я был в непугливом возрасте, поэтому просто задумался над философским вопросом: может ли быть у дракона и кролика одно общее счастье, чтобы одинаково, без притворства, повеселиться?

При условии, что оба курят, причем одновременно, хорошие сигареты, «Мальборо».

Наверное, северные заочники угостили факультетского босса, совмещавшего обязанности заведующего одной из кафедр.

Кстати, на тупых северных заочниках тогда зарабатывали и студенты-очники (в виде мелких денег за контрольные, чертежи и тому подобное), и преподаватели (в виде безобидных презентов — коньячок, болгарские сигареты, сушеная рыба).

Однако должен уточнить, что мы заочников-северян тупыми называли не за мозги, а единственно за уровень подготовки, понимая, что незнайками на сессиях их делала нелегкая северная доля. Проживая которую, они творили историю.

Прошу прощения. Если и далее в повествовании, надеюсь, простом как ситец, будут проскальзывать патетические нотки, то это исключительно возраст и высота лет. Тогда же, в действительности, все было проще и прозаичней, и «нормальные» студенты, вопреки расхожему мнению, ни паровозов, ни КГБ не боялись.

…Почти вся производственная программа для студентов в Тюменском Индустриальном Институте была «северная». Нас, «кадров», которым предстояло «решать всё», ковали именно для тюменского Севера, и этим определялся генеральный вектор практик, стройотрядов, последипломных распределений — на передний край нефтегазодобычи, лидером которой в семидесятых годах уже была Тюмень.

И вот в лето 1980-го, перед последним курсом, меня направили на производственную практику в один из городов нефтяного клондайка.

Я уже знал из собственного опыта, что лето на Севере бывает разное и переменчивое. Не приходится ни год на год, ни месяц на месяц, ни неделя на… и так далее.

Тот август оказался теплым и даже временами жарким. И ночи еще оставались светлыми, хотя и стремилась уже на убыль их очаровательная «белость».

Летний северный город эпохи освоения месторождений и строительства урбанизированных поселений, с многоэтажками и асфальтом, в окружении непроходимой тайги и болот, на отвоеванном у природы песчаном пятаке, — это сказка. Сказка с нескончаемым днем. Время суток, не имея часов, можно было определить по людям и собакам. Если на улице люди и собаки, значит, день. Если только собаки, следовательно, «ночь».

 

Клякса

Но собственно в городе я долго не задержался. Региональная нефтяная структура направила меня на передовую. Студенту-недоучке предстояло освоить заданную программой обучения соответствующую часть производственного процесса нефтеперекачивающей станции «Южный Балык», что в ста с лишним километрах от ближайшей цивилизации (если к цивилизации можно было относить тогдашние северные поселения с городским статусом).

Все дороги на Севере — романтические. Вертолетом до окрестностей Южного Балыка, попутка в виде ГТТ («гусеничный транспортер-тягач» — вездеход, «танк без пушки»).

Въехали на возвышенность, машинист вездехода заглушил двигатель, сошел вместе со мной на землю, «размяться». Забежал за свой танк, как за угол, пожурчал, покричал в небо: «Эх, хорошо!»

В промасленном комбинезоне и в танковом шлеме, с открытым улыбчивым лицом, он походил на космонавта Юрия Гагарина. Жестом вождя указал на огромные резервуары, огненно-лоснящиеся от вечернего солнца, — вон туда и иди, там твоя клякса, спросишь контору.

— Что за клякса? — спросил я.

— Остров невезения в океане есть, весь покрытый зеленью, абсолютно весь! — протараторил машинист. — Нормальный остров, сосны и болотА, а заблудишься — Гитлер капут, напрасно старушка ждет сына в Свердловск, ей скажут, она зарыдает. Далеко от дорог, дыра, клоака, у реки. Охота, рыбалка. Люди-дикари. Добрые внутри.

С философом все ясно, а кляксу разведаем сами. Я поправил рюкзак, собрался идти. Машинист остановил, как будто пожалел:

— Слышь, студент! Говорят, Высоцкий умер?..

Закурили. Присели на корягу. От хозяина вездехода пахло горючим, как от дальнобойщика с дизельной ракеты, призвездившейся на необитаемой планете. Мною все больше овладевали космические ассоциации. Это успокаивало, гасило тоску перед неизвестностью.

— Но это далеко, студент, а здесь… — машинист вздохнул. — Живи не расслабляйся. Недавно здесь человека застрелили.

Ага, добрые внутри.

— Кто?

— Кто-кто!.. — машинист усмехнулся, сплюнул. — Другой человек, конечно, вот кто. А кто еще. Не леший же и не гуманоид. Но это ладно. Главное, здесь сухой закон. Глав-но-е! Пьют поэтому всякую гадость. И по-черному. Каждый раз — как последний раз в жизни. А ты не пей, понял? Это главное. Я вот не пью. Торпеда зашита, как у… Говорят, его вся Москва хоронила. Истинно народный, ис-тин-но! Тем более тебе сюда не навечно. Потерпи, не умрешь ведь без пойла, правда?

— Правда, — ответил я и подумал: вот ведь правильный.

— Понял?

— Понял.

— И малинник вон, видишь? Возле малины тоже остерегайся, иди мимо, хоть и сладко, здесь медведи, это их ягода.

Последнюю фразу он выдал как-то уж слишком глубокомысленно. И подмигнул.

…Была пятница, конец рабочего дня. Возможно, поэтому оформление прошло быстро (все хотели домой).

Начальник предприятия подписал приказ.

Это был человек лет тридцати- тридцати пяти, среднего для Севера тех лет возраста. Как позже выяснилось, — москвич из «чуть ли не министерской семьи, а может быть, и министерской». Казалось бы, что такому делать у черта на куличках, неужели папа не устроит в теплое место? Однако такая картина была типичной для того времени. Высокопоставленные производственники намеренно посылали своих чад на передний край, дабы те приобрели хотя бы минимальный опыт в той области, в которой им предстояло руководить и делать карьеру. Плюс, разумеется, соответствующий стаж, подтвержденный записью в трудовой книжке. Все вместе и было тем паспортом, с которым не стыдно было посадить сына в главк или в министерство. Блат, конечно, блатом, но реверанс в сторону рабочего класса нужно было обозначить. Большинство из «золотой», как сейчас говорят, молодежи на Севере не задерживалось: год, два, ну три — и обратно в Москву, Ленинград или в Тюмень — в нефтегазовую столицу…

Это был «легковесный» контингент Севера. Настоящее их спокойно, будущее, хотя бы схематично, прорисовано, а нахождение на передовой имеет конкретный срок. К таким временным руководителям и временным инженерам реальные северяне относились соответствующим образом — снисходительно, но беззлобно, — понимая «игрушечность» и «понарошечность» северного статуса папиных ставленников. Лишь бы не совсем дурак и, тем более, не самодур!

Справедливости ради, этот руководитель Южного Балыка слыл человеком грамотным, деловым и вполне человечным. Возможно, если он и был «ставленником», то все же приехал на Север не вопреки зову сердца. Так мне показалось.

Впрочем, довольно высоких слов. Тем более что хвалить начальство не наш выбор и не наш путь, — как говаривал на лекциях один пылкий факультетский историк (правда, вместо «начальства» у него фигурировала «Америка»).

«Американец» поставил подпись… Извините, отвлекся. Итак, начальник нарисовал под приказом свой заковыристый вензель, зачем-то бережно дунул на него (атавизм от «чернильного» детства?), отложил (шариковую!) авторучку. Поднял на меня большие глаза, поправил черную волнистую кудель, причмокнул полными губами, отороченными крапчатой кожицей (в тот момент он походил на большого ребенка) и сказал:

–  Постарайтесь максимально вникнуть в работу, набраться знаний. Как вариант, после института — сюда? Резонно. Здесь интересно и перспективно. Ферштейн?

Я подумал: правильный был студент. И кивнул.

Позже я узнал, что «ферштейн» — любимое слово начальника, и потому неудивительно, что прозвище он получил соответствующее, только с большой буквы.

Инженер по технике безопасности после пяти минут беседы дала практиканту-новобранцу, как домашнее задание, брошюру-инструкцию и сказала на тюменско-северном суржике:

— Короче, нэ лизь туды, куды тэбэ нэ просять! Понял?

Понял-понял. Сколько раз уже за сегодня слышал это слово, и даже в переводе.

Все понял и все ферштейн, и руководитель службы, в которой предстояло работать, отвел меня в «отель».

