Шахристан

Нетребо Леонид Васильевич

 

1. Марсово поле

…Сабельный Месяц рассёк лицо карателя сверху вниз, назначив грань света и тьмы ото лба к подбородку; осиянная часть лоснилась, — зловещая картина для оцепеневшего пленника, бессильного, разбитого виной.

Исступленные миги-вечности родили скульптуру: «Гневный палач и дрожащий раб», — камни среди камней…

…Ночной пожар занимался вихрем: стреляющий треск перебежал в густой скрежет, — и скоро раскаленные, потерявшие вес осколки с гулом улетали в померкшее небо, а черные макушки гор, преломляясь в жарком мареве, зашевелились ку-клукс-клановскими колпаками.

Внешний мир обесценился, померк, сгустился и сосредоточился здесь, на Марсовом поле — ровном пятаке, зажатом горами каменной страны Гиссаро-Алай, в ущелье Шахристан…

…В горах — не верящая слезам тишина: стонал и пенился Холоднокровный Сай, наследник Вечного Ледника, бесстрастно глотая события ночи — бедовые звуки, стынущий в брызгах дым, короткий пар над мёрзкой водой…

 

2. Мистер Но

Вазелин давали вечером, перед отбоем: старший вожатый — неулыбчивый, с пронзительным взглядом, похожий на коварного отравителя, — пригнувшись, медленно крался по узкому проходу меж кроватных рядов, сквозь тускло освещенную палатку-общежитие, неся на вытянутых руках большую жестяную банку густого перламутра, — одаривал направо и налево, будто глумясь и упиваясь своей порочной щедростью. Пионеры и октябрята торопливо макали пальцы в жирную драгоценность и тут же, с выражением покорного счастья, обильно смазывали ей губы, будто медом, получая извращенное для обычной жизни удовольствие, приобретенное здесь, в горном лагере…

Смазка, как бальзам, приносила облегчение и уберегала от завтрашних мучений.

Стихия гор — близкое солнце сквозь разреженный воздух, термические перепады дня и ночи и многое другое, неведомое горожанам, — всё действовало разрушающе на открытую кожу горных оккупантов: она ссыхалась, истончалась, лопалась и отслаивалась, — особенно страдали губы, покрываясь кровоточащими трещинами и омертвелым отребьем.

И вот тогда вазелин становился мёдом.

…Губы, пощипав питаемыми ранами, успокаивались, суля покойный сон и здоровье.

Вечерний моцион включал суточную дозу бальзама, назначенную рачительным эскулапом. Но иной пионер, ловким перстом ухватив лишнего из общественной банки и сдобрив губы, остаток вазелина, — как художник на палитру, густым мазком, — тайно лепил к кроватной раме, чтобы завтра, после пробуждения, в холодном сумраке нащупав драгоценный слепок, повторить сладостное действо. Эти хитрецы начинали следующий день с блестящими устами и с хорошим настроением, умудряясь до самого обеда сохранить на лице добротный жир, пока он окончательно не слизывался и не впитывался.

…Однажды старший вожатый, пронося знаменитую в лагере банку, остановился возле кровати Мальчика, кивнул на тумбочку и странно, почти с испугом, посмотрев глубоко в глаза смутившемуся подростку, словно наткнулся на что-то невероятное, спросил:

— О чём твои книги? — и смятенно улыбнулся, и обронил: — А стрелы?.. Как уместно к этой картине.

Мальчик ответил, холодея и покрываясь мурашками:

— Таджикские сказки. И… — он заикнулся, — и иголки… от дикобраза.

Старший вожатый рассеянно забормотал:

— Боже, какая проза!.. А ведь ты, Аполлон Бельведерский, достоин… большего. По крайней мере, других книг. «Легенды и мифы Древней Греции», например, есть такая.

Вдруг голос старшего вожатого оживился и возвысился:

— Хочешь, дам почитать?

Так пионер кричит пионеру: «Будь готов!»

И, не ожидая ответа, прикрыв веками наэлектризованные глаза, даритель вазелина проследовал дальше.

А Мальчик, подумав, на всякий случай убрал в тумбочку книгу и стакан с пучком игл, действительно, похожих, если очень захотеть, на стрелы. И лёг спать.

Спали одетыми. Холодная ночь остужала к утру и постель и ее обитателя, и трудно было согреться после рассветного пробуждения, ведь настоящее тепло в августовском Шахристане приходит только к полудню, когда солнце окончательно восстаёт над горами, и, свободное от преград, заливает ущелье теплом, немного согревая каменную страну.

Этой ночью Мальчику, очевидно, позавидовав неожиданному вниманию к нему старшего вожатого, а может быть, просто так, за явную нелюдимость и раздражающую нормальных людей независимость, — устроили «велосипед»: спящему, осторожно сняв носок с ноги, вложили между пальцев газетную полоску, подожгли…

Наверное, смешно смотреть на педалирующего, вскрикивающего, но еще не проснувшегося. И, наверное, весело в ту минуту выкрикивать в ночь: «Прометей на велосипеде!»

Утром медсестра смазала Мальчику пальцы на ноге: «Ах, эти пальчики, ничего страшного, где это ты так? Ах, на костерке!.. Недотепа. Вот будешь теперь внимательным. Вот так, забинтуем, ножка в обувку помещается? Ну и беги!» — и пошла в штаб.

Через полчаса старший вожатый вызвал троих «королей» из мальчишеской палатки, увел их недалеко, за груду камней у сая, Мальчик слышал грозный разговор, глухие удары и приглушенные стоны.

Во время обеденного сна старший вожатый, исполнявший ко всему и обязанности физрука, вывел нескольких пионеров, среди которых были и «короли», на Марсово поле, «убирать камешки».

Особая территория лагеря — его центральная арена, кем-то и когда-то названная Марсовым полем; коротко — Марсом. Удивительно горизонтальная для горной природы площадь, идеальное место для любых массовых мероприятий — здесь строились «линейки», игрался футбол, жглись пионерские костры, устраивались танцы…

О, имя не дается просто так!

И это почти сакральное занятие — очищать Марсово поле!

Острые камешки покрывали всё его тело, выглядывая из марсовой земли, как оспа. И сколько бы их ни собирали, ни отбрасывали за пределы, — они вновь прорастали уже на следующий день, к вечеру. Словно Марс тужился, и опять, упрямо, выдавливал из себя каменную сыпь, — то непременное, что и могло только отличать его от обычных спортивных полей, которые ему не ровня, (на самом деле «божественное» проявлялось от бездумной работы многочасового футбольного табуна), — чтобы камни опять выстреливали из-под бутсевых и кедовых копыт, безжалостным наждаком ранили падающие в азарте тела. Спартанская школа!

Да, очистка поля — занятие бесконечное и ненужное. Но бессмысленность, творимая физруком, — орудие унижения злодеев, принужденных своеобразно гладиаторствовать, воевать с непобедимым Марсом. В это время физрук-вожатый сидел на валуне, как патриций в кресле и невозмутимо, уложив планшет на колени, курил и что-то рисовал, иногда вскидывая голову и любуясь картиной.

Закончив экзекуцию, старший вожатый прикрепил булавкой листок к брезентовой стене у входа в мальчишескую палату, это был рисунок. Стадо козлов — диковинных, с испуганными человеческими лицами, задние ноги оканчивались, как и положено, копытами, а передние удлиненными, похожими на обезьяньи лапы, ладонями, — паслось на Марсовом поле (место было узнаваемо), на фоне невероятно приближенной Шайтан-горы, с которой съезжал велосипед с пылающим всадником.

После этого случая Мальчик зажил отдельной, безопасной для него жизнью: его не трогали, но с ним и не дружили, что Мальчика вполне устраивало. А небольшие ожоги, действительно, быстро прошли («Прометей-велосипедист» в ту ночь быстро проснулся, и ножной факелок не причинил ему большого вреда). Но с тех пор под подушкой у Мальчика всегда лежала игла дикобраза, длинная и толстая, — он положил ее туда демонстративно, чтобы увидели соседи по койкам.

…Двенадцать лет всего Мальчику, обыкновенному человеку, не Аполлону. Он худ, неказист, без особенностей, если не считать кудрявости светлой, с жёлтым отливом шевелюры…

У старшего вожатого роскошные смоляные волосы: ухоженной, плотной, нерушимой копной, — мощный чуб прочно закрывает половину высокого лба. Уверенный взгляд из-под толстых бровей, растущих от переносицы, и густо оторачивающих крепкие надбровья — скальные козыри, нависающие над впадинами глазниц. Однако мужественности верхней части черепа, к которой можно отнести и нос с горбинкой, перечат припухлые щеки, — рельеф, предназначенный для улыбчивых людей: как будто, по ошибке, скульптор сильными, но ласковыми пальцами провел от крыльев носа к углам губ, подбивая ланиты кверху и рисуя негасимую усмешку вечному несмеяне…

Вожатый красив, «как будто нарисован», считают девчонки из старшего отряда, и с ироничной грустью вздыхают: «Но…»  — и зачем-то томно играют ресницами и закатывают глаза.

Этот картинный красавец, далее пояснили всезнающие старшеклассницы-невесты, в нормальной, вне лагеря, жизни — художник. Но и здесь, в полевых условиях, при нем почти всегда притороченный к поясу офицерский планшет, в котором, готовые к бою, угольки, карандаши, листы твердой бумаги. «Но»!..

И подумал Мальчик, что «Но» — это, должно быть, здесь, в лагере, — за строгость, за неверие в любые оправдания от октябрят-пионеров-комсомольцев, поправших лагерный уклад или его, старшего вожатого, распоряжения: «Я простил бы тебя, но!..»

— Как вода горного сая, — разоблачительно дополнила полная, волоокая комсомолка-скороспелка, огромная челка на пол-лица, распевным голосом, с поэтичной меланхолией, — как сверкающий Шайтан-горы снег, хм… Не просто Нарцисс, а «Но!»

С этого часа Мальчику стало ясно, что старший вожатый будет Мистером Но.

Еще до приезда сюда, Мальчик знал, что горный лагерь — волшебная страна, и, чтобы не обмануться в нагромождении заурядных имен и названий, за которыми, на самом деле, кроются чудеса, он, в обычной для него манере, стал приделывать ко всему самодельно-экзотические заголовки и ярлычки.

 

3. Шахристан

Заканчивался учебный год, и Мальчику обещался пионерский лагерь — на море, в Крым.

Море! — слово с радостным восклицанием, место, где ни разу не был за недолгую еще, впрочем, жизнь.

Праздник ожиданий, в плотных днях которого домашним магнитофоном крутились музыки о крае земли: «…мир бездонный!.. Сонный шелест волн прибрежных…», торопливо перечитывались рассказы Александра Грина, грезились неизведанные, но вычитанные, выслушанные, — и всем этим уже своеобразно представленные и понятые места, — всё в янтарном свете безотчетного, как во сне, неповторимого, невоспроизводимого наяву счастья…

Но затем, уже в середине лета, пришло разочарование: вместо моря будет пионерский лагерь в таджикских горах, в Шахристанском ущелье… Туркестанский хребет представился из памяти от каких-то картинок: синие скалы с белыми пиками…

Крым и голубое море — горная вода и влажные горы, — ставшие такими близкими, вдруг оказались недосягаемыми…

А горы сухие казались неравноценной, поэтому не очень радостной заменой, — голубое море грустно разбивалось о синие скалы.

Но детская неутомимость и неунываемось искала выхода — возмещения потерь и несбыточности. Нашлось немного: Высоцкий («Лучше гор могут быть только горы…»); в городской библиотеке дали «Таджикские сказки» и научную книгу, посвященную кочевым народам, которую он внимательно просмотрел — ему понравились иллюстрации.

В одном журнале, — торопливое листание в поисках «горного смысла», — Мальчику попалась на первый взгляд заурядная и безыскусная фотография, часть восточного пейзажа: кусок домовой стены — мозаичная плитка, лепящая незамысловатый орнамент с ничего не сулящими, циклическими повторами простых узоров… Но Мальчику, поклоннику Ее величества Геометрии, показалось, что главное в картинке не стена, а калитка, — предваряемая высокой парадной ступенью, похожей на пузатый камень (выпуклое увеличение от близкой фотосъемки), — и украшенная глубокой, рельефной резьбой: секущий дверную плиту, от верха до низа, узкий и острый ромб, с глубокой выемкой по горизонтальной гипотенузе, делящей фигуру и калитку надвое — то ли смежились рукоять к рукояти два меча, грозя небу и земле, то ли это своенравный крест, сотворённый тайной радостью пленного мастера, грека или славянина. И только позже, устав от разглядывания фотографии и поиска в ней знакового смысла, диковинного или казусного, он заметил, что в прозоре приоткрытой калитки — белесый земляной пол, переходящий, видимо, в сад: темная крона со светлеющей к макушкам проседью, за которой угадывается невидимое солнце…

В самолете вспоминались веселые грузинские фильмы-короткометражки с горными сюжетами, где жили смешные, добродушные герои, которым всегда сочувствуешь, — и опять поднялось настроение, несколько увядшее в дорожной суете, в переживаниях от первого полёта над землей.

— Что ты улыбаешься? — спросила соседка по самолётному креслу, маленькая белобрысая девочка, похожая на встревоженную белую мышку: прилизанные волосики и внимательные глаза над острым, подвижным носиком. — Хочешь показать, что тебе не страшно? А я вот не стыжусь признаться… И песню про себя пою. Такую вот… — она пропела, шепотом, но с выражением, прикрывая от старания глаза: «Нагадал мне попугай счастье по билетику! Я три года берегу эту арифме-ти-и-ку: любовь кольцо, а у кольца начала нет, и нет конца! Любовь — кольцо!..»

В это время мимо, с конфетами на подносе, царственно проплыла стюардесса, блистательная, волшебная… Волнующая! Откуда это? Может, символ чего-то нового — того, что ожидает в лагере? Какой-то знак?.. Да там ли, в застывших неживых рисунках, он искал примет и смыслов! — а между тем, вот она настоящая, живая жизнь! И пигалица рядом, с любовью-кольцом, стала не только смешной, но больше трогательной, и Мальчик, складывая впечатления, нарек соседку ласково… Мышкой.

Их, группу школьников, прибывших из Средней полосы, встретили в аэропорту знойного Ленинабада и повезли на старом автобусе в сторону гор, обещая скорую прохладу: «Скоро, скоро, потерпите, там прохладно, как у вас, в России»! — пообещала встречавшая молодая женщина, которая представилась старшей вожатой одного из горных лагерей, смуглая и красивая, так торопливо отметил про себя Мальчик, не имея времени на долгое разглядывание и тонкую оценку.

Стеклянно-бетонная аэро-торжественность скоро перешла в простоту пригородных обителей, впрочем, осложненных диковинным укладом нешироких улиц: сплошная стена из дувалов, окон, крыш, ворот… И, конечно, калиток, похожих на ту, волшебную, со сказочной картинки, — не конструкцией, а тем, что из глубины каждой, несмотря на автобусную скорость, взгляд выхватывал кусочек сказки, где изумрудной, где белесой, но на сей раз населенной людьми: то седой старик в тюбетейке, с посохом, то женщина в пестрых шароварах, с ребенком на руках, то ватага смуглых детей — лысые мальчишки и косистые девчонки…

Побежали сады и хлопковые поля, отороченные невысоким тутовником-шелковицей — столбики, похожие на слоновьи ноги, с шарообразными кронами плотной зелени, надежно скрывающей короткие ветки.

…Вдруг оборвалось всё рукотворное, и автобус стал взрёвывать и переваливаться с колеса на колесо, въезжая на кривую и каменистую дорогу ущелья.

Слева и справа явились пологие пригорки, поросшие приземистыми деревьями и кустами в цветковом крапе, — зеленые предвестники каменной мощи, которая стала означаться то стеной со слоистыми срезами, внезапно выпрыгивающей из кущ, то перерождением в галечную сыпь бесплодного откоса с островом — нагромождением валунов, похожих на заброшенных истукуанов или на древние, неровно обтёсанные надгробья, на которых, если рассмотреть поближе, — так хотелось верить, — не прожилки разноцветных пород, не тисненые стихией беспорядочные линии, а испорченные, переиначенные временем рисунки и надписи.

На ближних темных горах шевелились живые тени от нависающих лохматых, неряшливых облаков, а дальние освещенные вершины ютились в синей дымке и подрагивали там, как будто мерзли.

Действительно, свежело.

С дорогой соседствовал большой и бойкий ручей.

«Это сай?» — спросила у кого-то Мышка, всю дорогу как прилипшая к своему самолетному соседу и сидевшая, оказывается, и сейчас рядом. А получив утвердительный ответ, довольная и гордая, пояснила вполголоса Мальчику: «Сай — это сын ледника, он его родил, ледник…»

По всему пути в чреве ущелья, на тех ровных и чистых, покрытых лишь травой склонах, которые возносились вверх и вдаль под удобным для зрения углом, белым камнем гигантскими буквами складывались слова: «СЛАВА ПСС», «ЛЕН Н — С НАМИ», «РЕШЕ ИЯ X… СЪЕЗДА — В ЖИЗНЬ»… Иные слова не читались, а лишь угадывались — многие камни беспорядочно валялись по сторонам, как будто ребенок разбросал игрушки, а няня не удосужилась уложить их на место, — да так всё и осталось, и забылось, а арена игр передвинулась в другое место.

— Эти камни ненастоящие? — спросила любознательная Мышка у сопровождавшей, старшей вожатой. И, встретив удивленный взгляд, уточнила вопрос: — Краска?

— Нет, природа, — в лад вопроса ответила девушка, светло улыбнувшись, умиляясь тому, что такая маловажная деталь вызвала интерес ребенка, который должен быть повержен и смятен экзотикой гор, изобильно текущей в глаза и уши новоявленных горцев. Она повела взглядом по окнам салона, призывая…

Как будто приглашала полюбоваться… собой, так показалось Мальчику, — звала куда-то, привстав и взмахнув рукой и тут же опустив ее, — так разминается изящная, крепкая птица, потягиваясь, чуть расправляя крылья и складывая их, прежде чем сделать падающий шаг с трудного берега в легкую воду.

Мальчик стыдливо уличил себя в мысли, что с самого начала движения от дома к лагерю ему стали интересны все девчонки и даже взрослые женщины, встречающиеся на пути. Наверное, это потому, что, как сказано в одной из прочитанных им книг, женщина — символ природы, ее красоты и совершенства. А он — путник, для которого природа, безупречно-изящная, — та дорога, та река, по которой… в которую…

Он не смог, или просто не успел завершить мысль в аксиому, в понятность, призванную оградить от дальнейших терзаний тем, что на самом деле не является очевидным, — это его детский прием, про который, взрослея, он начинал было забывать…

Оказывается, вожатая своим «лебединым» движением приглашала к выходу: «А вот и наш кусочек ущелья! Нам здесь жить…»

Дорогу перегородил пионерский патруль, вскинув руки в приветствии-салюте и потребовав пароль.

— Костер! — привычно сказала вожатая, весело и бодро, выйдя из автобуса.

— Буд гатоф! Сигда гатоф! — темпераментно крикнул из окна салютующим пионерам смуглый водитель, внося свою шутливую лепту в ритуал, — открывай шлагбавым! — Обернулся к пассажирам, засмеялся. — Всо, приехали, сейчас отдыхать, располагаться будем.

Их встретил красивый, загорелый молодой мужчина: высокие ботинки на мощном протекторе, одежда оливкового цвета — шорты, ковбойская панама и пионерский галстук, повязанный как-то особо, с изысканной небрежностью, по-пиратски… Такими представлял Мальчик входящих в моду бойскаутов, про которых с восторгом говорили в телевизионных программах и писали в журнальных статьях. Уверенность и красота встречавшего тоже свилась в добрый знак Мальчику, уставшему с дороги, но полному возвышенного ожидания.

