Она называла его не по имени, а по прозвищу, которое сама придумала Скорее всего, в угоду мне — во всяком случае, она старалась изобразить пренебрежение и сарказм: «Пан директор». Этот человек был ее «предпоследним», если меня считать последним, мужчиной. К нему она ушла от мужа. А от Пана, сразу после самоубийства Сергея, — ко мне.

Пан директор к настоящему времени прожил бурную и плодотворную часть жизни: был крепким производственником, по совместительству бизнесменом, имел пару судимостей — всё как у людей. В настоящее время он руководил энергетическим предприятием, что обеспечивало ему высокий социальный статус и надежное положение в обществе, и имел какой-то бизнес, частью через подставных лиц, в основном родственников, приносящий ему основной, более чем приличный доход.

Марина категорически отрицала, что была его любовницей. По ее версии она играла роль неофициальной, но любимой супруги. Законной («формальной», по терминологии Марины) женой была «клушка» — женщина, растившая Пану директору детей, мальчика и девочку. «Клушка» знала о существовании «любимой супруги», так же как всегда знала о тех, кто был до Марины, — треугольник был постоянной геометрией в этой семье: две вершины были постоянны, третья менялась. Ни «клушка», ни, разумеется, дети, ни в чем не нуждались. Они жили в шикарном особняке, с охраной и прислугой, там же основную часть недельного времени проживал и Пан директор. Марине доставались выходные, что ее не то что бы устраивало, а… просто она была настолько виновата перед Сергеем и при этом бесконечно одинока, что соглашалась на такую… жизнь.

«На такую любовь» — так она хотела сказать, но не смела.

— Почему ты называешь ее клушкой, — спросил я однажды, — она действительно заслуживает такого звания?

— Конечно, — уверенно ответила Марина. — Это ее выбор. К тому же, этим званием наградил ее законный муж, а не я выдумала. Она настолько его любила, что готова была на все, лишь бы быть рядом. Поженились. Родила. Потом привыкла к роскоши, к тому же, ответственность уже перед детьми…

Когда разговор касался Пана директора, — а начинала всегда сама Марина, иногда совершенно не к теме, на пустом месте, будто желая очередной раз оправдаться в неиссякаемой вине, — рассказчица, становившаяся гневной, неизменно отводила бывшему мужчине порочную (а по отношению к Марине — совратительную) ипостась. При этом часто срывалась на неестественно нравоучительный, возвышенный тон, когда доходило до той, кому она могла бы стать разлучницей — неположительная, но красивая роль, которую Марина поиграла так недолго, не выдержав испытательного срока.

— Пойми, — говорила она с пафосом, нервно улыбаясь, — я не вправе развивать тему родительской ответственности, в части влияния двойной-тройной жизни ближайших предков на психику детей, когда демонстративное двуличие, цинизм папы и малодушие мамы есть норма…

Как бы то ни было, ее заковыристо-пафосная и неискренняя речь, возникшая вдруг, всегда быстро иссякает, как искусственный фонтан, которого отключили от электричества. Мне в таких случаях всегда представляется умаявшийся, но рывками бодрящийся путник — он, подстёгивая себя, решает ускорить шаг, чтобы еще до темноты прийти к городским воротам, но затем, понимая, что смертельно устал, машет рукой на решимость, останавливается, садиться на обочину слегка отдохнуть, а потом сворачивается в калачик и быстро засыпает.

Вообще же, Марина умеет быстро, как ни в чем не бывало, изменить любой предмет беседы, и мне это в ней очень нравиться. Ведь я сам грешен, и длинные долгие «темы», какими бы они ни казались отвлеченными, имеют непременное свойство колюче ветвиться, — и, я знаю, рано или поздно начинают царапать и меня.

Она несколько раз пыталась начать, фальшивила, умолкала, переводила разговор на другое, и однажды сказала:

— О, я больше не могу. Пусть ты будешь считать меня самой порочной, самой отрицательной, бесчеловечной и грязной.

Мы сидели с ней за столиком, на балконе. У меня отсюда прекрасный вид: ночью это космос огней, невозможно прочесть горизонт — фонари продолжаются в звезды. Прямо внизу спокойная автодорога, угадываемая по редким фарам и шороху шин — это внушает надежность пространства. А чуть дальше, за чередой многоэтажек, — невидимый железнодорожный мост, по которому изредка проносятся электрички, в их шуме слышится слабый, но пронзительный зов в иной, неведомый мир.

