КОГДА ОБЕЗУМЕЛ ЖАВОРОНОК
Ранним октябрьским утром они втроем отправились на зимовку Николая — он сам, Евка и Бронислав. Запрягли пару лошадей в длинную, глубокую телегу, на дно положили бочки под клюкву, три из которых заполнили пока овсом, зимнюю одежду, одеяла, подушки, белье, продукты и охотничьи принадлежности, сверху набросали сена для лошадей. Евка правила лошадьми, Бронислав с Николаем шагали рядом, а собаки, Найда и Брыська, бежали впереди.
До заимки Николая был день пути. Николай проложил туда тропу лет тридцать назад, соединив ее с заброшенной дорогой золотоискателей, потом расширял, проходя по ней ежегодно с десяток раз туда и обратно, что-то срубал, что-то засыпал, и, в конце концов, получилась хорошая дорога для пеших, но не для телеги. Люди ходили по ней в тайгу за древесиной, за кедровыми орешками, грибами и ягодами, но не дальше, чем на пару верст. Дальше дикая, никому не нужная дорога петляла как хотела, нигде, однако, не увязая в болоте и не упираясь в скалы.
День был погожий и тихий после ночных заморозков. Под ногами с хрустом лопался тонкий ледок на лужах. Гнуса не было. Дышалось полной грудью чистым, лесным воздухом, собаки и кони резво бежали вперед, казалось, что путь до заимки продлится не больше дня и будет почти увеселительной прогулкой. Но сразу же за наезженным участком, за крестом в честь Луки Чутких, они натолкнулись на преграду: дорога резко сузилась, телеге было не проехать. Евка соскочила на землю, тоже взялась за топор и орудовала им не хуже мужика, раз-раз-раз, только щепки летели. Повалив три дерева и оттащив их в сторону, поехали дальше. Но через версту — снова затор...
Так они ехали четыре дня. Срубили сотни деревьев, из бревен сделали мостик через овраг и засыпали три ямы. В последний день чувствовали уже смертельную усталость.
— И что тебе, отец, приспичило клюкву собирать?! — сказала Евка сквозь зубы, вбивая топор в очередное дерево.
— А вот увидишь! — ответил Николай, еще яростнее размахивая топором.
В тот же день к вечеру добрались, наконец, до Николаевой заимки. Это была маленькая избушка с сарайчиком на берегу озера.
Евка начала убираться в избушке, Николай с Брониславом распрягли лошадей, отвели в сарай, затем снесли туда сено и бочки с овсом.
Весь следующий день обустраивались. Евка топила печку, мыла полы, чистила и убирала, мужчины тем временем поменяли подгнившие доски навеса, столб в сарае, заделали щели в крыше, заливая смолой.
Назавтра Николай велел запрягать и положить на телегу одну пустую бочку. Поехали в тайгу. В березняке остановились, так как дальше было не проехать. Взяли каждый по кошелке и, оставив телегу, прошли по березняку шагов триста к полянке.
— Смотрите, вот сплошь клюква! — показал Николай царственным жестом.— Наша клюква!
На пожелтевшей полянке под серебристым инеем сверкали рубины. Несметное количество кустов клюквы сияло рубиновым блеском, вся поляна, казалось, кровоточила клюквой!
Они кинулись со своими кошелками, начали собирать. Евка первая побежала к телеге, высыпала содержимое кошелки в бочку и снова вернулась, за ней последовал Николай, Бронислав управился последним.
И несколько часов они наполнили бочку, поехали за другой и собирали до темноты.
За неполных шесть дней они собрали шесть бочек. Запрягли лошадей, погрузили, Евка села на телегу.
— Теперь ты до дома за один день доберешься,— гказал Николай.— Три бочки оставишь себе, а три продашь купцам на юг. А на будущий год приедете сюда с Митрашей и обернетесь с шестью бочками четыре раза! Четыре оставишь себе, а двадцать продашь купцам по пять рублей за бочку, всего на сто рублей! Понимаешь теперь, зачем отцу приспичило клюкву собирать?
— Да, отец.
— Ну, так езжай с богом... В случае чего, знаешь, как быть?
— Знаю, отец.
И уехала, смелая деваха, с топором за поясом и заряженным пистолетом в кармане. И все же девка не то, что сын, а сына у Николая в тайге бродяги убили, когда он возвращался домой...
Евка уехала в самое время... Назавтра пошел снег с дождем, налетел ветер, бушевавший полдня. Потом вдруг все стихло — на улице ни звука, ни движения. Бесшумно, неслышными шагами, на лисьих лапах подкрадывалась зима.
Ночью первый снег покрыл землю. Как по заказу, двадцатого октября!
— Зима, Бронислав! — крикнул Николай, открывая дверь. — Зимнее надевай!
Ослепительная белизна снега на земле, снежные шапки на деревьях, безветренная тишина и легкий морозец.
Бронислав быстро натянул теплые брюки, на ноги надел каченцы, заячьи носки, засунул их в высокие мягкие бродни, подвязав у колен ремешками, надел кухлянку.
— Малахай, брать?
— Не надо, несколько градусов всего, вспотеешь. Вода в чайнике вскипела. Торопливо, обжигаясь,
они пили чай, ели хлеб с салом и готовились в путь.
— Этот мелкокалиберный шестистрельный винчестер мне привез купец из Иркутска четыре года назад. Будут деньги, купи себе такой же. Бьет с двухсот шагов. Вообще-то я хожу с ним на белок и другую мелкую дичь, потому что дырочку он делает маленькую, но один раз убил из него оленя. Для птицы, зайцев, лис и рысей у меня дробь, для кабанов, медведей, лосей — пули.
Они шли, разговаривая об оружии, о том, что из двустволки можно стрелять дробью только с пятидесяти шагов, а пулей с шестидесяти. В этом году, рассказывал Николай, скупщик пушнины говорил, будто в Англии сделали двустволку с нарезным стволом, которая бьет дробью отлично с шестидесяти шагов, а пулей с двухсот, но это чудо, а он, Николай, не верит в чудеса.
Потом они уже не разговаривали и молча шагали вслед за собаками, поглядывая на деревья. Прошло немногим больше часа, когда вдали послышался визгливый лай Найды, и почти сразу ей басовито завторил Брыська.
Они ускорили шаг.
Белка, сидя на ветке высокого кедра, смотрела, как внизу мечутся в ярости, захлебываясь лаем, собаки и, казалось, потешалась над ними.
Николай выстрелил. Белка свалилась наземь. Найда кинулась к ней, Брыська тоже, но когда та злобно рявкнула, отошел, и Найда сама поднесла хозяину добычу.