«Отель» — трехкомнатная квартира на втором этаже брусчатой двухэтажки, приспособленной под общежитие-гостиницу. Мне показали небольшую комнату, где уже живет «один чувак», а в других комнатах «тоже обитает банда: Троцкий и столичные».

— Ну вот, — сказал мой устроитель, — поработать не успел и уже на выходные. Везет же людям! Мне бы так каждую трудовую неделю. Короче, студент, покой и комфорт не обещаю. Гарантирую только койко-место, вот оно. — И попрощался: — Ну, доживем до понедельника! Если доживем.

Хохотнул.

Чувака и Троцкого со столичной бандой дома не было. Я расположился, по-спартански наспех обмылся холодной водой, которая лилась из кранов в ванной, клацая зубами залез под одеяло, согрелся и отошел в беспробудный богатырский сон.

 

Встреча

Утро субботы. Скрипнула дверь, я проснулся.

В комнату ввалились человек пять характерного облика. Банда пришла посмотреть на новенького. Все здоровые и небритые и, кажется, с похмелья. Смотрим. Они на меня, я на них.

— Привет, — говорят.

— Привет, — отвечаю.

— Надолго?

— Не навсегда.

— Молодец. Пить будешь? — показывают бутылку водки.

— Буду, — говорю, вспоминая про «сухой закон» и про наставления попутчика-машиниста.

Переглянулись, похмыкали, стали накрывать на стол в большой комнате. Я выложил на общий достархан из своего рюкзака все съестное, что у меня осталось с дороги, — пару банок консервов, пачку плавленого сыра и черствую булку.

Да, это мои соседи. Пятичленная компания, работающая на станции. Трое шеф-наладчиков — один из Москвы, двое из Киева (или наоборот), которые вахтуются сюда уже два года подряд и поэтому считаются «почти местными». Плюс два «настоящих местных» с постоянной пропиской. Одного «настоящего» я для себя окрестил Белорусом: у него был характерный акцент и, к тому же, его, явно ерничая, называли «Лёва с Могилева» (то есть Лёва — не его паспортное имя). Другой «здешний», представился Троцким (являлось ли это фамилией, с первой минуты знакомства было не определить).

Сейчас такой букет назвали бы интернационалом. Тогда это была просто разно-местная или, если угодно, разномастная, когорта.

Вообще, стыдно признаться, имена всех моих тогдашних недолговременных сожителей память основательно затерла. Однако, насколько это сейчас не важно, настолько, может быть, даже и кстати.

Одного из москвичей-киевлян друзья в шутку окликали Балеруном, другого Писарчуком, третьего…не вспомню.

Выпили. Белорус сказал своим соратникам, кивая на меня, — похоже, наш пацан. И обратился к «пацану», развязно пожевывая:

— Мы вчера вечером тебя не разбудили, кстати. В первые сутки мы с любым новеньким вежливые. А дальше — как себя покажет.

Он хохотнул и продолжил:

— Выпивон у нас сегодня есть, слава КПСС. А с тебя… тоже полагается.

— Что? — спросил я, напрягшись, подсчитывая в уме, сколько рублей у меня осталось в рюкзаке…

— Новости, вот что.

— Какие новости? — несколько обескураженный, но не подающий вида, спросил я.

— Анекдоты! Чтоб свежие. А то эти, столичные, — он кивнул в сторону компаньонов, — с перевахтовки неделю назад уже приехали, по всем ихним анекдотам весь Южный Балык уже обоссался и уже просох. Уже не пробивает.

Он многозначительно посмотрел на соратников и сделал важное уточнение:

— Еврейские — можно!..

«Писарчук», высокий кудреватый парень, расплывшись в улыбке, покивал утвердительно, дескать, прав Белорус.

 Я вспомнил, что знал. Про Чапаева, про чукчу, про Ленина, про евреев, про Брежнева, про Ржевского. Рассказывал с чувством. Живописал, подражая знакомым лицедеям из факультетского СТЕМа.

Народ посмеялся, похохотал, погоготал, покатался по столу, понадрывал животы.

Один из столичных кричал: «Ой, нэ мОжу, мабуть слягу!»

Белорус в тон ему восклицал: «Ой, уже мокрый, а подать сюда горшок, смерды!»

Я понял, что поселок, в котором мне предстоит пожить, «клякса» на карте с беспечным именем Южный Балык, существует в режиме острова, и люди здесь — робинзоны. А где-то даже папуасы, радующиеся любой погремушке или стеклянной бусе. Впрочем, насчет папуасов, это для красного словца — люди здесь все «с Земли», да и отпускА ежегодные, двухмесячные, телевизор две программы, радио. Одичать до крайности невозможно. И все-таки, видимо, даже краткое проживание на острове быстро превращает человека в…

От компаньонов я узнал, что в моей комнате номинально проживает «чувак» — связист с местного узла связи. Из их короткого рассказа я вынес, что сия банда чувака буквально выжила. Замучила нормального человека своим пьянками, — извращенным видом коллективизма, а он парень себе мирный, непьющий, отказывался.

Белорус нехотя рассказал:

— В конце концов, я ему сказал: пей, бо убью, фарцовщик!

— А что так сурово?

— Так у меня ж день рождения был, а он не уважает!..

— А… Ну и как?

— Пришлось ему таки выпить. Вот так глотал — ык, ык… По шее текло. Думаю, ну сейчас подавится, сдохнет. Так он и вправду чуть и не сдох. Но оклемался.

Выяснилось, что после очередного «бо убью» — чувак ушел, заночевал на своем узле связи, так до сих пор там и живет, сюда только иногда появляется, днем, когда все на работе, здесь же у него вещи, помыться и все такое.

Я был «нормальным» студентом, поэтому не нуждался в «бо убью», чтоб «засосать стакан — и в Ватикан». Ведь даже в голову не пришло (с утра!) отказаться! Этот «неотказ», видимо, в понимании бригады был знаком уважения. Да и как же нормальный человек в «сухой закон» может отказываться? Это же какая-то бесчеловечность, а то и просто дикость, неприкрытый и наглый вызов приличному человечеству.

 

Сухой закон

Что касается «сухого закона», то скоро я увидел его пункты и подпункты, по ним жил-не-тужил Южный Балык. Кстати, чуть позднее, когда началась «Перестройка», и еще только зарождалась «Борьба с алкоголизмом», — уже в тот период эйфории от перемен, я тихо знал, что скоро вся страна превратится в Южный Балык, — и мне становилось грустно и, учитывая, масштабы грядущего, жутко.

Поселок нефтяников представлял собой одну улицу с десятком деревянных двухэтажек, в которых жили работники станции. К этому поселку примыкал вагон-городок строителей, которые ранее возводили этот производственный объект и сопутствующий ему жилой комплекс, а сейчас что-то достраивали, пристраивали и ремонтировали. Такой вот симбиоз — экплуатационники и строители. Всё вместе представляло собой действительно своеобразный остров в тайге, в окружении буйной растительности и болот, населенный тремя-четырмя сотнями людей. Основной транспорт — вертолет.

«Сухой закон» и территориальная ограниченность — муж и жена — творили «интересных» детей.

…Торговля спиртным была запрещена. Статус поселка не предполагал постоянного проживания и официально считался местом базирования производственных бригад — вахтовым поселком. Хотя на самом деле в населенном пункте уже жили и семьями, и даже работала начальная школа.

Спиртное люди добывали частным порядком — из отпусков, служебными оказиями из Нефтеюганска и Сургута, но это в масштабах страждущего народа были капли.

В единственном поселковом магазине спиртное все же присутствовало, но в ограниченном количестве. Его выдавали только согласно запискам начальника станции «по уважительным причинам» — дни рождения, праздники и тому подобное. Приходит работник к Ферштейну, так и так, завтра день рождения. Ферштейн поднимает телефонную трубку, обращается к кадровичке: «Танюша, у такого-то когда день рождения? Ага, спасибо». И пишет своей рукой, каллиграфическим почерком, на имя магазинной хозяйки: «Люба, выдай подателю сего 1 (одну) бутылку водки и 2 (две) бутылки вина». Далее, человек идет в магазин, где у него отбирается записка, и он уходит домой в обнимку с бутылками, счастливый в предвкушении.

«К сожаленью день рожденья только раз в году», а природа требует. И выход всегда найдется.

…Типичная картина Южнобалыкских будней. Вечер, конец рабочего дня. Усталый народ идет по домам, заходит в магазин.

