— Счастливого вам пути! — напутствовал нас вечером Иосиф, помахивая из-за лоджиевого бордерлайна банкой пива. — Эх, жаль, я уже там в этот заезд побывал, а то бы с удовольствием был вашим гидом. Мне почему-то кажется, ребята, что после этого похода ваша жизнь изменится.

— В какую сторону? — веско, серьезно спросила Марина, что не вполне вязалось с всегдашним, облегченным тоном наших с Иосифом бесед. — В лучшую или в худшую? Только честно, плиз!

Иосифу уже не отделаться шуткой, хотя и мог бы. Но порядочность и независимость позволяют ему сейчас не шутить (или не совсем шутить):

— В сторону, скажем так, определенности. Возможно, мы не увидимся, разминёмся, у меня тоже дела, и здесь, и там, и сям. Дела и относительная свобода. В молодости мечтал о таком. Запишите мой телефон и электронный адрес.

Он продолжил без всякого перехода:

— Кажется, в прошлой жизни я был актером. Я в молодости стеснялся лицедействовать, а теперь, в эпоху Интернета, можно оттянуться. Я повторяюсь? Да, я повторяюсь. Возраст, склероз… Звоните, пишите!..

Мы вышли из отеля, поднялись по широкой гранитной лестнице, ведущей прямо от пляжа к раскаленной асфальтовой дороге, пахнущей нефтью. Налево — в сторону африканского континента, через Суэцкий канал, Нил, Каир. Направо — borderline, Израиль.

Какое-то время стоим, будто раздумываем, куда идти. Мимо проезжают редкие машины. Половина из них — с военными, сидящими на открытых кузовах. Почти каждое авто сигналит: водители добродушно машут, улыбаются, некоторые притормаживают: «Taxi?» — и, получив отрицательный ответ, уезжают.

Мы идем к границе пешком. Асфальтовая, вихляющая в стороны дорога с неширокими обочинами. Левая обочина — обыкновенная каменистая полоса, ограниченная горной пустыней. Правая — с пешеходной лентой, местами облагороженная бордюром, за которым, под обрывом, берег залива с редкими постройками.

Вот на берегу показался небольшой военный лагерь со «скворечником» — наблюдательной вышкой с часовым. Нам сверху видно все скудное устройство огороженной базы: небольшие здания, плац, спортивная площадка. На площадке — военные (половина белых, половина черных), большие и медленные как непугливые лоси в заповеднике, встав в большой круг, играют в сонный, ленивый волейбол. Кажется, это «миротворцы». Наверное, это всё, чем они здесь занимаются. Ну и хорошо.

Мнится, что Марина слишком долго и как-то по-особенному смотрит в сторону поста. Смутно улыбается. Наверное, представляет вместо меня какого-нибудь лося, и влюбляется в него — быстро, мгновениями. Это нормально.

Она без устали фотографирует все, что попадается на пути.

Через полчаса пути нас стала догонять… песня. Мы увидели двух людей, высокого мужчину и миниатюрную женщину, идущих вслед за нами, расстояние между нами быстро сокращалось.

Они шли и при этом бодро, вернее, бодрясь, пели; песня была допингом, наверное, уже долгого пути по солнечной пустыне. Они были похожи на представителей местного народа, смуглые лица (девушка в свободных черных шароварах, полностью закрывающих ноги, в «арабском» платке, мужчина ничем особенным не выделялся — джинсы, красная футболка, высокий рюкзак за крепкими плечами). Если это арабы, то нездешние — в глазах и осанке читалась иная, более свободная, раскованная цивилизация.

— Hi! — крикнула девушка еще издали, когда расстояние стало достаточным для того, чтобы наши глаза встретились.

— Hi! Hi! — бодро, в лад с их радостной, доброжелательной мимикой, ответили мы.

— Where are you from? — почти выкрикнула девушка.

— Россия! — гордо ответил я, невольно выпрямляясь, заряжаясь особым чувством — причастности к чему-то непроговариваемо великому — вероятно к Пушкину, Толстому, Чайковскому, Суворову, Гагарину и еще много к кому и к чему (не перечислить и не представить). Знакомое всем состояние. После него у меня всегда горьковато-грустное послевкусие — от осознания мизерности этой самой причастности к державно-национальному величию, которым только что загордился…

— France! — с такой же, подобной моей торжественностью и прежней радостью выкрикнула девушка и неожиданно протянула, будто выкинула, мне ладошку для пожатия. Ладошка оказалась маленькой, влажной, пожатие случилось кратким, но со стороны француженки очень крепким — скромно, достойно, искренне и бесстрашно. Я мгновенно влюбился в такую маленькую, африкано-азиатскую, ненаполеоновскую, смуглую Францию, с живыми блестящими, черными как угольки глазами, во влажную ладошку, — и покраснел, убоявшись, что Марина заметит мое безгрешное увлечение, мой эстетический восторг.