— Вот и рублик,— сказал Николай, осматривая белку, не слишком ли слиняла и не стерты ли у нее лапки — признак того, что она прибыла издалека.
Бронислав посмотрел на красивого седого зверька, и ему стало обидно, что так безжалостно и дешево, всего в один рубль, оценена эта жизнь.
А Николай рассказывал про белок и их маленьких полосатых родственников — бурундуков, живущих на земле, и про летающих, с перепонками на лапках, летяг, а самыми ценными он считал телеуток. Беличий сезон, говорил он, начинается с 20 октября, и лучшее время — первые два месяца... Потом, в сильные морозы, их добывать трудно, они спят или, сбившись в кучу, по три-четыре, греются в дуплах, и на деревьях их не видно...
Через некоторое время они нашли еще одну белку и пристрелили, как в первый раз, без эмоций и риска. Найда опять, рявкнув, отогнала Брыську, когда тот кинулся к добыче.
Потом они долго бродили впустую, пока не услышали лай, а подбежав, увидели, как Брыська с яростью облаивает сидящую на дереве белку.
— Стреляй. Интересно, как он себя поведет...
Бронислав намеренно медленно снял с плеча ружье, долго целился... Брыська стоял как окаменелый, только глаза у него бегали от ствола к белке и обратно, да все мышцы дрожали от напряжения... Промахнуться в такой обстановке было никак нельзя...
Грохнул выстрел. Брыська кинулся молнией, по дороге дернул Найду зубами за ухо — не мешай, сука! — и, схватив белку, подбежал к хозяину.
Бронислав гладил его, приговаривая:
— Умный пес, хороший пес. Другого такого нет и не будет. И не надо.
Николай подсунул ему кусок хлеба с салом:
— Слов тут недостаточно. Отблагодари его угощением.
Бронислав последовал его совету, а Николай сказал серьезно:
— Попалась тебе, Бронислав Эдвардович, собака на вес золота. От каждого из родителей унаследовала лучшее — настоящая волко-лайка! Я сроду не видел, чтобы пес, по сути дела щенок, одиннадцати месяцев, на первой же охоте все понял...
Они двинулись дальше, Бронислав с белкой в руке и с Брыськой у ноги; по пути Николай втолковывал ему, что всякий раз, требуя чего-нибудь от собаки, надо как следует подумать, поймет ли она приказ и сумеет ли его выполнить. Любая нормальная собака понимает, независимо от интонации, несколько десятков слов. С Брыськой Бронислав сможет беседовать как с другом. Но сначала его нужно научить охотиться не только на белку, но и на лису, кабана, козла, на любого зверя, чтобы он знал, кого надо преследовать, а кого выслеживать, делать ли стойку или только вспугнуть, как и когда лаять, а также когда лаять совсем нельзя, чтобы не обнаружить своего присутствия...
Они бродили по лесу до темноты, но никого больше не убили и вернулись домой.
В избе первым делом затопили печку. Огромная русская печь с полатями и большой выемкой внизу, где можно было держать полсотни цыплят и высушивать четыре пары бродней, занимала треть комнаты. Поставили разогревать сваренные еще Евкой щи и занялись лыжами из тонких, но широких и крепких досок, которые Николай смастерил для Бронислава. Концы лыж были слегка загнуты и подбиты шкурками с оленьих ног, так называемыми камысами. Это облегчало скольжение, а при подъеме шерсть ежилась и тормозила.
— Как ты это сделал, Николай Савельич?
— Это надо особым ножиком строгать... Ну все, щи готовы!
За ужином, когда Бронислав выпил за здоровье Николая, еще раз благодаря его за прекрасные лыжи, Николай разговорился, рассказал, что в этом году кедр уродил неважно, зато грибов и ягод навалом, а это имеет значение для всех. В первую очередь для белки, но также и для человека, для соболя и кедровки и медведя (он произносил «мудмедя»). При большом урожае кедровых орешков белки приходят в эти края тысячами, можно за один сезон настрелять штук шестьсот, а уж про кедровые орешки говорить нечего! Приедешь в лес( с лошадью, мешками и длинным шестом и натрясешь их столько, сколько можно нагрузить на телегу! А соболь в случае урожая выгадывает вдвойне: и орешками, и белками питается. Кедровка тоже любит орешки, но она, когда урожай плохой, здесь не зимует, улетает в дальние края. У бурундука в такие годы нет в тайниках кедровых орешков, зато ему не надо бояться, что до них докопается медведь. А медведь, когда голоден, не спит, раздражен и нападает на человека.
Разговор перешел на медведей.
— Лет двадцать назад,— рассказал Николай,— случилось нашествие мудмедей на Старые Чумы. Убежали из тайги от пожара. Мы в то время хлеб убирали, все были в поле, в деревне пусто, а они тут как тут, чуть ли не дюжина. Позалезали в дома, в амбары, сжирали все, что попадалось. А тут как раз Михеич-спиртонос со свежим грузом водки домой завернул по пути. Жена просит: «Будь человеком хоть раз в жизни, помоги семье хлеб убрать!» Вот он решил быть человеком, поехал в поле, а бутыли в избе оставил, где сидели дети малые да бабушка. Те как увидели в дверях мудмежьи морды, так драпанули на чердак, а звери как за своим добром в свой дом припожаловали! Вернулись хозяева—в комнате все вверх дном, одна бутыль пустая, два мудмедя валяются пьяные в стельку. Так их и зарубили. А я застал у себя во дворе мудмедицу с малышом, старую застрелил, а малышка — это мать Маланьи.
— Кого, простите?
— Маланьи. Видали на цепи у амбара мудмедицу, Бронислав Эдвардович? Так то была ее мать. Мы ее выкормили, Евка, ей тогда четыре года было, играла с ней, как собачонкой. Можно сказать, среди мудмедей выросла! Ну вот, шли годы, Маланья матерела, и, когда однажды ненароком убила корову, пришлось ее посадить на цепь. Она у нас шестнадцать лет прожила. Пока однажды не заночевал у нас один такой, что по базарам да ярмаркам с мудмедем ходит, а у них как раз брачная нора была, ну и мы не уследили. Через семь месяцев Маланья родила, а сама померла в родах, слишком поздно это с ней приключилось, в возрасте уже была... Евка ее похоронила, как родную, поплакала и стала растить маленькую Маланью.
Они еще поговорили о том о сем и легли спать на полати. Спали сладко, а снег крупными хлопьями падал и падал на медведя, храпевшего в своей берлоге, на неулетевшую кедровку, на соболя, бурундука и человека, на каждого в его прибежище.
