«Гарри Поттер». Этти заташил меня в кино смотреть этот фильм, поставленный по детской книжке, и, признаюсь, целых два часа я не отрывал глаз от экрана. Старинная обстановка, пышные декорации, теплая старомодная атмосфера, мебель с печатью всех эпох, старые колдовские книги и античные статуи сломили мое сопротивление. Я почти чувствовал доносящийся с экрана аромат чая и увядших роз, нежный кокон, сотканный из волшебства и вековой пыли. Когда я вошел в дом Бертрана Лешоссера, у меня было точно такое же ощущение.
Запах дерева трех- или четырехсотлетней массивной мебели витал в воздухе, теплое благоухание пчелиного воска исходило от поскрипывающего паркета, покрытого десятком ковров самых разных эпох. Лучи света, проникавшие через цветные витражи окон в прихожей, превращали завитки пыли в причудливые радуги, которые оседали на наших лицах и одежде, превращая нас в оживших персонажей Пикассо.
Ганс, разинув от удивления рот, боязливо двинулся вперед, и золотистое пятно с изумрудным отливом поползло по его спине. Он осторожно протянул палец к одной из множества деревянных скульптур, украшавших прихожую, и отдернул его, не решаясь коснуться плеча нимфы из красного дерева, которая на вытянутой руке держала круглую лампу.
— Старик не читал «Питера Пэна», — прошептал Ганс, делая вид, будто подносит к губам сигарету, — он лодырничал.
Стажер рассматривал фреску на потолке, я узнал в ней довольно свободную вариацию «Сна Нарцисса».
— Библиотека на втором этаже, — тихонько сказал один из полицейских и указал на дверь прямо перед нами.
Он тем более не осмеливался говорить громко.
Ганс повернул бронзовую ручку, распахнул обе створки двери и не смог удержаться от возгласа удивления. Подумать только, ведь снаружи дом показался нам маленьким…
Зал, как шахматная доска, был выложен белой и черной плиткой, на первый взгляд казавшейся мраморной. Ставни были закрыты, и, кроме проникавшей из прихожей цветной дорожки света, на которую ложились наши тени, все было окутано мраком. Стены исчезали в плотной завесе темноты, таившей в себе еще и двери, и лестницы, и коридоры, и мебель, из которой в любую минуту готов был выпрыгнуть какой-нибудь сказочный персонаж.
Вдруг зажглись два шара, окружив золотым сиянием статуи двух поддерживающих их красивых греческих юношей. Это Рухелио включил свет. Эти две статуи несли караул около ведущей наверх витой лестницы, и света ламп хватало лишь для того, чтобы осветить ее ступени.
— Это наверху… — сказал полицейский. — Налево.
Мы медленно поднялись по ступенькам, я насчитал их тринадцать. Бертран Лешоссер не принадлежал к числу суеверных людей.
Если на первом этаже было сумрачно, то второй оказался щедро залитым разноцветным светом. Все окна были украшены витражами, правда, весьма заурядными: геометрические фигуры или изящные арабески. В пыльном воздухе пахло засохшими цветами, старыми книгами, мехом и воском. Но это не вызывало неприятного ощущения. Как и в прихожей, стены были сплошь увешаны картинами. Не говоря уже о том, что шкафы и специальные подставки были уставлены безделушками, статуэтками и шкатулками.
В коридоре с левой стороны — две двери. Нет, если подумать, дом не такой уж большой. Просто Лешоссер умел все обустроить.
— Сколько всего комнат? — спросил я.
Рухелио сосредоточенно начал загибать пальцы.
— В левом крыле, где мы сейчас находимся, две. Библиотека и кабинет в дальнем конце коридора. По другую сторону лестницы — две спальни и ванная. Внизу, помимо зала, прихожей и кухни, — гараж и небольшая гостиная. С телевизором, — добавил он с улыбкой.
По его тону можно было понять, что он и его сослуживцы, должно быть, во время расследования сделали из «гостиной с телевизором» свой «штаб».
— А балкон? — осведомился Ганс.
