Номер 3569 выздоровел первым и пошел на работу. Я остался: после тифа началось воспаление легких.

Когда меня должны были выписать, появился «русский доктор».

На его продолговатом лице яркие прежде веснушки теперь чуть выцвели. Он казался здоровее. Я взглянул на его мягкий подбородок, детский рот, высокий лоб и поднятые, словно в удивлении, брови. Я бы сказал - паренек, размечтавшийся большой паренек, решительно не подходили к этому лицу зеленоватые прищуренные глаза и слегка вислый нос.

«Сильный индивид. Быть может, и хищный», - думал я, глядя, как он шел ко мне широким кавалерийским шагом, в офицерских сапогах, в приличном осеннем пальто, высокий и изящный.

- Что, удивляетесь, наверное, каким я стал франтом? Это меня так мои ребята одели. Как узнали, что я назначен врачом, давай нести - кто сапоги, кто пальто, кто шапку… «Держи, говорят, надевай. В Майданеке ты первый русский доктор. И не можешь теперь ходить, как мусульманин…» .

В его голосе слышалась затаенная гордость этакими «ребятами», их чувством коллективизма.

На его груди, с левой стороны, над самым сердцем, выделялся свежим багрянцем винкель с черной буквой «П». Поляк? Не может быть… Ведь он сам говорит…

- На винкель смотрите? Имею ли я право умереть здесь как поляк? Может быть, и имею. Бросьте, не гадайте понапрасну, когда-нибудь сам расскажу…

Он сел на край нар и сразу приступил к делу:

- Я пришел за вами.

- За мной? Да ведь я завтра возвращаюсь в столярную мастерскую.

- Это бессмысленно. После тифа и воспаления легких - на тяжелую работу? Быстро выдохнетесь. Послушайте, я теперь врач четырнадцатого блока. Мне дают пятьсот пятьдесят туберкулезников из всех лагерей Европы. Я уже подобрал санитаров. Хорошая компания: одни политические, ни одного уголовника! Нам только писаря не хватает. Вы им и будете.

Так я попал вместо столярной в четырнадцатый блок и начал вести книгу живых и мертвых.

В ревире уже давно произошло резкое деление на блоки шакальи и человеческие. В одних наживались на бессилии заключенных, в других действительно лечили. А нужно вам сказать, что лечить в концлагере - это было целое искусство, сопряженное с большим риском.

Выдержать нажим эсэсовской медицины, стремившейся к быстрейшему и полному уничтожению «цугангов» , мог только человек великого сердца и отваги - крепкий конспиратор. Нужно было получать контрабандой лекарства от родных и Красного Креста, организовать настоящее лечение, укрывать слабых, умело сохранять тайны блока. Этих и многих других предметов лагерного лечебного дела не преподавали в университетских клиниках. Подобные пробелы в своем образовании лагерный врач должен был восполнять на ходу, практикуя под сенью окружающих его виселиц.

Из окон старых больничных бараков в задумчивости смотрели на новый четырнадцатый блок профессор Михалович, хирург Поплавский, доктор Величанский и несколько других участников тайного Союза добрых врачей.

«Русский доктор» носит койки, переселяет больных. Устраивается. Товарищ или каналья?

В шакальих блоках тоже выжидали:

- Что за фрукт? На что он клюнет: на тряпки, на водку, на звонкую или шелестящую валюту? У него пятьсот пятьдесят порций, крупное дельце. Что ж, надо с ним выпить, а станет своим - по рукам, и баста!

Но сразу же после устройства «русский доктор» демонстративно показал, на чьей он стороне.

- Завтра выдадут посылки, - сказал он за ужином своей команде. - Я видел список. Посылки прибыли Добржанскому, Чижу и мне.

- Вам? - вырвалось у Добржанского, который не умел ни врать, ни притворяться.

- А вы думали, что я сирота? У меня тоже есть семья, да еще какая! А посылки я предлагаю отдавать в общий котел. Нас семеро. Пятеро получают, а двое нет. Угощать сами знаете как: иногда неловко, обе стороны стесняются. Лучше всего - общий стол, общий повар, и дело с концом!

Предложение прошло без возражений. Тогда «русский доктор» внес второе предложение.