Магазин состоит из двух половин — левой продовольственной и правой промтоварной. В левой — все съестное. В правой — всякая несъедобная мелочь: посуда, тряпки, стиральный порошок, парфюмерия и так далее.

В первую очередь выстраиваются женщины, их много; во вторую — мужчины, их не так чтобы много, но «они в тельняшках».

Женщины покупают своё: хлеб, муку, макароны, чай, крупы, сахар, — всё как обычно. Переговариваются на темы будничные и человечные.

Мужчины тоже покупают. Своё.

Их очередь правая и дело их правое. Поэтому мужчины покупают одеколон и лосьон.

Разговор в «правой» очереди ведется на особом, «птичьем» языке:

— Что сегодня, «Тройной»?

— Нет, «После бритья».

— А чё, тройник уже кончился? Два дня ведь только торговали!

— Да по блату, наверно, своим раздала!

— Блин, хоть бы огуречный! А этот как?

— Пойдет… Густоватый, сука. Как масло. А так ничё, разбавить…

— Эй, по сколько в руки?

— По два.

— Люба, по три не давай!

— Да, а то я вчера задержался на переключениях — и ку-ку, кончилось!

— Что за моду взяли — как конец дня, так переключения!

— Москва командует. У них два часа разница.

— Ага, точно, разница. Там вечером коньяк, а утром огуречный рассол. А у нас побрился с вечера, хех, освежился огуречным. А утром…

— …Тоже огуречный рассол!..

Смеются.

Женщины спокойны и даже холоднокровны. Одеколонно-лосьонные дела мужчин (то есть мужей и коллег) благородных дам совершенно не касаются. Две очереди — два мира. Так кажется неискушенному наблюдателю. На самом деле мир один.

Я смотрю на женскую очередь широко раскрытыми глазами. Жду, когда эта анаконда бросит своим жизне-спутникам грозным голосом поэта: «Кто там шагает правой? Левой!»

Но женская красиволикая гусеница с холодными рыбьими глазами безмолвно отвечает мне, бестолковому и наивному, не высокой поэзией, а низкой прозой, пронизанной фальшивой логичностью:

«А что тут такого? Мужчинам же нужно бриться? — вот и покупают. А то, что расход продукта такой высокий, — ну так и что? Кому какое дело? Кто как хочет, тот так и освежается, не нарушая Конституцию. Может, наши мужья обтираются „Тройным“ — не только ежеутренне, но и ежевечерне! Это гигиена, молодой человек, есть такое слово».

Впрочем, к этой «гигиене» я быстро привык.

Кроме «нарезного», как называли парфюмерно-гигиенический продукт, употребляемый внутрь, в вагончиках, у строителей, можно было достать самогон. Попробовал один раз — редкая гадость, с добавлением чего-то, что должно «ломать» (сшибать с ног). Среди эксплуатационников, которые считали себя выше строителей (не только по части «употребления»), этот опасный самопал популярностью не пользовался.

Как говаривал Троцкий, после «коновала» отход тяжелый.

 

Самокрутки

Вкратце о моих «попутчиках».

Киевляне-москвичи (все вместе — «столичные») — три работяги средних лет, рассказчики, гитаристы, поющие песни поодиночке и хором. Особенно сильны они были «заспевать» казацкую «Ой при лужку, при лужку», на два голоса. Причем первый шел русской версией, второй — украинской (в другой раз — наоборот). В хоровой гармонии улавливалась соревновательность, старались изо всех сил, и это добавляло прелести, и результат был ошеломляющим. От их «конь гулял на воле!» содрогались стены, пол и потолок. Я так и не узнал точно, кто из них москвич, а кто киевлянин. Знал только, что один к двум или два к одному.

Белорус самый здоровый детина моих лет, бицепсы надувались литровыми пузырями. Говорили, что драчун, и припоминали его геройства. По моим же впечатлениям, он был вполне миролюбивый и порой флегматичный.

Троцкий — неоднократно отсидевший мужичок, весь в наколках, спокойный и, казалось, простой, как валенок. Выпив, иногда говорил о бессмысленности жизни, впрочем, без надрыва и трагедии, шутя. Пару раз при мне, сильно напившись, имитировал попытку вывалиться из окна — «делал аут». Садился на подоконник открытого окна, говорил что-нибудь типа «Говорят, Высоцкий умер, жаль» или «Скоро американцы сбросят на нас атомную бомбу», или  «Эх, подписался бы на Афганистан, но неблагонадежен», —   закатывал глаза и медленно валился назад. Грохнуться со второго этажа, может, и не велика беда, но шею сломать перспектива присутствовала. Надо сказать, окружающие относились к этим несостоявшимся аутам спокойно: «А ну его, все равно когда-нибудь выпадет!»

…В следующую пятницу наша квартира-общежитие гудела. Гонец привез из Нефтеюганска рюкзак горючего (водка, крепленое вино, ром, шампанское), хорошо посидели, погуляли по берегу реки, попели. Что касается спиртного — действовали по принципу «не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня». Утром — «отход», тяжело. К обеду все встали. Принялись рассуждать, где взять. Я, как новенький, не знающий всех тонкостей местной специфики, молчу, слушаю, тем более что к похмеллятору равнодушен.

— Нарезной? — предлагает Белорус, басом, поигрывая бицепсом.

Нет, это только с пяти часов, да и киевляне с москвичами — интеллигенты, лосьон не пьют.

— Самогоши? — выдал хриплую мыслю Троцкий.

— Сам пей, плебей, — шутит один из столичных, — эту вонючку на махорке.

— Самокрутки! — решает Общество. — Писарчук, готовься! Мой харю!

— Мата Харри!.. — бурчит нечесаный Писарчук, отправляясь в ванную.

Со всех стаканов и бутылок сливают оставшиеся там капли. Набирается целый стакан коктейля. Из ванной выходит Писарчук, худой, утонченного облика, синие вены сквозь прозрачную кожу. Берет двумя руками стакан, медленно вливает в себя драгоценный, волшебный, как показывают следующие минуты, нектар. Влажно моргает. Закуривает. Все молчат и ждут.

Наконец, Писарчук перестает трястись, делает самопроверку — выбрасывает, как фюрер, вперед и чуть вверх правую руку: не дрожит! Ему несут бумагу и авторучку.

Писарчук превращается в Писателя.

Верная рука выводит волшебные слова:

«Люба, продай подателю сего 2 (две) бутылки водки», (число, подпись).

Следующая бумага — следующие волшебные слова:

«Люба, продай подателю сего 4 (четыре) бутылки вина портвейн», (число, подпись).

Поднимает голову: хватит?

— Рискованно… — вздыхает коллектив. — Ладно, давай еще одну твори!

«…2 (две)… и 2 (две)…»

Говорили, что Писарчукчук может подделать любой почерк, даже ленинский, а не то, что какого-то там Ферштейна.

Первым записку берет Белорус, уходит. Все прильнули к окну — отсюда видно парадное крыльцо магазина. Выходит. Несет. Все нормально.

Через время уходит Балерун — тоже зачет.

Мы с Троцким на дело идти не можем: Троцкому не поверят по определению, а мне — как новенькому. Здесь все на виду, новеньких сразу видят: только приступил к работе, и вдруг, здрасьте, начальник ему «разрешает»!

И третий гонец, москвич или киевлянин, пришел с успехом. Сегодня счастливый день! Писарчук, ты лучший из нас! Слушай, говорит ему кто-то, да если бы я так умел рисовать, — разве бы я мотался по этим северам! Да, глубокомысленно подтверждает Троцкий, закатывая глаза, знал бы прикуп, жил бы в Сочи!

Таким образом, и суббота прошла на славу. Но все хорошее субботнее когда-нибудь кончается и наступает тяжкое воскресенное. Притом что до понедельника еще далеко, и день терять грех. Тем более система отработана, и есть вера в успех, подтвержденный опытом: сливки со стаканов, похмелённый Писарчук, Мата Харри, письма счастья, Белорус с запиской в магазин, все прильнули к окну.

…Белорус, спотыкаясь, выскочил на улицу, едва не упал, оглядываясь. Следом на крыльцо выбегает продавщица Люба, кричит на всю Ивановскую:

— Вот же наглецы, твою же ж мать! Начальник вчера вечером в отпуск улетел, а они с записками от сегодняшнего числа!

Интересное все же кино из окна, в театр ходить не надо.

Над моим ухом прогудел столичный:

— Ой, нэ мОжу, мабуть слягу!

