Ямал, начало восьмидесятых.
Грянул мой первый Новый год на Севере. На работе выдали по бутылке «Советского шампанского». Одиночество плюс ностальгия заставили тридцатого декабря набрать номер телефона институтского однокашника, ныне, как и я, молодого специалиста, у которого завтра заканчивалась вахта на газовом промысле.
…Мой друг считал, что на распределении ему повезло больше, чем мне: «Обоим нам выпало месторождение „Медвежье“. Только мне Надым, а тебе Пангоды — рабочий поселок, тундра, дыра болотная, хутор близ Надыма». Теперь каждый межвахтовый период он проводил в своем Надыме, считал себя горожанином, а меня по телефону называл не иначе как «пангодинец несчастный»…
— Дался тебе твой Надым! — весело агитировал я, улыбаясь телефонной трубке. — Прикинь разницу: там у тебя койко-место в общаге, теснота-суета, а у меня — отдельная хата. К тому же, ты у меня еще не был.
— Горючее? — в своем стиле уточнял параметры грядущей новогодней ночи друг.
— Обижаешь!
— Снегурочки?
— Сколько угодно!
— Телевизор?
— Только что купил.
— Гитара моя, — заключил друг. — Говори адрес.
— Встречаю тебя прямо у вертолета!
Жил я в так называемой «бытовке» двухэтажного деревянного общежития. Номер на моей двери отсутствовал, зато на уровне замочной скважины красовалась меловая, сантиметров в десять, вертикальная стрелка, которая мне очень нравилась: я не пронумерован, значит, не такой как все.
Ввиду маломерности бытовки, конструкция самодельного обеденного стола была «студенческо-вагоно-ресторанной» — чертежная доска, прикрепленная к стене «рояльными» петлями, горизонтальное положение которой, в минуты трапезы, удерживала обыкновенная рейка, под углом упертая в плинтус. Сегодня на рейке «лежала большая ответственность»: шампанское, магазинный спирт, рыбные консервы, шматок сала и малогабаритный телевизор «Юность».
— Хорошая нора, — оценил жилище молодого специалиста друг, отряхиваясь от снега, пристраивая гитару в свободном углу и заглядывая за одежду на вешалке, — а где снегурочки, где ёлка?
— На улице.
— Понятно. Возьмем на заметку: население хутора близ Надыма — вероломное население… Ты что же до сих пор росомахой не разжился? — спросил он, косясь на гастрономию праздничного стола. — Даже я на промысле росомаху такую, знаешь, столовскую, завел. — Он, топыря руки и выпячивая живот, подвигался по комнате, как пингвин, изображая, по-видимому, все же росомаху. — Сыт-пьян и нос в табаке.
Под звон стаканов и струн мы вспомнили студенческое житье-бытье, взгрустнули. За стенами и окном ситуация празднично накалялась. Наконец, ударили куранты.
— Всё! — приглушил струны друг решительной дланью. Взял гитару наперевес, как ружье, и направился к выходу: — Идем к снегурочкам!
Мы вышли в коридор и закрутились в водовороте взаимных поздравлений. Мой друг очень быстро стал песенным центром одной из компаний и вскоре предательски исчез из поля моего зрения. Звон струн еще некоторое время продвигался где-то по второму этажу, затем плавно сошел на нет, — видимо, закрылась дверь, в которую вплыл желанный музыкальный пленник. Вскоре коридор опустел, и я, оставшись один, ушел в свою келью. Новогодняя ночь оказалась не только наполненной одиночеством (то, чего я хотел избежать, приглашая друга), но еще и тревожной: периодически я отрывался от телевизора и выглядывал в коридор, прислушивался. Напрасно. Часа в три удалось получить информацию, что какой-то лохматый гитарист в тертых джинсах и гипюровой рубашке, с какими-то девушками, вышел через черный ход на улицу…
Итак, моему надымчанину грозила холодная кончина. Успокаивало то, что ночь была на редкость тихой, лунной и не очень морозной, прямо гоголевской. Согласно жанру, где-то в этой сказочной ночи бегал волосатый чёрт. В гипюровой рубашке, с гитарой. Видно, где-нибудь все же пригрелся, наконец подумал я про надымского анчутку и, устав от тревог, заснул с работающим телевизором, в котором догорал «Голубой огонек».