Он ступил на землю «кусочка ущелья», в прохладное царство каменного величия, одетого зеленью, овенчанного снежными гребнями и неподвижными облаками, наколотыми, как подушки, на белые пики.

Ущелье показалось и широким тоннелем без крыши и гигантской траншеей, с убегающими в необозримый верх косыми, неровными боками-стенами — плоскостями длиннющих призм, некогда покорёженных вселенской трагедией: вулканами, сотрясениями и смещениями земли…

Прижимаясь к левой призменной стене, бугристой анакондой извивался, шумел и пенился сай, искристый, подкрашеный солнечной синькой. Хвост анаконды терялся в дальнем, коричнево-зеленом сумраке, хмуро знаменовавшем конец тоннеля, из которого росла и вздымалась вершина, «отец ледника», уводя взгляд Мальчика в левое поднебесье — пусть полюбуется, книжный вояжер, настоящей снежной горой, до которой (такого не было никогда в жизни) рукой подать: и вон ведь, от самого пика, пригласительно спущена седая, воздушно-кружевная прядь, — песцовый шлейф от облака-шапки, — и теряется, истаивая где-то рядом, над саем, чуть ли не прямо за брезентовой палаткой, где предстоит жить.

Чего не покажется от восторга, рожденного первыми минутами восхищения.

И нестерпимо захотелось обернуться, чтобы и за спиной увидеть радость. И действительно, между грядами вершин, прямо по курсу, мимо всего, — погожая, лиловая перспектива вечернего солнца.

 

4. Лагерь

День заезда в лагере прошел без «линеек» и собраний. Встреча начальника лагеря, окруженного вожатыми, с новой паствой состоялась в непринужденной обстановке, за ужином, в столовой — длинный стол с двумя рядами скамеек, всё укрытое военным брезентом защитного цвета.

У входа в столовую встречал повар-таджик, красный, лоснящийся, как будто от жира, и приговаривал, пригласительно протягивая руки к накрытому столу: «Хуш омадед! Добро пожаловать! Бисьёр бамаза! Очень вкусно!»

— Ужас, как страшно пересолить! — чуть позже громкоголосо объяснял причину недосола начальник лагеря, в первую очередь задавший вопрос о качестве пищи. — У нас, на Востоке, есть поговорка… э-э… Короче, по русскому языку аналогичный есть, недосол на стол, пересол по спине! Вообще, у нас в лагере повара ужас как хорошо готовят! В дальнейшем скАжите, вах, повар, молодец, ужас вкусно!.. Здесь у нас на горах прохладно немножко, вы заметили, зато аппетит — мма!.. Домой вернетесь, папа-мама не узнает, мордашки вот такой будет, большой и красный, как у меня!

Румяно-белолицый, с носом-картошкой и блестящей по-арбузному лысиной, украшенной оттопыренными ушами, — начальник совершенно не производил впечатления восточного, в понимании Мальчика, человека. Настолько он имел европейскую внешность и даже, что показалось невероятно смешным, походил сразу на несколько мужчин, играющих по вечерам в домино, — соседей Мальчика по двору, расположенному в тысячах километрах от Средней Азии, почти в центре Европы. Но всё на место ставила жутко акцентированная речь первого руководителя, сдобренная штампами, приобретенными, как понималось, на ответственной работе, — представляясь, начальник рассказал, что в обычное, неканикулярное время является директором в интернациональной школе. В этой же школе, многозначительно, подняв палец кверху, заметил директор, «успешно трудится и эта молодая учительница», ныне старшая вожатая лагеря, сопровождавшая от аэропорта до места «европейскую» группу, в составе которой прибыл Мальчик.

— Что вы всё ужас да ужас! — смеясь, остановила его эта самая старшая вожатая, одаривая взглядом длинный стол, отороченный десятками головок внимающих речам детей. — Когда хорошо, то нужно говорить: прелесть!.. Итак, дорогие ребята, давайте знакомится…

— Дети! — темпераментно и весело перебил ее Начальник. — Посмотрите, какая у нас вожатая, ужас какой прелесть! Правда? А ведь простой учительница! Но без пяти минут завуч! — последние слова Начальник опять произнес с нажимом, на этот раз закатив глаза.

Старшая вожатая с удивлением глянула на Начальника, покраснела, фамильярно отмахнулась, состроив скептическую улыбку — дескать, ну-ну, поглядим… И продолжила ознакомительную речь.

Прежде всего безопасность… Целый день на кухне можно воспользоваться горячей водой, стирка… И так далее, проза быта.

Итак, с этого первого дня Мальчик назвал для себя начальника Прелестным Ужасом, а Старшую Вожатую — Ужасной Прелестью.

Позже знающие пояснили, Прелестный Ужас — узбек, а Ужасная Прелесть, изящная, с невысокой точеной фигуркой, с миндалевыми глазами и ровным носом, — «крымская татарка», что, по мнению Мальчика, если и отличало ее от других вожатых, то только в сторону своеобразия, которым, несомненно, обладали все девушки-вожатые — русские, узбечки, таджички и кореянки. Но Ужасная Прелесть была красивее всех. Просто красавица.

Как города на реке — так и лагерь расположился вдоль сая, который источался из ледников, затем у подножья гор путался в дебрях камней и древа, не видя еще света, и, наконец, выбегал на равнину, ликуя, журча, пенясь, — холодный, чистоплотный. Ломило ноги, не мылились руки, не стирались платочки и носки.

Вдоль неспокойного русла устроились две длинные палатки, «мальчишья» и «девчачья», в каждой несколько десятков койко-мест, в два ряда. В центральном проходе и между кроватями землю укрывали деревянные решетки, похожие на пляжные лежаки. Именно по этим дощатым тротуарам ступали по вечерам бойскаутские ботинки Мистера Но, разносившего свой баночный вазелин.

На противоположной от жилых палаток стороне Марсового поля, там, где стоял металлический флагшток с красным флагом, располагался «штаб» — большая палатка с перегородкой: в меньшей «комнате» жил начальник, а большая служила собственно штабом, где проходили заседания лагерного актива — совещания, планёрки и летучки. Рядом складской вагончик и несколько палаток поменьше, для проживания вожатых, медперсонала, аккордиониста, завхоза, водителя и поваров. Особняком, на отшибе, красовалась палатка Мистера Но, который свою территориальную обособленность объяснял тем, что «не любит колхозов». Но и сама палатка символизировала особость — все называли ее шатром. Она была не универсального хаки-цвета, а светло-голубой, и имела рисунок — «неправильные», трех-четырех лучевые огненные звезды на небесном поле; на центральном шесте, торчащем из середины шатра и возносившемся над ним на полтора метра, маячил, поскрипывая, жестяной флюгер в образе черного кота.

— А между прочим, бой… как ты говоришь… скауты!.. Вот именно, скаут, почти что скот, да, почти!.. Вот как интересно, наверно, не случайно… Да, я так слышу, хоть и нерусский! — кричал Прекрасный Ужас из штаба. — Я тебе такой синий галстук покажу, что… красный станешь, как помидор! По нашему гороно таких постановлений не было!

Особое горное эхо, подарившее Марсову полю способность проводить и разносить звуки, делало для лагерных обитателей доступным обрывки разговоров внутри штаба, святая святых заведения, где часто сталкивались эмоциональные мнения начальника и подчинённого — Прекрасного Ужаса, и Мистера Но.

Вечером, после ужина, когда выполнены все положенные мероприятия, и до отбоя еще пара свободных часов, возле штаба собирался весь обслуживающий персонал лагеря — все, кроме Мистера Но. Выносились стулья, скамейки, стол-дастархан, — все пили чай и громко разговаривали, с непременными шутками и смехом. Потом улыбчивый лабух-аккордеонист, жилистый кореец, прозванный Каратистом за сходство с каким-то голливудским забиякой, накидывал на плечи широкие ремни белозубого инструмента, с мажорным аккордом разводил в стороны его изумрудные бока, зажигая пожар кумачовых мехов, — и разливались по Марсову полю музыки вальсов, джазов и шейков, то вздымая дух слушателей, то останавливая их сердца.

 Сначала разминались молоденькие вожатые, танцуя в универсальном стиле: медленные танцы — стоя лицом друг к другу и не спеша перемещаясь по танцевальному пятачку; быстрые и ритмичные — встав в круг и выдавая движения кто во что горазд. Это была обычная, телевизионно-магнитофонная музыка, всем знакомая и доступная. Вдруг, перекрывая звуки и внимание, над всем весельем поднимался ритмичный шум — бой. Появлялся богатырь-повар с ударным инструментом, похожим на огромный блин. Это дойра — бубен, состоящий из узкой обечайки, односторонне обтянутой кожей и изнутри обвешанной звонкими колечками. Бубен, танцуя на запястьях исполнителя, издавал говорливые звуки: «Тум-тум-тум! Ля-ка-ля-ка-тум!» — пальцы музыканта, бегая от краев кожаного блина к центру, меняли тембр, удары переходили в мелкое топотание, гром — в полную тишину, когда только позвякивали колечки; и опять учащение, и снова гром. Это было вступление. Затем повар «влёт» передавал дойру-чудесницу  напарнику-поварёнку, такому же «бубновому» виртуозу, сам  выбегал в образованный круг и, засучивая рукава, кричал попеременно по-таджикски и по-русски, разгоняя вожатых: «Эй, лоларуй, красавица! Кани, як тараф истетон: акнун ман! Посторонись, теперь я! Андижанский полька давай!» Аккордеон и дойра сливались в одно — и таджик танцевал зажигательный узбекский танец, поглядывая в сторону главного здесь узбека — начальника лагеря, Прелестного Ужаса. На этот танец выходили все, поигрывая плечами, пощелкивая пальцами.

Потом выскакивал в центр Прелестный Ужас и кричал: «Лезгинка давай, пока не устал!» — и неслась над горами кавказская музыка, никому не давая покоя и никого не оставляя равнодушным, — присядки, смешные падения, смех.

«Хайтарма давай!» — кричал повар, меняя грузинскую страсть на крымскую, и, оттанцевав, уставший, отбегал в сторону.

Потный лабух-каратист творил чудеса, то с закрытыми глазами откидываясь на стул, разбросав ноги, то сжимаясь гусеницей, казалось, задевая носом зубастую клавиатуру, когда не хватало пальцев.

Садилось солнце и веселье входило в пик, Прелестный Ужас кричал: «Семь сорок давай, Одесса-мама!» — и работники горного лагеря в полном составе, выбрасывая впереди себя ноги, отплясывали «Одессу-маму», то выстаиваясь в ряд, закинув руки друг другу за плечи, то рассыпаясь парами и поодиночке.

Проходила пора темпераментных танцев — азарт сменяла задушевность; сначала — песни.

Сегодня Прелестный Ужас заказал первым: «Эй, маэстро, из того, понял, фильма», — и, дождавшись вступления аккордеона, запел, проникновенно, хорошо поставленным голосом, видимо, давно заученное и глубоко прочувствованное:

«Нич яка мисячна, зоряна, ясная, выдно, хоч голки збырай. Выйды, коханая, працею зморена, хоч на хвылыноньку в гай!»

При этом тянулся — под общий вежливый смешок, не перекрывавший музыку и не мешавший пению, — к Ужасной Прелести, которая шутливо надувала щеки и, скрестив руки на груди, отворачивалась.

Потом пели еще поодиночке, вдвоем, втроем, хором.

Заканчивали и песенную программу.

Аккордеонист выводил напоследок еще несколько «бессловесных» мелодий: «Yesterday» («Вай! ши!..» — не удерживаясь, горячим шепотом помогали лабуху вожатые), «Полонез» Огинского (под который пускал слезу Прелестный Ужас), «Надежда» (все грустно, бровки домиком, смотрели на первую звезду над горой).

Истаивало солнце, Прелестный Ужас, приближал к лицу ладонь и демонстративно смотрел на часы. Тогда, рявкнув напоследок, умолкал аккордеон, а умирающий от усталости лабух-каратист вскидывал над собой горн, припадал к мундштуку губами и играл короткий отбой.

 

5. Костёр

После «тихого часа», обязательного исполнению, наступали, до самого ужина, часы свободные, когда каждый мог заниматься тем, к чему лежала душа. Кто-то гонял мяч на Марсовом поле, где в полусотметровом отдалении друг от друга стояли футбольные ворота и известковыми полосами очерчивался прямоугольник стадиона.

Многие разбредались по горным подножьям в поисках дикобразовых игл. Увидеть «большого ежа» — немалое событие, большинству недоступное. Зато простое дело найти сброшенные диковинным животным омертвелые шипы: короткие и толстые или длинные и тонкие, изогнутые и прямые, рябые, черные и даже белые — обесцвеченные дождем и солнцем…

Через несколько дней после приезда у Мальчика набралась обычная для каждого лагерного обитателя коллекция дикобразовых стрел. Но не только поиск колючек был целью каждодневных прогулок. Открывались новые картины, звуки, запахи, — Мальчику, как и всем, это доставляло наибольшее удовольствие.

После обеда он выходил к саю, шел по берегу, и оказывался у «женской» палатки, с необитаемой ее стороны, где широкая полоса земли отделяла брезентовую стену от берега. В соответствующем месте становился на четвереньки, подсовывал под брезент руку, нащупывал кроватную ножку и шлепал по ней три раза. Брезент приходил в движение, из-под него показывалась белесая голова Мышки с безобразием вместо прически, — Мышка говорила «Сейчас» и исчезала, чтобы через пять минут появиться в условном месте, у большого валуна на окраине лагеря, где ее уже ждал Мальчик, чтобы идти «за иголками». Разумеется, их прозвали женихом и невестой.

Сегодня Мышка сказала «нет», сославшись на дела по хозяйству: стирка, штопка…

— Постой! — окликнул Мальчика Мистер Но, сидящий на камне у сая, прерывая путь Мальчика на дикобразовый промысел.  — Встань так, Аполлон! — и, ничего не объясняя покорному, застывшему в требуемой позе, стал быстро черкать карандашом по бумаге, уложенной на планшет.

Мальчик догадался: за спиной Шайтан-гора… — и спросил вежливо:

— Вы рисуете… снежную вершину?

— Не только… и не столько, — Мистер Но усмехнулся тяжело и хмуро, — я рисую греческого бога… И гром… среди ясных небес.

Мальчик кинул взгляд на небо.

— То есть, — пояснил Мистер Но, — на фоне вулкана. Что у тебя по рисованию?

Мальчик пожал плечами, не вспомнив сразу.

— Понятно. Но зато, чувствую, ты любитель… внеклассного чтения. Я прав?

Мальчик улыбнулся и, подумав, кивнул. Мистер Но ему всё больше нравился: оказывается, он совсем не страшный, а очень справедливый; и интересный.

Они оба рассмеялись. И Мистер Но, делая мудрую паузу, чтобы это состояние запомнилось Мальчику прочно, мягко отмахнул от себя рукой, дескать, всё, гуляй дальше.

«Прометей» — имя нового лагеря, прима-сезон, последний заезд, август…

Говорили, что было несколько вариантов названия, и всё образцово-пионерское и «зажигательное» — «Огонёк», «Костер»…

Но начиналась последняя декада двадцатого столетия:

«…И даже в названии хотелось подчеркнуть уход от канонического прошлого и обозначить путь к пьянящей и грешной, пока еще грешной, свободе!» — это сказал Мистер Но, однажды у костра…

Влияла ли благодать имени на жизнь «пионерского табора» с его палаточной жизнью, полевым неуютом?

Лагерное руководство снисходительно относилось к шутливой версии «пламенного» влияния. «Сколько ни болтай: халва, халва! — во рту сладко нэт!» — любил повторять начальник, Прелестный Ужас, в улыбке гордо обнажая золотые зубы, жёлтые кукурузины.

Но с утра и до вечера каждый обитатель «Прометея», вслух и про себя, произносил это антично-революционное слово, которое восторженно пылало внутри и, как азартный хлопотун, уговаривало податливое сердце, — и сердце жарко влеклось наружу, просилось в ярко-рыжую плоть.

Нет, не случайно костер в этом лагере был частым явлением, через каждые три-четыре дня, — в остальных «пионерских таборах», нанизанных бусинами на ленту Шахристанского ущелья, языческому огнищу, за правило, отводилось только начала и завершения заездов и сезонов.

Костер в лагере — это не горение дров, костер — явление, праздник. Поэтому праздником поощряли, — им же и карали: костер, прописанный на завтра, мог состояться сегодня, а назначенному в нынешний вечер порой выпадала трагическая отсрочка — до особого распоряжения. Во многом благодаря этой находке, с дисциплиной в лагере был полный порядок. Костер, желанный лагерной пастве, вырастал знаком и инструментом власти в руках руководства — жрецов пионерского стана.

Костра ждали, борясь с нетерпением, как обитатели тюремной камеры ждут выхода в прогулочный двор — солнечную долину.

Мечтали с вечера, когда шел разговор о завтрашнем дне, грезили, засыпая: девчонки и мальчишки, воспитатели и вожатые (у каждого свой интерес) — все, кроме хозяйственных работников, для которых вспышка эмоций сулила больше забот, чем благих впечатлений. Но начальник, от которого, что ни говори про благодать имени и огонь сердец, все зависело, был приверженцем воспитательной модели «кнута и пряника» и шутливого постулата: «Хлеб и зрелища — залог прочной власти». А если серьезно, то Прекрасный Ужас отлично понимал, что праздничный всплеск эмоций — это разрывной клапан, травящий гипертонию толпы. «Э-э, — гудел он осуждающе в разговоре с подчиненными, — вот, смотрите, перестройка, это же джин из бутылки!.. Обратно? Невозможно!..»

«Да, — понимающе кивали коллеги, все, кроме Мистера Но, — вас бы генеральным секретарём! Вы бы!.. Осторожно, потихоньку, пш-ш-ш…» — шампанское шипение, придавленная к стеклянному горлу пробка.

Если после обеда, в результате слухов, опровержений, ожиданий, соглашений и отрицаний, рождалось достоверная перспектива костра, то из дисциплинированных пионеров выделялся «отряд по подготовке», который уходил в богатые сушняком лесистые предгорья.

Останки кореженных деревьев — грецкого ореха, арчи, клёна, ясеня, — собирали, стаскивали на середину Марса, устанавливали в пирамиду.

Томный сумрак спускался с гор, и дровяная стройка, копия северного чума, с которого содрали шкуры, заключалась в квадрат пионерских отрядов, — и рокотный барабан, как шаманский бубен, торжественно возвещал о начале вечернего костра.

Щелкала зажигалка Мистера Но, запаливалась пропитанная соляркой тряпица, и занималась ночная заря.

Трещали сучья, усиливался огненный смерч, с гулом возносился кверху, и ущелье превращалось сначала в царство серых теней, бегающих по стенам черного кратера, затем проявлялась гигантская крепость — башни, купола, зубцы, — в прибежище которой вдруг заволновалось в языческом веселье одичавшее племя людей.

И в этом волшебстве Мальчику, поминутно отгонявшему содрогание, представляется иной, тоже сказочный, но более уютный мир: синие горы, тучные стада, счастливые, благодарные судьбе кавказские чабаны в белых бурках и папахах, радостной песней славящие свою жизнь, которым горы вторят согласным громким эхом…

«Рай! — Да!.. Рай! — Да!..»

Потому что гремела хоровая песня:

Эльбрус красавец смотрит сквозь тучи, В белой папахе, в синеву. Этой вершиной дивной могучей Налюбоваться не могу!

Эхо жутко вторило песенному грому. Темпераментный припев, восклицания с ритмичным прихлопом:

О, рай-да, рай-да!.. О, рай-да, рай-да!.. О, рай-да, рай-да!.. О, рай-да!..