Фиаско. Белорус отныне вышел из доверия, что для него очень неприятно. Он вбежал в квартиру, красный как рак, разорвал в мелкие клочья «записку счастья», бросил к потолку. Кусочки бумаги осыпали его голову и плечи издевательским конфетти.

— Почему никто из вас не знает, что Ферштейн уехал!? — грозно спросил он всех, осипшим от волнения голосом.

— Куд… куда уехал? — смешно отреагировал Писарчук.

— Куд-куда! — передразнил его Белорус. — В Москву, наверно, вашу! А оттуда, может, уже и в ваш Израиль! Тут-туда.

Писарчук заволновался, заходил по комнате, заговорил смело:

— Кане-е-ешна!.. Опять мы виноваты, кто бы сом… сомневался!

— Ладно, братан, не икай! — прогудел Белорус, все еще во гневе. — Ты мастер, какой базар. Маэстро! Это мы дураки. Надо было вам кому-то первому идти! — он кивнул на столичных. — Я местный, а вы гастролеры, проходимцы, все на одно лицо, как китайцы.

Москвичи-киевляне обиженно переглянулись: один толстый, другой тонкий, третий кудрявый, синие вены сквозь… — «все на одно лицо»!

— Жадность фраеров сгубила, — примирительно обронил Троцкий, умудренный школой жизни, — она виновата, мы ни при чём.

Ну да ладно, какие обиды, когда такое горе. Воскресенье не задалось, курим, пьем чай. Троцкий заваривает себе чифиря. Потом все понуро идут на реку, искупаться и выздоравливать.

Вечером, перед отходом ко сну, слышу философские разговоры из большой комнаты. Там Белорус и столичные. У Троцкого отдельная комнатушка, он в диспутах участия не принимает, только иногда вяло посылает оттуда всех куда подальше, за то, что мешают спать, философы. Но философам Троцкий не указ.

— А чё у нас так всё, как будто не везет? За границей, шурин говорит, всё есть, даже скучно… Вешаются от скуки. Слыште, там у него прям под окнами, рассказывает, лавка кофейная с кафетерием. Эту лавку мужик держит. Он держит, значит, это ладно. Но и его отец ее держал. Дед, блин, эту же лавку несчастную, оказывается, уже держал. И сын этого мужика будет эту же лавку содержать, сам кофе наливать, в глаза прохожим заглядывать. И внук!..

— Сдуреть!

— Да, я б тоже застрелился. В самом детстве.

— Ну это ладно, у них гены такие терпеливые. Но шурину-то! У них на этой долбанной улочке, с кафетерием, такие традиции. Если ты утром, идя на работу, в лавочку не зашел, кофе не накатил, не побалакал с хозяином и другими соседями, кто под руку попался, значит, ты сволочь, скупердяй и никого не уважаешь! А кому сволочью хочется быть? У нас ведь как? Позавтракал дома — и вперед на работу. И никому ты не обязан кофе на публику пить. Так он, не поверите, иногда, говорит, волком воет и хочет утром в окно выйти, чтобы другой, параллельной улицей свободно, как человек, без того подневольного кофе пройти!

— Понятно. Хочет улизнуть в параллельную реальность, ха.

— А не фиг было за иностранку.

— Я б тоже утопился. И иностранка даром не нужна.

— А мы другие, потому что у нас просторы. И душа просторная.

— Ага, и сгруппироваться через простор ну никак. Это ж на месте нужно сидеть. Прыг в окно, и всё параллельно.

— Ну а ты вот сам, к примеру, чего прыг? Чего тебе на Карпатах не сидится. С гуцулочкой.

— Расчевокался. А сам чего? Чего не сиделось во Владике? Ма-а-асква, ква-ква! Так и в Москве же не усидел! Сюда прыг-скок.

— У меня уважительное и логичное. Жене в Москве место дали. В труппе. Раз. А сюда я, чтоб не стыдно было перед ней по части зарплаты. Два. А вообще, кто бы гутарил. Рыба, где глыбже, а хохол, где плотять. Вся логика.

— Ой-вэй, виноват, конечно, звиняйтэ, дядько. Выходит, мы здесь все хохлы.

— Ага, в труппе, гы.

— А французу что — страна маленькая, конкретная, дело сделал, лягушку сглотнул, спагетой заел… И ушел в вендетту.

— В сиесту.

— Спагеты у итальянцев.

— Какая разница.

— Одна даёт, а другая дразнится. Есть разница?

— Спагета, это ж лапша. Вроде одно и то же, а…

— Короче, надо было сдаться.

— Заткнись, бо убью!

— Слышь, говорят, на Днепре бабы… полный стакан могут на груде пронести… десять метров. И не расплескать!..

— Шо десять. Больше. — Тихо, но гордо отвечает тот, который там, где плотять.

 

Рыбалка

Платили на Севере хорошо, и Южный Балык не исключение. Ради этого сюда и ехал народ, как говорится, ото всех городов и весей. А приехав, прикипал уже и по причине тумана и запаха тайги.

Существенную, если не бОльшую часть местного населения, составляли женатые мужчины, волею северных обстоятельств многие месяцы вынужденные проживать без семей — без жен и детей. Их называли «временно холостые». Лучшим вариантом считалась работа по вахтовому методу, когда человек имеет возможность периодически бывать дома. Худшим, когда приходится работать по обычной схеме, то есть десять-одиннадцать месяцев Север, и на два месяца — здравствуй, Земля, жена и дети.

Немало прибывало сюда и одиноких женщин — выпускницы учебных заведений, а также разведенные дамы, с детьми и без, с надеждой на новую семью, на другую, на этот раз счастливую жизнь. Первые выходили замуж, что называется, «влёт». Участь вторых была не столь определенна, кому-то везло больше, и их с удовольствием брали в жены такие же одинокие, кому-то везло меньше, и к ним «подженивались» холостые или «временно холостые».

Народ Южного Балыка умел отдыхать, активно проводить свободное время. Поселок расположен на небольшой речке Малый Балык с выходом на большую воду. Поэтому у каждого второго моторная лодка — все рыбаки, многие к тому же и охотники.

Как говорил мой коллега по службе:

— На Большой Земле у нас «Москвичи» и «Жигули», а на Балыке — только «Вихри»!

Это было типично.

…Круг тем на перекурах жестко ограничен по принципу «Бытие определяет сознание». Говорили о рыбалке, реже об охоте, о лодках и моторах к ним. Слушать эти разговоры было тяжело. Я всегда удивлялся: мотор «Вихрь», конечно, конструкция серьезная, но… сколько же можно о нем говорить! Что там внутри такого, что разговоры эти длятся не часами и днями, а, как я понял, месяцами, годами! Несколько дней подряд коллеги обсуждали величину какого-то там зазора в системе зажигания или впрыска. Я даже перестал ходить на перекур, чуть курить не бросил!

На неделе вечерком зарулили на моторке в один из рыбных рукавов Малого Балыка. Прошлись дважды бреднем по мелкой воде, вытащили много, по моим понятиям, рыбы — полную лодку.

— Это не рыба, — сказал компаньон, когда усаживались в лодку, намереваясь в обратный путь, — это щука. Рыбы всего пять хвостов, вот.

Он показал на рыбин, отличавшихся от общей массы недавних обитателей глубин, которые сейчас шевелили жабрами и стукали хвостами о борт лодки.

— Это сиг. Пару хвостов, кроме щуки, себе возьмем на уху, а остальные Лёва с Могилева понесет Любке-продавщице. Сиганёт сигом! Дань с поклоном. Не гневайся, матушка, прости!..

— И водочки дай, коль не жалко! — добавил кто-то.

Компания заржала, Белорус рванул привод стартера, затарахтел «Вихрь», поехали.

Прибыли в поселок. Взяли себе рыбки по необходимости, остальной улов, мешком, засучив, закатав края, поставили у дверей в магазин — бери, народ, кому надо! Рыбы много, все мужское население — рыбаки. Кто сетью, кто бреднем, кто на удочку. Рыба — это, пожалуй, единственный продукт, который не был тогда дефицитом. (Ну, грибы, ягоды — это само собой.)

Вечером:

— Ну, что, как Люба?

— Презент не приняла. Послала. Водки не дала. Но простила!

— Как ты понял?

— А потому что сказала по-доброму: «Ну, у тебя, блять могилевская, совести совсем нет, твою же ж мать!»