— На него выход из библиотеки. Но не рассчитывайте, — поспешил добавить он, — там нет никаких явных следов.
Ганс удивленно взглянул на него.
— Ни единого следа, — убежденно повторил Рухелио. — Даже крови. Только кусок перил отвалился. Они не выдержали, когда жертва навалилась на них.
«Жертва»… Типичный полицейский язык. Словно «жертва» была безымянной. Но лишать тело имени — не есть ли это всего лишь способ не видеть трагедии в смерти? Да и мы сами, словно судебные медики, разве не идентифицировали своих «пациентов» номерами, а, случалось, и ставили эти номера фломастером прямо на их черепе или на бедре? Если бы тело Этти извлекли из воды, ему наверняка, прежде чем накрыть простыней, тоже прицепили бы бирку к большому пальцу… Я с силой тряхнул головой, чтобы прогнать страшное видение.
— Ну, проходи первым, — сказал я Гансу, указав на тщательно отделанную дубовую дверь.
Он в нетерпении занял позицию у двери. Рухелио сорвал печати и пригласил нас пройти в святая святых покойного — его бесценную библиотеку.
Убранство дома сразу показалось мне чрезмерным, но оно не шло ни в какое сравнение с тем, что предстало перед нами теперь. Рухелио открыл огромные ставни на застекленной двери, и яркий свет ослепил нас. В библиотеке не было витражей, здесь Бернар хотел видеть все ясно. А я наоборот вдруг пожалел о рассеянном свете остальной части дома, который смог бы смягчить открывшееся нашим глазам зрелище.
— Надеюсь, ты догадался взять с собой лопатку и мастерки… — вздохнул Ганс, плечи которого опустились на добрых десять сантиметров.
Эти инструменты очень пригодились бы, чтобы расчистить примерно сорок квадратных метров помещения, в котором было нагромождено столько всего, что невозможно было ступить и шагу, чтобы не разбить или не поломать чего-нибудь. Не могу сказать, что я очень аккуратен, но в моей квартире даже в самые плохие времена никогда не бывало такого хаоса. Полки, которые покрывали стены от пола до потолка, ломились от книг и непонятных предметов, собранных в пластиковые пакеты, ящички или картонные коробки и казавшихся грудой обломков. На огромном массивном письменном столе не оставалось свободного места даже для чашки кофе. Шкафы не были видны под осколками амфор, статуэток, фрагментов скульптур, ваз и многого другого, что с первого взгляда могло бы заставить пустить слюну самого пресыщенного из собирателей античного искусства. Как то, на что сейчас смотрел Ганс.
— Мозаика… — фыркнул он, указывая на нечто вроде огромной картины в глубине комнаты. — Он создавал это в свободное время, милейший профессор? Я в детском саду делал получше.
Я подошел, перешагнув через несколько ящиков, и присвистнул.
— Значит, ты посещал его вместе с первыми цезарями, мой дорогой Ганс. Я очень хотел бы увидеть их лица в Неаполитанском музее, когда они узнают, что вновь обрели собрата, которого им так не хватало.
Я наклонился, чтобы рассмотреть находку. На огромном деревянном панно размером три на пять метров, прислоненном к книжному шкафу, четкими мозаичными линиями была воспроизведена битва Александра Македонского с персидским царем Дарием. Эта римская мозаика, датированная I веком после Рождества Христова, была копией картины Филоксена, написанной в III веке до нашей эры. Слева, с самого краю, был изображен Александр Македонский верхом на Буцефале.
— Это старинная? — спросил меня Ганс.
— Эту мозаику знают во всем мире, кроме тебя, судя по всему. Она выставлена в археологическом музее в Неаполе.
Когда мне было столько же лет, сколько сейчас Гансу, я с увлечением изучал ее и, как и многие другие, очень сожалел об утрате одного фрагмента — нижней части Буцефала и ног его хозяина. Фрагмента, который сейчас находился у нас перед глазами, тщательно вставленный именно в то место, где он должен был бы находиться на оригинале.
— Так это подлинник?
Я окинул взглядом все, что меня окружало, и согласно кивнул. Бертран Лешоссер всегда ненавидел копии.