И задумывался Мальчик…

Выходит, весь мир — здесь, в среднеазиатских горах, а рай, почему-то, — на Кавказском Эльбрусе? Какой же несправедливой казалась радость торжественной песни! Что, — в Шахристане меньше божественности, святости, чем в Эльбрусе — кавказском Олимпе?

И Мальчик оборачивался к Шайтан-горе — дрожащему колпаку, ковыряющемуся в мрачном небе, убеждая себя, что и здесь боги, и где-то совсем недалеко есть свой, местный рай.

Когда позади восторг первого вспыха, когда осядет яростный лоскут, превратившись в прыткий огонь, и добровольные кочегары-огнепоклонники, восьми-девятилетняя мелюзга, которые уже не отойдет от костра, пока дозволено ему гореть, начнут со знанием дела подкидывать в жар корявый хворост…

Это время, когда костер уйдет на вторую, вспомогательную роль.

Тогда основная жизнь рассредоточится вокруг — в прогулках, в беседах, смехе, в дико-ритмичных или плавных движениях тел, в такт музыке — то быстро-веселой, то медленно-грустной.

Это время, когда в лагере господствуют танцы.

— Танцы!..

Это провозглашение очередного этапа, которого многие, в основном старшая часть лагеря, ждала больше, чем собственно костра — горения дерева.

Сегодня костер срочно был разрешен начальником, Прекрасным Ужасом:

— Вообще, девятнадцать счастливое число, — громко изрекал, почти кричал Начальник, бегая по лагерю, отирая потеющую лысину, — я тоже девятнадцатого родился, только месяц другой!..

На горном склоне белыми камнями выложили цифры — 1991.

— Должен быть хороший год, — соглашались с ним некоторые вожатые, — зеркальный…

— Э, — возражал начальник, — вот тысяча девятьсот шестьдесят первый это зеркальный был, мне 20 лет было. Отец, помню, тот год, на окне, на стекле один девять шесть один написал, известкой, пальцем! Посмотрите, болалар, дети, говорит: что из комнаты, что с улицы — один черт! Мы оттуда-отсюда посмотрели, э, нет, немножко не так! Потом немножко смеялись, жалели его, как дитё был. Он тогда совсем больной был, тот год скоро потом умер, царство поднебесный, всех в люди вывел, никто жуликом не стал! Интересно было тот год, Гагарин, космос… Тот год был — действительно! А сейчас — просто, но тоже!.. Здоровые силы возобладали, наконец-то, сколько можно! Чтоб в дальнейшем, так сказать!.. Гуляй, народ, костер, праздник, байрам!

Мистер Но сказался больным и не остался на танцы: только поджег костер, постоял немного возле веселья и понуро пошел в «штаб». Говорили — слушать радио.

 

6. Байрам

Есть стеснение — неодолимое препятствие, внутренние стены, мешающие мальчику подойти к девочке, — отрекомендоваться ли незнакомке, а порой даже сказать что-то простое, но серьезное приятельнице, без обыденной дурашливости и фамильярности.

Но есть танцы! — условность, лелеемая веками, уводящая из будней в сказку, где всё возможно, где выспренность и даже вычурность, жест и поза — похвальные качества, естественные, не осуждаемые. Танцы рушат стены, срывают замки и рвут узлы, — и пусть коротка их вечерняя жизнь, но именно на этой, музыкально-песенной, спринтерской дистанции появляется возможность выразить отношение к объекту своего внимания, зачастую тайного, — лаконично и плодотворно.

Для «красивых и успешных» это возможность повеселиться, еще раз, празднично показать себя, насладиться вниманием.

Для «невзрачных» и «неудачливых»… Чего стоит один только «Белый танец»!

На танцах у лагерного костра пионеры и комсомольцы (на самом деле — обычная детвора), переходили в возвышенную, «манерную» категорию: мальчики становились кавалерами, девочки — дамами.

Вот и Мальчик после первых лагерных танцев осознал, что «танцевые» девочки — другие, нежели каждодневные, и вот, оказывается, зачем люди выдумывают себе праздники, иногда на пустом месте, — как танцы без всякого повода на голо-каменистой площади Марсова поля.

От костра к костру, от танцев к танцам, Мальчик становился всё пьяней — так он обозначил свое странное состояние, которого немного пугался, но которое и влекло его: ощущение хмеля не покидало его в каждый кострово-танцевый вечер, снилось ночью, помнилось весь следующий день, и следующий за ним, стимулируя желание нового праздника, «байрама», как говорил Прелестный Ужас. Мальчик понимал: что-то должно случиться, блаженное и высокое, скоро.

Сегодня на танцах Мальчик с трудом узнавал окружающих его людей. Нарядность и восторг, который шел изнутри девчонок, передавались Мальчику, и в нем опять, на этот раз вулканом, зажигался праздник.

До сего вечера он, из скромности, участвовал только в массовых танцах — когда из магнитофонных стерео-динамиков гремел «шейк», и люди становились в круг и, ломаясь телом, запрокидывая голову, переминались с ноги на ногу или топали и скакали в такт музыке.

Сейчас же, опьянённый и смелый, он решил станцевать с девчонкой, в паре, медленный танец, как это делали старшие ребята.

Гром музыки и движение тел вокруг костра, — от этого кружилась голова. И вот странное желание приблизиться к девочке — любой — стало настолько сильным, что Мальчик сделал непроизвольные движения, несколько мелких шагов, остановился — и сразу же какая-то дама протянула ему руки, голые до плеч: «Меня?..» — и, не дожидаясь ответа, двинулась к нему, став его частью, слилась с ним. И закружилась, как показалось Мальчику, вокруг него, как Солнце вокруг Земли. И весь, дымный, хвойный, пахучий, с вершинами-колпаками, пестрящий, гомонящий мир — пошел вокруг Мальчика, норовя обойти, и сотворить над ним что-то нестерпимо-сладостное, от чего он не в силах оборониться…

А ведь до сегодняшнего вечера Мальчик, прочитав уже несколько умных «взрослых» книг, полагал, что самое естественное желание человека — это желание свободы. Чувство — труднодоступное, труднодостижимое, но постоянное, подспудное или явное, рождающее протест против всякого насилия. Но вот оказывается, что есть какая-то власть, которой не хочется противиться, — мало того: отчаянно желается покориться ей, отдаться ей, быть ее рабом…

И мир, добрым господином, шептал Мальчику: не бойся. И Мальчик верил, и любил этот мир — эту девочку, делегата от мира, невыносимо красивую, душистую, веселую.

Хмельное блаженство едва не лишило его сил, но танец закончился — и девочка отделилась от него и отошла в волны раскаленного воздуха, который колыхался, дыбился от жара, коверкал предметы, — поплыла, исказилась, размазалась, растворилась, исчезла…

Но началась новая музыка: что было написано на лице Мальчика, каков был статус его тела, что от него исходило? — и новая, такая же незнакомая, но желанная девочка опять протянула свои руки и положила ему на плечи, и заговорила, — и мир поплыл в прежнем восторге, норовя обойти сзади, — и Мальчик непроизвольно оглядывался: не обошел ли, отвлекая его внимание лицом девочки-болтушки, тараторки, слова которой непонятны, но хмелят-веселят…

Нужна передышка, иначе он умрет в упоительном смерче, и отлетит душа к ку-клукс-клановским колпакам…

И Мальчик, шатаясь, ушел с Марсова поля, быстро погрузился в сумрак, и брёл некоторое время, спотыкаясь, намеренно отдаляясь от костра и танцев. А обнаружив скалу, выступающую из пологого подножья горы, на которой днём белыми булыжниками выложили исполинские цифры текущего года, обошел выступ сбоку и вскарабкался по его крылу, как на крышу дома.

Сел на теплый камень, подтянув коленки к груди, — костер, да и все Марсово поле как на ладони, — охватил панораму музыкально-огненного, пестрого волшебства напряженным, до боли в глазах, взглядом.

Костер показался свечой японского фонарика, плывущего по черной реке, которая, на самом деле, — переполнившийся Холоднокровный сай, вышедший из берегов и затопивший Шахристан. А девчонки в радужных нарядах — цветной жемчуг, бисер, конфетти…

Мальчик сидел и играл в оптическую игру. Вбирал взглядом Шахристан, который сейчас скукожился до размеров Марсова поля — с Холоднокровным саем, с фонариком на его черной глади, с девчонками-конфетти… Мальчик прятал голову в коленки, чтобы сохранить яркость изображений, добавлял в него из памяти и фантазий искры девчоночьих глаз, блеск влажных губ и цветной смех… И всё это, оказывается, всего лишь стеклышки калейдоскопа, принадлежащего Мальчику. И тогда веки, млечно-розоватые изнутри, стали калейдоскопным экраном, с которого зачиталось изображение: невнятные, невероятные фрагменты сложились в многогранный цветок, — и вдруг, волей зрителя-творца, всё замерло…

Теперь можно осознать геометрию, услышать запах и тепло цветка — своего творения. Из суетного, горячечного, бесформенного — граненое, ароматное и, если захотеть, горячее.

Рядом громкое шуршание, дыхание, хруст, шум от потока камешков по наклонной поверхности. Мальчик, не открывая глаз, счастливо улыбнулся: дикобразы! Говорят, они издают такой звук, похожий на человеческое дыхание: уф-ф, уф-ф!.. Но сейчас ни за что не хотелось выходить из райского состояния, чтобы утолить мальчиший интерес и увидеть дикобраза — дыню, покрытую колючкой…

…Поворот тубуса, щелчок! — и цветок, от центра до периферии, меняет геометрию и мозаику холодно-расчетливого, восхищающего порядка.

«Вах!.. Прелесть! Ну что вы!.. А что? Сегодня же праздник!.. М-мм… Ха-ха… хи-хи!.. Ты просто ужас, один слов!.. Вы тоже!.. Чмок!..»

Мальчик улыбнулся, как во сне, чьему-то восторгу: оказывается, он не один наблюдает это чудо!.. Восторг и шепот восхищенья, смущенный, сдерживаемый смех…

Он вскинул голову, огляделся. Никого.

Опять смешок. Совсем рядом. Мальчик боялся шевельнуться, в шепоте и скрываемом присутствии ощутив свое, нежелательное, свидетельство чьей-то встречи.

— Я напрямую, а вы к палаткам… Всё-всё-всё… — Женская торопливая, на этот раз с напускной фамильярностью речь. — Галстук! Задушишь, псих!.. Здесь кто-то есть!..

Скрипнула, зашуршала щебенка под тяжелой фигурой, и человек, блеснув гладким черепом, проворно утопал вниз, к подножью горы, скоро став невидимым и неслышимым. Но лунный блик!.. — в лагере была только одна лысина…

Мальчик осторожно поднялся, чтобы уйти незамеченным, но рядом возник силуэт. На них обоих упал бледный свет дальнего костра, и они стали хорошо различимыми друг другу.

Ужасная Прелесть, пристально глядя на Мальчика, тронула руками бедра, осаживая юбку, затем быстро, рвущими движениями, развязала пионерский галстук, с такой мимикой, как будто он ее душил, — взяв за острые концы, встряхнула, как косынку, и, наконец, улыбнулась, волей растягивая губы:

— Смотришь?..

Мальчик кивнул и сказал то, что еще секунды назад было в голове, но уже стало памятью:

— Костёр… — и в подтверждение указал рукой в шумящее пылающее веселье.

— Ну, и как? — Вожатая изящным махом забросила галстук назад; пошевелила шеей, вымеряя свободу движений, и сделала аккуратный, выпуклый узел, похожий на бутон красного цветка, и указательным пальцем с длинным крашеным ногтем нежно погладила шелковый бугорок.

— Красиво, — изрёк Мальчик, завороженный бутоном, желая добавить, что она не Ужасная Прелесть, а просто Прелесть, но, конечно, не добавил, и посожалел о том, что Прелесть об этом его выводе никогда не узнает.

— Тогда пойдем! — Прелесть протянула руку, и ладонь Мальчика оказалась в волнующем мягком плену, теплом и влажном.

Некоторое время они стояли молча, пристально вглядываясь друг в друга. Мальчик боялся отнять руку, пошевелиться, сказать слово.

— Ты будешь со мной танцевать?..

Мальчик, которому на мгновение показалось, что он ослышался, сделал плечами движение, говорящее о том, что он ни в чем не уверен. Вожатая торопливо успокоила:

— Я тебя научу!.. Пойдем.

Они спустились с горы и скоро вошли в танцевальную суету. Там вожатая развернула Мальчика к себе, обхватив руками его шею…

Объявили последний танец. Под недовольный гул толпы и истошные выкрики: «Мало! Мало!» — полилась последняя музыка — «медляк», как говорила лагерная молодежь.

Вожатая говорила медленно, нараспев, но Мальчик чувствовал, что в этой показной неспешности крылась торопливость — успеть сказать до окончания танца, пока Мальчик в ее власти.

— Ты хорошо танцуешь… Элегантно… Как взрослый и опытный. Только нога должна быть постоянно вот-ттак. Хорошо у тебя получается, правда. Как-то достойно, знаешь. Так. Угу. Молодец. Я бы сказала, что у тебя… какая-то особенная, рыцарская… да, рыцарская стать. Обычно движения и внешность гармонируют с содержанием. Уверена, что ты бы ни за что не смог обидеть девочку. Рыцарь скорее умрет, чем нанесет ущерб даме. Ты читал «Трех мушкетеров»?..

— На следующих танцах… ты пригласишь меня… — проворковала Вожатая, то ли повествуя, то ли приказывая.

Мальчик ушел пьяный в палатку, и пьяный, с новым чувством мазал губы вазелином, думая, что не уснёт. Но разрывной клапан сработал и защитил. Хмель за какой-то час затушевался, замазался — и пришло новое чувство…

Накрылся одеялом, закрыл глаза, и все, что было недавно, вначале радужно замелькало, повторяя и повторяя радость, но потом, повторами же, деликатно, почти незаметно умаляя ее до «несмертельных», приемлемых размеров. Потом прекратилось мелькание, и радость перетекла в волшебство, вяжущее движения и звуки, которое вдруг поплыло в волнах райского покоя и цветного сна, где цвета не видятся, но узнаются, назначаются — опытом и восторженной волей. Из круга девчонок, красивых, но на одно лицо, выплывала Ужасная Прелесть в красном галстуке. Красные галстуки всюду, на пионерах и пионерках, на Мистере Но. Однако Шайтан-гора грозит огромным пальцем, а у гор не может быть пальцев, наверное, это просто осколок — то есть скала, похожая на гигантский вытянутый черный кристалл, и вдруг кристалл срывается с горы и катится вниз, прямо на Мальчика…

 

7. Шайтан-гора

«Шайтан» — одно из первых слов, синонимов опасности, вошедших в речь новых лагерников. На ознакомительной «линейке», указывая строгими пальцами в заснеженную высь, вожатые припомнили трагическую историю, случившуюся года назад на Шайтан-горе с малолетним искателем приключений, чтобы впечатался в сознание мальчиков и девочек категорический запрет на восхождения.

Только профессиональные туристы и альпинисты, а также охотники, которые иногда проходят с рюкзаками сквозь территорию лагеря, имеют право идти в сторону Шайтана, — где-то там, на обратной стороне горы есть отвесные скалы и иные экстремальные достопримечательности, которые не могут быть доступны малолетним обитателям лагеря.

Однако едва узнав о заповедной горе, и увидев, как плывет сверкающий снежный конус над прерывистой ватой облаков, Мальчик засветился желанием побывать на самом пике этой вершины, на ее снежной макушке, пройдя сквозь облака, иначе смысл его пребывания здесь сведется к экзотическому, но все же пустому отдыху. И табу только возбуждало: Мальчик стал надеяться именно на нелегальный, таинственный, и должный быть знаменательным, сакральный поход.

На следующий день после костра — праздничного, как назвал его Прелестный Ужас, и — пьяного, как понимал его мальчик…

— Мне нужна твоя помощь!..

Мистер Но, возникнув сзади Мальчика, сказал это вполголоса, взволнованно и заговорщицки, когда Мальчик направлялся в палатку, — в «тихий час» после обеда.

В руках вожатого транзисторный приемник, который он и дело подносил то к одному, то к другому своему уху.

— Садятся батарейки…

Разве не выполнишь просьбу взрослого, симпатичного, доверяющего тебе человека?

— А что я должен сделать?

Мистер Но только мудро улыбнулся и, потрепав Мальчика по голове, обронил: «Пока секрет…»

Когда они уже вышли в путь, тайком, чтобы их не увидели, — лагерь утих в полуденном сне, — Мистер Но пояснил цель похода:

— Нужно… зарядить один капкан… Это недалеко, на том скалистом отростке, напротив Шайтан-горы.

— Шайтан-горы?! — восторженно, торопливо, проглотив все слова неабсолютно относящиеся к его заветной мечте, переспросил Мальчик. — А на кого капкан?

Вожатый шутливо свел брови к переносице и проговорил, таинственно понизив голос:

— На уникальную добычу. — И засмеялся, показалось, счастливо, запрокинув голову, и махнул вверх рукой: — Там! увидишь!

Перешли сай — перепрыгивая с камня на камень, — не очень далеко от лагеря. Присели перед дорогой, которая, по словам Мистера Но, недолга, но ответственна. Мистер Но закурил и, подбросив на ладони зажигалку, неожиданно протянул ее мальчику:

— Подарок, в честь близкого знакомства! Дашь огоньку, когда попрошу. Хорошо? — и опять, как в прошлый раз, потрепал Мальчика по кудрявой голове: — Аполлон! Щеки у тебя шелковые.

Мальчику стало неудобно. Он считал, что шелковые щеки украшают девчонок и дам, — а мужчин украшают шрамы. Он покрутил в руках никелированную штучку, забыв поблагодарить за бесценный подарок, — так было не по себе, не от дорого подарка, а от «девчачьей» похвалы.

— Знаешь, где живут боги? — неожиданно, торжественно и лукаво, спросил Мистер Но.

— На небе, — рассеяно ответил мальчик, еще оставаясь во власти своего неудобства. — Вообще-то они живут на Олимпе и… на Эльбрусе.

В контраст ему Мистер Но воскликнул темпераментно и так, как будто ждал именно такого ответа:

— Верно! Но, оказывается, и здесь, в Шахристане, — засмеявшись, он указал на Шайтан-гору, — здесь у них представительство. Ранчо, заимка, дачка…

Мистер Но заговорил торопливо, помолодев лицом, которое стало даже мальчишеским, мелко затягиваясь и выпуская дым вперемежку со словами:

— Шайтан-гора!.. Ведь так назвали ее мы. То есть не я и ты, а мы в смысле пришлые, недавние лагерники, этому названию всего несколько лет. Но никакое имя не бывает случайным, всякое дается по наитию, и человек-нарекающий чаще всего не подозревает о своей ведомости, вторичности, исполнительности. Поэтому и в случае с Шайтан-горой, то есть Чёртовой горой… Есть смысл со всей серьезностью покопаться в этом названии, и копание не будет напрасным. Тем более, потому, что в данном случае это не топонимия, а творчество… Потому что в гумус вопроса ты можешь закладывать своё зерно и выращивать свой плод… Подъем, малыш, вперед и вверх!

Они быстро миновали крутую часть горы. Далее предстояло пройти пологие, но не менее трудные места, с осыпями и нагромождениями пластинчатых камней, которые иногда ехали под ногой и с громким шорохом, а то и с грохотом, улетали вниз. Вот очередной камень выскользнул из-под кеда Мальчика, и сейчас же из кустов выскочил испуганный заяц, и метнулся в сторону: на мгновение остановился, сверкнув глазом, похожим на блестящую черную пуговицу и, топнув ногой, нырнул в близкую зелень, и вскоре уже вдалеке колыхнулся куст барбариса…

— Перекур! — возвестил Мистер Но, присаживаясь в тень и раскрывая планшет. — Ты, наверное, впервые в жизни видел вольного зайца? Ничего, это нормально для горожанина. Я покажу тебе архаров, а возможно, даже снежного барса. Но не сегодня. И не здесь.