Наутро встали и увидели: все в снегу, а вместе с тем какое-то волглое, не поймешь, то ли оттепель, то ли мороз.
— В такой гнилой день белка из дупла не выходит,— сказал Николай,— но все же давай пройдемся, авось, попадется что-нибудь. Я пойду влево, а ты вправо. Какое-то время нам надо охотиться врозь, пусть Брыська привыкнет, что ты его бог и царь. Чтобы он, завидев дичь, первым делом посмотрел на тебя, что прикажешь — идти по следу, подкрадываться или делать стойку. И ни в коем случае не разрешай ему гнаться за любым зайцем или лисой, от этого его надо отучить раз и навсегда.
Они надели лыжи. Вчера снега было по щиколотку, сегодня по колено. Николай напутствовал Бронислава:
— Иди по берегу ручья, что из озера вытекает. Там будет глубокий овраг, прямо урочище, не спускайся, иди вдоль, поверху. Помни, овраг у тебя все время слева, а когда будешь возвращаться — справа. Не заблудись.
Он, улыбаясь, посмотрел, как удаляется Бронислав, неуверенным шагом, опираясь на палку, и двинулся в свою сторону, легко и ловко, будто плыл по снегу.
Вернулись в сумерках, сначала Николай, потом, когда совсем стемнело, Бронислав. Николай принес двух белок, Бронислав белку и зайца.
— Вот ты и добыл первый кусочек одеяла, одну спинку из тридцати. Сними шкурки, натяни, а я пока обед приготовлю.
За обедом Бронислав делился впечатлениями об увиденном, овраг, мол, тянется на много верст, глубокий, мрачный, заросший — ужас прямо. Настоящее урочище.
— Обиталище водяных крыс, — заметил Николай. — А где крысы, там ищи лису.
— Я видел массу следов, но не разобрал, чьи они
— Когда начнем охотиться вместе, научу тебя разбирать. Ну, а что ты еще видел?
— Ничего особенного, я все смотрел под ноги, чтобы не упасть. Обходил ямы и бурелом, шел, шел и пришел в березняк. Я таких берез, Николай Савельич, отродясь не видел, даже не знал, что бывают такие. Высокие, как кедры, стволы в два обхвата! И ослепительно белая кора, будто голубоватая жесть.
— Вот, вот, в таких лесах любят гнездиться белки в дуплах берез. А внизу там у них грибочки.
— Я там и убил свою белку, а потом вышел к большой реке.
— Неужели до реки дошел? Это же верст десять или двенадцать в один конец...
— Я не считал, ведь для меня здесь все внове Увидел большую реку и голый берег.
— Летом песчаный...
— Возможно. И там я обнаружил нечто для меня непонятное. Объясни, Николай Савельич. Птичьи следы, я узнал, такие, как у рябчиков, но намного больше. И я угадал — глухари. Но что надобно там этим лесным птицам? Зачем они стаями прилетают на этот песчаный, а теперь покрытый снегом берег?
— Гравий им нужен, мелкий гравий. ^
— Глухарям?
— Да, да, глухари после сосновых иголок, после смолистой хвои ищут гравий, чтобы протереть желудок. Вероятно, до снега они именно там его находили. Сегодня по привычке прилетели еще раз и уже не нашли. У меня было в связи с этим любопытное приключение. Лет десять назад Сергей, у которого мы ночевали в Удинском, позвал меня поохотиться на глухарей в его краях, верст тридцать от его дома. Отправились. В первый день я пристрелил двух птиц, во второй одну. Принялся потрошить и у одной в желудке нашел самородок, да, ни много ни мало, самородок, кусок чистого золота величиной с фасолину. По этому случаю мы с Сергеем, как вернулись, пошли в кабак, там я всем рассказывал про самородок, показывал его. При этом присутствовал Зотов, тогда молодой, тридцатилетний купец, сын не очень богатого купца, образованный и предприимчивый. Увидал мою золотую фасолину — и сразу меня в сторонку: «Ты где охотился?» Э, думаю, меня на мякине не проведешь. «Это тайна, ваше степенство» А он: «Я твою тайну покупаю,— и сует мне сто рублей,— только смотри, никому ни слова». И что бы ты думал, Бронислав Эдвардович? На следующее лето он нашел тот гравий, который глухари глотали. Открыл один из богатейших золотых приисков. Сегодня он богач, на него работают 3000 старателей и ему принадлежат 50 000 десятин тайги.
В ноябре зима разгулялась вовсю. Снегопады, морозы. Снег засыпал ямы и рытвины, прикрыл бурелом, кусты, всякий сушняк и гнилье, сделалось ровнее, свет лее и просторнее, иней на деревьях нарядно поблескивал. Сухость воздуха и безветрие смягчали климат, сороковики еще не наступили, стояла приятная и здоровая сибирская зима. В десятиградусный мороз Бронислав целыми днями бродил на лыжах в легкой кухлянке и теплых заячьих чулках, заправленных в высокие бродни, и чувствовал себя прекрасно, ощущая тепло в ногах и легкость на душе... Он учил Брыську слушать команды, не лаять без надобности, не гнаться за любой встреченной дичью, приносил каждый день одну-двух белок, .изредка трех, кроме того, застрелил нескольких зайцев и одну лису. Он убедился, что охота на белок не доставляет ему никакого удовольствия. Бил без промаха, а зверьки были так беззащитны и при этом красивы, с неописуемым изяществом сидели на ветке, держа в лапках орешек и глядя на него. Теперь он в учениках у Николая, должен освоить охотничье дело, но потом не станет заниматься этим избиением младенцев. А вообще надо спросить у Николая, на каких условиях они охотятся. Если вся добыча делится пополам то отказываться сейчас от охоты на белок неудобно, вот когда он станет самостоятельным...
Однажды вечером, когда Бронислав чистил ружье, Николай спросил, сколько ему лет.
— Двадцать семь.
— Луке было бы теперь двадцать восемь.
— Значит, мы ровесники. Мне в январе исполнится двадцать восемь.
— Его убили, когда он домой возвращался, слыхал?
— Слыхал.