Она попросила коньяка и сигарет. Выпила, закурила.

— Знаешь, я должна тебе сказать. Во-первых, я устала врать. Всю жизнь мы всё врём, врём. А теперь такой возраст… чего бояться? Да и надо, в конце-то концов, выговориться, выговариваться потихоньку. Буду потихоньку, пока самой не надоест. Или тебя не затошнит. Скажи, если что. Или не говори, я сама почувствую. Знаешь, как я стала женщиной? Если говорить юридическим языком, то меня… нет, не изнасиловали. Сказать так — это будет ошибкой или даже самооправданием. Знаешь, в пионерском лагере, я была комсомолкой! — она засмеялась, тряхнула головой. — Да, красивой комсомолкой. Помощником вожатого, помвожатой, была такая должность. Ну и… допомогалась. Тебе не противно?..

— …он обнял меня, я растаяла, просто потеряла сознание, просто. Как это назвать? Изнасилование? Совращение? Ни то, ни другое. Хотя в разное время я думала по-разному, и более конкретно. Когда он меня бросил, а это произошло, вернее, стало ясно, сразу же, буквально на следующий день, — я посчитала, что он меня взял силой, и за это должен сидеть в тюрьме, гореть в огне. Я даже подумывала повеситься или отравиться. Это как бы само собой разумелось. Такие мысли, уже в том возрасте вычитанные, прочувствованные вместе с другими, книжными, дурами. Потом, когда я стала взрослой и мудрой, он стал для меня не насильником, а совратителем, грешным, но сладким. А когда я вышла замуж… я поняла, что это было мое единственное и неповторимое счастье и даже любовь.

— Что с ним стало?

— С первым? Он получил срок за меня. Да, к вечеру следующего дня я заявила об изнасиловании. Потом, когда вышел, опустился, потом опять… Погиб. Он заразил меня. Сделал своим подобием. Мстит с того света.

Да, я с ней согласен. Вампиры так плодятся. Теперь и я вампир — часть отмщения миру от совратителя малолеток? Я усмехаюсь в себе, конечно, я слишком рационален, безбожен, чтобы зацикливаться на этом предположении. Пожалуй, на мне размножение нежити остановится. Единственно, что для этого необходимо, хладнокровие. Когда хладнокровия не хватает, я заменяю его на иронию, иногда приводящую к сарказму, к лекарству, избыток которого приводит к самоотравлению. Это не очень хорошо, но пока всё обходится без особых последствий для организма.

Я и раньше считал, что Марина не любит меня — такое любимым не рассказывают. Я сужу, конечно, по себе…

— Зачем ты мне это рассказываешь? Тебе ведь трудно.

Но если ей и было трудно, то только от переполнявшего желания высказаться. Эту потребность нужно было сформулировать (воплотить), а затем выплеснуть, выплюнуть ядом — и эта порочная женщина-вампирша пылала от похоти, от предчувствия облегчения, которое вот-вот должно наступить — говорят, это катарсис, но слово мне до конца непонятное, поэтому я предпочитаю другое, осязаемое и зримое… Старина Фрейд в этом хорошо разбирался.

— Если бы до встречи с Серёжкой, до нашей женитьбы, я не была бы ранена искушенностью, тем восторгом, не знаю, как точней назвать моё состояние! Сергей же работал, как ты знаешь, у Пана директора, мы оба у него работали. И выпал ведь случай. Знаю, знаю, что ты хочешь сказать: группа риска и так далее, сама виновата, не вертела бы хвостом. Да-да, всё так, не буду оправдываться. Но случай представился. Для него представился? Формально — да. Но по совести — для нас обоих, для меня и Серёжки. Да что там врать! — для меня. Знаешь, он ведь, этот проклятый Пан директор, просто говорил-говорил, как будто гипнотизировал, а потом — раз! — посыпались бутылки, фужеры, окурки, подхватил, поднял… Два шага к дивану. И — бросил! Да, бросил. На мягкое, с небольшой высоты, но я потеряла сознание. Ударилась спиной, мне показалось. Но сейчас мне кажется, что потеряла сознание уже когда летела, комсомолка. Лагерь. Взятие Бастилии. Понимаешь? Я шлюха, просто блядь.

Она долго стонала и всхлипывала, скулила и выла, как на луну шакалица, потерявшая щенков, и я представлял, что думают соседи, которым все слышно через балконы и окна, — сосед-холостяк завел стервочку-времянку, надрызгалась и плачет.