Фотографировались: мы их — «французским» фотоаппаратом, они нас, соответственно, — нашей камерой. Потом по трое, в разных вариантах, — четвертый фотограф.

— Bye! — крикнула француженка, и они пошли дальше, как и мы, к границе, обогнав нас, ведь они молоды, у них больше сил, у него мощные сухие мускулы, у нее сильная влажная ладошка. Отойдя от нас на приличное расстояние, они снова запели.

Иосиф говорил, что отель, где мы живем, это бывшие израильские казармы, позже арабами переделанные под гостиничные апартаменты. Жалко было разрушать такое добро, оно пригодилось, когда наступила курортная эпоха, и побережье Красного моря, распробованное туристами, стало сулить большие выгоды бизнесу и стране. К казармам пристроили все необходимое — ресторан, административное здание, бассейн, получился отель не хуже прочих на побережье. Если, конечно, не считать европейскую роскошь непременным и единственным благом для отдыхающих. Не случайно, есть Шарм-эль-Шейх, Хургада, но есть и совсем аскетичные отели, если таковыми можно назвать курортные территории, где отдыхающему предоставляют строения целиком из растительной достопримечательности здешних мест — жердей неизвестного происхождения и пальмовых стеблей. Все это разнообразие, в той или иной степени, случалось на нашем пешем пути.

Дважды мы спускались к морю и шли прямо по мокрому песку, где нам попадались временами зачатки цивилизации, временами — ее остатки.

Совершенно вдруг на стороне гор, в самой близи дороги безобразно выросли, что называется, осколки былой роскоши. Судя по всему, это побоище было когда-то рестораном, от которого остались руины: площадка с грудами кирпича и бетонных обломков, а в центре этого бедствия и разрухи — огромный веселый, улыбающийся кок. Фигура, получается, была из крепкого материала (так хорошо она сохранилась), — белый кухонный костюм, на голове огромный поварской убор, похожий на чалму, переделанную под европейский колпак; фартук и штаны в крупную продольную полоску, красное с белым. Кок был похож на снеговика, которого лепят дети в российских дворах и которого Максимке ни за что не угадать в заиндевевшей «караганде» холодильника. Рядом росла тройка пыльных деревьев, бывших когда-то украшением ресторанного двора. Кругом колючие кусты пустынных растений, в их иголках застрял разнообразный мусор — куски бумаги, лоскутки выцветшей материи, ошметки пластиковых пакетов. В центре это кладбища, маленьким знойным вихриком, гулял мелкий мусор, танцевал грязный полиэтиленовый пакет — падал, скрепя, тащился по земле, пытался подлететь и опять падал, и все по кругу и по кругу, без устали. При том что на море, в сотне метров, как всегда, штиль. Повар протягивал поднос и улыбался, приглашал на завтрак, обед, ужин, вкусить от заведения в пустыне.

— Любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда! — продекламировала Марина нехитрую истину; а мне вспомнился прадед, рассказывающий про гражданскую войну — и в этом отрывочном повествовании, из детства, когда многое просто записывается «на магнитофон», а уже потом осознается с такой поразительной ясностью, как будто понимал это с самого момента осязания себя в этом мире, — простая фраза,  обращенная от одного человека другому: иди в повара, белые-красные, друг друга убивают, а все хотят кушать.

Недалеко, на возвышенности, скромно примостилось жилище бедуинов: несколько строений, напоминавших шалаш без стен, оттуда выходил высокий худой человек, в белой одежде до пят, на голове белая чалма. Впечатление, что бедуин, надев выходное платье, отправлялся в город, возможно, так оно и было — сейчас поймает такси.