Ганс рухнул на стул, который злобно, но не слишком громко скрипнул под ним.
— Когда я расскажу это деду…
Я позволил себе удовлетворенно улыбнуться. Если его мог взволновать вид утраченного фрагмента мозаики, значит, он не так уж безнадежен, как я опасался.
— Успокойся, мой милый. Если бы ты знал, сколько всего иногда таится в частных коллекциях… Посерьезней, чем этот кусок мозаики.
Я осторожно погладил хрупкие мозаичные фрагменты. Работа была выполнена чрезвычайно искусно и тщательно. Каждый кусочек смальты крепко держался на дереве, покрытом толстой бумагой, на которой был штрихами набросан эскиз мозаики, но в случае надобности их можно было перевезти без большого риска повредить.
Я повернулся к полицейским, которые издали наблюдали за нами, не понимая, что нас так потрясло.
— Часть украдена? — осторожно спросил тот, что помоложе.
— Если так, то вы найдете заявление о краже, изложенное на латыни, самое меньшее в двадцати метрах под землей.
Рухелио нахмурился.
— Вы не могли бы выразиться яснее?
— Простите, это шутка музейных крыс. Нет, ничего не украдено. На самом деле это фрагмент мозаики, разрушенной несколько веков назад.
Полицейские обменялись понимающими взглядами и кивнули, словно и впрямь уяснили все обстоятельства дела.
— Мы начнем описывать, фотографировать и упаковывать то, что здесь находится, чтобы позже перевезти в музей, — вздохнул я. — Если хотите остаться и помочь нам…
Рухелио сморщил нос, окинув взглядом покрытые пылью полки. Потом провел рукой по безупречной складке на брюках, словно заранее представляя, как они покроются паутиной.
— Чтобы не мешать, мы лучше вас оставим. Если понадобимся — будем внизу, в гостиной.
И оба полицейских скрылись в коридоре, а Ганс, от возбуждения прыгая, как блоха, потянул меня за рукав футболки, другой рукой вытаскивая из кармана свой мобильник.
— Я знаю одного типа, который работает в историческом журнале. Это отец студента с нашего факультета. Он вообще-то неудачник, но знает, как сделать сенсацию. Мы станем знаменитыми, Мор! Нас пригласят на телевидение!
Едва вспыхнувшая в моей душе искорка надежды угасла при виде того, как он разволновался.
— Успокойся, — оборвал я его, отбирая у него телефон. — Оставь в покое свой мобильник, такое не делается с наскока. Ты на стажировке, а не на каникулах. Прежде всего мы спустимся вниз за фотоаппаратом и инструментами, которые находятся в багажнике моей машины. Потом составим опись всего, я подчеркиваю — всего. Затем, если найдем еще что-нибудь ценное, мы предупредим кого надо, а именно Лувр, который свяжется с археологическим музеем в Неаполе или с другими музеями.
— «Еще что-нибудь ценное», — с выражением повторил Ганс мои слова. — Мор, этому пазлу две тысячи лет! Это открытие века! Слава!
Я бросил на него осуждающий взгляд. Единственным, что заставляло этого богатенького сынка выносить меня, была угроза деда лишить его денежной помощи, если он и впредь будет пренебрегать занятиями и не получит диплома. Как мог мой бывший наставник вообразить хоть на минуту, что я способен пробудить у этого парня хоть малейший интерес к истории? Все случившееся было для него поводом вытащить удачный билет, заработать денег и увидеть свое имя в каком-нибудь журнале.
— Ганс… утраченные книги Тацита, голова Колосса Родосского или даже штаны Дагобера стали бы «открытием века». А это просто кусок мозаики, сотни или даже тысячи которых, должно быть, хранятся у частных коллекционеров. Ценный — безусловно, исключительный — наверняка нет.