Совесть у Белоруса, конечно, была. Как и у других членов гоп-компании. А касаемо производственной части их жизни, то здесь к ним, что называется, вообще не было вопросов. Работали хорошо, на совесть. Белорус был бригадиром во вспомогательной службе, где универсальный дока Троцкий являлся его правой рукой. Столичные, техники-наладчики слыли палочками-выручалочками для эксплуатационных служб нефтеперекачивающей станции. Иногда их поднимали ночью на пуски агрегатов, на устранение аварий.

Словом, как везде на северах: быт бытом, а работа работой. Просто первое, как правило, ярче. Поэтому… да простят нас потомки, которые могут подумать, что южнобалыкцы только и делали, что пили. Нет, мои балыкские компаньоны не ангелы, но в запои не уходили и работу не прогуливали.

Столичные говорили о себе: мы — пролетариат, двигатели прогресса, поэтому если не пьем, то идем в библиотеку. И правда, типичная вечерняя картинка нашего «отеля» — лежащие на кроватях члены «банды» с книгами перед серьезными лицами.

А перед самым сном — философия.

 

Каратмэн

Надо сказать, что на практику я приехал сразу после военных сборов по программе военной кафедры, которые прошли в Казахстане. Там, до присвоения офицерского звания, нас хорошо погоняли, поэтому в Южный Балык я прибыл загоревшим, стройным и даже местами мускулистым, словом, выглядел вполне спортивно. В стране случилась мода на каратэ, даже появился шлягер — шутливая песня с припевом: «Не ходить на каратэ стало неприлично!» Я тоже пытался пойти по новому веянию, и знал несколько ярких характерных движений — пару махов руками и столько же ногами. По схеме: блок, который переходит в удар, опять блок, готовность, опять удар. Мне эти движения нравились, и я применял их при обыкновенной утренней зарядке. Под ритмичную музыку все выглядело особенно красиво (коридорное зеркало не врало!) Однажды утром это мое издевательство над боевым видом спорта заметил один из столичных и спросил глухо и уважительно:

— Ты что, каратист?

— Типа, — ответил я уклончиво, продолжая махать конечностями.

Так пошел слух по Южному Балыку: к нам приехал каратист!

Потом меня на работе спрашивали — действительно ли? Я отвечал: ну что вы!..

Не верили. Ты такой спортивный, загорелый! Это я со сборов такой. О, «со сборов»! С каких сборов? Точно — каратист. Я махнул рукой.

Так я стал «Каратмэном».

В один из гостиничных вечеров, как обычно выпив, мы всей бандой стали танцевать под магнитофон, дурачиться. Здесь я, используя подходящий ритм, опрометчиво размахался своим каратэ, и под мой кулак нечаянно попалось лицо Белоруса.

У человека с бычьими бицепсами из губы выступила капелька крови.

Музыку выключили, я поднял руки, извини, братан, случайно.

«Братан» облизывая губу, кротко сказал: «Понимаю…» Помолчал, подошел к стене — и врезал по ней своим кулачищем, дом содрогнулся. Понятно, надо же человеку разрядиться.

Выпили за мир и случайности в этом мире, потом могилёвский бугай, трогая пальцем травмированную губу, спросил:

— А ты можешь, к примеру, вот сейчас прям, нас всех тут вырубить? Оптом.

— Могу, — говорю, — но во хмелю не делаю этого. Последствия могут быть… непредсказуемые.

— А завтра, по-трезвянке?

— По-трезвянке — тем более. Не позволяет моральный кодекс… строителя каратизма!

— Замкнутый круг, — вздохнул Белорус. — А если вот наказать кого-то надо, чтобы не борзел, или за грех? Покажи хоть что-нибудь. Выруби меня, например, жертвую. Коньяк ставлю. Или говори свою цену.

Я вошел в кураж и назвал цену:

— Верните на место чувака-связиста. Не должен человек быть отверженным только за то, что не пьет, как вы… как мы.

Все уставились на меня, как на чудо.

 

Всем «звезда»

Следующим вечером в гостиницу пришел связист, мой номинальный сосед по комнате. Худой, выше среднего роста, с шикарной шевелюрой — сноп черных волос, этакий «мягкий ежик». У него были умные внимательные глаза и длинная аристократическая шея с острым кадыком.

Я представил, как по кадыку течет струя водки, «ык-ык»… «бо убью» и так далее. А еще я понял, что все идет к тому, что сегодня-завтра придется признаться в своем каратистском банкротстве. Ничего, переживем, жертвенно подумал я.

Пришедший смотрел на всех немножко испуганно, хотя встретили его как ни в чем не бывало.

Оказывается, сегодня, в рабочее время, к нему на узел связи зашел Белорус и просил не обижаться, уверял, что никто на него зла не держит, и у них уже никто никого пить не заставляет. Возвращайся, мол, чтобы по-человечески. Что ты как неродной.

Парень, видимо, поверил, раз пришел. И даже принес на общий стол две бутылки коньяка «Белый аист», чего от него не ожидали.

— Только я пить не буду! — категорически предупредил он.

Какой базар, чувак, да с таким гостинцем тебе все прощается, даже наперед!

Похохотали, накрывая на стол.

Пили. Связист пил кофе, тоже принесенный им, настоящий растворимый, целая банка. Смотрел загадочно, все больше смелел, даже принимал участие в разговоре.

— Сегодня какой-то праздник! — восклицал Белорус, разводя ручищами, иногда покровительственно приобнимал связиста.

— Дружба, фройншафт! — поддерживал его Троцкий.

— А вот если бы ты, чувак, анекдотов пару рассказал бы для полного счастья, — заявил Белорус, когда все пьющие уже «нормальненько» захмелели. — Я знаю, вы, связисты, все новости первыми узнаете. Вон, когда про Афганистан объявили, так я только к обеду…

— Загадку хотите? — перебил связист, улыбаясь. — Лучше анекдота. Катарсис гарантирую.

— Давай! — воскликнула банда хором.

Хоть с катарсисом, хоть с катарактой.

— Ну-ка, все вместе, уши развесьте, — объявил всеобщее внимание Троцкий и закурил беломорину.

Связист вынул из красивой пачки «Филип Моррис» красивую сигарету, вид его был совершенно невинным, но при этом загадочно изящным.

— Загадка из трех частей, — начал он. — Ключевое слово — «звезда». Меняйте его на более подходящее и соответствующее, вы меня понимаете.

— Ну? — Белорус нетерпеливо заерзал в предвкушении интересного. — Гони катар или как его там!

— Понятно, интеллигент, — включился Троцкий, — рифму «звезде» знаем. Называл бы своим словом.

— Убеждения не позволяют, — отмахнулся связист, лучисто улыбнувшись. — Итак, товарищи, первая загадка: «Всем езда — одному звезда!» Что это?

Давай, не тяни, все равно не угадаем, сдаемся.

Связист недолго томил, быстро выдал разгадку:

— «Свадьба за городом!»

Пошарил по карманам, вынул спички, хотя к его сигарете полагалась бы зажигалка.

Все посмеялись: точно, «звезда»-то одна, а желающих много. Кто-то предположил: а вдруг жених перепьет, ну и так далее. Пока еще не очень смешно. Ладно, давай вторую загадку.

— «Одному езда — всем звезда!» — возвестил следующую загадуху рассказчик, криво ухмыльнувшись и обведя слушателей заблестевшим взглядом.

Та же реакция: давай отгадку!

Связист мял сигарету, как будто в его пальцах был не «Филип Моррис», а «Иван Беломорис». Наконец сделался торжественным и победно изрек:

— «Муж уехал в северную командировку».

Чиркнул спичкой о коробок.

Загорелся, затрепетал огонек.

Взрыв хохота как-то резковато оборвался, все стали посматривать друг на друга, закряхтел Троцкий, Белорус сказал без улыбки:

— Смешно.

Связист прикуривал долго, как моряк на ветру, горящая спичка в подрагивающих дланьках, сложенных лодочкой, пол-лица закрыто от зрителей. Одни глаза. Прикурил, разжал ладошки, пыхнул, заволокло лицо благородным дымом. Сказал сдавленно, на выдохе:

— Третья: «Всем езда — всем звезда!»

— Ну? — Белорус был угрюм.

Связист выдержал паузу, отхлебнул из кружки, сказал, глядя в потолок:

— «Вертолет разбился».

Сейчас уже никто не смеялся, все только улыбались, кто как. Кто криво, кто кисло.

Но совершенно неожиданно засмеялся Связист. Точнее, не засмеялся — хохотнул коротко, и замолчал. Загасил сигарету, недокуренную и до половины.