Рядом лежали белые камни, которые составляли несколько слов: «РЕШЕНИЯ ПАРТИИ — В ЖИЗНЬ!» Видно было, что камни лежали здесь давно — они как будто вросли в травянистый покрой склона.

Оказывается, у Мистера Но в планшете помещаются не только писчие и рисовальные принадлежности. Он вынул оттуда плоский металлический флакон, блестящий, из нержавеющей стали. Отвинтил пробку, запрокинув голову, отхлебнул. Протянул Мальчику:

— Будешь? Это коньяк.

— Я не пью, — ответил Мальчик, и устыдился и недетского к себе вопроса, и своего взрослого ответа.

— А воды у меня нет, — как ни в чем не бывало заметил Мистер Но, и сделал еще глоток. — Смотри, какая красота.

Шайтан-гора контрастировала с ближайшим каменным окружением: вблизи, откуда Мистер Но и Мальчик оценивали «божественное представительство», преобладал темно-зеленый, сочный цвет — даже камни кое-где отдавали слабым изумрудом, лоснясь на солнце, — «заимка» же, окутанная в сизый морок, возносилась нечетким голубым силуэтом, как невеста в ожидании…

— Чертова гора. Это странно… Боги и… — Мистер Но прищурил глаза, видимо, собираясь с мыслями. — Впрочем, в многобожии понятия добрых и злых кумиров расплывчаты, не определены строго… Каждый способен и готов на всё, и на доброе, и на злое… Так что здесь они тоже бывают, герои и боги, — он странно, несколько развязно, рассмеялся, — с проверками или просто отдохнуть… С Олимпа… То бишь, как мы понимаем, со святой горы да на чертову дачку… Эх! Погрешить… Почему нет? Поиграть с блистательной ореадой, горной нимфой, зовущейся Эхом, влюблённой в Нарцисса, с той, у которой Гера отняла собственную речь, оставив только способность вторить другим, какая грустная история. Тебе жалко девушку?

Заметно, как Мистер Но немного опьянел. Не дожидаясь ответа, он задрал голову и шумно втянул в себя воздух, казалось, собираясь закричать. Но, что-то вспомнив, глянул вниз, на лагерь и осторожно выдохнул…

— Это самый мною… нет, не любимый, а… жалеемый, что ли, мифический образ. Которому я сострадаю. В нём немножко я, да и все мы, пожалуй, в разной степени… Но что касается нас с тобой, то мы выдавим из себя рабов, мальчик, и осмелеем, и станем тем, что начертано природой, никто не посмеет нам мешать, мы устали таиться, и тебе, Аполлон, грядёт важная роль…

Мистер Но долго посмотрел на Мальчика, выражая очередной раз понятное только ему удивление, а затем устремил сквозной взгляд на Шайтан-гору и, словно читая дальний текст, заговорил вкрадчиво, невольно жестикулируя, с сигаретой меж пальцев:

— Мир и спокойствие приходит на Шайтан-гору, когда, сверкая кудрями золотистого шелка, бог Света Аполлон, под пение муз и торжественные звуки кифары, появляется у подножья снегов. Утихают соперничество, вражда, войны… Музы, хариты и даже боги танцуют, пьют, веселятся на счастливом пиршестве, пропитанном волнами золотого Солнца… Примерно так. Вот, представь, что ты златокудрый Аполлон, восходящий на вершину, чтобы принести счастье…

Мальчика объяла смутная тревога от непривычных речей, дарящих ему внимание, чрезмерное, незнакомое… Он попытался переменить разговор:

— Вообще-то я и не собрался в горный лагерь…

— Да? — Мистеру Но было неприятно изменение темы, так показалось.

— Да, — торопливо подтвердил Мальчик, — я хотел на море, в Крым…

— О! — Мистер Но закатил глаза. — О, море, море… У меня масса морских впечатлений, и крымских тоже. Вот, слушай, я когда-то написал… Стихи… вот… «Перекипание в пепси-тело… снов, утомлённых печалью Грина… Море-цирюльник гудело феном…»

Он закрыл глаза и завалил голову назад, но, посидев так, вдруг схватился за сердце и широко распахнул глаза:

— Нет, в следующий раз!.. Иначе сердце выскочит. Кто был твой папа? Из эллинов?

— Из эллинов? — эхом отозвался Мальчик, на мгновение задумался, растерянно улыбнулся. — Вы имеете в виду греков?

Мальчик почти не удивился такому вопросу, потому что слова о выскакивающем сердце поразили его больше.

— Твои кудри…

— Нет…

— Впрочем… Ты не подумай, мне все равно. Я вообще за то, чтобы из паспортов убрали национальность. И даже пол — вон из паспорта, и из всех документов, справок, метрик. Человек! — что еще вам нужно? Отстаньте! Так просто и справедливо! Казалось бы. Но… К такому подвигу человечество, увы, пока не готово. И ему еще долго не вырваться из кабальных пут, не избавиться от печатей, меток и прочих… клеймений. Потому что в нас гены господ и рабов, жажда обладания и готовность к закланию.

Мистер Но замолчал, как будто бежал — и остановился, и еще тяжело дышал, переживая не только физику, но саму причину бега. И продолжил другим тоном, борясь с дыханием, с возбуждением:

— Я тоже не помню своего отца…

«Тоже»… Как Мистер Но догадался, что у Мальчика нет отца?..

— Я чувствую, — пояснил Мистер Но, разгадывая мысли Мальчика. — Боги чувствуют друг друга… — и засмеялся, в очередной раз прикасаясь к Аполлоновым кудрям: — Спартанцы говорили: «Заботьтесь о прическе, она делает красивых грозными, а некрасивых страшными». — Он помолчал. — Но, честно сказать, себе в этой композиции я еще не нашел верного места… Кто я? Как ты думаешь? Ну, ладно-ладно, я вижу, что ты не силён в мифологии… Зато ты читаешь Таджикские сказки. Почему только эти? Ведь Гиссаро-Алай накрывает еще и Узбекистан, Киргизию… Расскажи о себе что-нибудь необычное…

Мальчик торопливо перебирал в себе всё, что могло быть незаурядным в понимании Мистера Но. Он заметил: молчание уводит расслабленного коньяком Мистера Но в ту область, которая почему-то неприятна Мальчику, да и просто пугает его. Может, это?..

–  Мой папа был… памирец.

Мистер удивился:

— Памирец… В каком смысле? Проживал на Памире или принадлежал к части населения этих мест, памирцам? Которые, к слову, таджиками себя не считают…

— Не знаю. Так вот мама сказала. Памирец. И всё. Он погиб.

Мистер-Но загляделся на Мальчика с застывшей полуулыбкой, обследуя глазами сидевшего перед ним человека, и даже потянулся было опять к золотым кудрям, но, встретившись с настороженным взглядом, не донес руку до цели, а лишь обозначил указующий жест:

— Ты совсем не походишь на восточного человека… Разве что легкая смуглость, то есть, как я говорю, пепси-тело. И рыжий колер. Здешние горные люди бывают огненно-рыжие и даже светловолосые. Горная недоступность огородила их от генного влияния захватчиков, зачернивших всю Среднюю Азию и Кавказ. О, в тебе, Аполлон Памирский, живут и дрожат, да-да, я это вижу, вибрируют знаменитые, многозначительные, я бы сказал, величавые гены! Памирцы… Всё к одному. Да, я читал, что они старательно отделяют себя от большинства местного населения. Гордый и даже заносчивый народ! Полагают себя потомками воинов Искандара Руми, то есть по-нашему Александра Македонского, оттого, дескать, светлокожие и светловолосые. Что ж, это их право, их творчество!..

Мистер Но, отпив очередную порцию из флакона, опять заговорил, торопливо, но веско:

— Что говорить, эти места легендарно-сказочные. Их называют крышей мира. И подножьем смерти. Это прародина индоевропейцев и русских. Знаешь ли ты, что в нас с тобой течет арийская кровь? Так, где у нас юг, восток? — Мистер Но повертел головой и указал рукой в нужном направлении: — Тут недалеко родился и творил Заратустра, выдумавший особую религию — зороастризм, влияние которой вероятно сказывается на психологии твоих памирцев. А Шамбала? Ты слышал такое слово? О!.. — Мистер Но опять обратил взор в ту же «сказочную» сторону, приподняв подбородок. — Это обитель святых и богов, вертеп, где будет рожден грядущий Мессия, место известное всему миру, но до сих пор не найденное. Ты знаешь Рериха? Говорят, он искал святую пещеру не там, где нужно, а нужно было поближе к тому месту, где мы сейчас с тобой… Ну, ладно. Я мог бы рассказать тебе много, но… нет времени, да и для того, чтобы меня понимать сейчас, тебе нужно определенное культурное предварение, накопление, то есть ты должен читать, читать… Много читать и думать. Думать и еще читать. Не сказки нужно изучать, отправляясь в новые серьезные места, нет!..

Мистер Но замолчал, как будто споткнулся. Вынул из планшета транзисторный приемник и поднес его к своему уху, из динамика донеслось угасающее: «Было заявлено… по чрезвычайному положению… Танки на улицах…»

Продолжил уже устало и даже вяло:

— Знаешь ли ты, о наивный Аполлон, что здесь, в этой каменной стране, серди этих скал, к которым мы с тобой сейчас прислонили свои спины, скрещиваются геополитические интересы многих стран… Понимаешь ли ты, пионер, что сейчас, в эти часы и даже минуты, весь мир насилья рушится, до основанья. — Мы с тобой здесь, над схваткой, а там, — он показал куда-то вниз и вдаль, за лагерь, глядя сквозным взглядом, — решается наша судьба… Это отвратительное состояние, когда твоё решается без твоего участия. Не правда ли?

Мальчик кивнул из вежливости.

— Но здесь, в горной пустыне, им не достать нас с тобой, и мы сами себе хозяева! И трагическая ореада Эхо будет рукоплескать нам, вторя нашему счастливому плачу, правда?

Мальчик опять кивнул — он уже дрожал, не понимая от чего, боясь, что об этом его состоянии догадается Мистер Но, который рассмеялся и потрепал, уже смело и без сомнений, повержено молчащего Мальчика по его кудрявой голове.

— Не расстраивайся, незнайка, у тебя всё впереди. Я многому тебя научу, мой друг. Знание есть сила. — Мистер Но отвалился спиной на скалу, как на спинку стула. Помолчал.

— Скажи, ты ведь отца не видел, а сюда тебя отправила мама, чтобы ты… прикоснулся к родине своих предков? Так тебе хочется думать. Не опровергай! Я почти уверен, что твоя мама, посылая сюда сына, никакого внятного объяснения грядущей поездке не дала. И, разумеется, никаких имен, названий, адресов! Ничего этого в принципе нет и быть не должно, не может быть… И в этом ее правда! Никакого будущего с этой местностью, с этим народом!

Последние слова Мистер Но произнес с приказным нажимом.

Мальчик хотел было рассказать подробнее о том, что в основе угадал Мистер Но, однако, понимая, что вряд ли от этих уточнений он будет выглядеть достойней и взрослее, быстро передумал, и только утвердительно кивнул — точнее, покивал с задумчивым видом.

Мистер Но оценил улыбкой взрослую немногословность Мальчика.

— Вообще, советую в грядущей жизни не идти на аркане у сентиментальности, что, признаюсь, и у меня не всегда получается. Живи настоящим, и тем, что пригодится… Это, — он повел рукой вокруг, — экзотика, как и твое происхождение. Уедешь — забудь об этом, впитывай в себя только общечеловеческие ценности, причем, те из них, которые не помешают тебе жить, стань неуязвимым… Тогда ты будешь самодостаточным в любом месте, потому что твой мир будет только в тебе. Где ты — там и весь мир. Понимаешь? Беги от внешнего, если оно лезет в душу. Наслаждайся им, но не мерь себя его правотой… Вдумайся в то, что сказал один умный человек: десять человек из десяти — самоубийцы!

 

8. Картины

Мистер Но вынул из планшета листок с рисунком, сделанный цветными карандашами. Это случилось на следующем привале.

— Вот, будущая картина… У нее уже есть название… «Вещи». Смотри…

Мальчик вгляделся в набросок, сделанный углем, и нелепо разукрашенный цветными карандашами.

— Я добавил цвет для того, чтобы символизировать богатство… — опять угадал его мысли Мистер Но. — Аляповатость — мнимая радость, которую оно несет… Хотя, моё объяснение звучит бедно. Как и всякая словесная трактовка любого явления…

Последнюю фразу Мистер Но произнес с раздражением. Видимо, ему неприятно было пояснять, — по сути, оправдываться.

На рисунке Мальчик увидел женщину на ложе, укрытую цветастым одеялом — крупные, сочные мазки. Лицо, плечи и руки доступны наблюдателю. За ложем, с противоположной стороны — ромбовидная, вытянутая по вертикали фигурка…

— Это покойник или покойница… На смертном одре. Пусть тебя не сбивают с толку длинные волосы, и не удивляйся моему «или». В данном случае это позиция художника: не знать… Хорошо, пусть это будет Она, если тебе удобно. Итак, при ней богатство, нажитое веком… Рядом — скорбящий… Мне кажется, это старик… Кажется, вынужден повториться, потому, что я сейчас зритель, как и ты. Теперь поверни лист на девяносто градусов влево. Вот так. Что ты видишь?

Мальчику неудобно было признаться, что ничего нового он не увидел, а только ждал дальнейших объяснений. К тому же, несмотря на пояснения художника, он все-таки удивился словам «или» и «мне кажется». Значит, рисовал, не зная — что? Или не получилось то, что замысливал?

— Смотри, на горюющего… Теперь он превратился в… старый семитский глаз… Древнее мудрое око, оно умнее всех нас, притворство в скорбящей фиге… Око, похожее на черное яблоко с искристым зрачком под верхним веком, лукавый взгляд сверху… Око высокомерно наблюдает нас, зная, что недоступно нашему видению… Просто ни у кого не хватает ума повернуть все это на прямой угол. А между тем, у женщины, при таком повороте, смотри, уже не мертвое, а вполне живое, веселое лицо… Она вот-вот откроет глаза. Но если ты подобного не улавливаешь, то это от несовершенства наброска… Я говорю то, что должно быть на картине, которую хочу написать. А это набросок.

— Что такое семитский глаз? — спросил Мальчик, удивляясь своему голосу.

— Старый, — уточнил Мистер Но. — Причем, здесь с гипертрофированной геометрией, и, разумеется, в моей субъективной трактовке. Верхнее веко не дугой, а вздыбленным уголком. Нижнее тоже уголком, но с мешочком… Внешний край века приспущен, образует как бы начало шор, готовых задвинуться… Симбиоз хитринки и изгойства… Природа, замешанная на библейских сказках, которые далеко не безобидны… Долго объяснять. Кстати, никогда не внедряйся глубоко в это тему, рехнёшься. Теперь поворачивай картинку дальше — еще на девяносто… Смотри что получилось! — плакат на фигурной ножке, транспарант… Женщины в таком ракурсе нет, а только богатство, — это оптический прием, доступный рядовому художнику… Крути ещё. Опять мудрый глаз, который смеется, даже издевается над нами, глядя на этот раз снизу вверх… Ещё поворот — и возвращается парадная, подложная картинка, якобы норма…

Мальчик молчал, понимая, что любые его слова не имеют сейчас никакого значения для Мистера Но.

И говорил Мистер Но:

— Почему «Вещи»? Быть может, потому, что хочу стать свободным от вещей, от того состояния, в которое мы все загнаны ее величеством системой? Не знаю, не уверен, что причина в этом. Ты, конечно, хочешь спросить: как такое может быть? Возможно, ты, как рациональный человек, будешь смеяться, если я скажу тебе, что все это мне приснилось — и картина, и название… И доверяя себе, моему истинному, я ничего не исправляю, лишь следую заданию… А вот когда напишу всё это в масле, тогда, возможно, и придет понимание и цель. А всё то, что сейчас кажется и видится, — всего лишь набор избитых символов. Ну, может быть, необычные формы. Кручение рождает их калейдоскоп, на неискушенный взгляд — непредсказуемый, да и просто сумбурный… Но, уверен, в этой роторной перестановке, только и возможно проявление единой, суммарной картины — истины. Это не значит, что я должен повесить картину на шарнир, чтобы зритель мог ее вращать. Не смейся… Нет, движение должно быть в мозгу, то есть, внешние манипуляции, без способности вращать полотно внутри себя, не дадут истины… Да и не для публичного понимания предназначается картина. Единственный зритель — я… Ну, и, если сложится, ты, плюс…

Мальчик еще и еще вглядывался в рисунок, то поворачивая его на прямой угол — влево или вправо, — то пытаясь это же проделать внутри себя. И когда, наконец, в одном из движений (внутреннем или внешнем — это не отметилось) женщина улыбнулась, а ромб «старосемитского» глаза шевельнул яблоком, — то содрогнувшийся зритель, ощутивший себя вором, взявшим чужое, отдал листок художнику.

 Мистер Но спрятал рисунок в планшет и сказал ласково, приблизив лицо:

— У тебя закружилась голова? Так и должно быть, не бойся… Надеюсь, это не болезнь высоты, от которой тоже кружится голова, но вдобавок наступает удушье и бешенство сердца.

— Почему это место называется Шахристан? — спросил Мальчик, отстраняясь, якобы для того, чтобы усилить вопрос движением, окидывая взглядом вокруг.

Мистер Но заговорил, по мнению Мальчика, некстати, не отвечая впрямую на вопрос, а лишь продолжая загодя начатую мысль:

— Раньше, путешествуя, я носил с собой фотоаппарат. А теперь…

Мистер Но вынул из планшета листок и протянул его Мальчику.

На картинке Мальчик увидел обнаженного юношу: вся одежда — виноградный или фиговый лист в виде набедренной повязки и, пожалуй, кудри, которые были вырисованы так, что создавали впечатление мантии. За спиной юноши извергался вулкан из горы со снежным наконечником.

— Узнаешь? — спросил Мистер Но.

— Это, наверное, Шайтан-гора, — угадал Мальчик, — похоже. Вот тут такая же впадина и здесь тоже такой же выступ.

— И всё? — разочарованно спросил Мистер Но, наклонившись к Мальчику. (Мальчику показалось, что Мистер Но нюхает его волосы.)

— И всё, — виновато вздохнул Мальчик.

Вздохнул и Мистер Но. Забрав листок, долго не мог уложить его обратно. Листок сопротивлялся его нервным, неверным движениям, шуршал и заворачивался. Закончилось тем, что Мистер Но сложил непокорный листок вчетверо и сунул его себе в нагрудный карман, и тогда заговорил:

— Теперь я ношу с собой только карандаши и бумагу. Чтобы запомнить себя сиюминутного, мне не нужен весь лагерь видом сверху, не нужен огромный кусок ущелья с высоты птичьего полета, не нужен весь Шахристан!.. Достаточно простым карандашом нарисовать твои кудри — пусть неточно, схематично, смешно, серыми каракулями, калякой-малякой, как я говорил в детстве… На фоне ультрамариновой воды горного сая, объёмом с море, хотя сай где-то далеко внизу и виден лишь синеющей лентой…

Мальчику нестерпимо захотелось прервать Мистера Но, и, дождавшись паузы, он выпалил:

— А как бы вы нарисовали весь-весь Шахристан? — понимая, что сказал как-то не так. — Ну, весь-весь…

Мистер Но ответил с готовностью и деловито, тоном учителя:

— Шахр, по-персидски, город. Стан — место. Ранний феодализм. Стены, ворота, башни, храмы… Город-крепость, словом. За стенами некрополь, караван-сарай, сады и огороды… Почему ущелье получило такое название? Возможно, потому, что череда труднопроходимых гор напоминает крепостные стены, а широта ущелья, большие горизонтальные площади, наличие воды и прочие достопримечательности делали эти долины пригодными для жилья. И действительно, ведь там, ниже, к равнине, местность заселена давно и густо. Кишлаки, города… Но потом здесь прошли смерчем племена кочевников, и разрушили Шахристан. Попировали, съели всё, выпили — и схлынули. Посмотри на наш лагерь сверху, и согласись с моей версией!