— У того первого затора, где мы три дерева срубили, там недалеко крест стоит деревянный. Высокий. Вот там. Зимой дело было. Мы не знали, что с ним. От меня ушел, а домой не пришел. Только летом, когда снег стаял, Найда нашла. Лежал в болоте у дороги. С проломленной головой, без кухлянки. Кухлянку он себе незадолго до этого справил тунгусскую, из молодых оленей, неплюев, каштанового цвета. Ни ее при нем не было, ни ружья, ни собаки... Сколько же я молился, боже милостивый, боже всемогущий и справедливый, сделай так, чтобы эти негодяи попались мне в руки! Я думал, они промышляют недалеко от Старых Чумов. Ходил по ночам вроде как пьяный, спился, мол, с горя, деньги пропиваю, и вправду деньги с собой носил, все для приманки — и ничего, никто на меня не напал, не повстречался человек в каштановой тунгусской куртке из неплюев, расшитой зелеными и красными нитками. Только ружье нашлось. Это ружье я ему подарил к Рождеству. Попалась красавица двустволка, один ствол для шестнадцатого калибра, а под ним — мелкокалиберный, для шестимиллиметровых пуль, в самый раз белок стрелять, а если кончик пули надрезать крест-накрест, получится хороший бризантный снарядик для крупной дичи. Вот я и стал расспрашивать, не видел ли кто такого ружья. Потому что, к твоему сведению, Бронислав Эдвардович, комбинированное оружие у нас редкость, а уж чтобы у двустволки был ствол не обычного, восьмого калибра, а шесть миллиметров — это уж совсем на любителя! И вот в прошлом году мне сказали, что такое ружье есть у объездчика из лесничества Широкий бор...
— Суховей фамилия?
— Он самый. А ты откуда знаешь?
— По дороге в Старые Чумы мы у него останавливались, обедали. Он бывший жандарм, коллега Бояршинова.
— Верно, бывший жандарм... Ну, значит, Суховей мне это ружье показал и сказал, что купил его по случаю, но честно, у вдовы мирового судьи, которого задрал мудмедь, а как оно к тому попало, он не знает. Я просил Суховея продать мне ружье, двойную цену давал, но он ни в какую, а по закону отнять не было оснований. Ездил я в уезд к той вдове, думал, может, вспомнит, откуда было у мужа ружье. Она точно сказать не могла, вроде бы покойный его в карты выиграл, но у кого — неизвестно... Вот и все. А может, и не все. Почему-то мне думается, что еще окажется в этих вот руках,— он сжал свои громадные кулачищи,— человек в каштановой кухлянке, что я посмотрю ему в глаза и спрошу: знаешь ли ты, за что умираешь, убийца сына моего?!
Вскоре Николай затосковал по бане, по хорошей баньке с каменкой, какая была в любом сибирском дворе. Три недели, сказал он, не мылся, больше невмоготу, пожалуй, домой пойду. Сорок верст пробегу на лыжах часа за четыре, доберусь еще засветло. Субботний вечер и воскресенье дома проведу, а в понедельник вернусь.
Он ушел. Бронислав остался на заимке один и решил еще раз пройти вдоль оврага к реке, повнимательнее обследовать урочище.
В правый ствол он насыпал ползаряда мелкой дроби для белки, во второй — полный заряд крупной для всякого другого зверя. Выйдя из дома, он еще несколько раз повторил про себя, правый — белка, левый — лиса, рысь, глухарь, и заскользил на лыжах в сторону ручья. На спуске притормозил, осторожно двигаясь по густому лесу. Старался идти по ровному месту, держась справа от крутого края оврага, полного сваленных или рухнувших от старости деревьев, а также елей, берез, ольх, осин, растущих чем ниже, тем плотнее, с уродливо изогнутыми от тесноты ветвями. На самом дне было сумрачно, несмотря на сверкающий кругом снег, и даже в ноябре оттуда шел гнилой, затхлый запах.
После двух часов плутания и скольжения Бронислав присел в ямке, шагах в тридцати от согнувшейся, не до конца поваленной сосны. Брыська послушно сел рядом. Было совсем тихо, только справа слышался приглушенный снегом стук дятла. Он просидел неподвижно минут пятнадцать, когда вдруг заметил внизу какую-то возню, будто кто-то карабкался наверх. Бронислав осторожно повернулся и крепко уперся ступнями в землю, приготовившись стрелять. Но ничего не было видно. Он хотел уже было расслабиться, но заметил устремленный на себя напряженный взгляд Брыськи. Собака явно кого-то учуяла, узнала и дрожала от возбуждения. Бронислав медленно приложил палец к губам, что значило: сиди, не рыпайся! В тот же миг из-за сосны взметнулась кверху темной молнией лиса, но Бронислав был проворнее и вовремя нажал курок. Брыська после выстрела стремглав кинулся вперед и с ликованием поднял черно-бурую лису.
Бронислав рассматривал великолепный трофей; он не знал точно цену этой лисицы, но не сомневался, что она намного дороже рыжей. Его распирала гордость — я оказался проворнее! Это тебе не дурацкий выстрел по ничего не подозревающей белке, тут решали доли секунды, и в эти доли я доказал свою охотничью сноровку, я победил!
Николай вернулся в полдень, принес банку маринованных помидоров и перца от ксендза Серпинского и письмо от Васильева. Бронислав отрубил кусок замерзшего, как камень, бульона и приготовленных Евкой пельменей, бросил в чугунок и сел читать письмо.
Васильев сообщал, что третьего ноября Настя благополучно разрешилась от бремени, родив сына весом в восемь фунтов. Хотели позвать в крестные его, Бронислава, но поп Платон Ксенофонтов возмутился, что католик будет крестить православное дитя, они смирились и обратились с этим к Любочкину, молодому чиновнику Зотова, Настя с ним вместе училась в школе. Об известном Брониславу деле никаких новостей, но кое-что проясняет прилагаемая вырезка из «Голоса Сибири». Когда появишься, как тебе живется на заимке, привет от Насти и т. д.
«Голос Сибири» в заметке, озаглавленной «5000 рублей награды», сообщал, что 13 сентября с. г. люди, едущие в Удинское, нашли на 22 версте от названной деревни тарантас и в нем смертельно раненного ямщика Ивана Левашова. Придя ненадолго в сознание, Левашов показал, что вез в Удинское чиновника по особым поручениям при енисейском губернаторе, Дмитрия Алексеевича Гуляева. Заметив лежавшее поперек дороги дерево, ямщик остановил лошадей, и в эту же минуту на них напали. Нападающих было двое. Один пырнул его ножом в спину и накинул на голову мешок, больше он ничего не помнит. Левашов скончался в ту же ночь. Гуляева не оказалось ни рядом с тарантасом, ни поблизости. Полиция назначила награду в 5000 рублей тому, кто поможет найти тело Гуляева и раскрыть тайну преступления.
Это действительно кое-что проясняло, как писал Васильев. Если Гуляев не успел никому рассказать о том, что готовилось в Удинском, и никого не натравил на Васильева, то и опасаться нечего.