- На Курпях, - сказал он и с мягкой усмешкой добавил: - у нас на Курпях в новом доме всегда справляется «новоселье», приглашаются соседи, разумеется, хорошие. Может быть, мы эти первые три посылки оставим для приема? Товарищеская вечеринка, понимаете, - чем хата богата! Пригласим нескольких врачей, ни одной сволочи, конечно! Соберемся, выставим сторожевых, побеседуем за ужином, споем потихоньку. Чиж организует все это как следует.

Действительно, Чиж, молодой штейгер или помощник штейгера - я не разбираюсь в шахтерских званиях, - словом, Генек Чиж из Домбровы, который все свободное от работы под землей время проводил когда-то в любительских рабочих хорах, устроил вечер, достойный четырнадцатого блока: было пение, декламация и прочая самодеятельность, в том числе и выставка карикатур лагерного художника Васнавского. Добржанский, добрейший и тишайший из агрономов, которых когда-либо рождала Пулавская земля, так изобразил последние минуты Гитлера, Гиммлера и нашего Тумана, что все мы получили настоящее наслаждение! В заключительной части вечера корифей «науки о лагерях» Шиманский, изучающий немецкие лагеря с 1939 года, выступил с превосходной лекцией на тему: «Бухенвальд, Гросс-Розен и Дахау - практические советы».

Как раз во время этой лекции Чиж отозвал меня в сторону и тут, между перевязочным шкафчиком и печкой, таинственно зашептал:

- Ничего не понимаю, не могу его раскусить…

- Кого?

- Да нашего доктора. Это ребус, говорю тебе, трудный ребус! Подумай сам: он русский, но на винкеле у него буква «П». И в картотеке числится поляком. Я сам проверял. Черным по белому выведено: «Поляк». А?

- Ну что «а»? Очень просто: польский гражданин русской национальности.

- Пусть так. Но по картотеке его звать Ежи, а советские ребята, те двое, что все время сюда ходят, зовут его Вова! И почему это он пользуется у них таким почтением, а?

- Так ты думаешь, что это советский офицер?

- Вот именно! Я так и думал раньше. И, наварное, думаю, какой-то важный офицер, а в том, что он по-польски умеет говорить, ничего удивительного нет: преподают же у них в некоторых школах польский, - мог научиться. Но он получает посылки из Ломжи, у него там семья, и в Польше он живет давно! Он мне сегодня одну такую народную песенку спел, что я, старый хоровик, такой не слышал. А «Варшавянки» не знает! Ты сам слышал, он все время слова спрашивал. И «роты» петь не умеет, а? Как это увязать? И еще обрати внимание: за одну неделю он так здесь все организовал, что наши сегодняшние гости глаза вылупили. Понатаскал откуда-то всякого хламу, и лекарств, и бинтов… У него уже свои люди есть, контакт с городом, связи, средства… И все это за неделю! Только старый хефтлинг , прошедший тяжелую лагерную школу, может так свободно комбинировать в Майданеке. А он говорит, что нигде не сидел, прямо из Замка сюда прибыл, а?

И Чиж до тех пор сыпал свои загадочные «а», нагромождая их в беспорядочную кучу догадок и предположений, пока я не рассердился:

- Да отстань ты! Пусть он будет хоть сам граф Монте-Кристо!

- Вот-вот, - живо подхватил Чиж, - я как раз и думал, что он граф, знаешь, из тех, безземельных, эмигрантов-графов. Но и это не совпадает. Ему и сорока еще нет. Так сколько же ему могло быть при царе? Лет четырнадцать от силы. Самое большее - он мог быть тогда в Кадетском корпусе. А наш вахмистр Скоропад говорит, что доктор в совершенстве знает службу. Может, он не доктор, может, ротмистр, а?

* * *

Самые различные догадки разрешает время, и самых различных людей сближает общая работа и общая участь.

В мельнице повседневных забот и трудов дробились различия в возрасте, происхождении или религии, отсеивались взаимные предубеждения. Борьба с грязью, с насекомыми, борьба за пищу, топливо и безопасность, за жизнь обитателей обреченного четырнадцатого блока - в этом суровом испытании характеров «русский доктор» сумел завоевать уважение польских врачей и собственной команды.