Мальчик оценил внимательным взглядом вид лагеря сверху — и согласился с Мастером Но, и молча покачал головой.

Мистер Но оптимистично предположил:

— А возможно, это имя ущелью дал некий географ, а то и свободный путник, с развитым, как у нас с тобой, воображением… Вгляделся сверху, например, с Шайтан-горы, и увидел и стены, и крепость со стражниками, и караван-сараи с вьючными животными, и гортанные возгласы народа… И вывел в себе одно слово — Шахристан!.. Нам пора!

 

9. Бешенство сердца

Вожатый уверенно идет вперед и вверх, по еле различимым, притом, только для него, звериным тропам. Всё дальше и выше от лагеря, который, весь путь наверх, виден умаляющейся горстью палаток, украшенных алыми султанчиками флагов. Наконец, сошедши с троп, они выходят на лысый, без растительности, коридор, ограниченный с боков каменными плоскостями, порезанными вертикальными трещинами, грозящими уронить на путников огромные пласты породы. Чем дальше, тем выше стены, тем мощнее нависающие уже над самой головой огромные валуны-кристаллы. Кое-где недавно упавшие камни, — это видно по свежему, иногда блестящему срезу, — перегораживают путь, и их приходится преодолевать с немалым трудом и осторожностью: Мистер-Но влезает на скалу и подает Мальчику руку… и, продолжая путь, подолгу не отпускает ладонь, буквально тащит Мальчика за собой, сосредоточенно нахмурившись, подчеркивая таким образом серьезность и опасность пути. Но Мальчик хочет быть с Мистером Но на равных и, признавая его лидерство и правоту, все же норовит идти самостоятельно. До следующей преграды.

И вот коридор сужается до того, что по нему можно идти только в ряд по одному, — и над путниками, пугающе касаясь вжимающихся в плечи голов, жутко нависают смертельные глыбы и в каждом шуме мнится скрип отслаиваемого камня…

Мистер Но говорит и говорит… Мальчик замечает, что чем дальше, тем превосходство Мистера Но уменьшается, отдавая высвободившееся пространство отцовской нежности и материнской ласковости. Если бы этот процесс был медленным, то вряд ли Мальчик обратил бы на это свое настороженное внимание.

Но процесс напоминал катящийся обруч, запущенный с горы.

Вспомнилось рукотворное солнце.

…Несколько дней назад лагерные мальчишки, найдя возле штаба старую автомобильную покрышку, оставленную туристами, укатили ее в невысокую крутую гору, у подножья которой расположилось Марсово поле. На самом верху восхожденцы собрали кучу хвороста, уложили в нее скат и подожгли. Когда резиновый круг разгорелся, его, пачкаясь, обжигаясь, визжа и улюлюкая (эхо гор вторило восторгу), поставили на ребро и катнули вниз. Резиновый горящий зверь тронулся: поначалу — неверным кручением, пошатываясь, нехотя, грозя свалиться набок. Но быстро выровнялся, ускоряясь, — высоко подпрыгнул на выступе и, с торжественным гулом, стремительно полетел вниз, ударяясь, подпрыгивая, вихляясь и вращаясь в воздухе огненным шумным колесом — сумасшедшим, гибельным солнцем, источающим черный смрад, — и пролетел вниз, едва не задев кучу завороженных гипнозной картиной, наблюдающей детворы… Пробежал по Марсову полю, срывая пламя и чадя, до другого края ущельной равнины, сгоряча вскарабкался на противоположную гору, и, как подраненный, качнувшись, встал боком, перпендикулярно бывшему движению, опрокинулся назад и, сделав еще несколько уже шагающих движений, упал и замер… Сильно задымил, но опять охватился пламенем и смрадно заполыхал, творя черную, крученую дымовую косу, уходящую в померкшее, ставшее низким и страшным небо.

— Жарко, — хрипло выдохнул Мистер Но и остановился. Вынул флакон, допил остатки содержимого, и стал развязывать свой галстук, как будто он мешал ему дышать: — Дай сюда и твой…

— Зачем? — Мальчик опешил.

— Дай!.. — требовательно, нетерпеливо дрогнув рукой, повторил Мистер Но, как будто от этого сейчас зависело много; сейчас, сию минуту, и ждать не было никаких сил.

Мальчик повиновался, и оба галстука перекочевали в карман Мистера Но, который вдруг стал сдирать с себя одежду.

Мальчику так показалось — сдирал. Только так можно было назвать рвущие движения, которыми Мистер Но расстегивал пуговицы и выдергивал рубашку из брючной заправки. При этом смотрел куда-то вверх, обморочно моргая и кося глазами на испуганного Мальчика.

Мальчик подумал, что у Мистера Но наступило то самое бешенство сердца, ведь они поднялись так высоко. Что такое бешенство, мальчик смутно представлял из разговоров о болезнях собак, — это знание напугало его, и он понял, что должен что-то делать, хотя бы опять говорить, чтобы отвлечь заболевшего Мистера Но.

— А… — Мальчик облизал пересохшие губы, — а вы как попали в эти горы? Что вас сюда… потянуло?

Мистер Но остановился и с удивлением посмотрел на Мальчика. Потом оголил плечо, показывая татуировку — портрет мужчины в военной, как показалось, форме: треугольник тельняшки и прямоугольник погона.

— Это вы? — спросил Мальчик, немного успокаиваясь.

— Нет, это… это твой папа… Тоже голова в волнах, неужели ты не заметил?.. — Он ткнул пальцем в изображение на плече. — Вместе служили… Он бросил вас, уехал на родину, и погиб в этих горах, недалеко, на войне… Здесь всегда война…

Мальчик содрогнулся, не понимая, шутит Мистер Но или говорит серьезно, — и его детские глаза наполнились влагой. Еще немного и…

— Шучу, — Мистер Но хохотнул. — Однако вполне могло быть и такое… Над вымыслом слезами… облейся… Видишь, как просто выжечь чужую слезу. Друг, друг, вместе служили, недалеко… Он ушел… туда… к ним… За нашу и вашу свободу, как писали от его имени в листовках, крутили с гор магнитофонные записи с его голосом… Звал, звал! Грохотал на все горы. Эхо ему вторило, горная нимфа, дура, шалава. А я не пошел.

Мальчик ничего не понял и отчаянно замотал головой — не понимаю.

— Предатель…

— Он предатель? — в голове Мальчика возникли фрагменты фильмов: понурые люди с поднятыми руками, полицаи с повязками…

— Он? — крикнул Мистер Но. — Или я?.. А ведь человек это главное, а не империя… любая… добра или зла… А? Ведь с другой стороны это он променял меня на идею!..

Мальчик должен был говорить-говорить, и он спросил, кивая на татуировку:

— Он моряк?

Мистер Но усмехнулся:

— Нет… Это образ… Волны, пепси, море… Я уже говорил об этом, сколько можно… Нет, он не Иуда, я погорячился. Я любил его. Больше… себя…

Из набрякших глаз Мистера Но вывернулась капля и побежала по обветренной белесой щеке.

Нога мальчика подвернулась, и весь он поехал куда-то вбок, теряя равновесие и не в силах управлять телом.

Но вдруг все остановилось — Мистер Но, мгновенно переломившись и припав к земле, поймал Мальчика за ноги, обхватив выше коленок, и прижавшись к ним своим горячим мускулистым телом, и Мальчик почувствовал на себе эти дрожащие мышцы и увидел, снизу-вверх, прямо перед своим лицом, безумные глаза вожатого:

— У тебя поцарапаны ноги, у тебя цыпки… Цыпочки… шершавые…

Мистер Но, отпустив от бедер Мальчика одну руку, торопливо зашарил в нагрудном кармане своей рубашки, достал оттуда коробочку вазелина, маленькую, зеленого цвета, дрожащими руками едва справился с крышкой, но все же быстро открыл ее — заблестел желтый перламутр.

— Сейчас мы смажем твои ножки, твои цыпки, цыпочки… А потом губки… Смотри, они опять потрескались…

Он отпустил вторую руку, не отнимая тела от ног мальчика и не отрывая глаз от его лица, вонзил палец в блестящее и мягкое лоно вазелиновой баночки…

Мальчик, в безотчетном ужасе, обеими руками оттолкнул от себя голову Мистера Но, — это на мгновение шокировало мужчину, который, из неудобной позы завалился спиной на камни.

Мальчик вырвался из объятий и заспешил, закарабкался верх — путь вниз был закрыт телом Мистера Но, — скользя кедами по камням.

Однако его настигал оправившийся от потрясения Мистер Но, сокращая расстояние, прыгая сзади на червереньках, как огромная обезьяна, кряхтя и страшно дыша.

Мальчик, протиснувшись между двумя скалами, стоявшими как две высокие стены, и… неожиданно выполз на небольшую горизонтальную площадку.

Впереди — пропасть. С боков отвесные скалы. Сзади — узкий сход на тропинку, по которой сейчас полз преследователь, исключая иные варианты события, которые он запланировал еще внизу, — гневно глядя на Мальчика, как огромная ящерица, в предвкушении добычи, осклабясь в раже.

Вот и капкан!..

Мысль заработала быстро — на размышления оставались секунды. Мальчик налёг на валун, который сбоку нависал над тропинкой, упёрся ступнями в камни, толкнул его, — валун заскрипел, качнулся.

Мальчик, глядя вниз и поймав взгляд преследователя, уже уверенно покачал валун, — камень угрожающе зашевелился, обрушая породу и мелкие камешки, — все это, угрожающе шурша, побежало вниз, навстречу Мистеру Но.

Мистер Но, еще более удивлённый, понял немую угрозу и остановился, тяжело дыша.

Засмеялся, устало, отчаянно:

— Ты думаешь… Думаешь… Я боюсь смерти? Ха!.. Нет! Но… не сейчас. Сейчас — нет.

Сказал, но не двинулся.

Мальчик закричал — красный, как будто горячий:

— Я прыгну!.. Туда! — он качнул головой назад. — Прыгну!

— Хорошо, — успокоительно, согласительно проговорил Мистер Но, садясь, позой приглашая к спокойствию. — Прыгнешь, если захочешь, но не сейчас…

Мальчик понял, что нужно сделать что-то еще, что окончательно остановит Мистера Но. Он отскочил от валуна, оказавшись на каменной площадке и, выпятив грудь, повернулся к лагерю, который лежал далеко внизу, но был доступен и зрению, и голосу, крику, визгу. Там двигались фигурки и, казалось, даже слышался смех.

— Хорошо! — позвал Мистер Но, выдавая свою тревогу и опаску. — Ты о чем? Смешно, смешно… Какой ты, однако… Смешно! Вот глупость!..

А когда Мальчик движением показал, что не станет кричать, «если», — Мистер Но демонстративно отвернулся, лег на камни, бросил на глаза ладонь. Шумно дышал, страдальчески вздымалась грудь.

Но Мальчик не мог ждать, он хотел, чтобы всё это скорее кончилось, и опять зашевелил камень. Еще большая часть гальки агрессивно заскользила вниз, один небольшой камень, скакнув, прокатился по груди Мистера Но.

Мистер Но сел, по-прежнему спиной к мальчику, достал сигареты… Долго шарил по всем карманам в поисках огня, затем, видимо, вспомнив, что отдал зажигалку Мальчику…

Мальчик, повернувшись к лагерю, крикнул коротко и еще негромко:

— Э-эй!..

Мистер Но встал, не оборачиваясь, медленно пошел вниз: понурый, с покатыми плечами, как вратарь, пропустивший гол, — так подумалось Мальчику.

 

10. Ужасная Прелесть

Удостоверившись, что Мистер Но далеко, и что он уже переправился через сай и идет по направлению к лагерю, из которого его путь уже виден тем, кто в лагере, Мальчик решился покинуть западню.

Когда он проползал под валуном, который недавно раскачивал, как «катательное» орудие, — камни заскрипели, и глыба, отслаиваясь, двинулась вниз, грозя задавить своего тревожителя, переломить ему хребет, покрошить косточки. Мальчик застыл, боясь шелохнуться, понимая, что сейчас ничего не зависит от него, — вот оно, то самое ужасное состояние, про которое упомянул Мистер Но!

Камни, казалось, умиротворённые покорностью человека, остановились, и лишь глубинный скрип выдавал их волнение и решимость к стремительному и безжалостному движению покарать зазнавшегося человека, возомнившего себя небожителем.

«Это не я называл себя Аполлоном! — мысленно оправдывался Мальчик, лежа на холодных камнях, не понимая, за что может быть наказан сейчас и за что ему пришла более существенная и еще не миновавшая его напасть в образе Мистера Но. Добавил неуверенно, но на этот раз то, что думал: — Я еще маленький. Мне страшно!»

Он дождался тишины, которая стала исходить от камня. И тогда мускулами живота и фалангами пальцев привел тело в движение: наклон тропинки помог ему, — и через несколько долгих минут, рептилией, помесью ужа и черепахи, он миновал гибельный коридор. А когда выполз на открытое место, то, даже почувствовав свободу и облегчение, еще оставался лежать, отдыхая от свалившихся на него потрясений последнего часа. Здесь его не настигнуть и не заманить или загнать в ловушку — тропинки разбегаются во многие стороны, и ни один взрослый не достанет здесь убегающего мальчишку. Только сейчас он почувствовал, что всё его тело болит, и, задрав брючины, увидел на ногах царапины и ссадины. Перешнуровал обувь, затянул узлы покрепче. Пора идти. Еще раз огляделся. Увидел иголку, потерянную дикобразом, толстую и крепкую, словно костяной наконечник стрелы, как заточенный гвоздь, — поднял, зажал в ладошке, погрозил вооруженным кулаком в направлении, куда ушел Мистер Но. Огляделся и погрозил всему вокруг. И сквозь сжатые зубы заныл какую-то маршеобразную песню, без слов.

Мальчик спускался той же дорогой — он уже настолько перестал бояться, что решил не таиться, один снаряд не попадает в одну и ту же воронку — такое он читал в книгах про войну. И он отчасти чувствовал себя на войне — неожиданное состояние, о котором он мечтал в глубоком детстве, огорчаясь, что времена героев, преодолевающих обстоятельства и себя, прошли. Но вот и пришла война: какой-то ее час — и он, воинственный романтик, уже раскаивается в своих геройских мечтах, связанных с войнами. Что может быть лучше мира и спокойствия!

Внизу он умылся ледяной водой сая, напился — оказывается, он смертельно хотел пить. Перешел вброд сай, ноги ломило, сначала приятно, потом больно. Но он продолжал стоять в ледяной воде, задрав голову, глядя на редкие вечерние облака, подернутые оранжевым, — ему очень хотелось, чтобы вода унесла всю грязь и ужас, которые пришлось пережить.

Впереди огромный валун, за которым — дорога в лагерь. Когда Мальчик подошел к нему вплотную, услышал, как Ужасная Прелесть с кем-то ругается, — с мужчиной. У мужчины неприятный голос, высокий, скрипучий, — он намеренно глушит фразы, такие люди редко бывают откровенными, наедине с тобой говорят одно, а на людях притворно меняют речь… Так думалось Мальчику, возможно, оттого что этот мужчина ругался не с кем-либо, а с Ужасной Прелестью.

— Ой, как всегда… Ялан это всё!.. Неправда!

— Етер! Не надо было вообще…

— Фантазии! Олмайджекъ шей!..

— Но если ты стала женой, то будь добра…

— Алла-Алла, какая чушь… Кет мындан! И можешь не приезжать больше!

— Не япаджагъымны бильмейим!

— Я тоже не знаю, что делать…

Мальчик покашлял и вышел из укрытия на дорогу.

Да, это была Ужасная Прелесть, рядом высокий смуглый мужчина с орлиным носом и черной шевелюрой. Между спорящими стоял мотоцикл, как барьер у дуэлянтов. Ужасная Прелесть держала в руках букет цветов, близко к лицу — наполовину загораживая его, словно букет был веером, которым, как читал Мальчик, сто и двести лет назад дамы не столько обмахивались, сколько делали знаки. Эта мысль пришла к нему мгновенно, как только он совместил и танцы, и услышанные сейчас слова, в том числе их тон, и мимику, и жесты Ужасной прелести, — возможно, ее веерные движения были непроизвольными.

Лица дуэлянтов вспыхнули испуганной растерянностью, но Ужасная Прелесть быстро взяла себя в руки. Ее лицо приняло легковесно-шутливое выражение. Она громко обратилась к своему визави, заламывая руки:

— Хорошо, я вынуждена признаться! Вот он, севгилим, мой возлюбленный. Смотри, какой красавец, какой Ромео. Ой, грешна я, грешна!

Обратилась и к Мальчику:

— Ты затянул с прогулкой, севгилим! Почему ты опаздываешь? Ах, обидел, завтра свидание отменяется, да и сегодня я уже занята другим, моим законным…

 Мужчина перебил ее, сказав что-то на непонятном языке. Затем повернулся с улыбкой к Мальчику, протянул ладонь для пожатия:

— Привет, орёл! Как отдыхается? Ладно, шутники из художественной самодеятельности, продолжайте репетировать, а мне пора… Приеду в следующее воскресенье.

— Чао, Отелло! — Ужасная Прелесть со вздохом «Ах!..», закатив глаза, обняла мужчину, он в ответ коротко прикоснулся губами к ее щеке и затем осторожно снял со своих плеч ее руки.

Взревел мотоцикл, и мужчина быстро уехал.

Ужасная Прелесть устало опустилась на поваленное дерево, как на скамью, бросила рядом букет, красноречиво и требовательно хлопнула рядом ладошкой по шершавой коре.

Мальчик присел.

— Как будто отдыхаем на завалинке! — сказала Ужасная Прелесть и поболтала ногами в кроссовках. — Я люблю эти цветы, они пахнут шоколадом. Я нанюхаться не могу, честно. Хоть и цветки невзрачные. — Она погладила коричневое пятнышко на руке: — Йод. Немножко поцарапала. Скоро заживет, как ты думаешь?

Мальчик кивнул.

Ужасная Прелесть вздохнула:

— Ладно. Чего уж там. Вот я смотрела твою анкету. У тебя только мама. Кто она у тебя?

— Бухгалтер, — подумав, ответил Мальчик.

— Главный?

— Нет, простой.

— Вот видишь…

— Что?

— Женщина должна делать карьеру сама, не надеясь на мужское плечо, которое… Преходяще, может быть.

Думая, что Мальчик не понимает, Ужасная Прелесть пояснила:

— Я могу быть всю жизнь простой учительницей, а могу стать заведующей учебной частью, а потом открыта дорога к директорству и так далее… Ой, ладно, всё равно не поймешь.

Мальчик всё понимал, сейчас он был мудрее всех своих сверстников, но ему надо показать свое отношение к суете, поэтому он задал намеренно отвлеченный вопрос:

— Как называется это дерево, на котором мы сидим, оно мёртвое…

Ужасная Прелесть осеклась и натянуто улыбнулась:

— Ну, зачем же мёртвое, вон там и вон там, посмотри вокруг, оно такое же, но живое. И кудрявое, как… как ты, скажем. — Она потрепала его по голове. — Это арча, древовидный можжевельник.