Затем попалась группа бедно одетых людей, мы поняли, что это тоже бедуины — по их взглядам, независимым, несентиментальным, даже вызывающим. Они рыли траншею вдоль обочины. Мы с опаской приближались к ним, но другой дороги не было. Так часто бывает: боишься, но продолжаешь двигаться к своей, возможно, проблеме, может быть, существенной, не в силах сделать другого, демонстративно обратного движения (например, развернувшись, убежать), чтобы не выглядеть непонятым, смешным. Этим часто пользуются различного рода злодеи — жулики, аферисты, а чаще просто люди, мастера психологии, извлекающие личную выгоду из «совестливости» и даже, как ни парадоксально, из «гордости» других людей. Мы поравнялись со строителями, они смотрели на нас хмуро и насмешливо. Я, как можно доброжелательнее, крикнул им «Салям алейкум» — получилось преувеличенно громко, что выдавало мое волнение, которое они верно оценили, в их мимике появилась угрюмая снисходительность. Но они больше смотрели на Марину, что было вполне понятно: красавица-иноземка, при ней один хилый спутник, а их, хозяев этой земли, много, кругом пустыня. «Настоящие» арабы должны были с радостью ответить: «Ва аллейкум ассалям!», — бедуины же что-то насмешливо прожевали, получилось что-то «Бду-блям-бду!..» Мы быстро уходили, я боролся с собой, чтобы еще не прибавить шагу, они галдели и похохатывали вслед.

Вот он наконец, borderline.

— Оружие, наркотики есть? — это выкрикнул молодой израильтянин с автоматом, обращаясь к череде желающих пересечь границу, и, уверенный в отрицательном ответе, традиционно имеющем форму молчания, повернулся, чтобы идти дальше, по заведенному ритуалу.

— Есть! — куражась, выкрикнула Марина, засмеялась, поворачивая голову направо и налево, приглашая к веселью попутчиков, но осеклась, когда парень остановился, повернулся всем телом, и сделал шаг в нашу сторону, поправляя автомат.

Эти глаза не приемлют шуток.

Марина продолжала улыбаться. Но уже виновато, всем видом показывая, что пошутила. Солдат отвернулся и быстро пошел дальше.

— Вы так, девушка, не шутИте! — очень серьезно и даже сердито произнес пожилой человек, сухопарый, бледнокожий, с безволосым крапчатым черепом, смешно пожевывая толстыми губами.  — Здесь война, стреляют.

Он слегка картавил.

— Хорошо, больше не буду, — миролюбиво ответила Марина. — Да, по первым же глазам видно, что война.

— Здесь настоящие евреи, — сказал старик, — только здесь. — И посмотрел на часы и продолжил скороговоркой, ни к кому уже не обращаясь: — Умные в Штатах и в Германии, а настоящие — здесь.

Марина, впечатленная формулой (гуманитарные качества в географической функции), долго посмотрела на меня распахнутыми глазами (она продолжала дурачиться!), призывая к вниманию, и, выпятив нижнюю губу и слегка наклонив к плечу головку, дурашливо прошептала: «Понятно?» А у старика (не удержалась) спросила:

— А в России какие?

Старик рассмеялся и постучал длинным пальцем в свою тощую гулкую грудь: тук-тук-тук, — вместо ответа. Потом что-то хотел сказать, но только, опять хохотнув, махнул прощально рукой — его очередь идти к кабине предъявлять документы и заполнять бланки. Все же развернулся и сказал (я не столько услышал, сколько прочитал по губам): «Нормальные, нормальные!»

Остановка на «Мертвом море» — пару часов на купание. Обслуживающий персонал — полиглоты: легко переходят с русского на иврит, на франсе, на инглиш… Группы прибывают и, искупавшись, убывают.

Марина не хочет выходить из солёной воды.

— Мне тут хорошо! — она плавает, «как вареное яйцо», раскинув руки и ноги, запрокинув голову с закрытыми глазами. Наверное, представляет себя морем или заливом, и рыбы целуют-посасывают ее гроты и берега.

В автобусе она долго роется в сумочке, потом восклицает:

— Кокон!..

— Что, раздавила?

— Я его, кажется, потеряла! Вот здесь лежал, вот здесь.

Она трясет передо мной сумочку, потом вываливает содержимое прямо на свои колени, что-то падает вниз, ищем, чертыхаясь.

— Мы должны вернуться!

— Ты с ума сошла!

— Мы должны вернуться! Я зря еду. Я там не нужна… пустая, без ничего. Без… от бабушки. Это предательство с моей стороны. Я совершенно пустой человек, я никто сейчас без этого, понимаешь? Пустое место рядом с тобой! Я сейчас придушу себя! Выброшусь из окна, кинусь под машину!..