— Но…
— Ганс… археологические городища разграблены уже века назад. Мраморы Афинского Парфенона находятся в Британском музее. Даже у нас в Лувре есть фрагмент Жертвенника Мира из Рима, хотя его место не там, а руки Венеры Милосской, возможно, служат пресс-папье какому-нибудь наркомагнату колумбийского картеля. Уже во времена античности римские коллекционеры опустошали греческие храмы, вывозя скульптуры. Это банально, это обычно и не может стать поводом для бессонницы.
Я со смехом хлопнул его по плечу и вышел, закрыв за собой дверь библиотеки, предоставляя ему возможность вдоволь поворчать.
Я достал из багажника потрепанный рюкзак, в котором возил великолепный набор принадлежностей для раскопок и разбора завалов: «Полароид», тетрадь для зарисовок, электрический фонарик, линейки, угольники, веревку, два мотка шпагата… Иными словами, все то, что могло потребоваться при раскопках или инвентаризации. Когда мы с Этти начали работать в археологических экспедициях, мой отец заставлял нас каждое утро показывать наши рюкзаки и проверял нашу экипировку. Отсутствие мотка шпагата или какой-нибудь кисточки стоило нам существенного снижения суммы, которую он переводил на наш счет в конце месяца. Если стоимость принадлежностей оказывалась немного выше, чем он считал возможным, это тоже расценивалось как недобросовестное отношение к работе, и в результате даже изымался какой-нибудь мастерок или один компас.
Когда Этти еще жил в Индии, он был твердо убежден, что типичный археолог — это светлолицый мужчина с усами, в испачканном колониальном костюме, с чашкой чаю в правой руке и сигарой в левой, гордо стоящий перед египетской пирамидой. Один из тех, кого он видел в massala movies, тех красочных музыкальных комедиях, которые обожают индийцы.
Папа быстро разрушил этот образ с картинки из Эпиналя. Он не родился с серебряной ложечкой во рту, и у него не было родителей-историков. Когда после получения университетского диплома он отправился в свою первую экспедицию в Пакистан, у него не было никаких связей в среде археологов. Он набил себе руку в этом деле и, двигаясь от одного раскопа к другому, от библиотеки к букинистам, постиг свое дело. Случилось, что в одной из экспедиций он встретил мою мать, исландку, страстно влюбленную в Азию, которая передала ему свою любовь к Индии и свое желание иметь большую семью. До последних недель своей беременности она с мастерком и кисточкой в руке шлепала по лужам, появляющимся после муссонных дождей. Я должен был стать первым в веренице детишек, но оказался единственным экземпляром. Моя мать умерла от кровотечения в карете «скорой помощи», которая везла ее в больницу, где она должна была произвести меня на свет. Я, так сказать, стал посмертным ребенком, буквально вытащенным из тела, которое перестало жить за несколько минут до того. Мой отец никогда не смог простить себе, что позволил моей матери работать из последних сил, но вряд ли он смог бы удержать ее. Занятие археологией никогда не приносило денег, достаточных для безбедной жизни, и я, будучи маленьким мальчиком, часто видел, как папа считал и раскладывал кучками купюры, которые должны были дать нам возможность прожить от первого до последнего дня месяца. Он научил меня быть твердым, амбициозным и никогда не ставить интересы других выше своих собственных.
«У нас нет больше семьи, Морган. Нет крыши, под которой мы нашли бы приют во время бури. Никто не протянет нам руку помощи, чтобы вытащить нас из воды, если мы будем тонуть. Совестливость можно позволить себе только тогда, когда желудок полон и карманы тоже не пустые. Филантропия — удел богатых и независимых».
Он стал и тем, и другим, хоть и не без труда.
— Добрый день!
Я обернулся и оказался лицом к лицу с женщиной лет пятидесяти, одетой в узкие джинсы и хлопчатобумажную блузку мужского покроя. Невысокая, ростом примерно полтора метра, с короткими волосами и пухлыми щечками, она держалась прямо, словно аршин проглотила.
— Я испугала вас, извините, — приветливо сказала она и протянула мне свою маленькую, красную от загара руку. — Я Мадлен, горничная Бертрана. По крайней мере была ею, — поправилась она с душераздирающим вздохом. — Бедняга… А вы, должно быть, один из тех господ, что приехали из музея?