Он не стал устраняться — прикосновение было ему приятно, хоть и горечь подступала к горлу, и он сказал капризно и уверенно:

— Маленькое, скрюченное, лохматое…

— Есть легенда, — перебила Ужасная Прелесть. — Трагичная, но красивая. Очень давно арча была красивой девушкой, с длинными чудесными косами, которым завидовали все девушки в мире. Она гордилась-гордилась и загордилась, полагая, что красота дает ей безграничные права. И даже захотела своей красотой соперничать с Фатимой, дочерью Аллаха. В наказание за дерзость Аллах превратил ее в дерево… Теперь ее косы — можжевеловые ветки. Но наказание ли это? Посмотри, вечная, радующая красотой. Любуйся, трогай! Мягкая зеленая жеманница, кудрявая горная кокетка!..

Чрезмерное оживление образа арчи не убеждало Мальчика, это поняла Ужасная Прелесть, и у нее упал голос:

— Нет, ничто ее не исправило! Знаешь, я вот глядя на тебя, ну вот только что, вспомнила. У меня в студенчестве, в Москве, был парень, тоже светловолосый, похожий… вернее, ты на него похож. Тоже ласковый, нежный, со спелыми губами. Но это было против воли тех, кому нельзя перечить… Тогда это казалось непреодолимым. А непреодоление, оказывается, только множит страдания. Глупо это, конечно, къозучигъым…

— Что это значит?

— Мой ягнёночек… — Ужасная Прелесть наклонилась и шутливо ткнулась лбом в Мальчиковы кудри. — Как тебе наш начальник лагеря?

— Он веселый, — не задумываясь, ответил мальчик. — Хороший. Интересно поёт…

Ужасная Прелесть засмеялась:

— Да, и детей любит, у него своих четверо, ну и к каждому своему школьнику относится как к родному, знаю, мы коллеги. Он ведь культработник по основному образованию. Поэтому у нас здесь вечно музыка, костры, танцы… Где бы ты еще увидел такого узбекского хлопца! Это он сам про себя так говорит.

Мальчик повернул лицо к Ужасной Прелести, предполагая развитие рассказа, и не ошибся.

— Во время войны он оказался в группе эвакуированных детей-сирот, с Украины. Ему было года два-три. В Ташкенте его взяла на воспитание узбекская семья, где он стал полноценным сыном и братом. Вскоре приемная мать умерла, и всю ватагу детей, родных и приемных, поднимал один отец.

— Да, я читал, что в Средней Азии таких случаев было много, — сочувственно по-взрослому отозвался Мальчик. — Вот почему он такой… — Мальчик заулыбался, — непохожий на…

— Обычное дело, ты прав, — продолжила Ужасная Прелесть. — И после войны, когда приёмышу было лет десять, его нашел родной отец, написал письмо, приехал в Ташкент, пришел в эту семью, и в этом тоже ничего особенного.

— Как хорошо! — порадовался за потерявших и вновь обретших мальчик.

Ужасная Прелесть как будто не услышала его радости.

— А перед приходом приемный отец, рассказав ребенку его историю, встал перед ним на колени, обнял, заплакал… Когда пришел родной отец, фронтовик, с деревянным протезом вместо ноги, весь в медалях, усатый, герой, словом, и, бросив на пол котомку, протянул к сыну руки, мальчик отступил и сказал: «Ёk, сиз менинг  отам  эмассыз! Мана менинг отам!» Вы не мой папа, вот мой папа! И пальчиком указал, чтобы не оставалось сомнений. Маленький, а понимал, что делает взрослый выбор, на всю жизнь.

Мальчик молчал, уже не смея сказать слово.

— Начальник рассказывал, как они, дети, тайком провожали фронтовика до самого вокзала, как наказал отец. Одноногий солдат, хромая, шел по Ташкенту. Стуча култышкой, гремя медалями. Подсмотрели, как он пил в буфете, как, захмелев, упал, подойдя к вагону. Уехал, не осталось ни адреса, ни фамилии, и больше о нем никто не слышал.

— Грустно, — помолчав, все-таки сказал Мальчик. — И всё?

Ужасная Прелесть улыбнулась: в глазах и движениях губ — угадай-ка!

— С годами, да будет тебе известно, ничего не исчезает — ни боль, ни печаль, ни обида, ни вина, ни любовь. Человек мудреет, так принято думать. Но якобы пережитое на самом деле не перегорает. Тлеет, но так и не превращается в холодную золу. Чтобы дунуть, фу, и разлетелось! А начальник с годами… захромал, так он копирует запомнившуюся походку. Приглядись, едва заметно, но он всё же прихрамывает. И он бережет в себе это. Хотя бы это. Он сам рассказал…

Ужасная Прелесть засмеялась, шутливо толкнула Мальчика в плечо:

— Хватит философствовать! Тебе нравится в нашем лагере?

— Нет! — резко ответил Мальчик, насупившись от сладкого неудобства, в которое его опять повергло женское прикосновение.

— Мы плохо работаем? — Ужасная Прелесть отпрянула и шутливо надула губы. — Ну?..

— Просто я хотел на море, — торопливо опроверг ее подозрение Мальчик. — Просто я в Крым настроился, а потом раз, и получился Шахристан.

Ужасная Прелесть рассмеялась:

— Ой, уморил, къозучигъым! Раз, и Шахристан!.. А с моими предками, знаешь, тоже подобный фокус произошел. Жили-были крымчанами, а потом — раз! — и стали среднеазиатчанами! Моих родителей и бабушек во время войны из Крыма отправили сюда, в Среднюю Азию…

Мальчик понял, что это не смешно, теперь он боялся раньше времени о чем-то судить, и без улыбки вежливо спросил:

— А дедушек?

Ужасная Прелесть продолжала улыбаться:

— Одного уже не было, а второй на то время еще с войны не пришел. Потом он демобилизовался, и поехал всех искать, и долго искал, и нашел, и так далее.

— Всё закончилось хорошо на этот раз, — подсказал Мальчик.

— Вот именно! Совсем другое дело!

Ужасная Прелесть перестала смеяться, задумалась, затуманился ее взгляд, в глазах, матовых углях, ожили оранжевые зайчики — дробинки закатного эха.

«Они говорили, я помню, — мы вернемся… Но их уже нет, а вернёмся мы, их внуки, — эхом, следом… Иными, воспитанными другой землёй, не тем хлебом… Но будем из гордости называть себя — теми… Неся дух Средиземноморья, на самом деле, — только в генах… Эхо, несущее дух… Возможно ли такое, как ты думаешь?»

Сейчас Ужасная Прелесть показалась ему гармонирующей с ее рассказом, с ее сомнением, в котором плавал сказочный, не только ее, но и его, Мальчика, Крым. Она была в синих джинсах, вверху плотно облегающих ее ноги, которые, наверно, — как страшно посмотреть вниз, — оканчиваются плоским раздвоенным хвостом: так есть на самом, волшебном, деле, — но стоит сделать попытку запечатлеть это человеческим оком, и хвост превратится в две ступни, обутые в белые кроссовки. Сейчас на Ужасной Прелести не форменная блузка с красным галстуком, а свободный джемпер крупной вязки, с поперечным рисунком, похожим на размытый орнамент: белая волна сотней корешков врастает в голубую зыбь, переходящую в сочную синеву, ровно подрезанную лиловой полоской. Над двумя ворсистыми холмиками, из глубокого выреза, как из размашистой чаши, выглядывают острые ключицы, и блестит гладкая смуглая кожа на жгутах мышц и сухожилий, — и вот уже не русалка, а лебедь на лимане: вечер, грусть…

«Ты мне нравишься, правда. Наверное, думаешь, что я так говорю потому, что… Нет-нет, я не боюсь, джанчыгъым, сердечко моё, я с детства как птица!»

Кто это говорит? Двигаются ли губы Ужасной Прелести? Или это очарованная Арча подает голос, обращенный не к нему?

 «…Яркий лучик. Выскочил из прошлого. Поударялся в сотни зеркал памяти. И оказался здесь. Отражением, эхом. Солнечным зайчиком-ангелочком. И пронзил насквозь… И уставший, свесив крылышки, примостился рядом. Тёплый, но всего лишь след! Приходит ли святое — не мнимостью? Как ты думаешь? Не нравится след, мой ягнёночек? Ну, оттиск. Проекция. Нет? Тогда есть более понятное — тень… Но не надейся, слышится мудрый, но жестокий голос! Перспектива — мишура и конфета, осыплется и растает…»

Кто-то взял Мальчика за голову, и на минуту его лицо прижалось — к синим волнам, с ворсистыми островками и сладкими ключицами, — всё пахло йодом, шоколадом и мятой, вот как, оказывается, пахнет море.

Он открыл глаза, и ему показалось, что чудо пригрезилось: он сидел один. Мертвая арча, горн, зовущий на ужин.

…Длинная тень, бугрясь на каменистых неровностях, поползла к лагерю. За ней шел Мальчик, и видел себя со стороны: эхо тени, чей-то след… И хотелось плакать от обиды.

 

11. Постриг

От полудня до вечера — время, сжатое в год. Что если посмотреть на себя в зеркало? Наверное, оттуда будут смотреть на Мальчика два внимательных недетских глаза, похожие на глаза монстров — мутантов из прошлого, помесь добра и зла. Что может быть отвратительней того, что было живым, но — было. Мальчик помнит: уходя с кладбища, после похорон, женщины оборачивались и говорили: мы к вам еще придем, а вы к нам — не приходите! Так говорят в отношении даже самых любимых при жизни, потеря которых кажется невыносимой, однако — «не приходите!»

Солнце уже давно скрылось за горами, и лишь небо еще излучало матовый свет. Тишина, сегодня возле штаба не было музыки и танцев.

Мальчик, как обычно, зашел за девчоночью палатку, шлёпнул в нужном месте по брезенту. Вышла Мышка.

— Привет, дело есть.

— Валяй, старичок-деловичок. Но ты действительно сегодня похож на старичка. Ходил за иголками. Устал? Заметно.

— Постриги меня. Прямо сейчас. Срочно.

— Ты что, дурак?

— Да.

— Ну, тогда я пошла.

— Куда?

— За ножницами.

Мышка вернулась с ножницами и полотенцем.

— Садитесь на кресло, стригуемый. Какую экзекуцию сотворить над этим кудрявым, но, как оказывается, пустым скворечником?

Мальчик присел на большой камень.

— Какую хочешь, но чтобы кудрей не было.

Мышка оказалась умелым парикмахером (мама научила), болтовня ей не мешала, и поэтому у нее не закрывался рот:

— Здорово мы вчера оттанцовывали с тобой!

— С тобой? — удивился Мальчик.

Мышка хмыкнула.

— И со мной тоже. — Мышка опять хмыкнула, но уже по-другому, саркастически, сожалеючи. — Я еще вчера заметила, что ты стал чумной. Неужели все забыл? Вчера был праздник, а сегодня начальник ходит весь нервный, ругаются со старшим вожатым неизвестно по какому поводу, всё Москва да демократия… Странный вы, сригуемый. Зачем вам стричься… На ночь глядя. Так красиво было… Теперь не быть тебе на танцах нарасхват!

— И очень хорошо! — выпалил Мальчик.

Перед отбоем в палатку, как всегда, зашел Мистер Но с банкой вазелина. Он был как всегда: ни движения тела, как всегда крадущиеся, монотонные, ни надменно-равнодушное лицо, ни пронзительно-ленивые глаза, — ничто не выдавало особого состояния, когда он подходил к кровати Мальчика.

Мальчик напрягся, понимая, что должен сейчас совершить поступок…

Но сделать что-нибудь из того, что выходит за рамки естественного поведения, — закричать, заскандалить, отвернуться, — значит, показать свою слабость, сделаться посмешищем в глазах зауважавших было его отрядников. А покорно выполнить ежевечерний моцион, делая вид, что ничего не произошло, — значит вступить с Мистером Но в тайный сговор, что, возможно, даст тому право в дальнейшем использовать эту тайность, как покорность или даже согласие на особые отношения.

Когда Мистер Но протянул Мальчику емкость с вазелином, Мальчик только провел пальцем по краешку банки, не задевая мазь, и убрал руку. Мистер Но, как ни в чем не бывало, не замечая, казалось, безобразно изменившуюся прическу того, которого он назвал Аполлоном, пошел дальше. Как будто не узнал. Мальчик опять засомневался, как после расставания с Ужасной прелестью: а не приснилось ли ему все, что произошло сегодня?

Мальчик, обессиленный, присел на кровать, а затем, не в силах сидеть, прилег и укрылся с головой одеялом.

Ночью, когда уже все спали, ему захотелось умыться. Он вышел из палатки и направился к саю. На улице не горела дежурная лампочка, но сай, как лунная тропка, поблескивал серебряными чешуйками.

В темени кто-то схватил его сзади мертвой хваткой. Поддев пальцами под ноздри, задрал голову, и быстро провел по его губам, туда-сюда, гладким и жирным пальцем. И быстро отпустил, толкнув в спину, так, чтобы Мальчик потерял ориентацию и не сразу смог обернуться. Так и произошло: Мальчик, успев только коротко вскрикнуть, упал, а когда, схватив попавшийся под руку камень, вскочил, занеся над головой метательное орудие, рядом никого не было. Потрогал губы, потянул носом воздух, — вазелин… Содрогнулся от брезгливости, глубоко, до стука зубов.

И все же не побежал обратно в палатку, а, превозмогая страх, пошел к воде. Опустился на коленки, и умылся, громко фыркая и даже урча, всё больше злясь, пытаясь еще больше распалить свою отчаянность, отгоняющую страх. Плескался, пока от холода не заломило виски и не одеревенели руки. В палатке долго обтирал лицо полотенцем. Залез под одеяло, ощерился, дрожа и медленно отепляясь в темной постельной пещерке, и, еще до согревания, заснул, быстро и глубоко, как безумно решительный, который устал удивляться и бояться, словно за день прожил полжизни.

 

12. Кочевники

Следующий день прошел как обычно. Подъем, зарядка, завтрак, мероприятия… Лишь взрослые, впрочем, не все, были слегка возбуждены и рассеяны.

Мальчик старался не попадаться на глаза ни Мистеру Но, ни Ужасной Прелести.

Вечером лагерь «подслушал» разговор в «штабной» палатке, где, как всегда, спорили Прелестный Ужас и Мистер Но:

— Ужас! Теперь кровь будет! — панически причитал Прелестный Ужас.

— Не беспокойтесь! — нервно смеялся Мистер Но. — Вы за семьдесят лет уже все планы перевыполнили!

— Кто-кто?.. — заикался начальник. — Да я всю жизнь… дети!..

— Требую праздничный костер!.. — глумливо кричал Мистер Но. — Как позавчера. Ведь двадцать один — тоже отличное число!

— Чем-чем? Очко? Шулерам — конечно! Правда твой, их час настал! — реагировал Прелестный Ужас. — Огнетушитель надо, а не костёр! Труар, чёрный флаг!

— Вот-вот, чёрный флаг это ваше! Пираты! — нервно выкрикивал Мистер Но и далее декламировал: «Оковы рухнут, и Свобода! Нас! А не вас! Примет радостно у входа! И братья меч нам…»

— Ага! — ловит его на слове Прелестный Ужас. — Жулики! Меч, это ваше. Свой план будете выполнить-перевыполнить!.. Ужас!

Когда Мистер Но вечером проносил через палатку вазелин, Мальчик даже не встал с кровати, отгородившись раскрытой книгой.

Отбой.

Мальчик долго не мог заснуть, притом, что вся палата, казалось, просто и быстро умерла, едва погас свет. В полночь со стороны Марсова поля послышались шаркающие шаги. Мальчик нащупал дикобразовую иглу, привстал на коленках, проткнул брезент и припал к сделанному отверстию.

В центре Марса, освещенного луной и звездами, он разглядел Мистера Но. Вожатый ходил вокруг черного пятна, хронического следа от всех летних костров, своеобразного центра лагеря. Затем лунатик как будто испарился, но быстро появился опять, неся в руках какой-то большой предмет. Мальчик догадался, что это ящик от консервов, которые всегда лежали аккуратной стопой возле столовой.

Мистер Но занес над головой ящик, видимо, с намерением ударить им о землю, в том самом месте, где было пятно.

Картина на какое-то время застыла. Видно, человек сомневался, шуметь или не стоит.

Наконец Мистер Но опустил ящик на землю, влез на него. Захрустели рейки, превращаясь в щепы. Мистер Но потоптался, доламывая останки ящика. Достал из планшета листок бумаги, повертел в руках, отвел от себя, видимо, поворачивая рисунком или текстом к свету. Постоял так, замерев. Затем снова ожил, скомкал листок, поджег его, и, нагнувшись, сунул в розжиг.

Когда костерок разгорелся, Мальчик увидел, что Мистер Но стоит с запрокинутой головой и пьет из своего блестящего флакона.

Мальчик прекратил наблюдение и лёг. Слушал, как трещат горящие доски. Слабые блики дальнего и не очень сильного пламени бегали внутри палатки, проникая через узкие щели.

Вдруг, как выстрелы, зазвучали хлопки.

Мальчик вскочил, и опять пристроился к отверстию в брезентовой стене.

Мистер Но стоял над костерком и, подняв руки над головой, аплодировал.

Затем коротко крикнул: «Виктория!»

Со стороны штаба кто-то произнес несколько темпераментных фраз на незнакомом языке. Наверное, выругался Прелестный Ужас. Затем что-то зашипело, и после этого прекратилось прыганье бликов: погас костер. И еще несколько темпераментных фраз: «Пожароопасная ситуация! Ужас! Предупредительные мероприятия!»

Вскоре всё стихло. Мальчик еще раз припал к своему наблюдательному пункту.

Там, где недавно горел костерок, была навалена куча пожарной пены.

Мальчик боялся заснуть, думая, что сегодня ему присниться что-нибудь пугающее, какая-нибудь детская страшилка про чёрное пятно — история, которых он в глубоком детстве совсем не боялся.

Но приснился другой сон.

…Будто кто-то разбудил и вывел из палатки.

Всё происходило в крепости: вокруг — башни, купола, зубцы. Это Шахристан, понятно. Ночь.

На Марсовом поле горит костер. Оказывается, вместо дров — та самая палатка, в которой он только что спал. Ее поломали, порвали и подожгли.

Гарцевал большой всадник-глашатай. Крича, разгонялся, и лихо направлял лошадь на костер, желая взять огненную высоту, но скакун упрямился и вставал перед пламенем, как вкопанный. Поэтому Мальчик подумал, что лошадь краденая, непривыкшая к седоку.

Шеренги воинов с копьями и бунчуками: трепещут на холодном ветру конские хвосты и султанчики. Всё как в книжке.

Это не праздничная торжественность, когда безотчетная радость и безрассудные улыбки, и подбородки кверху.

Но угрюмая, тревожная победа, когда головы втянуты в плечи и округлы в ожидании глаза: то ли выведут к костру и зарубят кривой саблей, то ли уведут в темень и тайно наградят.

— Теперь всё будет по-другому! Мы всех посвящаем в кочевники!

Каждому выдают большой брезентовый плащ, дают и Мальчику. Раздача материи для личной палатки всех веселит — экзотика! Оказывается, вокруг не бывалые воины, а обычные горожане. Среди них много знакомых, это соседи с родного Мальчику двора. «А лошадь?» — спрашивает один из них.

— А лошадь добыть в бою! Или украсть! Вы — кочевники!

Меняется картина.

Уже не видно башен, куполов, зубцов.

Вокруг Мальчика стоят верблюды, кони, — как нерушимые стены, от которых идет тепло, — живое, вызывающее щемящий восторг.