У нее по щекам покатились слезы, кажется, искренние. Лучше бы притворялась, я бы знал, как себя вести.

Чушь какая-то, фетишизм.

— Послушай, двадцатый век. Какой к чертовой матери кокон! Фетишизм! Подойдешь к Стене. Поплачешь. Поговоришь. Пожалуешься. Попросишь. Всё вспомнить, всё расскажешь. Записки — это выдумки людей!

— И Стена выдумки, я понимаю, да! Но… Мы должны возвратиться, я, кажется, в номере его забыла. Перепрятывала, перекладывала, доперекладывалась. У меня ведь памяти нет. Контрабандистка чёртова! Вот здесь ведь лежал все время в этом кармашке. Нет, куда-то переложила. И оставила. Где он еще может быть? У нас вещей-то с собой нет!

— Посмотри в футляре от фотоаппарата.

— Смотрела! Мы возвращаемся, останови автобус, ты слышишь? Воз-вра-ща-ем-ся!

У меня последний козырь.

— Почему ты всё говоришь только о себе? А мне, между прочим, тоже нужно к Стене, от друзей передать приветы и так далее, покаяться, может быть…

— Не ври, у тебя нет друзей. Покаяться? Давай я покаюсь сначала. Знаешь, почему я так быстро к тебе прибежала после того как Серёжка… Я боялась, что у тебя появится женщина, и тогда всё. Я эгоистка, и за это получаю. И тебя подставила, мы никаких сроков приличия не соблюли. Ты помнишь, ты остался у нас? Я всю ночь не могла уснуть, не знаю, почему, не знаю, не знаю, я сволочь. Покаяться? Хорошо, надо — езжай. А я вернусь, это окончательно. Если найду кокон, проделаю путь еще раз. А нет — вернусь домой, пусть меня пристрелит этот проклятый… проклятый… Пан… его кореец. Это кореец в нас стрелял! Так мне и надо! Прости меня! За то, что пришла к тебе, отняла столько времени… в твоем возрасте… когда каждый месяц ценность… У тебя еще будет! Ты ведь хотел бы ребёнка, я знаю. Хочешь! А я не могу! Пустоцвет, полупустыня! Тебе еще не поздно! А мне поздно! Просто невозможно! Знаешь, что такое невозможно? Крикни водителю! Эй, шеф!..

— Не ори! — я прервал ее грубо, но она этого не заметила. — На первой остановке пересядем на обратный автобус.

Вот так из-за глупости и сумасбродности женщины прерываются многие хорошие начинания! (Я старался шутить с собой, поскольку ничего изменить уже нельзя.)

— Дура я, дура! — вполголоса приговаривала Марина, отвернувшись к окну.

Дура, конечно, и из меня дурака делаешь. Я представил лицо Иосифа, когда мы ему скажем, что пересекли границу, искупались в «Мертвом море» — и вернулись. Купальщики-гурманы, видите ли, коллекционеры покорённых водоёмов. «А Вифлеем, храм Рождества, а Иерусалим, Гроб Господень, а Стена? Да вы с ума сошли!» Да, сошли, мы оба идиоты.

Мы, «сумасшедшие, идиоты», вышли на остановке, распрощались с водителем, гидом и соседями, к которым уже успели привыкнуть (присмотреться).

Марина озиралась, ища транспорт, идущий к границе с Египтом. Красивая, все-таки, бестия, даже когда злит меня. Сейчас как дал бы ей в ухо! Наверное, если бы ее в юности хотя бы один раз хорошенько отхлестали или в зрелости она напоролась бы на какого-нибудь драчуна, который выбил бы из нее дурь, то… Но как ударить такую! В этом всё дело: таких бросают, но не бьют. Даже когда эти «красавицы» делают совершенную глупость, дурость. Вон, двигается нервно, аж подпрыгивает, как пантера от валерьянки, колышется умопомрачительный бюст, сейчас из блузки выпрыгнут два сахарных кокоса и покатятся по асфальту. А я, как и положено сладкоежке-идиоту, попрыгаю следом. Ага, распаляюсь, возможно, в отеле заеду в ухо.

Опаньки, кое-что вспомнил, последняя, «соломинковая» надежда. Я запустил руку ей за спину, потрогал сквозь тонкую ткань тугие хлястики лифчика.

— Ты что? — она злится, аж оскалилась, бешеная мурка. — Нашел время!