Балерун неуверенно поднялся, вышел из-за стола и, покачиваясь, направился в ванную. Все затихли. Вскоре оттуда донесся шум воды и какие-то ухающие звуки. Когда я понял, что это плачет человек, у меня тело покрылось мурашками.

Белорус казался спокойным и трезвым. Тихо обратился к связисту:

— За «конину» благодарствуем, конечно.

Взял в огромную ладонь пустую бутылку из-под коньяка, вгляделся в этикетку, проговорил слова из песни:

— Белый аист летит. Над Полесьем. Над тихим жнивьем.

Наконец, выдал в адрес притихшего связиста, при этом посматривая на меня:

— Ты, если что, заходи. Помыться, там, переодеться… Ты же здесь прописан.

Связист поднялся, ушел в свою комнату, вскоре показался оттуда с большой сумкой.

— Я вообще-то за вещами приходил, мне другое койко-место дают.

Все понимающе покивали. Кто-то сказал: жаль. Потом хлопнула дверь.

— Что с ним? — спросил я у компании, кивая в сторону ванной.

— У него жена балеринка, — ответил Писарчук.

 

Давалки

…В тот день из города, отработав краткую командировку, вернулся один из столичных с полным рюкзаком горючего. После работы всей «труппой» двинулись «в балкИ» — в вагон-городок строителей, — «к давалкам», как сказал Троцкий.

Зашли в какой-то вагончик, застали там вполне уютную компанию с преобладанием дамской части. С достоинством присоединились (не с пустыми руками!). Здесь все друг друга знали, и хозяева вели себя с прибывшими вполне по-дружески.

Как показало дальнейшее, Троцкий явно преувеличивал давательный статус подруг. Хихи-хаха, анекдоты на грани фола. Желающие могли танцевать.

Я был скромен, как положено новичку. Но меня быстро «окучили»: Одна из подруг пригласила «на белый», попутно возвестив во всеуслышанье, что ей надоела пьянь с плесенью, потянуло на свеженькое.

— Студент, сегодня танцуешь только со мной!

Гусара два раза просить не нужно: пить так пить, танцевать так танцевать.

Девушку называли Машаней, была она круглолицей, небольшого росточка и необыкновенно кудрявой. Глазки как уголёчки. Жесткие черные кудельки щекотали мне шею и скулы, ощущения были настолько чудесные, что хотелось расстегнуть еще пару пуговиц на своей рубашке.

Машаня, крепко прижимаясь к партнеру всей своей мягкостью, заглядывала ему в глаза и жарко-насмешливо шептала:

— А вон тот, рыжик, мой жених. Ага. Якобы. Так считает. И всем внушает. Дурачок! Не обращай внимания.

В торце длинного стола сидел угрюмый веснушчатый парень, бросал грозные взгляды на нас с Машаней, вернее, на меня. Строгал своим автоматическим ножичком яблоко. Ножичек с кнопочкой. Клац — вылетело перо, строганул яблоко, отправил пластик в рот, грозно посмотрел. Щёлк — перышко спряталось. Опять клац — перо наружу. И так далее. Жевал медленно, глядел многозначительно. Один раз я заметил, что Троцкий показал ему кулак.

Вскоре Машаня засобиралась домой и, что вполне логично, приказала ее проводить понятно, кому. «Тем более — Каратмэн!» Кто-то уже похвастался, мной.

Остающиеся наговорили нам с Машаней вслед, как полагается, кучу двусмысленностей, которые Машу, казалось, совершенно не трогали.

За дверью Машаня сразу взяла меня под руку, и мы пошли. По тропинкам между вагончиков и сараев, по деревянным тротуарам, перешагивали через трубы, ступали на хлипкие мостики. Благо летние северные ночи не темны, и путь моей спутнице был знаком, иначе я, передвигаясь в таком темпе один, переломал бы себе ноги.

— А вот мы и пришли! — Машаня кивнула на дверь в свое жилище, красную бочку, стоявшую на низких свайках, и тут же предложила: — А давай похулиганим, студент-каратмэн!

— Давайте, а что нужно сделать? — с готовностью отозвался я.

— А давай просто твоей девушке…

Машаня замолчала, прикусила указательный пальчик, сама невинность, глянула из-под бровок.

— Что? — нетерпеливо спросил я.

 — А рожек нарисуем!

Люди в шоке часто выдают черт те что и невпопад, правда?

— У меня нет девушки… сейчас! — сказал я всю правду о себе, не понимая, нужна ли, здесь и сейчас, такая правда.

— А-а, — разочарованно протянула Машаня, — жаль! Ну тогда не будем! Всё-всё-всё, нет, так нет! Не надо ко мне приближаться. Стоп, сударь.

До меня дошло, что я, кажется, не то сказал, да и нужно ли вообще что-либо говорить в данной ситуации, и не капкан ли это от шутницы. Меня забило мелкой дрожью, и я сказал опять, наверно, смешное:

— Была, а сейчас нет! Но обязательно будет. Считайте, что она есть!

  Машаня захохотала, запрокинув к небу кудрявую головку:

— Договорились! Придешь домой, представь себе девушку, нарисуй ее, а потом нарисуй ей рожки! Гениально!

Она взбежала по низкой лесенке к порожку своего жилища.

— Студент, ты меня уважаешь?

— Да! — выпалил я.

Я хотел еще сказать про то, что могу встать на колени и пропеть серенаду, но Машаня меня опередила:

— Тогда слушай мою команду! Кругом, шагом марш! Только быстро, пока там народ не разошелся.

— Почему быстро? Пусть расходятся, я дорогу домой найду. Давайте… просто поговорим…

— Поговорим как-нибудь потом. Потому, что мне еще замуж выходить. А если ты задержишься, то к Машане, ни за что, ни про что, будет приставка — «открывашка». Машка-открывашка. Понял? К тому ж, женатые здесь ревнивые, им всё холостяки донжуанами мерещатся. Мой рыжий тоже, наверно, по нашим следам потопал, где-нибудь за углом стоит, веточку строгает, но ты его не бойся, вон доску возьми в подмышку, отобьешься. Недавно, во-он у того балкА, один чудак другого застрелил. Загуляешь возле чужой хаты, а там из окна ревнивец двустволку высовывает и говорит ласково: слышь, мужик, не переминайся, замри, ага, вот так, бабах! Спасибо, отомри!

С такой балагуркой можно было всю ночь отдыхать душой, но, понимая серьезность момента, я добросовестно сделал «кругом, шагом марш». Честь дамы — прежде всего, это было правилом моего студенчества, правилом моего студенческого Обще-житиЯ.

Доску «в подмышку» я не взял.

Ну, интересная бы картина: идешь с доской, а на пути стоит Рыжик. Что делать? Доской по башке? А за что? НЕ за что! Приближаешься дальше, подходишь такой, а он перышко раз в бок (не в свой, разумеется) и комментирует: а это, мол, за доску — оправданная реакция на угрозу.

Хорошо, а если то же самое, но без доски. Идешь. Рыжик на пути. Убегать? Позор. Сдохну, но не побегу. Привет, мол, Рыжик, давно не виделись, «в борьбе и тревоге не стой на дороге». А в ответ — перо. И комментирует: а ты не зарься на чужую ягоду.

И по логике, если результат один, то зачем тяжесть тащить, лучше налегке.

Вот так умирают логичномыслящие, но гордые люди, даже каратмэны.

И все-таки несколько приемов каратэ я знал и в минуты опасности был готов применить свое хилое умение. Вот так и шел: смешил себя и подбадривался картинами «с доской и пером», и тело  пружинилось и дрожало от решимости, готовя конечности к блокам и ударам. Словом, возвращаясь, по-настоящему я боялся одного — заблудиться и «не успеть».

Бежать не смел, это выглядело бы странно и даже смешно. Шел шагом марафонца, спотыкался на кочках, на строительном мусоре. Один раз упал и больно ударился коленкой, испугался, что не дойду. Но обошлось.

Я был вознагражден за спешку и гусарское усердие, — на обратную дорогу у меня ушло времени меньше, чем на прямую. Буквально влетел в нужный вагончик, где еще тлело веселье. Заметил, что в компании не было Рыжего с ножичком.

— Что, не дала? — спросил кто-то из женской половины теплой компании.

— Мария, — сказал я громко, борясь с одышкой, прерывая чей-то смешок, — приличная девушка!

Компания умолкла, все повернулись ко мне.

— Мы знаем. Объявлять не треба, — прогудел Белорус. — Да ладно, Каратмэн, садись, выпей, а то колотишься весь, как с мороза.