За обедом они говорили о деревенских делах, о том, что всех взбудоражила идея делать сыры и масло для кооператива, что Емельянов тут в первых рядах, как и при любом новшестве, что спиртонос Михеич выкупил у компаньона его долю и теперь ведет дело сам, что старшой у Акулины — замечательный парнишка, люди диву даются, ему восемнадцать всего, а сам вспахал, посеял, убрал не хуже взрослого мужика...
После обеда Бронислав показал свою добычу — лиса лежала в сарае на доске, где они сушили шкуры, и выглядела как живая, сверкая своей царственной красотой.
Николай присвистнул, погладил мех, поднял, подул...
— Первый класс! Как ты ее пристрелил? Бронислав рассказал и спросил:
— Сколько же она стоит?
— Я могу тебе сейчас же выложить за нее триста пятьдесят рублей, а сам еще продам в Нижнеудинске с выгодой для себя.
— Неужели так много?
— А ты что думал? Черно-бурая лиса теперь как редкая жемчужина. Везет тебе, Бронислав! Везет, да и охотничья смекалка у тебя отличная, через несколько лет будешь отличным охотником.— Николай восторженно тряс Бронислава за плечи и радовался так, словно он сам добыл эту черно-бурую лису. Кристальной души человек, подумалось Брониславу.
— Простите, Николай Савельич, мне хотелось бы знать, что я вам буду должен за обучение? И на каких условиях мы, собственно, охотимся?
— Что значит, на каких? Ты мой компаньон. Знаешь, что такое компания?
— Значит, если я не стану стрелять белок и займусь, допустим, лисами или соболями, вы не будете в обиде?
— Нисколько. Стреляй кого хочешь, твое дело. А что добыл — все твое... Сколько у тебя сейчас?
— Сорок семь белок, одиннадцать зайцев, три рыжие лисы и одна черно-бурая.
— Совсем недурно для первого месяца. Хватит на год жизни... А белок больше не хочешь?
— Нет, Николай Савельич, не лежит у меня душа к этой охоте. Мне их жалко.
— Второй раз такое слышу,— тихо ответил Николай.— Он то же самое говорил.
— Кто?
— Да Лука... Стрелял, потому что я велел, потому что это наш заработок, этим кормимся. Он понимал, соглашался, но душа у него болела, и говорил он то же, что ты. В конце концов, я махнул рукой, стреляй, говорю, кого хочешь, лис, соболей, выдр, лишь бы побольше. И у него неплохо получалось... Значит, и ты тоже. Пусть так. Отнесешь домой свою добычу, когда пойдешь в субботу...
— Тоже в баню?
— А что, мне чистому рядом с грязным лежать? Раз в месяц у нас баня.
«22 ноября 1910 года.— Я достал из тайника тетрадь, чтобы положить туда вырезку из «Голоса Сибири» и описать, что со мной приключилось.
Когда я вышел из заимки, мои точные часы показы зал и восемь. За спиной у меня был увесистый мешок с месячной добычей. После месяца хождения по лесу я двигаюсь на лыжах уверенно, хотя, конечно, не так, как Николай, который чувствует местность, будто щупает ее голой ногой. Такого совершенства я достигну, быть может, через несколько лет, но и теперь я нисколько не сомневался, что доберусь до Старых Чумов.
А мог и не добраться. На полпути я понял, что начинается буран, и рванул что было сил. Это был бег наперегонки с белой смертью. Ветер усиливался, выл и свистел, метель поднялась такая, что в двух шагах ничего не было видно. Я бы наверняка сбился с пути и погиб в этой снежной пустыне, кабы не Брыська. Он бежал впереди, показывая дорогу, а на последних километрах, когда я уже не видел форменным образом ничего, лаял и возвращался за мной. Он уже чуял запах дыма и безошибочно вел к деревне. В какой-то момент я прислонился к столбу, чтобы перевести дух, поднял голову и увидел резные ворота Николаева подворья. До Емельяновых оставалась еще целая верста, и я понял, что одолеть ее выше моих сил!
Я зашел во двор. Маланьи на цепи у сарая не было. Спала, должно быть. Я толкнул дверь черного хода. Евка возилась на кухне у печи, она кинулась ко мне, помогла сбросить узел и кухлянку, потому что я окоченел весь, стащила с меня бродни и заячьи чулки, подставила под ноги таз с водой...
Я лежал на скамье в блаженной полудреме, положив голову Евке на грудь, она придерживала меня сзади под мышки.
— Ну, отошел?
— Отошел...
— Ноги чувствуешь?
— Чувствую...
— Пошевели пальцами. Я пошевелил.
— Значит, все в порядке. Сможешь танцевать на моей свадьбе.
— Насчет этого не сомневайся.
— Как же ты нашел дорогу в такой буран?
— Собака меня вела.
— Молодец, Брыська, спас хозяина.
Брыська, услышав свое имя, вскочил и лизнул нас по очереди в лицо.
— Считай, что он тебя поцеловал.
— Считаю. А теперь лежи, не двигайся, я чай заварю.
Она встала.
— Мне уже хорошо. Могу идти домой.
— Посмотрим. Глянь, как метет на дворе... Ты все еще у Емельяновых живешь?.
— Да, я оставил за собой комнатку на чердаке, в свое отсутствие плачу по два рубля в месяц.
Она подняла со стола мой узел.
— Господи, ты еще и это тащил... Что у тебя здесь?
— Добыча всего месяца. В частности, черно-бурая лиса.
— Ох, это я должна посмотреть! Она развернула узел.
— Какая красавица! Папа в позапрошлом году такую же пристрелил.
— Нравится тебе?
— Очень!
— Тогда, пожалуйста, оставь ее себе.
— Да ты что! Знаешь, что на деньги, вырученные за нее, ты сможешь дом построить?!
— Это не важно. Главное, что тебе нравится. Накинь ее, пожалуйста, на плечи... Как тебе идет!
— Значит, вот ты какой,— задумчиво сказала Евка и решительным жестом скинула шкурку с плеч.— Нет, спасибо. По охотничьему обычаю, первую добычу никому не отдают, потому что это приносит несчастье, я такого не хочу. Когда продашь чернобурку, можешь купить мне красивую косынку. Приму и буду носить... А вот и чай поспел. Выпей, тебе пойдет на пользу.
Я пил, обжигаясь, горячий чай, а Евка накинула платок на голову и куда-то убежала, сказав, что сейчас вернется.
Ее не было довольно долго. К ее приходу я успел допить чай, вынуть ноги из таза и надеть каченцы.
— Я баню истопила,— заявила она весело и как-то возбужденно.— Иди, помойся с дороги, а я пока обед приготовлю.