Я продолжаю щупать. Она отпрыгивает, ахает, в глазах ужас и восторг. Как зараженная моими движениями, начинает сама зондировать обеими руками грудь. Нашла, эврика!

— Как я могла забыть! — она запрокинула лицо, радостно завыла в небо: — О-о, безголовая! Вот дурная привычка, когда ответственная ситуация, перепрятывать. Мамочка родная! Мне надо лечиться, у меня совсем нет памяти!

Она целовала вынутый из лифчика сплющенный многострадальный кокон, долго держала его в кулачке, потом все же положила драгоценность в сумочку, в самый дальний кармашек, затянула все зипперы, щелкнула всеми кнопками.

— Тиха украинская ночь, но сало нужно перепрятать! — мурлычу я в горячее ушко мурки, ей щекотно, она счастливо смеется. Как мало бывает достаточно для счастья — кокон в сумочке, домик, свитый червяком. И что я, злодей, мог планировать относительно этого перламутрового смешного ушка!

В одном из лифчиков у нее — маленький кармашек, сбоку, устроен так, уверяет Марина, что не мешает движениям, а вложенный туда предметик совсем не «чувствуется». Наверное, для бабушек, прятать «рупь». Но Марина уверяет, что это для какого-нибудь ключика, так ей сказали в магазине. «У вас же в плавках бывают такие кармашки!» Смех. Но ее склероз прогрессирует, что правда то правда.

Мы опять едем, куда ехали, — в Иерусалим. Она беспрестанно говорит и беспрестанно целует меня. Философствует, глядя в окно:

— Пустыня, пустыня! Я не знала, что Израиль — это пустыня. Я вот думаю, как можно, допустим, после России полюбить вот это… вот такое. Пустынное, жаркое, засушливое. А ведь любят, а ведь можно!

 Равнины сменяются горами, такими же, как в Табе. А вот пробегает мимо окон рукотворный пальмовый лес…

Говорит гид — женщина средних лет, коренная петербурженка, приехавшая сюда в девяностых годах предыдущего столетия, и ни разу с тех пор не бывавшая на Родине, где у нее родители и множество других родственников. Хотите домой? — спрашивают ее беспардонные сердобольные земляки-туристы. Все ко мне сюда приезжают, — отвечает уклончиво гидиша, привычно улыбаясь. Иногда особенно оживает, не когда шутит сама заготовленными каламбурами, а реагирует на юмор полных сил туристов.

Мы въезжаем в Иерусалим.

— Наконец-то сбылось! — шепчет Марина. — Я тебе так благодарна. Мне кажется, это должно быть как-то необычно. Должно быть какое-то чудесное сияние, божественная музыка. Святая земля! — Спрашивает у гидиши: — А когда будем у Стены?

— Будем, будем, — успокаивает петербурженка, — всему своё время.

— Обещай не волноваться, — прошу я, — тебе нельзя.

— Да? — удивляется она, — а тебе можно?

— Мы уедем с тобой… допустим, в Москву, и заживём спокойно. А хочешь, в Кисловодск, там хороший, здоровый климат…

Я бормочу, а она только кивает, — она меня не слышит, вся во власти долгожданного момента.

Остановился автобус. Мы ступили на Святую землю. «Все дороги ведут в Иерусалим!» — вот они и привели. Заиграла музыка, очень кстати, «Лунная соната» — как специально. «Это мама!» — кричит мне Марина, долго вынимая телефон из сумочки.

— Кто это? Дядя?!.. Что? Нет, я в порядке, говори. Говори! Какой мотоцикл? Возле какого? Нашего? Ах!.. Тяжелое? Да, срочно, конечно, срочно!

Она держится за живот, морщится, ищет опоры, и находит ее в моей руке.

— Маму сбил мотоцикл! У нас во дворе! Тяжёлое… Надо возвращаться.

Мы на такси возвращаемся в бордерлайну, откуда пришли на эту землю.