Озадаченный, я пожал протянутую мне маленькую ручку и был удивлен ее крепостью.
— Позвольте мне выразить вам свои соболезнования, — сказал я, кладя левую ладонь на ее руку, которая все еще не отпускала мою. — Я хорошо знал профессора Лешоссера. Я Морган Лафет.
Она встрепенулась:
— Лафет? Уж не сын ли вы того мсье Лафета, который приезжал сюда иногда? Того, что делает передачи на телевидении?
Я кивнул, и она наконец отпустила мою руку, сложила ладони в знак восхищения.
— Я очень полюбила передачи вашего отца об индусской мифологии. В наши дни так мало культурных программ. Даже на кабельном, — уточнила она и нахмурила брови. — Вы, кажется, не согласны со мной?
— Нет, почему же.
— Вы поморщились.
Я указал пальцем на солнце, которое палило так, словно хотело увидеть меня сожженным прямо на этом месте. Горничная вскрикнула и подтолкнула меня к дому.
— Пойдемте на кухню, там наверняка найдется, из чего сделать хороший лимонад. Я не видела, как уезжали полицейские. Они все еще там? Верно, и они страдают от жары, бедняги! Темная униформа при такой жаре… Невозможно даже себе представить! Хотела бы я знать, почему начальство не думает о том, чтобы одеть их в форму, более подходящую для лета. Заметьте, что…
И так далее. Почти оглушенный этой маленькой говорящей мельницей, я рухнул на скамейку в кухне. Я смотрел, как она режет лимоны, ни на секунду не прерывая свой монолог, и представлял себе профессора Лешоссера, с воплем «Довольно!» выпрыгивающего со своего балкона. Эту возможность, пожалуй, надо бы иметь в виду…
Сидя один в библиотеке, я закончил наброски фрагментов мозаики, временами поглядывая в сторону балконной двери, через которую в комнату проникал ветерок, насыщенный ароматом лилий и роз. Балюстрада балкона справа резко обрывалась, зияла пустотой, и я боролся с искушением пойти и поскрести известняк, чтобы определить, в каком он состоянии. Насколько мне было видно со своего места, он не выглядел изъеденным временем. Дом содержался в прекрасном состоянии. А значит, я имел возможность узнать, мог ли камень казаться вполне крепким и тем не менее рассыпаться как мокрый песок, когда на него оперлись рукой.
Я опустился на колени прямо на пыльный пол, чтобы вытащить из вороха всякого хлама, хранящегося в моем рюкзаке, «Полароид» и диктофон. Именно эту минуту и выбрал Ганс, чтобы присоединиться ко мне.
— Только не говори, что ты почти два часа пил лимонад Мадлен!
— Нет, я разговаривал с фараонами.
— О! Размышления о карьере?
Он сморщил нос.
— Ты знаешь, сколько зарабатывает полицейский?
Я промолчал. Он кивнул в сторону балкона:
— Старик буквально вывернул часть балюстрады, когда пикировал вниз.
— Его звали Бертран Лешоссер, а не «старик», и, к твоему сведению, он был не слишком стройным. Деревянное или железное ограждение могло бы, возможно, спасти ему жизнь.
— Да ладно! Его выкинули оттуда, и баста.
— Ты смотришь слишком много фильмов, Ганс. Мадлен мне сказала, что в последнее время он выглядел подавленным.
— Ну как же, конечно… Он несколько недель пребывал в депрессии, подумывал о самоубийстве, но тем не менее накануне смерти купил тур в Александрию. Человек, решивший покончить с собой, всегда готовится провести отпуск в Египте и только потом сыграть в ящик, дело известное!
Я вскочил с колен, возмущенный и его дерзостью, и тем, что подразумевалось под его словами.
— Я прощу тебя и не дам тебе пощечину, которой ты заслуживаешь, если скажешь мне, откуда ты это узнал, — грозно проговорил я. — От полицейских? От Мадлен?
Его самоуверенность мгновенно улетучилась, он отступил и замахал руками.