— Да ведь у меня дома баня есть.
— Есть, да не такая. У Емельяновых черная баня, а у нас белая, чистая, без дыма, с полками до самого потолка. Пошли.
Я накинул кухлянку, побежал за Евкой сквозь пургу на другую сторону двора и очутился в жарко натопленной бане.
— Я^Митрашу отпустила к родителям на пару недель, тут у него теперь мало работы. Слава богу, перед уходом он воды натаскал бочки три, поэтому я быстро управилась, только печку затопила и все.
Она объяснила, где что лежит, и вышла.
Я разделся, налил воды в шайку, намылил голову и лицо и, наклонившись, с закрытыми глазами начал мыться. Вдруг сзади послышались шаги, и по моей спине начала гулять щетка. «Главное, спину помыть... Тут без женской помощи не обойдешься!»
Меня охватила дрожь. Евка! Моих ягодиц касался ее голый живот. Я быстро сполоснул лицо и обернулся.
Обнаженная, как Венера Милосская, стояла передо мной женщина из моих снов. В руках держала щетку, пыталась насмешливо улыбнуться, но от волнения у нее вместо улыбки получилась жалкая гримаса.
— Ты мне черно-бурую лису дарил, а я тебе — себя. Берешь?
— Беру...
— Тогда по рукам! — ударом ладони она словно бы скрепила сделку и попросила тихо: — Давай залезем на верхнюю полку...
На полке, в клубах горячего пара наши тела распарились от ласк и объятий, я жадно искал губами Евкину грудь, ее соски, изголодавшись по ласке, твердели еще и еще, но вот ее охватила дрожь, ненасытное тело напряглось до предела, забилось в спазме, из уст вырвался дикий хриплый крик. Никто еще не переживал близость со мной с таким яростным наслаждением, опыт у меня в этом смысле был не слишком большой, и я испугался.
— Евочка, милая, что случилось? — я осыпал ее лицо поцелуями.— Тебе плохо?
Она открыла глаза, словно приходя в себя после обморока.
— Слишком хорошо... Я и не думала, что это так...
— Значит, ты никогда раньше?
— Ты же видишь... Девственница в двадцать четыре года, сказать стыдно...
Она поцеловала меня и снова прикрыла глаза. Могучая Евка лежала тихо, покорно, прижавшись к моему плечу. Я осторожно собрал ее волосы и накинул себе на лицо, потом ей, мы смотрели друг на друга сквозь них, как сквозь листву.
— Я мечтал, что у меня будет когда-нибудь женщина, обязательно с толстыми косами, и мы будем вот так лежать нагие, укрываясь только ее волосами... Странно, правда? Мне скоро двадцать восемь, и вот уже пять лет я бывал с женщиной только во сне и в мечтаниях. Ты, Евка, освобождаешь меня от чувства ущербности.
— Красиво говоришь, Бронислав... А имя у тебя твердое, воинственное, не получается из него ласкательное... Мать-то как тебя звала?
— Обыкновенно, Бронек.
— Вот это лучше. Бронек, Бронечка, Бронюшка...
— Скажи, Евочка, а почему ты замуж не вышла?
— А мне что, есть нечего, чтобы вкалывать на мужа, детей, свекра со свекрухой, да чтобы меня еще били при этом? У нас все бьют своих жен. Даже слабосильный сапожник Парфенка, когда напьется. Я как-то у него спросила, зачем ты ее бьешь, ведь она у тебя хорошая, ее уважать надо? И знаешь, что он сказал? Каждому человеку надо иногда почувствовать, что его боятся...
— Ну, а твой отец? Ведь он не бил?
— Нет. И люди говорят, что она поэтому его и бросила.
— Твоя мать его бросила?
— Да, ушла с проезжим охотником. Сказала, что любит того. Это давно было, я тогда еще совсем маленькая была.
— И ты ничего о ней не знаешь?
— Нет, она уехала далеко, в Грузию. Говорят, она была цыганка.
— Ага, вот почему ты такая смуглая и чернобровая... А отец почему не женился?
— Не захотел мачеху в дом приводить. Были у него, конечно, женщины. Теперь вот с Акулиной живет, со вдовой.
— С этой старухой?!
— А ты эту старуху видал? Ей 36 лет, кровь с молоком, в работе всегда первая. Она хорошая мать. Через несколько лет, когда дети подрастут, может, она и переедет к отцу.
— А отцу сколько лет?
— Шестьдесят. Но с ним не всякий молодой сравнится... Знаешь, он хочет передать мне дом и все хозяйство и жить одной охотой. Место себе присмотрел в тайге, от людей далеко, а к богу близко, красивое место, собирается там дом построить...
— Тебе не кажется, что стало холодно?
— Господи, про печку-то я и забыла. Погасла совсем!
Она соскочила с полки, я за ней. Огня в топке почти не было, мы подкинули дров, дули, пока они не разгорелись, а потом грелись, поворачиваясь к пламени то одним, то другим боком.
— Ты про ад не думаешь? Там горят в огне такие грешники, как мы.
— Разве это грех — любить друг друга? Мы ведь никому не делаем зла!
Печка гудела. В блеске бушующего пламени распущенные Евкины волосы стекали кровавым каскадом на гордую грудь и бесстыжий живот, на вызывающую прелесть греха, словно дело происходило на шабаше ведьм.
Евка плеснула ушат воды на раскаленные камни, вода зашипела и обдала нас паром.
— Ах, как хорошо... Отхлестай меня, Бронек! Я взял березовый веник и ударил им разок-другой.
— Нет, не так, сильнее... Чтобы я почувствовала. Я начал хлестать сильнее, на розовой спине проступили полосы.
— Достаточно... Теперь давай я тебя!
Она хлестала ловко и умело, и мы так разохотились, что снова забрались на верхнюю полку, снова были ласки, дрожь и дикий вскрик.
Я гладил ее, успокаивая и утешая, как нечаянно нашкодившего ребенка.
— А что, все женщины при этом кричат, не слыша своего крика?
— Насчет всех не скажу, у меня опыта мало. Но те, с кем я был близок, вели себя тихо.
— Это, наверное, оттого, что я припозднилась, двадцать четыре года... У нас девушки живут, венчанные и не венчанные, лет с семнадцати-восемнадцати.
— Возможно, ты права... Знаешь, Евка, мне чертовски есть хочется. А тебе?
— И мне тоже. Ничего удивительного, ведь уже вечер!
Мы торопливо слезли с полки, помылись, Евка залила водой огонь в печке.
— А где твоя одежда?