«Свобода!» — кричат наряженные богато кочевники — предводители орды, — проскакивая вдоль строев и фаланг, звеня бубенцами и колокольчиками, потрясая вымпелами на высоченных копьях, которые достают до радостных и, наверное, горячих звезд.

Им завидуют безлошадные соседи, и шепчутся.

Дует ветер. Холодно. Клонит ко сну.

Вокруг уже никого, вдруг.

Мальчик нащупывает какие-то веревочки у выданного ему плаща — это, вероятно хлястики, которыми палатка должна крепиться к колышкам в земле.

Он расправляет купол, но ветер задувает внутрь и норовит унести его дом. Мальчик прижимает брезентовые края камнями. Бесполезно, ветер сильнее — камни отлетают. Тогда он пытается рыть руками землю, чтобы найти корни, к которым можно привязать хлястики. Но Марс выдает только камни, большие и мелочь. Тогда Мальчик закутывается в палатку как в кокон, чтобы спать прямо на земле. Но земля стыла, и холодная мука быстро вынуждает его подняться.

В глазах как будто песок, слипаются веки, так хочется спать.

Он идет к костру, но вместо костра чёрное пятно. Он говорит: я хочу спать. Ему протягивают сапоги с высоким голенищем — ты кочевник. Мальчик надевает сапоги и пытается заснуть, сидя на корточках. Но спать невозможно, тело просится лечь, он падает, и ему опять холодно.

Лучше уйти к верблюдам, как к теплым стенам и простоять так до рассвета, — и он идет туда, где стояли верблюды, но верблюдов нет.

Но ведь где-то там, за стенами города, должен быть караван-сарай! Можно продать сапоги, чтобы пустили на ночлег, просто так, в теплое сено…

Он долго шёл и шёл, но не было никакого города, никакой крепости, а значит, не было и караван-сарая у стен, и не было кочевников с табунами теплых верблюдов, не было ни клочка сена, — только стылые горы, которые не столько виделись, сколько грезились дневной памятью, и холодные, оказывается, равнодушные звезды…

Вдруг всё заколыхалось, заходило ходуном.

 

13. Пепси-тело

Мальчика растормошили.

Старший Вожатый, Мистер Но, вполголоса, официальным тоном, проговорил, назвав по фамилии, дохнув спиртовым перегаром:

— Одетым, на выход, в штаб!..

Если кто-то и слышал слова Старшего Вожатого… В них не было ничего необычного.

Мальчик, как обычно, был одет, поэтому оставалось только обуться. Зашнуровав кеды, он вышел вслед за Мистером Но.

За палаткой Мистер Но вскинул голову, луна осветила пол-лица, хотел сказать, но поперхнулся, скривил прослезившееся лицо:

— Предатель! — и двинулся к Мальчику.

Но Мальчик, готовый к нападению, отпрыгнул в сторону, огляделся, куда можно было бежать.

— Стой! — скрывая волнение, глухо прошептал Мистер Но. — Идем в штаб, нас с тобой действительно вызывает начальник! Шагом марш! — и повернулся и пошел, демонстрируя уверенность и спокойствие.

Мальчик пошел за Мистером Но на безопасном, как ему казалось, расстоянии. Они пересекли Марсово поле с черным пятном посредине. Когда проходили мимо валунов, Мистер Но резко подскочил, крутнулся в воздухе на полный оборот тела и, приземлившись, сделал два прыжка к Мальчику, схватив его за плечи мертвой хваткой.

— Ну, с кем ты споришь, малыш, с десантурой? Ты зачем остригся? Кого ты спросил?

Он увлек Мальчика к камням, толкнул его в грудь — Мальчик не удержался на ногах и сел на землю. Сзади камни, впереди ловкий Мистер Но, остается только кричать и звать на помощь.

Опять Мистер Но прочитал его мысли:

— Посиди, не спеши, я тебя не трону, выслушай! Ведь человек имеет право быть хотя бы выслушанным? Да? — и повторил требовательно: — Да?

— Да… — прошептал мальчик.

Мистер Но встал на колени в отдалении от Мальчика, чтобы тот был спокоен и чувствовал себя в безопасности, демонстрировал равенство, и радостно, горячечно зашептал:

— Наступают другие времена! Долгожданные! Это трудно выразить словами, все слова бедны. Человек рожден свободным! Я грешен и зажат, а ты дик и чист. Пластилин, из которого можно вылепить… Нет-нет, ты сам будешь лепить из себя, вернее, себя… Это и есть истинное творчество. А я буду только жить при тебе и … Извини за сумбур, который, наверное, мешает тебе понимать меня, но ты умный человек, поэтому не воспринимай мою речь буквально, а…

Он опустил голову, понимая, что уточнениями только запутывает слушателя.

— Хорошо. Постараюсь быть понятней. Итак, ты ведь романтическая натура. Не возражай, это мне заметно больше, чем тебе. Но чтобы выразить себя в этом, загнанном традициями мире, тебе приходится искать смысла в математике, геометрии — абстрактных, безжизненных науках. Если всё оставить, как прежде, то ты так и проживешь одиноким молчуном, имея нелюбимую жену и пару неблагодарных, как окажется, детей! Вдумайся, ведь возможно, твоя мать искала свою негу в экзотике… Она достойна большего уважения, чем ты, упрямствующий в своей… Своей якобы обычности, почвенности, традиционности, сакраментальности, или как там у них всё это называют.

— Вот мусульманам запрещено изображать тварей божьих, зверей, рыб, птиц, людей… И выросло особое, знаковое, символическое искусство, которое, однако, гораздо бедней мирового. У них нет живописи, тонок культурный слой, и все от традиций, запретов…

Мистер Но замолчал, разочарованно покачал головой.

— Опять не то. Хорошо, буду откровенней, если хочешь, я вывернусь наизнанку, иначе ты меня никогда не поймешь.

Он потер ладонями лицо, решаясь на откровенность.

— Мне нельзя в горы, но я каждое лето уезжаю в эти… нагромождения вершин, только похожих на храмовые купола. Где я только не был! Горные пустыни, конечно, не отменяют одиночества, но здешнее изгойство лучше, чем сиротливость в мегаполисе, среди таких же калек, как и ты сам, хотя там можно вступить в любое сообщество, даже самое экзотичное, соответствующее твоему уникальному уродству, но везде будет суета и горечь. Увы, не та горечь, сладкая, а торопливо-затхлая, корыстная, коммунально-стадная, разнесенная по всей стае!.. Горечь, горечь, вечный привкус на губах твоих, о страсть! Это не я, это поэтесса, которую… любил мой друг.

Мистер Но ткнул пальцем себе в плечо, где под рубашкой пряталась вечная татуировка.

— Мы прочесывали заброшенный кишлак, один душман уходил не стреляя, прыгал через дувалы, скрывался в лабиринтах, мы думали, что он без оружия, и преследовали его смеясь, зная, что ему уже не скрыться, но вдруг он обернулся, вынул из-под своих рубищ «калаша», выпустил в нас весь рожок, при этом кричал как затравленный, а-а-а! — отбросил автомат и опять скрылся в этих чертовых глинобитках. Лейтенант лежал мертвый, у него лицо, кажется, еще было смеющимся, он ничего не понял. Сержант сидел в луже крови, разбросав ноги, смотрел на лезущее из-под гимнастерки… похожее на змею… и покачивался. Он умер, но позже, в госпитале. Те, которые были со мной, и которым не досталось, засуетились вокруг подбитых, а я пошел за душманом, что называется, в полный рост, уверенный, что теперь у него точно нечем стрелять, разве что гранату бросит, но я уже не боялся ничего от злости!..

— Я догнал его в одном из дворов, когда он забегал в дом, дал очередь по ногам, коротенько. И выждал с минуту. Дальше уже шел спокойно, шагом, по кровяной полоске. Представляя, как сейчас вытащу за ногу это грязное и лохматое животное на свет.

…Он сидел в закутке, у стены, как будто отдыхал. Когда я зашел, он стал сдирать с себя одежду, обнажил плечи, грудь… Это чтобы я его узнал. Он ведь был заросший, как чёрт… В той одежде они все одинаковые, не даром их называли духами. Улыбался как-то… В глазах не страх, не вина, не мука. Что?.. До сих пор не знаю.

У меня ноги подкосились, так и опустился на колени, вот как сейчас, перед тобой, с автоматом наперевес, хочу сказать слово, мол, что же теперь делать… А он отвечает, как будто услышал: дай мне свою гранату и зайди за стену. Я заколебался, не могу… А он говорит, сейчас придут твои, и тогда я буду умирать долго и мучительно, тогда ты сможешь? «Сможешь» — это он эдак саркастически. Я устыдился, и в тот самый момент, устыдившись, только понял, что всё время, сколько мы были с ним близки, он имел власть надо мной, и мы никогда не были с ним равны. И я обиделся! И катнул ему свою гранату, думая, что этим уравниваюсь с ним, но на самом деле подчинялся. И пошел. Обернулся, смотрю, он ее, эту последнюю в его жизни драгоценность, одной рукой прижал к щеке, а палец другой руки в кольцо просовывает… Никто его так и не узнал потом, душман и душман, чурбан без головы, а я, конечно, ничего не сказал. Забежали, сматерились, плюнули, пошли дальше.

— До сих пор слышу, как граната катится по глиняному полу, блу-у-у! — и вихляется змеино. Катится-катится, а он с открытым ртом, подался вперед, и руку протянул ей навстречу, как к счастью, которого всю жизнь ждал!.. И меня уже не видит…

— Вот, я не рассказал тебе в прошлый раз, это мои стихи, про Крым, про море, про… про… Слушай, пожалуйста, слушай…

Мистер Но продекламировал, подвывая и интонацией, разными голосами, выделяя прямую речь:

Перекипание в пепси-тело снов, утомленных печалью Грина… Море-цирюльник гудело феном…  В волны вошли, и вернулись — пеной…  Прачечный знак Афродиты-анти…  Радость — смириться в печали мыльной…  Плач-покаянье: «Вернись, мой милый!» Шепот шампуня: «Устал, мой ангел!..»

Мальчик ничего не понял, но музыка слов, их благозвучное чередование на секунды заворожило…

— Теперь ты понимаешь, что должен, просто должен!..

Мальчик не понимал, что он должен, но долженственность по отношению к Мистеру Но приводила его в ужас и содрогание.

— Мы приедем сюда на следующий год… Друзьями! Обоснуем движение бойскаутов, а если не здесь, то в любом месте, на море, в мире!.. Где мы с тобой, там и мир! весь, весь, весь!.. Пусть рушатся и возникают страны — наплевать на всё и на всех! Потому что наш мир, сотворённый союзом двух свободных людей, — с нами, и пока живы мы, жив союз, жив особенный, счастливый, нежный до слез, мир… Это будет наш, и только наш, рай! Парадиз, обитель блаженных, горные селения и елисейские поля!

— Мы с тобой идентичные, у нас обоих не было отцов… Да-да, я не оговорился: не было! Не было! Не было! И не нужно, не нужно!.. — он заскулил: — и никого не нужно, давай будем братьями, больше чем братьями, теми, которым еще не придумано название — название истинному родству. Все другое родство, в том числе брак — все основано на сравнении, на разности, на зависти… На бездушии, на лжи, на грязи!

— Говорят, что рассудок приводит человека туда, куда назначило сердце. Верь своему сердцу, как я верю своему!.. Мы не случайно здесь, не зря, не напрасно!..

Мальчик замотал головой:

— Нет. Извините. Мне страшно, я боюсь.

— Что же ты хочешь? — упавшим голосом спросил Мистер Но и поднялся с колен.

— Ничего, — чуть слышно ответил мальчик и тоже встал с земли. — И я ничего не хотел… Я хочу домой. Отпустите меня!..

Сабельный Месяц рассёк лицо Мистера Но, сверху вниз, назначив грань света и тьмы от лба к подбородку; осиянная часть лоснилась, — зловещая картина для оцепеневшего Мальчика, бессильного, разбитого виной.

Исступленные миги-вечности родили скульптуру: «Гневный палач и дрожащий пленник», — два камня среди камней.

В горах — не верящая слезам тишина: глухо бурлил Холоднокровный сай, бесстрастно глотая звуки ночи, суля живым окаменелостям тайну боя, если он случится.

Мистер Но, после «вечного» молчания, вдруг заплакал: всхлипнул, — скривилось обиженно лицо, руша каменно-лунную гармонию света и тьмы, — и, размахнувшись (рука взлетела темным крылом), ударил Мальчика по щеке…

Мальчик пал навзничь, — стукнулся о каменистую землю, зажглась боль, — но, будто заединщик, караемый подельником, не издал ни стона, ни зова.

Мистер Но наклонился, приблизился: слезами горько обманутого, — к лицу падшего, согрешившего…

Мальчик ощутил на губах чужую влагу, — солёную, враждебную печаль, — и, крикнув от ужаса, преодолевая рабскую покорность, пружинисто, как заводная игрушка, дважды провернув вокруг себя черно-звездную вселенную, — откатился в сторону, и тем успел вскочить и побежать, чтобы скрыться в недоступных гротах горной ночи, среди камней, дебрей арчи и барбариса…

— М-м! ммм!.. — заскулил, застонал Мистер Но, борясь с рвущимися из него рыданиями, и прыгнул за Мальчиком, как вратарь за коварным мячом, и поймал за ноги, подтянул под себя, перевернул лицом к себе, навалился всем телом.

Поцелуи покрыли тело Мальчика — все открытые части, — а жаркое дыхание душило… Такого еще не было никогда, даже мама не уделяла ему столько неги и страсти. И ничего общего с впечатлением от танцев, от прикосновений, девчонок, Мышки, Ужасной Прелести…

Мальчик извернулся, задыхаясь от тошноты и отвращения, освободил руку, полез в карман, достал дикобразовый шип…

Вскрикнул Мистер Но, вскинулся, схватившись за бок. Шип сломался, едва проникнув в плоть того, кто еще недавно был в роли палача-любовника, но этого было достаточно для того, чтобы Мистер Но подумал невесть что, — будто его проткнули ножом.

Мальчик, воспользовавшись замешательством Мистера Но, вскочил и отбежал, став недосягаемым.

Мистер Но быстро разобрался что к чему: решительным движением выдернул из тела кусок дикобразовой иглы, как занозу. Зажал кровоточащее отверстие, заговорил устало и спокойно:

— Хорошо, ты не захотел узнать, что такое настоящая… Тогда узнаешь, что такое настоящая нелюбовь, грязный выродок, банальный плебей! Твоя мать проклянет тот день, когда родила не игрушку, а неведому зверушку!.. Ты сочтёшь за счастье забраться на Шайтан-гору и замерзнуть там или убиться, упав со скалы, — чтобы я ничего никому не рассказал. Ха-ха!..

Он смеялся как безумный.

Мальчик убегал, еще не зная куда, а Мистер Но кричал во след:

— Я проклинаю тебя, памирский выродок, потомок Македонского, дезертир, горный Иуда!

Мальчик, как загипнотизированный, уходил в сторону, где его меньше всего будут искать — на Шайтан-гору. Убегал от опасности сиюминутной, и в то же время, уходя прочь, оттягивал решение, да и просто протестовал, отдалялся от той эмоциональной бомбы, которая разорвалась рядом с ним, от воронки, которая вдруг засасывает его.

 

14. Олимп

Полумесяц, наколотый на макушку горы, как серебряный рог на шпиль минарета, еще помогал идти, но сгущались тучи.

Паника души творила единственное направление — Шайтан-гора: запретное, протестное, отчаянное.

Но скоро отчаянное успокоение дало и новую краску пути — осуществление мечты, другого случая не представится: не будет ни мотивации, ни настроения.

Мальчик шел вдоль сая, насвистывая, не уверенный, отпугивает ли свист хищника или приманивает. Но сейчас это не важно, ведь Мальчик ничего не боится — впервые в жизни он в полной мере ощутил это чудесное, ни с чем несравнимое, окрыляющее состояние.

Скоро ущелье сузилось, заблестели отвесные стены Шайтан-горы. Он знал, что взойти на эту гору можно только с обратной стороны, пройдя через джунглевые заросли, куда прятался, если смотреть из лагеря, хвост сая-анаконды.

Он вошел в джунгли, в холодные места, куда не добирается солнце. А если добирается, то ненадолго, часом-другим проходя мимо двух гор, чтобы в треугольную прогалину пыхнуть, залить немного света в мшистую темень, рай ящериц и змей.

Вскоре сай сменил звонкость на глухую ворчливость, мол, веди теперь тебя, полуночника!..

Да, именно сай, шумом и лунными бликами выводил его из джунглей, где ветки казались драконами и гигантскими пауками, цепляясь за одежду, царапая руки. А камни, сглаженные мхом, по которым скользят резиновые кеды, и трухлявые останки деревьев, преградами утяжеляющие путь, — нагромождением змей и черепах, норовящих спутать, а то и переломать страннику ноги. Несколько раз Мальчик падал, больно ударяясь о твердое и напарываясь на острое, — и ужас подбрасывал его кверху, он вскакивал, делал шаг, и опять падал, и тогда уже на четвереньках бежал прочь от ужасного, скользкого, вязкого места. И на этом обезьяньем бегу, наконец, вставал на ноги, ловил руками прутья, чтобы устоять, задирал голову, ища лунный свет сквозь ветки и камни, прислушивался к cаю, находил его серебристо-чешуйчатое тело, успокаивался и тогда только двигался дальше.

Зашумело вокруг, зашуршало, забрызгало — это пошел дождь. И все смешалось — шум сая с шумом дождя, а сверкание водных пластинок с блестками мокрых листьев. И Мальчик остановился, и долго стоял, понимая, что сейчас опять, как в том случае, когда он лежал под «живым», ползущим камнем, от него ничего не зависит, и снова пережил то ужасное, отвратительное состояние нечеловеческой, поистине животной беспомощности — бессилия закланного, жертвы.

Дождь прекратился быстро, как и начался. Мальчик еще некоторое время стоял недвижимый, пока осыпались нехотя капли с блестящих листьев, пока не зашумел отчетливо сай, пока не освободился от туч месяц и не посеял бледным светом и не засеребрился сай, указывая путь.

Джунгли кончились, и, выйдя на чистое место, продрогший, избитый, исцарапанный, он увидел дорогу на Шайтан-гору, и почел ее наградой и надеждой.

Под ногами заскрипела крупная галька, мостящая вздыбленный тракт, отороченный многометровыми, почти отвесными каменными бордюрами, — путь наверх, к макушке ледника, сработанный талой водой от вечных снегов за сотни, а может быть, тысячи вёсен.

Мальчик торопливо закарабкался по галечной сыпи, спеша отдалиться от ужаса джунглей. Но скоро усталость повалила его на камни. Он лег на спину, раскинув руки.

Небо разгулялось полчищами звезд. Он понял, что сейчас далеко за полночь, что природа берет свое, и если он не согреется и не поспит, то умрет от холода и потери сил.

Но снизу была невозвратная темень джунглей, а верху белел недоступный снег, — от всего веяло бесчувственной стужей. Бордюры галечной дороги блестели плоскостями, местами обрывая чистую картинку провалами в сумрак ниш.

Загудела земля. Мальчик вскинулся, огляделся. Что это? Землетрясение? Или сходит лавина, которая похоронит его здесь, вдали от родины, и он будет законсервирован в снегах, пока солнце не растопит снег и его смердящее тело не растаскают шакалы и гиены, не разнесут орлы и вороны? Опять тишина.

Мальчик подумал, что, наверное, начиная путь, он переоценил свои физические возможности и главное — свою смелость. Действительно, как только он вошел в дебри, его не покидало ощущение опасности. Но сейчас неподвижность только усиливала ужас, одиночество и чувство незащищенности. И от этого всего можно умереть прежде, чем от изнеможения.