Проявилось это уже в первый месяц. Однажды он вернулся из шрайбштубы бледный и, едва дотащившись до своих нар, упал почти без чувств. Оказалось, что, несмотря на запрещение, он уже в третий раз выписал требование на кальций.

- Санаторий в Майданеке устроить хочешь? - кричал лагерарцт . - Этого только не хватало! Какая наглость!

И приказал ему сделать четыреста приседаний!

«Русский доктор» пролежал несколько дней. Он стал любимым врачом четырнадцатого блока, и блок старался выразить ему это в мелких проявлениях доброжелательства и заботы.

За четыре месяца мы крепко, сердечно подружились и жили, как одна семья. Этому содействовал покой, водворившийся в ревире. Тот, кому предстояло умереть, умирал собственной смертью; те же, у кого не опухли ноги, тихо работали в приторном дыму сжигаемых костей, ибо чудовищно велика в человеке сила надежды и привычки…

Немцы, напряженно ловившие отголоски страшных поражений, не вмешивались в административные дела, переложив их на польский врачебный персонал. Красный Крест в Люблине сумел, наконец, пробиться к измученным узникам: летально он доставлял больным питательные супы и белый хлеб, нелегально - лекарства, которые были спрятаны в хлебе. Вся страна в предчувствии бури спешила на помощь к заключенным: засыпала их посылками; исчез голод, упала смертность, ревир Майданека переживал свои лучшие дни, пока не настали кошмарные ночи.

Близился советский фронт. Из Майданека вывезли всех здоровых заключенных. Остались одни калеки и больные - несколько тысяч.

- Зачем нас здесь держат? - нервничали больные. - Чтобы подкинуть большевикам? Как бы не так! Просто как-нибудь ночью они уничтожат всех: и больных, и врачей, и санитаров…

Чтобы не прислушиваться, не подъедут ли вот-вот фургоны, чтобы не думать, не гадать, не ждать, - был только один выход: говорить. Говорить в такую ночь до утра.

Никогда в жизни я столько не говорил и никогда не чувствовал себя столь необходимым кому-нибудь, как тогда.

У меня была некоторая сноровка: в течение двух лет я был воспитателем в детдоме и рассказывал ребятам в спальне разные истории. Здесь я также вспоминал прочитанные книги, виденные когда-то фильмы, слышанные от кого-либо истории; я перемешивал все это, добавлял «недостающие части» и сочинял самые необыкновенные истории, повести, воспоминания, словом, что придется. Лишь бы приключения следовали одно за другим, красочные, почти осязаемые, лишь бы раскрывался широкий и вольный мир, по которому шагал Человек, смелый, сильный и светлый…

Самым благодарным слушателем был «русский доктор». Он умел отлично слушать - как ребенок. Доктор первым давал сигнал к рассказам. Залезал под одеяло тут же, около меня, и просил:

- Погоди, погоди… Минуточку… Дай-ка я устроюсь поудобней. Ну вот, уже. Значит, мы остановились на том, как жрица Анна сказала в храме Бенареса: «Злого Гуру убьет муж с серебряной головой - убьет ножом, не имея в руке ножа…»

Я рассказывал историю северянина, попавшего в страну магараджи, историю, происходившую с полтысячи лет назад. И, глядя на этого заслушавшегося человека, ясно видел: вот исчезает все, что начертали на его лице годы учебы, научной работы, годы военных скитаний, - нет доктора, нет заключенного, передо мной большой, размечтавшийся паренек.

Однажды ночью силы оставили меня. Я лежал осовелый, равнодушный. Связь с домом оборвалась. Из Варшавы поступали все более тревожные вести о массовых экзекуциях, арестах, высылках. Что с Васей? Жив ли Ярек?

Товарищи, на этот раз не дождавшиеся историй, ушли. Они собрались вокруг Ясневского, чтобы послушать, что такое душа и как она может познавать мир.

«Русский доктор» зашевелился, поднялся на локте:

- Вдохновения нет? - шепнул он. - Ладно. Нынче я тебе расскажу. Будет у тебя тема - для чего-нибудь когда-нибудь… Может, роман напишешь, кто знает… Моя жизнь ведь тоже, как роман.