— Дома оставила. Чтобы не пропиталась паром и не висела на мне как тряпка.
И мы с ней, она первая, я с одеждой под мышкой следом, голые, нырнули по колено в снег, в метель — на ту сторону, к дому, вынырнули в сенях, отряхнулись и в теплой комнате оделись.
Обед был уже готов, да какой! Оставалось только разогреть его, и тут у меня мелькнула мысль, что вряд ли Евка затеяла бы такое пиршество для себя одной. Может быть, она узнала от отца, что я приду? Может, они обо всем сговорились? Я чуял опасность, но не было сил вырваться из этой сладкой ловушки.
Итак, обед. На закуску сибирская сельдь, черемша, соленые грузди и огурцы. Потом жирные мясные щи, пирожки с мясом и с грибами, клюквенный кисель, чай с вареньем и со сладким пирогом. Кроме того, Евка поставила на стол графин с терпко-сладкой домашней наливкой, мы с ней выпили по три стопки — от любви у нас разыгрался аппетит — и отправились в постель с горой взбитых до самого потолка подушек.
В постели, как водится, мы ласкались, и дело снова кончилось криком. Какая-то неодолимая сила снова и снова бросала нас в объятия друг друга. Мы ненасытно пили живую воду, голодными глазами глядя на все новые ее струйки, вот эта вроде повкуснее, а та попрохладнее...
— Любовь... Мне казалось раньше, что любовь только в сказках бывает или у князей.
— Почему у князей?
— Да вот, к примеру, князь и княгиня из Акатуя. Когда господа дворяне мятеж устроили, его сослали в Акатуй на каторгу, приковали к тачке, а она по своей воле за ним поехала. Ему пришлось снять свой мундир, золотом шитый, и надеть бурый халат, она сменила шелк и бархат на наш простой сарафан, и все же они любили друг друга. Каждый день в обед она приходила к нему с судками, и, пока кормила его, все уважительно стояли, никто не матерился, грубого слова не говорил...
— В самом деле, у кого-то из декабристов была жена, которая пошла за ним в Сибирь, не помню точно, не то у князя Трубецкого, не то у Волконского.
— А когда моя мать ушла за любимым, бросив хорошего мужа и двоих детей малых, уехала в дальнюю губернию, где на склонах гор растут лимоны и виноград, я поняла, что большая любовь может случиться у каждого.
— Зачем ты мне это говоришь, Евка?
— Полюби меня, Бронек, красиво, нежно полюби, ты ведь можешь, и сынка мне дай, маленького Бронечку. У меня будет что вспомнить, кого ласкать.
— А я?
— Вольному воля. Захочешь остаться — оставайся, захочешь уйти — уходи.
— А твой отец что скажет?
— Об отце не думай, я его лучше знаю...
Так мы ласкались и шептались, все больше проникаясь нежностью друг к другу. Что было дальше, описывать не стану — то же, что и раньше. Заснули мы на рассвете.
Когда я проснулся, Евка спала. Прекрасная в своей наготе, с крупным и сильным телом кариатиды. Живя в Париже и нуждаясь в заработке, я как-то позировал скульптору, ваявшему фигуру Антиноя. Уверен, что, повстречай тот скульптор Евку, он бы непременно увековечил ее в мраморе под видом Амазонки, или Деметры, или другой какой-нибудь женщины эпохи культа тела.
Я посмотрел на часы. Половина одиннадцатого. В одиннадцать Емельяновы обычно обедали. Я решил сходить к, ним. Оделся, хотел оставить записку, когда вернусь, знал, что отец научил Евку грамоте. Но, увы, в доме не было ни карандаша, ни бумаги. Подумав, я рассыпал на столе гречневую крупу и написал на ней пальцем: « Завтра ».
Метель по-прежнему сыпала снегом в лицо, пела свою печальную песню над замерзшей землей. К Емельяновым я поспел к концу обеда. Рассказал выдуманную по пути историю о том, что вчера в пургу сбился с пути и переночевал у пастуха в поскотине. Пообедал, поднялся к себе наверх и как завалился спать, так и проспал до сегодняшнего утра. Емельяновы не тревожили меня, понимали: устал человек с дороги.
Сейчас десять часов. Я сижу и записываю подробно все, как было. Ведь это в моей жизни серьезный психологический момент.
Прежде всего надо уяснить себе обстановку и наши с Евкой намерения.
Она так долго колошматила деревенских парней, что напугала их до смерти, никто не берет ее в жены, боясь стать посмешищем в глазах людей. Ведь нет ничего смешнее, чем муж, которого бьет жена. Вот и получилось, что Евка, при всей своей красоте и достатке, засиделась в девках. Ведь двадцатичетырехлетняя девушка, по здешним деревенским понятиям,— старая дева. Тогдашняя наша схватка, подстроенная ребятами, закончилась вничью, но распалила нас обоих, для нее была потрясением, вот она и бросила мне оскорбительное слово «варнак». Потом, правда, извинилась, но я к тому времени подружился с ее отцом, а ее сторонился.
Тогда она решила перейти в наступление и покорила меня в один миг.
Я Евку не люблю, но она мне нравится, и я ценю ее искренность. Отец хочет уйти, передать ей хозяйство. Страстная натура, она, поддавшись чувственности, решила пережить любовь, полюби меня, Бронек, красиво, нежно, сынка дай, будет что вспомнить, кого ласкать... Вот на сегодня ее программа. Трогательная программа, если только она сама себя не обманывает. Что же, если она забеременеет, женюсь. Женюсь без отчаяния, не кляня судьбу, забросившую меня в Старые Чумы. Все равно ведь я предполагаю дожить свой век в Сибири. Если Васильев мог жениться на Насте, то и я могу пойти в примаки, женясь на Евке. Девушка добрая, умная, работящая, а равенство интеллекта совсем не обязательно для семейного счастья. И все же мне жаль чего-то, жаль, что теряю свободу и надежду встретить ту единственную женщину, о которой всегда мечтал и которая, несомненно, существует... Впрочем, если она вчера, после тех шести смертельных вскриков не забеременела, то уже и не забеременеет, об этом я позабочусь. Сердечное спасибо нерчинскому аптекарю, снабдившему меня надежным средством. Я чувствую себя в безопасности. Буду обнимать тебя, Евка, не боясь последствий, буду тебя любить с радостью и благодарностью за то, что ты меня освобождаешь, возвращаешь к жизни. Бегу к тебе! Проверить через шесть месяцев, 22 мая 1911 года».
Попался!
Бронислав ускорил шаг.
Только бы скоба капкана не попортила шкурку. Нет, уже видно — удар пришелся по голове, меж глаз, и убил наповал. Он нагнулся, поднял скобу и вытащил соболя.