— Успокойся, борец за справедливость, — пробормотал он. — Я пошутил, только и всего. Извини. Все в порядке? Ты удовлетворен?
Я с отвращением взглянул на него и отвернулся.
— Ты что, никого не уважаешь? Тебе дали возможность…
— Как бы не так! Лично я ничего не просил! Меня заставили провести каникулы в каком-то музее в компании изверга, выслушивать постоянные нотации, а шаг в сторону я могу делать только для того, чтобы привести в порядок свинарник какой-то старой развалины, которая…
— Заткнись! — завопил я, резко обернувшись, и угрожающе потряс пальцем перед его носом.
Он мгновенно застыл и побледнел, но я уже не мог остановиться.
— Я не желаю больше слышать ни слова из сточной канавы, которая служит тебе ртом! Я отправляю тебя домой. Собирайся, чтобы завтра утром я тебя здесь больше не видел. И сам объясняй своему деду, что произошло!
Он отступил на шаг и втянул голову в плечи, не сводя глаз с моих рук, уверенный, что одна из них сейчас опустится на его щеку.
— Будь ты моим сыном, я закрыл бы тебя в комнате без окон и ты сидел бы там до тех пор, пока ты не процитировал бы мне этимологический словарь с начала до конца! — продолжал кричать я.
Он метнул испуганный взгляд в сторону двери, наверняка надеясь, что полицейские услышат мой крик и поднимутся взглянуть, что происходит, но я сбавил тон.
— Ты просто нахальный маленький петух, — процедил я сквозь зубы, — сачок, клоп, присосавшийся к кредитной карте, которой твой отец размахивает перед твоей рожей, как морковкой перед мордой осла. Тебя ничто не интересует, ты ничего не понимаешь, ничего не уважаешь, ты один из тех сопляков, которые грезят только о том, чтобы орать в микрофон примитивные рифмы и с тремя килограммами побрякушек на шее красоваться во вспышках фотокамер журналистов. Ты считаешь себя крепким парнем? Взгляни на себя, Ганс, ты — дрожащий, напуганный говнюк.
Он сделал вид, что поднимает кулак, я с усмешкой оттолкнул его, и он пошатнулся.
— О, ты хочешь своими маленькими кулачками потрогать мое лицо? — Я постучал ладонью себе по груди: — Ударь сюда. Мы сможем потом поиграть в кости.
Его руки вдруг опустились вдоль тела, дыхание стало лихорадочным, а вид — угрожающим. Он облизнул языком губы, словно заранее наслаждаясь той мерзостью, которую сейчас изрыгнет.
— Уж не потому ли, что он тебя бросил, ты отыгрываешься на мне?!
Я вопросительно взглянул на него.
— Тот смуглый красавчик, фотографии которого у тебя в квартире понатыканы во всех углах!
Моя рука мгновенно взметнулась к его лицу, потом мне показалось, что время остановилось. Валяясь на паркете, словно сбитая кегля, Ганс не осмеливался ни пошевелиться, ни позвать на помощь.
Глядя на его скрюченное тело, на его голубые глаза, затуманенные невольными слезами, взгляд которых буквально пронизывал меня, я понял, что наверняка это первый раз, когда кто-то поднял на него руку.
Мне хотелось, чтобы он обругал меня, ответил мне пощечиной, но он не шелохнулся, не сказал ни слова, и я сел в кресло Бертрана спиной к нему. Я, животное весом в девяносто килограммов, только что ударил ребенка. Ударил мальчишку — потому, что, как все мальчишки, которым не хватает физической силы, чтобы противостоять насилию, он попытался играть на моих нервах, что по его понятиям было для меня самым болезненным.
Я должен был извиниться перед ним, попробовать как-то объяснить ему свой поступок, но единственное, что я мог сделать, это сказать:
— Иди, жди меня в машине.
Он повиновался без малейшего возражения, даже без недовольного вздоха. Я внушал ему страх, и это совершенно выбило его из колеи. Мужчины и женщины, с которыми он сталкивался до сих пор, должно быть, прощали ему все капризы, желая понравиться его университетскому деду или богатому отцу.