«Анчутка» заявился утром, волоча по полу гитару, за которой, цепляя все что можно, поскрипывая и строптиво пружинясь, тянулись две порванные струны, увядшие соучастницы ночных приключений. Друг был уставший, посиневший от холода, злой, но целый. И, кажется, трезвый.
История его была такова.
…Попев немного в одной из комнат общежития, он вышел в коридор с целью возвращения в мою «бытовку», имеющую, как он помнил, дверь со скромной меловой стрелкой. Но его тут же, как шумная комета, зацепила другая, смешливая группа, состоявшая из одних «снегурочек», упросившая поиграть на гитаре в соседнем общежитии: «Не нужно одеваться, перебежим всего метров тридцать! Ну, пожалуйста! А мы думали, вы не только красивый, но и смелый!..» Друг не устоял перед коварством пангодинок.
После пары следующих перебежек по хрустящему снегу, друг понял бесперспективность этих подлунных маневров, и у него, сквозь хмель, наконец, созрела мысль о необходимости возвращаться «домой». Выйдя на стандартное обледенелое крыльцо стандартной пангодинской двухэтажки, рядом с которой, и далее, в полнейшем беспорядке, как ему показалось, лепились еще несколько таких же «деревяшек», он с ужасом осознал, что заблудился. Единственным его ориентиром была меловая стрелка, начертанная на двери первого этажа неведомой общаги.
С помощью уже освоенных перебежек он принялся искать этот желанный знак. (Наверное, со своей гитарой мой друг выглядел как автоматчик, перебегающий от укрытия к укрытию, меняющий дислокацию.) Заскакивал в парадную, крался, согнувшись, по первому этажу, ища стрелку. Через час ему стали попадаться уже знакомые дверные ручки, замочные скважины, дерматиновые обивки. Он страшно замерз, хотелось есть и даже пить.
В одном месте его, крадущегося по коридору и якобы заглядывающего в замочные отверстия, окликнули:
— Парень, ты чего там ищешь в новом году?
— Стрелку… — клацая зубами, ответил друг, целеустремленно продолжая согбенное движение вдоль череды дверей.
— Слышь, маньяк, я сейчас мужиков крикну!.. — возвысили голос в конце коридора.
В другом месте он более подробно объяснял про стрелку, называл мою фамилию, которая еще не была известна широкому кругу пангодинцев. Смеялись над ним и над моей фамилией.
В третий раз, окончательно раздосадованный, он не стал отвечать на вопрос о цели своего коридорного ползания, за что добродушные, но находчивые пангодинцы просто отняли у него гитару и выкинули ее на улицу, в снег, надеясь, что хозяин инструмента сам ретируется вслед за инструментом. Они не ошиблись.
…Когда он нашел вожделенную стрелку, то первым делом почему-то не толкнул дверь, чтобы немедленно войти, а глянул на часы. Было семь часов утра. Тут он, по его признанию, чуть не заплакал.
— Ты почему так долго? — только и воскликнул я, проснувшись, когда друг шумно ввалился в комнату.
— Стрелку твою проклятую искал, пангодинец несчастный, — свирепо прохрипел надымчанин, отшвыривая гитару, как, вероятно, одну из виновниц своих злоключений.
Виноватая гитара угодила в рейку, поддерживающую столешницу. Стол рухнул, вернее, сложился, повис на рояльных петлях. Сервировка рассыпалась по полу.
Телевизор, путем замысловатых зацепов самортизировав на электрошнуре, уцелел и даже не отключился, продолжал работать, лежа на боку, — это была вторая удача в новом году. Первой удачей было то, что друг вернулся живым.
Что ж, выходит, фартово год начинается, — подумал я и улыбнулся.
— Смейся, смейся!.. — плаксиво приговаривал мой друг, ловя по полу уцелевшую початую бутылку спирта, источавшую на линолеум драгоценные «були» и юрко ускользающую от его синих, как советские куры, дрожащих рук. — Смейся, пангодинец несчастный. Ну что за ху… ху-хутор близ Надыма!.. Новый год нельзя встретить по-человечески. Ноги моей здесь больше не будет!..