Бабушка Трояновская с Польной улицы, где я стоял на квартире, дала мне на дорогу теплые носки, порошок от насекомых и медальку с изображением Матки Боской Ченстоховской . А от Эльжуни я получил искусно приготовленный слоеный пирог, мазурек и прочие лакомства, утонувшие потом в Супрасли. Я тогда пообещал Эльжуне…

Постой, а я тебе уже говорил об Эльжуне? Нет?

Ну, так представь себе, мой дорогой, Эмилию Плятер на десятом году жизни, с косичками, словно мышиные хвосты, роговыми очками на вздернутом носике, и перед тобой будет портрет внучки бабушки Трояновской.

С этим одиноким ребенком (мать она потеряла давно, отец - полковой врач - попал в плен к немцам), ребенком впечатлительным и рано повзрослевшим, я провел двадцать месяцев. Вместе с ней я проходил полный курс обучения в четвертом классе начальной школы, учил стихи Конопницкой и часто подвергался наказанию, так как ни за что не мог усвоить, когда в польском языке «у» пишется с черточкой наверху, а когда без нее (самые педантичные учителя - именно такие маленькие отличницы). Словом, эта девочка взяла меня за руку и ввела в Польшу. Мы очень полюбили друг друга, и я думаю, что, когда мы прощались, у Эльжуни полились слезы не потому, что пришел конец нашим верховым прогулкам и играм во «взятие ущельев Самосьерры». Нет, конечно, нет. Это были слезы настоящего отчаяния. Я пообещал тогда Эльжуне, что пойду на Берлин и освобожу ее папу из лагеря.

Ты никогда не замечал, как сказанное тобой в шутку или по неосмотрительности слово вдруг превращается потом в самую доподлинную правду?

Вот так, по мере того как разгоралась война, обещание, данное Эльжуне, обретало смысл и значимость присяги. Казалось, я, собственно, для того и воюю в чужой стране, чтобы освободить из лагеря доктора Трояновского! Ты говоришь, странно? Ну да, ведь самые странные люди на свете - это мы, русские: на первый взгляд как будто бы и трезвые реалисты, а в действительности - народ романтиков и мечтателей. Как-нибудь поговорим об этом, если переживем сегодняшнюю и завтрашнюю ночи…

Сколько раз за время своих «ста дней», подремывая в седле, я мечтал о марше через Люнебургер Хайде до заброшенного лагеря под Бергеном. Я видел себя с гранатой в руке у последней сторожевой вышки, за которой стоит уже свободная толпа пленных.

Тебе никогда не приходило в голову, что бы было, если бы молодежь узнала, какие несерьезные мечты порой бывают у серьезных людей? Перестала бы нас уважать или, наоборот, мы стали бы ей ближе, понятнее?

Марш на Берген, марш на Берлин… Кто же в 1941 году мог знать, что путь этот будет долгим и окольным, что пройдет он через мои Сальские степи, под Сталинградом, и что в этой тотальной войне мне придется быть не врачом, а командиром?