Пожалуй, позвоню завтра Людвигу. Зная своего внука, он наверняка поймет мой поступок, хоть и непростительный, но вполне объяснимый. Ведь я согласился заниматься со стажером, а не воспитывать непокорного юнца.
Придя к этой мысли, я собрал свои вещи, затянул рюкзак и вдруг больно ударился ногой, споткнувшись на неровном полу. Ругаясь как ломовой извозчик, я выронил то, что нес, и нагнулся, чтобы собрать. Видно, мальчишка, падая, задел одну планку паркета. Наверное, я ударил его намного сильнее, чем мне казалось, и я подумал, что, если бы он подал в суд по поводу избиения и оскорбления личности, мне пришлось бы туго, но я прогнал эту мысль. Профессор Людвиг Петер не довел бы дело до суда, я достаточно хорошо знал его, чтобы быть в этом почти уверенным: ведь они с моим отцом были близкими друзьями.
Я попытался уложить дубовую паркетину на место и заметил, что она не сломана. Только приподнята. Или скорее… приоткрыта, пришел я к выводу, заметив два стальных штырька, которые крепили ее к соседней планке. Что бы это значило? Похоже на лаз в тайник, устроенный под полом.
Я хотел было просунуть туда руку, но передумал и, порывшись в рюкзаке, достал карманный фонарик, чтобы осмотреть тайник. Система запоров оказалась несложной. Сильное нажатие на определенное место открывало маленький люк. Чертов профессор…
Ячейка была не очень большой — глубиной двадцать, шириной десять и длиной шестьдесят сантиметров. Идеальное место для того, чтобы спрятать там продолговатый предмет, завернутый в папиросную бумагу, и потрепанную записную книжку в коже, затянутую потрескавшейся резинкой. Я осторожно развернул бумагу. На подложке из засохших листьев оказались два рулона твердого картона.
Меня охватило необъяснимое чувство, испытанное мною не один раз за многие годы, но которое я так и не смог определить. Инстинктивная тревога. Знак, что я коснулся чего-то того, что все перевернет. Карта в бутылке, с указанием места, где спрятаны сокровища. Тайный рычаг управления в храме инков. Чудо, которое бывает только в фильмах.
Я приподнял первый рулон, особенно тяжелый, вытащил закрывавший его пластмассовый кружок. Что-то холодное скользнуло мне в руку. Это был меч, от кончика лезвия и до гарды выкованный из серого матового металла и увенчанный рукояткой из кости. На нем не было никаких украшений, кроме выгравированной на лезвии печати, и его простота завораживала, казалась слишком совершенной.
Я сковырнул пластиковый кружок со второго рулона, наклонил его, но из него ничего не выпало. Заинтригованный, я заглянул внутрь. Какой-то документ. Двумя пальцами я осторожно извлек из тубы то, что казалось письмом, пожелтевшим от времени. Оно шуршало, как старинный пергамент, но не казалось хрупким. Две ленты, тяжелые от скреплявшей их печати, соскользнули с документа. С тысячью предосторожностей я бережно разглаживал грубую бумагу, которую видел лишь однажды — когда помогал профессору Вербеку разбирать древние книги в Лувре.
Текст был написан на латыни. Я сел, поджав ноги, и прочел написанное готическим шрифтом письмо. Это был документ Ватикана, датированный XVIII веком. Отчет о раскопках, которые велись в 1709 году в Италии, около Неаполя, в одном римском городке, название которого не называлось — возможно, в Геркулануме, потому что это совпадало по дате. В отчете упоминался меч, обнаруженный на частной вилле одного патриция-коллекционера, похожий на древние произведения искусства, найденные на том же городище. С бешено бьющимся сердцем я поднял меч, который лежал рядом со мной, и внимательно осмотрел его. Не могло быть и речи, что это тот же самый меч, потому что то, что я держал в руках, было современной копией. На лезвии его не было никаких дефектов, царапин или вмятин. Ничего. Кость же рукоятки, наоборот, выглядела очень старой. Я осторожно провел рукой по печати, выгравированной на лезвии: рука, держащая молот. А ведь я совсем недавно где-то видел эту печать, я мог бы поклясться в этом.