— Я с похмелья, — с готовностью объяснил дрожащий Каратмэн, принимая стакан. — С похмелья. — На улицу вышел, выветрилось, похмель пошел.

— Да, водка так себе, — согласился Белорус. — Не успеешь на расслабон, уже похмель.

Вдруг запел Троцкий, совершенно безголосый:

«А ты напейся воды холодной И про любовь забудешь!..»

— У нее дочка в балкЕ, — обронил кто-то из женщин, — десять лет.

 Все немножко загрустили, а девушки-женщины как-то постарели, и я понял, что все они здесь «Машани», а те из них, которые уже мало на что надеются, — «открывашки».

— Обэрэжно, двэри зачиняються! — метрополитеновским голосом пропел один из столичных.

Что-то сломалось в компании, и вскоре все встали расходиться.

Шли домой молча. Ночь обошлась без философии.

На другой день, на работе, Белорус, встретив меня, сказал:

— А ты мужикам-то вчера кайф-то шугнул, ага. Столичные-то все женатые, отдохнуть хотели.

— И Балерун? — зачем-то спросил я.

Белорус отвернулся, стал что-то искать в ящике для инструментов. Бросил из-за плеча:

— А ты, что, совесть нации, что ли?

— Насчет нации… сложно сказать, — ответил я.

— Ну, так и не вякай там, где сложно. Ферштейн? Двоечник…

— Троечник, — поправил я.

Белорус резко повернулся ко мне всем своим могучим телом, взгляд исподлобья, спросил обреченно:

— Скажи, а когда каратиста посылают, он что по кодексу должен сделать с… пославшим?

Я пожал плечами, сказал примирительно:

— Я еще не весь кодекс изучил.

— Ну вот и хорошо, — буркнул Белорус, — изучай!

Он обмяк и опять отвернулся.

 

Собаки и люди

Собаки — одна из достопримечательностей любого Севера. Столовая строителей — здание, похожее на огромный сарай, в котором приспособили кухню, поставили столы и кормят целые взвода людей. Возле столовой крутятся собаки, некоторые заходят внутрь, ложатся у дверей. Их десятки. В разномастных и разнокалиберных псинах угадываются предки — лайки, овчарки, спаниели, московские сторожевые и даже таксы. Благодаря одним людям, своим бывшим хозяевам (или хозяевам своих предков), они сироты, — и благодаря другим людям они выживают.

Многие из работников, завтракающих, обедающих и ужинающих, берут по дополнительной порции второго блюда, выносят за пределы столовой, ставят тарелки перед страждущими собаками. У некоторых есть любимцы в псовой когорте, и любимцам достается в особенном порядке.

У Троцкого тоже есть фаворит:

— Уродик, иди ко мне, Уродик! На, кушай, падлочка! — он ставит тарелку с котлетой перед зачуханым трехногим хромоножкой, в котором уже не угадать ни масть, ни породу — искалеченный дворняжка с грязной бородкой.

 «Уродик-падлочка» благодарно лижет синюю от наколок ладонь благодетеля и только потом приступает к трапезе. Кушает, не торопится. Знает, что пока он все не съест, Троцкий будет сидеть на корточках рядом, курить, охранять от посягательств других бездомников.

О своем прошлом «наш зэк», как называли Троцкого сожители, практически не рассказывал. Говорят, только один раз объяснил компании, что папа у него был полярный летчик, на Северный полюс с парашютом приземлялся, и что в первый раз «наш зэк» залетел по малолетке, а потом садился уже «за что попало», когда «по случайностям», а когда и «ни за что». Вот и вся история.

Но нашим балагурам много и не надо.

— …А они там, в тюрьмах и на зонах, все благородных кровей, все дети капитана Гранта!

— Лейтенанта Шмидта.

— Ну да, я и говорю… И невиноватые! Все случайно и ни за что. А я вот думаю, что не беспричинно Троцкий к подоконникам неровно дышит. Не иначе, форточником был. Это сейчас разжирел, и потому переквалифицировался в слесаря.

— Что там подоконник. Он и к более высоким конструкциям неравномерный. Я его как-то возле вышки связи подсмотрел. Стоит, гладит железо, курит. А что его гладить? Не баба. И на макушку смотрит, голову задрал, шапка упала. Долго стоял. Непонятно, чего высматривал.

— Автоматчика.

— Не-а. Вот, думает, высоко, с парашютом бы оттуда. Гены!

— А гены и стонут, и плачут, и бьются о борт корабля!

— А мне кажется, он детдомовский.

— Возможно, вон какая фамилия…

— А что фамилия?

— Странная. В детдомах фамилии от балды дают.

— Что странного? Ты на свою лучше обрати внимание. Без смеха не прочитать. Особенно справа налево.

— А у самого-то!

— А что?

— А то, что всякое «оно» кончается на «о»!

— Да?!.. Кстати, у Левы с Могилева тоже на «о». Придет, я ему скажу твою версию!..

— Стоп, беру свои слова обратно!

— То-то же!

Как-то у Троцкого спросили, почему он не читает книг, только газеты.

— Почему не читаю. Читал. «Белый Бим Черное ухо».

— Слышал, — отозвался столичный. — В библиотеке есть. Хвалят. Очередь. По записи. Про собак?

— Как бы так, — ответил Троцкий и, чуть помолчав, добавил: —  А так нет. Про людей. И про б…

— О! — удивился один из столичный. — Порнография, что ли?

— Как бы так, — дурачась, «объяснил» за Троцкого другой столичный, — а так нет. Что непонятного!

— Сами вы порно… графья. — устало заметил Троцкий. — Я думал, что в столицах бестолковых… мало.

— О, нет! На душу населения так же, как и здесь.

Троцкий окинул компанию критическим взглядом, буркнул:

— Здесь, походу, больше.

 

Проводы

Как уже отмечено, на практике я не только пил, гулял по тайге и давал мастер-класс по каратэ. Работа была интересной, предполагала знание технологического процесса, поэтому я много почерпнул для своей будущей инженерной деятельности. Стал разбираться не только в приборах и схемах, но и собственно в технологии мощной системы накопления и транспорта нефти.

Перед окончанием практики несколько дней подряд я заходил в диспетчерскую и на чистовую перерисовывал глобальную схему станции, которая висела на стене и несла в себе всю информацию об объекте — мощности, наименования, направления, географическая привязка, место и роль в общей системе нефтеперекачивающих «коридоров». Я решил не мелочиться. Перенёс на бумагу всё. Произведение уместилось у меня на листе ватмана самого большого формата и явилось составляющей отчета по практике для кафедры.

Провожали меня двое — Троцкий и Белорус, остальные были на работе.

Зэк с генами парашютиста, любитель собак и вышек, прошел только до порога, сказал:

— Ну, ладно, давай, сам знаешь.

Белорус довел до вертолётки. Пока шли, рассказал новость:

— Рано ты отбываешь. На следующей неделе к нам иностранная делегация приезжает. От фирмы. У нас их оборудование.

— Ну и хорошо, — беспечно отреагировал я.

— Хорошо-то хорошо. Но я к такому с опаской. Дядька рассказывает, к ним на БАМ как-то корреспондент приезжал, буржуазный. Нафотографировал ихних двух бывших из бригады. Ну, знаешь, подловил ракурсы — рожи корявые, взгляды исподлобья, ухмылки сволочные, наколки. А потом за бугром статья вышла, вот кто магистраль строит, заключенные. Архипелаг ГУЛАГ и прочее.

— За Троцкого переживаешь? — пошутил я.

Но Белорус ответил вполне серьезно:

— Троцу отгулы дам, дома посидит, чифирь попьет.

Он перевел разговор:

— Все-таки надо было нам с тобой пободаться на прощанье. Хотя бы в лесочке, пока никто не видит. Готов пострадать. Чтобы шрам какой-нибудь остался. Для памяти. А то губа только изнутри лопнула, не видно. От шрамов ведь память лучше. А то был человек, и нет его. Эх, борт уже летит. Не успеем.

В небе застрекотало, сейчас появится над сосновыми макушками железная стрекоза. Хороший день, солнечный, ни облачка.

— Ничего, — сказал я, — не расстраивайся. Это не главное.

— Да я понимаю, — Белорус вздохнул. — Просто энергии много, выхода мало. Север поднадоел, а поначалу было здорово. В армию не берут. В Афган заяву накатал. Мне бы там в рукопашной равных бы не было. Душманы же не каратисты.