Обратно, от границы до отеля, мы ехали вечером, почти ночью. Рядом остановился микроавтобус, из салонного мрака мужской голос: «Taxi!». Усталые, мы ввалились в салон, рухнули на сиденья рядом с водителем. Оказывается, салон пуст, мы единственные пассажиры. Мы разглядели шофёра, внешний вид которого сразу навеял ассоциации: «басмач», «душман», «разбойник»… Это был типичный бедуин, начиная от чалмы над заросшим лицом, заканчивая обувью, выглядывающей из-под длинного рубища, похожего на платье. Как можно в таком одеянии управлять автомобилем? Но бедуин чувствовал себя уверенно: ехал быстро, не сбавляя скорости на искривлениях дороги. Мы услышали от него три фразы — «From Israel?», «Comeback?», «Three dollars». В кабине полумрак, за окном темень, как будто улетели в тартарары все строения, попадавшиеся на нашем вчерашнем пути, или всё по команде погасило свет. Я огладывался, сквозь заднее и боковое стекло — та же ночь, что и впереди, только угадывались близкие горы, слабо отражающие каменными пластинами неведомо откуда струящийся свет. В итоге я понял, где спасительный источник — это берег страны Иордания, весь в огненных точках, доносил сюда на излете остатки своих электрических солнц.

Потом Марина призналась, что перетрусила, хотя поначалу, когда садилась в машину, ей казалось, что настолько устала от напряжения, он свалившейся беды, что сил уже нет ни на какие эмоции — ни на радость, ни на злость, ни на трусость. Как же она ошибалась в способностях своей души! Она вся сконцентрировалась, напружинилась, память восстала, загудела воспоминаниями — из прочитанного в газетах, книгах, из виденного по Ти-Ви, выхваченного из Интернета, все ужасы афганской и чеченской войн, заложники, насилие, беспомощную униженность и торжество злодеев. Злодейство будет оправдано: высокой целью, борьбой за справедливость, независимость, свободу от тирана. А как же! Как всегда и везде, где свят освободительный террор. Тебя убьют, а меня возьмут в заложницы, сначала в гейши, потом в товар для выкупа, выкуп пойдет на благое дело, на нужды революции, и мне предстоит испытать доселе неведомые чувства, сильнейшие, разрушительные, после чего лучше не жить, а если жить, то только для того, чтобы поведать миру ужас ада, полагающийся многим за дела земные, — но и это не конечная цель! А конечная — заставить человечество одуматься, остановиться, воспротивиться насилию!.. И так далее, глупость, я закрывал глаза, слушая этот бред, это словесное чудовище, рожденное страхом. Хотя вряд ли чувства, испытанные ею в ночном авто, управляемом лихим бедуинским разбойником, можно назвать обыкновенным, сиюминутным страхом. Наверное, это был какой-то суммарный сгусток эмоций, результирующий всю ее беспутную жизнь.

Вскоре показались более ясные, интенсивные огни, замелькавшие между холмистыми преградами неровного берега, они зажили внизу, успокаивая мир, низводя злодея до обыкновенного сына пустыни, до простого египетского таксиста, а конкретную трагедию с матерью — до конкретной заботы, с которой жить и которую переживать.

Сын пустыни без улыбки взял деньги, махнул рукой, лихо, почти на месте, со свистом шин, развернулся на площадке перед отелем, и умчался обратно в сторону границы. «Орел степной, казак лихой!»

Марина из аэропорта звонила Пан директору, страшно и грязно ругалась, обещала его убить, выцарапать глаза и т. д.

— Ты думаешь, у тебя все схвачено! Милиция-полиция, гад, я тебя!.. У меня пистолет! Да, да, я купила! Я убью тебя вместе с твоим корейцем, который стрелял в нас, который задавил маму! Сволочь! Ненавижу!..

Я некстати вспоминал Максимку. Позавчера мы разговаривали с ним. Арапчонок вдруг заторопился, провожая взглядом двух прогуливающихся по берегу бледнокожих девчонок:

— Я ухожу, до свидания.

— Ты нас покидаешь, Максимка? — Марина сделала вид, что обижается. — К девчонкам, наверное, побежал.

— Нет, — вдруг потупившись, возразил арапчонок, — милица!.. Милица мне надо.

— В милицию? — воскликнула Марина. — Откуда у вас тут милиция?

Максимка не понимал вопроса. А мы не понимали, причем тут милиция. Пока он не сложил ладони лодочкой и не закатил глаза под лоб.

— Ах, молиться тебе надо! — догадалась Марина. — Ну иди, молись, ловелас.

Максимка зашагал прочь.

— Жених! — крикнула Марина вслед и захлопала в ладоши.

Максимка обернулся и кивнул.

В самолете Марину рвало, выворачивало наизнанку. В минуты успокоения она лежала с закрытыми глазами и поглаживала живот. Иногда пальцы двигались к промежности, она с особой силой давила там и тогда постанывала.