Я положил оружие на колени и продолжил чтение, но не нашел больше ничего важного, кроме самого факта, что меч был обнаружен в частном доме, принадлежащем…
— Черт побери!
Мой взгляд скользнул по мозаике, и я ахнул. Поножи, прикрывающие правую ногу Александра Великого, были украшены изображением руки с молотом — той же печатью, что и лезвие меча.
Я схватил кожаную записную книжку, перелистал ее и выругался. Она вся была испещрена схемами, рисунками, планами и записями, на первый взгляд, полной галиматьей, но похожей на какой-то код. Эта тарабарщина, по всей видимости, являлась плодом многолетнего труда.
Не раздумывая больше, я снова вложил документы и меч в картонные рулоны, захлопнул записную книжку и сунул все в свой рюкзак, твердо решив спокойно изучить это дома. В конце концов, моя находка наверняка являла собой нечто достаточно важное, если уж Бертран так тщательно все это упрятал.
Мой взгляд упал на балкон и сломанное ограждение. В конце концов, кто-то мог знать о существовании этих предметов. А если они стали Немезидой для профессора Лешоссера? Если именно их искали тот или те, кто его убил? Холодный пот выступил у меня на спине. Неужели копия античного меча и старый отчет Ватикану о раскопках, один из сотен в его архиве, настолько понадобились убийцам, что они напали на профессора в его собственном доме, рискуя привлечь внимание половины соседей? Это не имело смысла. Тем более что, как я подозревал, костяная рукоятка, возможно, не подлинная…
Я быстро спустился по лестнице и решительным шагом направился к кухне. Оттуда доносились приятный запах корицы и оживленный разговор, а из гостиной — бьющие по мозгам громкие звуки телевизора. Ничего удивительного, что полицейские не услышали нашего спора.
— На сегодня я закончил, — объявил я.
— Уже? — удивленно спросила Мадлен.
— Я должен вернуться в музей.
— О?! — воскликнул Рухелио. — Какие-то проблемы?
— Вовсе нет. Просто ежедневный ритуал.
Полицейский взмахнул рукой:
— А-а! Бумажная рутина? Дело известное.
— В котором часу я могу завтра приехать?
— Что, если часов в девять?
— Меня вполне устраивает.
— Я приготовлю для вас хороший завтрак, — вмешалась Мадлен. — Не хотите ли взять на вечер немного печенья, я сейчас…
Я помотал головой.
— Это очень мило с вашей стороны, Мадлен, но у меня встреча, — солгал я и добавил, увидев, как заблестели ее глаза. — Деловая. До завтра, желаю вам хорошо провести вечер.
Они дружелюбно попрощались со мной, и я быстро вышел из дома и сел в машину.
Ганс, сгорбившийся на пассажирском сиденье, открыл было рот, но я метнул на него холодный взгляд, и он промолчал. Мы не обменялись ни единым словом до Орлеанских ворот, там я остановился перед первым же входом в метро, который увидел, и скрестил руки на руле в ожидании, когда он выйдет.
— Мор, — пробормотал он, — я… я наговорил тебе глупостей, первое, что пришло мне в голову…
Я молчал.
— Это правда, Мор, ведь я даже не знаю, кто он, этот парень…
— Этот парень был моим братом.
Он поперхнулся. Сзади просигналила машина.
— Выходи.
Его ответ утонул в какофонии, которую снова устроила остановившаяся за мной машина, и он с сожалением вышел, тихонько закрыв дверцу. Перед тем как тронуться, я отметил про себя, что на его лице нет следа от пощечины. Хоть это хорошо.
Я взглянул на часы. Шесть часов вечера. Мануэла должна быть дома. Если повезет, она сможет, пожалуй, быстро отвезти меч в университетскую лабораторию Жюсье и установить дату изготовления эфеса.
Я поехал в сторону театра «Одеон» в надежде, что моя коллега будет пребывать в «благожелательной фазе», как она выражается. В противном случае моя карма ничего не стоит.