Рассмеялись. Белорус стал дурачиться:

— Представь, размахивается душман, раз меня по области сердца, а я только шатнулся, бац ему в рог, он раз и с копыт! Вот попробуй, ударь меня по сердцу! Не бойся, там ничего нет!

— Почему? — я даже поперхнулся от смеха.

— Потому что у меня сердце с другой стороны. Не веришь? На, послушай!

Он сделал грудь колесом.

— Верю.

— Вот меня в армию и не берут. Надеюсь, что пока. Я добьюсь.

Кураж перешел в печаль.

— Ну ладно, распределяйся к нам после института. В партию вступишь. Будешь нами руководить. Тогда поборемся. Только по яйцам не бей. Балерун говорит, что у нас троечники директорами становятся, а отличники в НИИ живьем киснут. Подумай.

— Подумаю, — пообещал я, коротко приобнял правосердечного и пошел к вертолету.

 

Схема

Я сдал на кафедру отчет по практике — схему нефтеперекачивающей станции и пояснительную записку. Через несколько дней декан,  он же заведующей кафедрой, вызвал меня.

…Спросив про КГБ и насладившись моим удивлением, он продолжил:

— Я принимаю вашу пояснительную записку, зачитываю практику. А это ваше… — он вынул из-под стола мою схему, свернутую, как и положено, в трубу, — это заберите.

— А разве схема не нужна для отчета? В задании же — схемы и записка.

— Молодой человек. Вы знаете, что такое КГБ? Извините, что повторяюсь.

— Ммм… Ну…

— Если бы это была схема прибора, узла…Короче. Объект стратегический, и схема его, соответственно… Понимаете? Забирайте. Зачет. Всё.

Говоря это, он улыбался.

Забирая свое чертежное произведение, я спросил:

— Значит, можно выкинуть?

Дракон сделал серьезное лицо.

— Выкинуть? Ну что вы. Во-первых, это ваш труд. Во-вторых, мало ли что. В мусорках, знаете ли, бичи копаются. А вдруг бич — это, на самом деле… Даже не знаю, что вам посоветовать. Ну, съесть, чтобы не досталось врагу, это, наверное, много, все-таки сорок четвертый формат.

Мы немножко посмеялись вместе, добрый дракон и осторожный кролик, Ха-Ха и хи-хи.

Схему я забрал. Но не выкинул и не сжег. Поначалу, действительно, жалел свой труд. «Труба» с секретным материалом стратегического масштаба простояла целый год у меня в углу комнаты, которую я с друзьями снимал на пятом курсе. Хотя вполне могла бы пойти на растопку печки. Но ведь это была еще и память о Южном Балыке! Труд и память! Достопримечательность и ценность схемы прирастала с каждым месяцем. Даже съезжая после окончания института, и освобождая жилье, я не смог ту схему ни выбросить, ни сжечь. Не поднялась рука на детище. Так и осталась стоять в углу, на дальнейшее усмотрение хозяйки.

Позже мне рассказали, что в начале восьмидесятых, — до Перестройки, когда еще не открылись все шлюзы и отъезд за кордон не перестал быть экстраординарным делом, — моей бывшей хозяйке удалось без проблем, как уверяли соседки, эмигрировать в Германию. Еще соседки уверяли, что она там «жирует неизвестно с каких заслуг».

И вот я теперь думаю…

Вы меня понимаете.

Обязательно постараюсь расследовать данную версию, — и это будет уже другая, более интересная история, с разоблачениями и погонями.

 

Европа +

Это встреча случилась в самом начале нулевых. В аэропорту «Шереметьево» ко мне подошел человек моих лет и сказал, лукаво щурясь:

— Извините, конечно, но мне кажется, я вас знаю. Мы когда-то были знакомы.

Я не узнавал данного господина, но при этом кого-то он мне… Да, пожалуй, он напоминал мне моего декана, такая же осанка, черты лица, мимика. Только вот возраст должен быть другим.

— У вас нет родственников в Тюмени? — на всякий случай спросил я.

Он покачал головой — нет. И понизив голос, предложил шутливо:

— А давайте, я назову пароль, и если он верный, то вы автоматически скажете отзыв.

Уже интересно, я кивнул.

— Каратмэн! — сказал он и расплылся в улыбке.

Действительно, «отзыв» получился почти автоматически. А «почти» — потому, что я все-таки немного его исказил, намеренно, проверяя:

— Южная Рыба!

— Южный Балык, — поправил он, снимая сомнения. — Ты жил в моей комнате. Ну, москвичи, киевляне, Троцкий…

Ба, да это же тот самый связист. Точно, шея, кадык, «бо убью»… Только вместо шикарной шевелюры — сверкающая лысина.

Мы пили кофе. Но разговора, который был бы интересен обоим, не получалось. Я старался выведать, как сложилась судьба у каждого из наших общих знакомых. Но Связист не проявлял к теме особенного интереса, отвечал рассеянно. Мне показалось, что с бОльшим вниманием он оценивал мой внешний вид — во что я одет-обут, какие у меня ладони, пальцы. Даже, по тому, как подрагивали его ноздри, мне показалось, что он принюхивался. Он сказал, что с моей (моей!) «бандой» больше практически «не пересекался». К тому же, после того лета он проработал на Балыке еще всего год с небольшим, после чего уехал с Севера на Большую Землю.

Но вот рассеянность сменилось озарением. Он хлопнул себя узкой ладонью по безволосому черепу:

— Да! Совсем ведь забыл, склероз. Слышал, слышал от своих коллег связистов, долго еще с ними переговаривался с Земли… Что тот, который самый большой из них, кажется, его звали… что-то связано с Гомелем, что ли. Ну, неважно. Коллеги рассказывали, что он потом служил в Афганистане и сгинул там без вести.

Лицо рассказчика сделалось озабоченным, он тяжело вздохнул и отвел глаза. Он явно ждал моей реакции.

Что-то меня останавливало, и я медлил с эмоцией. Да-да, определенно, это еще не все, должна быть «звезда», я помню.

Не дождавшись, связист продолжил:

— Но… по некоторым сведениям…

Он смятенно умолк, похлопал себя по карманам, вынул телефон, уткнулся в экран и даже озабоченно поцокал языком.

Экспромт неважнецкого актера.

Он продолжил глухо, не поднимая глаз:

— Сдался душманам. Принял ислам. Убивал советских солдат.

Я засмеялся, чем, кажется, немного испугал его. У него округлились глаза, и он выпрямился на стуле, как отпрянул. Так реагируют на неадекватных людей.

Отсмеявшись, «неадекватный» тоже хлопнул себя по лбу: слушай, еще вот по северной тематике, только что вспомнил, тоже ведь склероз!

И я рассказал, как забрел в малинник на окраине Южного Балыка. Ягод тьма, вот такие, не поверишь. И там, в недальней чаще, вдруг случился неведомый шум, защелкали ветки. И я ведь знал про медведей. Но не побежал. Конечно, уходил! Но не спеша, чтобы животное, царь мест, не подумало, что я трус. Я же не мог опозорить свой Индустриальный институт.

— Индустриальный институт, — связист сморщил нос и криво улыбнулся.

У него подходило время вылета. Объявили посадку. Мы заторопились.

— Слушай, — обратился я к нему без всякой надежды, — вы же, связисты, действительно, больше нас, простых смертных, знаете. Там в бочках, у вышки, жила такая девушка. Маленькая такая, кудрявая-кудрявая!..

Связист на секунду задумался, затем озарился, как помолодел, и сказал:

— Да… знаю. Спилась и скурвилась.

Он ослабил галстук и расстегнул пуговицу на воротнике.

Я как бывший курильщик понял: сейчас он страстно хочет затянуться. Но…

No smoking, please.

«А ты напейся воды холодной…» — вспомнил я, но на этот раз не засмеялся, а только расслабленно улыбнулся.

Опять объявили окончание какой-то посадки. Связист заторопился.

— Ладно, давай, будь здоров, Каратмэн!

— Давай, даст Бог, свидимся! — я сказал нормальную дежурную фразу.

— Маловероятно, редко здесь. За документами приезжал. Я теперь гражданин другого государства.

— Какого? — машинально спросил я.

— Европейского!.. — ответил он.

И разжал ладонь, избавляясь от рукопожатия, подхватил портфель, отвернулся и пошел, хлопая свободной рукой по карманам.

Мне представилось, что сейчас в самолете он зайдет в туалет, запрется, закурит, сядет на стульчак. И заплачет.