Выбора не было. И Мальчик встал, и, уже медленно и осторожно, пошел вверх, держась края «тракта», обходя щели и провалы, притягивающие к себе гибельным мраком.

Однако он должен шуметь — идти громко, чтобы отпугнуть зверя или иное зло. Он запел какую-то песню — не песню даже, а смешение мелодий, ритмов, неопределенных жёванных звуков. Иногда он поднимал камень и бросал его вперед или назад, а то и просто ударял его в близкую скалу — звуки гулким эхом отдавались в тиши лунной дороги.

Скоро окончательно обессилевшему, ему стало все равно, жить или умереть. И он понял, что это чувство сродни той самой безрассудной смелости, обуявшей его, когда он пошёл к Шайтан-горе. И, удивлённый этим открытием, он остановился, задрал голову в безотчетном восторге, готовый поделиться радостью со звездами. И от этого качнулся, и не устоял, и рухнул назад, — его отбросило и подкатило к каменной стене с глубокой нишей, похожей на лунный кратер, выбитый раскаленным метеоритом, летевшим по касательной к горе, но нарвавшимся на ее неровность.

Лунный свет освещал внутренность кратера, имевшего вид жилой пещеры, лишь потолочный полукупол оставался в тени. Вогнутые стены почти гладкие, будто на самом деле оплавлены неземным лучом фантастической температуры. Пол белел, словно посыпанный кварцевым песком. В центре, у самого края, черный остов отгоревшего костра, у фронтальной стены кусок бревна, сбоку куча хвороста.  По всему было видно, что это приют путников-туристов, и Мальчик здесь далеко не первый. В хворосте нашелся закуренный кувшин из легкого металла, с отколотым носиком, и жестяная кружка, тоже закопченная и помятая.

«Шамбала!» — с облегчением подумал Мальчик: оказывается, еще оставались силы на шутку, значит, еще можно жить. Он вспомнил про зажигалку, подаренную Мистером Но, пошарил в карманах — есть!..

Но зажигалка, от торопливых щелчков, выдавала только шипение. Не было искры и пламени!

Мальчик запаниковал. Видно придется умереть в ледяном холоде, сжавшись в калачик на подстилке из хвороста.

Но его осенило, тело сделалось пружинистым, а руки проворными и чувствительными. Он вспомнил про законы туристов, бродяг и искателей, законы братства, гостеприимства и выручки. Он зашарил по всем углам, под бревном, в хворосте, стал ощупывать стены, складки, нишки, неровности. Его старания были вознаграждены — конечно, нашелся спичечный коробок, полный сухих, весело шуршащих палочек с серными головками.

Мальчик разжег огонь там, где он горел всегда, и дым привычно нашел путь на волю, оставляя чистым воздух пещеры. Костер отсек от Мальчика весь мир, который стал нестрашным мраком за огненной завесой. Тепло шло от огня и отражением от стен, испещренных карандашными и чернильными надписями: имена, фамилии, города, приветы — всё витало добрым духом, стало уютно. Запарилась и быстро высохла одежда. Он сидел на бревне, обхватив руками побитые коленки, и думал о том, что готов вот так сидеть вечность. Только бы не хотелось ни есть, ни пить, и не нужно было делать ничего из того, что положено живым людям, чтобы жить, — вставать, покидать помещение, идти, искать, сопротивляться, а может быть, даже ломать чью-то волю. Наверное, это и есть настоящая и единственно возможная свобода — с тяжкой к ней дорогой, короткая, без гарантий на следующую минуту?

Он хотел бросить ненужную зажигалку в костер, но передумал, и сунул ее обратно в карман.

Он брал золу в ладошки и прикладывал к ранкам, в которых было всё его тело.

Из пещеры хорошо просматривался кусок неба. Над черной горной грядой высыпали звезды, проявился дорогой в неизвестность Млечный Путь.

Скоро Мальчик заснул на хворосте, тело во сне страдальчески вытянулось, и иногда вздрагивало…

…Кочевники грелись у костра. Он пытался продраться сквозь преграду их неподвижных спин, чтобы лечь, вытянуться у огня. Но у огня можно только сидеть, впрочем, и сидячих мест уже не было, и его опять равнодушно оттеснили. Отчаявшись, он говорил в спины: кочевники, мне холодно, я хочу спать!..

Он пробудился от света — солнце сегментом выглядывало из-за горы, доставая лучами пещеру. Часть стены лоснилась и отливала тёплой синевой. Костер еще жил — тлела толстая головешка.

Он вышел наружу.

Вокруг раскинулась незнакомая планета, похожая на фантастический солярий, — бугристая, засыпанная изумрудом, залитая утренним золотом, звенящая и благоухающая. Он знал, что в здешних горах растет полынь, зверобой, душица, экзохорда, барбарис, миндаль — в одних только названиях многозначительность, музыкальность и таинство! Видимо, аромат этих и бесчисленного множества других необычных трав, кустарников, деревьев, вместе с треском цикад, звоном пчёл и женственным кружением разноцветных бабочек, пьянил Мальчика сейчас, превращая кровь в молодое вино, дарящее дерзость и кураж.

Внизу парили большие птицы, — внизу!

Еще ни разу Мальчик не видел радугу сверху: цветное коромысло упиралось в те самые джунглевые купы, кудрявые и манящие, которые вчера показались лохматым ужасом, и косо взбегало на невысокую лесистую гору, охватывало ее и исчезало, как за поворотом, прельщающе напоминая о том, что «Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидит Фазан».

Мальчик, почуявший себя охотником «желающим знать», нырнул в свою пещеру, поднял дымящуюся головню, вышел наружу, и стал махать солнцу и миру дымным факелом. Всё быстрее и быстрее! И стала раскаляться и разрастаться красная голова факела, и он даже вспыхнул, но быстро погас, зачадив еще сильнее. Дым полез вверх, и Мальчик, воодушевленный своими шаманскими движениями и ответно последовавшим за этим дымным знаком, как чуткий и послушный жрец, пошел наверх, к снегу, который сиял серебром, сквозь жидкую лохмоту близких облаков, лежащих на скалах, — чтобы исполнить свою мечту.

Чем выше, тем более Мальчик отрешался от земли, от суеты, которая чуть не раздавила его вчера. Он не ел со вчерашнего вечера — и при этом не испытывал голода: молодой организм, питаемый душевным порывом, был готов еще на большие испытания. Только кружилась голова, возможно, от нехватки кислорода.

Главное, не выпускать из рук факел — этот жезл, пропуск в царство богов! Теперь Мальчик ни за что не бросит его, несмотря на то, что уже иссяк дым, и теперь факел-скипетр может показаться лишь куском дерева с обгоревшим, черным, в саже, концом. И здесь Мальчик нашел ему сравнение: это ведь карандаш, которому предначертано написать волшебные слова… Где и зачем должны быть написаны слова и в чем их волшебство — об этом придумается позже, а пока вперед и вверх!

Попадались наскальные надписи, сделанные краской: «Маша», «Карим», «Здесь были», «Привет из Ленинграда!», «Мы из Риги». Здесь не было лозунгов, как там, ближе к равнине. Встретилось слово «Слава» — но оно оказалось именем.

Мальчик вошел в облака, как будто проник в небо, покрывшись моросью, похожей на влажную пыль.

Несколько минут во влажной духоте, и пройдена подушка тумана, и небо разверзлось, впуская в юдоль небожителей, вечно солнечную.

Они рядом, просто их не видно — смертным не дано зреть вечных. Даже потомку Александра Македонского, избраннику из Шамбалы.

Ослепленный вечным солнцем, задушенный нехваткой кислорода, Мальчик присел на камни и потерял сознание.

Понял, что он во сне, и что скоро вечер и пора вставать. Очнулся, потрогал ладошкой грудь — нет ли бешенства сердца? Нет.

Галечная сыпь упиралась в нагромождение скал — это венец Шайтан-горы. Основной снег лежал именно там, на недоступной чертовой короне, безобразно сляпанной. Туда не дойти мальчишке, усталому, без альпинистского снаряжения. Но все же снег, небольшая его часть, оказался досягаем — он лежал, скрытый от солнца, и в глубокой каменной пазухе, примыкающей к короне. Как будто горы говорили пришельцу: вот тебе, незваный, побалуйся, — но это всё.

Внизу будут разрушаться страны, исчезать народы, а здесь всё останется по-прежнему.

Летний снег…

В солнечном краю…

Снег был жестким, спрессованным, оплавленным, твердым, как камень. Да и можно ли это назвать снегом? Не снег, не лед… На короне он ослепительно белый, — от его созерцания заболели глаза, — а здесь, в пазухе, уже не белый, а серый, с грязными пятнами.

Мальчик вскарабкался на несколько метров вверх по серому насту, попробовал снег-лёд-камень на крепость носком кеда…

Поскользнулся, и поехал по наждачной поверхности, выронив свой волшебный жезл, — Олимпийская дачка, божеская обитель с чёртовым уклоном, мстила за панибратство и самоуверенность. Мальчик кувыркнулся на самом излете, на границе камня и снега, и больно ударился лицом о камень. Зажал ушибленное место руками, а когда отнял ладони, то на них было красное пятно. Облизнулся, разозлился от вкуса крови, утёрся рукавом рубахи. В гневе схватил крупный острый камень, упал на наст, и рыча, как дикарь нажитым в охоте бивнем, несколькими ударами пробил упрямый панцирь, под которым оказалась более мягкая и податливая белая пульпа, холодная плоть.

Он слепил большой снежок, положил его за пазуху. Чтобы донести до земли и показать лагерникам: смотрите, я все-таки дошел до снега. Показать, и после этого вещественному доказательству — снегу-свидетелю, снегу-улике — можно таять.

Загруженный снегом, замерзший, он сидел и думал о том, что достиг олимпийских снегов, совершил паломничество на другую планету, и этого у него никому не отнять, это навсегда останется с ним, и будет его силой в будущем.

Таким образом, сама собой сошла на нет подспудная мысль, которая, оказывается, жила в нем все это время, с того момента, когда он убежал от Мистера Но, который намекнул ему на чудовищный выход.

Мальчик подхватил стылый факел — ключ, жезл, скипетр-карандаш, — и пошел вниз. Размышляя о том, что за эти дни он стал взрослым, прожив, пережив, пожалуй, половину жизни — то, что у других занимает долгие годы.

А вот и его Шамбала! Он вошел в пещеру, как в свой дом, развел огонь, и понял, что смертельно хочет пить. Вынул снежок, покачал его в руках, прощаясь, забил его в кувшин, поставил у пламени.

Напился талой воды, которую, улыбаясь, почёл за святую, подарок не Шайтана, а Святой горы.

Задремал.

Когда очнулся возле потухшего костра, в ознобе, понял, что всё его тело горит, — очевидно, он жестоко простыл, такое уже было в детстве, когда он подхватил воспаление легких и пролежал потом две недели в больнице. Но ведь это не смертельно!

Увидев закат, он заторопился…

И опять продирался сквозь джунгли, ронял потухший жезл, искал его, где глазами, где на ощупь, находил, и только тогда шел, полз дальше. Когда он вышел к хвосту анаконды, откуда был виден лагерь, светившийся редкими лампочками, была уже ночь.

И опять вернулось чувство опасности.

 

15. Виктория

Мальчик подошел к лагерю осторожно, темными окраинами, не выпуская из рук своего потухшего факела — сейчас это было его единственное оружие (он с сожалением вспоминал о дикобразовой игле).

Лагерь спал, но во всем ощущалась тревога. Горели фонари в штабе, на площадках у палаток. Иногда двигались неузнаваемые фигурки.

Мальчик осознавал, что его, конечно, ищут. Он должен выйти к людям сам, оценив положение, чтобы исключить неожиданности, например, со стороны вероломного Мистера Но.

Невидимый, он подошел к девчоночьей палатке, в определенном месте стукнул по брезенту. Брезент внизу зашевелился, приподнялся, и показалась лохматая головка Мышки. Они хорошо видели друг друга в свете луны и тусклой лампочки, горящей неподалеку. Глаза ее округлились, она ойкнула.

Мальчик приложил палец к губам. Мышка поняла, скрылась, и через некоторое время выползла в этом же месте, одетая. Мальчик поманил ее за собой, они отошли к саю, где можно говорить вполголоса, без риска быть услышанными со стороны.

— Рассказывай! — Мальчик удивился своему грубому хриплому голосу, как будто говорил не он, а взрослый, угрюмый мужчина, не терпящий шуток и возражений.

Удивилась и Мышка, но ее желание рассказать было так велико, что она, начав говорить, тут же и забыла про грозный голос Мальчика и затараторила, ощупывая своего друга с ног до головы.

— Какой ты страшный, как неандерталец, израненный, как швед под Полтавой с Бородинского сражения, француз подмосковный… Ты живой?.. Я сейчас принесу тебе что-нибудь поесть, ты как скелет копчёный, пахнешь балыком… Тебя искали всем лагерем целый день, старшая вожатая в истерике колотилась, она бегала быстрее всех, заскочила на ту гору, где решения партии в жизнь написано, и ее там придавило камнем… Там есть такой каменный коридор, узкое место, а потом площадка, она тебя там вроде видела вчера снизу, поэтому туда и полезла, а следом вожатый пошел, он был пьяный, он ее спасал, спасибо ему теперь все говорят, он герой… Придавило, но жива, не может двигаться, возможно, говорят взрослые, у нее сломан позвоночник, а может, просто рёбра, ее увезли в больницу, и начальника тоже увезли, у него от всего этого инфаркт произошел. Поиски прекратили, во избежание повторений… и к тому же темно. В населенных пунктах тебя уже ищет милиция, а утром сюда прибудут спасатели, альпинисты, в расщелинах тебя искать… А где ты был, тут все искричались, искали везде, всё передумали, разве что на Шайтан-гору никто не предполагал…

У мальчика закружилась голова, он сел на землю, не в силах шевелиться. Притянул к себе свой холодный факел, прижал его к груди. Еле ворочал языком, который его не слушался:

— А где Мистер Но?

— Кто?.. — Мышка потрогала его лоб. — Ты весь горишь! Ну ты совсем одичал, ходишь с палкой, как неандерталец, мистер-сэр.

— Где старший вожатый?

— А, физрук… Пьяный со вчерашнего дня, в обед возле флагштока ругались с начальником, про танки и демократию! Начальник флагшток собой заслонял и кричал, что указаний не было… А уже когда был отбой, когда уже начальника с вожатой увезли, я по своим делам бегала, видела, как вожатый флаг спускал, а там что-то застряло, тогда он пошел галстуки жечь… Вышел в центр Марса, к пятну, с банкой своего любимого вазелина… Содрал с себя галстук, макнул, поджег, потом другой из кармана вынул, то же самое… Вокруг походил, потрясся, как негр-папуас с Гвинеи-Бисау, похлопал в ладошки… И спать пошел, начальник вчера кричал, что он с ума скатился… Вообще, здесь все вы с ума посходили!

Мышка неожиданно заплакала и проговорила, сквозь удавленные рыдания:

— В три часа ночи с дубиной откуда-то спустился, как снежный человек, а все кругом… И вожатая… А всё из-за тебя, говорят!.. А из-за чего еще!.. Зачем я только сюда приехала, мне страшно… Позвонить папе, чтобы он меня забрал отсюда!..

Мальчик встал и, покачиваясь, пошел прочь.

— Эй, ты куда? — почти крикнула Мышка. — Спать? Ну, иди! Попадет тебе утром… так тебе и надо, дикарь общипанный, в драном трико!..

Мальчик обошел весь лагерь и незамеченным подошел к голубой палатке-шатру Мистера Но, закрытой на зиппер. У входа валялась ополовиненная банка вазелина.

Прислушался. Тишина.

Мальчик размахнулся и ударил по брезенту своим жезлом-карандашом… Затем еще с другого плеча. На матерчатой стене нарисовался знак — перечеркивание.

«Требую праздничный костёр!» — вспомнил Мальчик и, собравшись с силами, выговорил:

— Требую…

Он поднял банку, залез туда ладошкой, вынул на лунный свет шматок блестящего перламутра, долго смотрел на него. Затем обильно смазал черный набалдашник своего факела, затем еще — весь вазелин зыбкой тяжестью оказался на конце факела.

— Требую…

Мальчик опять говорил грубым мужским голосом, не узнавая себя. Вынул зажигалку.

Щелкнул — на этот раз загудела мощная струйка огня.

— Ну, вот видишь… Девять из десяти…

Он основательно, не торопясь поджигал факел, который долго не разгорался, скрипя и капая горячим вазелином. Когда факел заполыхал, Мальчик ткнул его огненной головой под брезент шатра. Еще, и еще.

…Ночной пожар занимался вихрем: стреляющий треск перебежал в густой скрежет, — и скоро раскаленные, потерявшие вес осколки с гневным гулом улетали в померкшее небо, а черные макушки гор, преломляясь в жарком мареве, зашевелились ку-клукс-клановскими колпаками.

Живой факел — Мистер Но с пылающей спиной — выскочил из огня, грозного и смрадного, как жертвенный пал, в котором померк горный космос. Бежал, падал, елозил телом по каменистой земле, сдирая прилипшие к коже горящие лохмотья, крича, зовя, — проклиная от боли и каясь от страха:

— Ай!.. А!.. А!..

«Рай!» — отвечала блистательная ореада, горная нимфа Эхо, — «Да!.. Да!..»

Внешний мир обесценился, померк и сконцентрировался здесь, на Марсовом поле — ровном пятаке, зажатом горами каменной страны Гиссаро-Алай, в ущелье Шахристан…

Горящий Кочевник, который давеча пытался перепрыгнуть костер на краденом коне, добежал до сая и рухнул в воду, и быстро завертелся в мелкой пучине — резвящейся ондатрой среди гладких камней.

…В горах — не верящая слезам тишина: кипел и пенился Холоднокровный Сай, наследник Вечного Ледника, бесстрастно глотая события ночи — бедовые звуки, стынущий в брызгах чад, короткий пар над мёрзкой водой…

Мальчик стоял с факелом и задумчиво смотрел вокруг.

К нему стеной подбежали люди, взрослые и дети. В опаске остановились, смятенно вскрикивая и, как в пантомиме, делая Мальчику какие-то знаки.

Аккордеонист, совсем не похожий на каратиста, разведя руки, встряхивал музыкальными пальцами, выражая крайнее удивление происходящим, — не понимаю, как такое…

Медсестра держала свое лицо в ладонях, как в чаше, и мелко покачивала головой в стороны, — боже мой, что же теперь…

Мышка просто протягивала к нему ладошки, улыбаясь, склонив голову набок, — ну, что ты, хватит, перестань…

Богатырь-повар, присев, и внимательно глядя в глаза поджигателю, как гипнотизёр, прикладывал огромные длани к земле, как будто приминал подушку, — всё хорошо, успокойся, положи…

Мальчик угрожающе повел шумным факелом (с которого шмелями полетели пламенные брызги), туда и обратно, очертив полукруг: фур! — фрр! — не подходите.

Кочевники отпрянули.

Мальчик понял, что кочевники ждут от него доказательств того, что он не такой, как они, и для этого он должен предъявить им снег, свидетельство паломничества к Святой горе, и он стал искать за пазухой снежок, но вспомнил, что выпил его еще вчера.

— Я его выпил! — крикнул он уверенным, а не оправдывающимся тоном, иначе затопчут. — Он во мне!

И кочевники, поверив, вдруг исчезли, растворились в плывущей черноте кратера, по стенам которого заиграли светлые тени. Потом в вышине стали проявляться зубцы, башни, крыши, купола, — Шахристан!

И Мальчик, задохнувшись от радости, помахал городу волшебным факелом.