Темно-коричневый, размером и видом напоминавший кошку, зверек лежал неподвижно. Бронислав погладил мягкую пушистую шерсть, перевернул светлой грудкой кверху, провел рукой по животу — несколько волосков осталось на ладони.
Начинает линять, конец сезона, подумалось ему.
Положить ли новую приманку — беличью тушку и уйти, веником заметя следы на снегу? Нет, против линьки не попрешь, конец сезона...
Он взял капкан, бросил веник — больше не понадобится — и зашагал обратно к заимке.
Было начало марта, мороз градусов пятнадцать, погожий, безветренный день. Прошли сороковики, которые они просидели на заимке. Николай строгал игрушки для Акулининых детей, вырезал мелкую кухонную утварь: тарелки, ложки, половники и рассказывал, Бронислав же слушал или лежал, мечтая в полудреме. Это все Евка, она вернула ему молодость, давно, казалось, миновавшую, иссохшую на каторге и в одиночестве ссылки. Он снова мечтал, желал. Вспоминая ежемесячные бани, как он называл их встречи, когда они, истосковавшись, предавались любви сначала в бане, а потом в Евкиной постели, их страстные ласки, откровенные разговоры, нежные слова, когда ему начинало казаться, что и он тоже любит,— он испытывал приливы теплого чувства, в котором была глубокая благодарность, а вместе с тем как бы упрек себе — милая ты моя, хорошая, почему я не могу тебя полюбить.
Николай, казалось, ни о чем не догадывался. Каждый месяц он отправлялся в баню, а потом посылал его, чтобы чистому не лежать рядом с грязным. Только ли о гигиене он заботился? В остальном он был по-прежнему хорошим старшим товарищем, щедро делился своим охотничьим опытом, не скупился на советы, учил узнавать следы, разбираться в других приметах, словом, учил читать книгу тайги.
Например, однажды Бронислав заметил, что кто-то ворует у него дичь из капканов. Потом оказалось, что воришка выследил все капканы и очистил их так ловко, что нигде не попался. Он показал Николаю один такой капкан, где от попавшейся белки остались только две обглоданные косточки.
— Росомаха,— заключил Николай, осмотрев следы.— Худший из лесных воров. Она у охотника и еду украсть может... Здесь нужен двойной капкан.
Он показал, как надо сделать, и Бронислав подложил будто бы попавшуюся белку в один капкан, а рядом поставил другой. Росомаха дважды изловчилась, а на третий раз попалась, капкан зажал ей ногу. Зверь вырвал железки из земли и тащил их за собой несколько верст, пока Бронислав его не догнал. Это было в феврале, перед сороковиками, а теперь конец сезона...
Вдруг, как бы опровергая мысль о том, что охота кончилась, Брыська рванул в сторону и побежал. Бронислав стоял, выжидая, пока не услышал призывный басовитый Брыськин лай...
Он побежал. Брыська стоял у поваленного дерева и смотрел в дупло. На снегу виднелись собольи следы.
Бронислав вынул из заплечного мешка большой рулон мелкой сетки, накинул на дерево, подоткнул, прикрепил веревками к кустам и деревьям вокруг.
— Пошли, Брыська, он от нас не уйдет, вылезет наружу и запутается в сетке.
Они двинулись, прошли через замерзшее болото, через сожженный лес и затем по оленьей тропе прямо к озеру, откуда видна была заимка.
Уже засверкали звезды на темном небе, когда они добрались до избушки. Николай сидел и ужинал.
— Ну, как дела? — спросил он.
— Один соболь есть, второй будет, накрыт сеткой.
— Прекрасный конец сезона, лучшего и пожелать нельзя.
— А вы откуда знаете, что конец? Я как раз рассказать в#м хотел, что соболь линяет.
— Белка тоже. Да и капкан, я гляжу, у тебя в руках. Пока соболь не начнет линять, железо не убирают.. Садись, а то остынет.
— Эх, щи да каша пища наша,— вздохнул Бронислав, берясь за ложку.— Четвертый день одно и то же едим, не помешало бы изменить меню.
— Ничего, не очень вкусно, зато полезно... Я могу это есть изо дня в день, не надоедает. Вот что мне на доело, так это здешние окрестности. Видеть их не могу.
— Вы все грозились переселиться.
— И переселюсь. Что я — отца, мать убил, чтобы здесь за грехи маяться? За тридцать лет все тропки тут исходил, хватит! Раньше я строил дома, по хозяйству работал для жены, для детей, а для своего удовольствия уходил в тайгу. Теперь жены нету, сына нету, Евка взрослая, сама управляется. Пора и о себе подумать. Я же не старый еще, шестьдесят лет, старость с восьмидесяти начинается — можно еще пожить всласть.
— И куда думаете податься, Николай Савельич?
— Присмотрел я местечко, отсюда два дня пути. Идешь все в гору, в гору и выходишь на плоскую равнинку, она над тайгой, как крыша, возвышается, стоишь, а внизу у тебя зеленое море. Бог мой, какая же там красота. Тишь да гладь да божья благодать, только ручеек по камешкам журчит, вода ледяная, вкусная, чистая, никакой колодец не нужен. Я дом там поставлю, не заимку, а большой пятистенок, с окнами на четыре стороны света, с кухней, огородом, коптильней и погребом, потому что зверя, птицы, рыбы там полно, только стреляй, лови, копти, суши...
— Уже в этом году думаете перебраться?
— Я, если мне что в голову придет, уже ни о чем другом думать не могу... А ты со мной не пойдешь туда, Бронислав Эдвардович?
— Пойду, Николай Савельич.
— И правильно сделаешь. Ты уже сейчас поднаторел в охоте, а еще год со мной пробудешь — настоящим охотником станешь. Словом, доставай завтра того соболя из сетки и возвращайся в Старые Чумы. А я через несколько дней подойду.
— Вы, кажется, выслеживаете что-то, Николай Савельич? Может, я помогу?
— Нет, спасибо, тут я должен один справиться, ты мне не помощник... Иди, так будет лучше.
Был вечер, уже помылись в бане, отужинали.
Евка в своей комнате расчесывала волосы перед зеркалом, повешенным под образами. Бронислав ждал ее, лежа в постели, смотрел, любуясь ею, такой привлекательной в ночной сорочке, похорошевшей, и думая о том, что ей тоже любовь на пользу и что, к счастью, никаких осложнений не предвидится.
— Что-то тут не так,— сказала вдруг Евка, коснувшись груди руками.— Живу с тобой уже четыре месяца и не беременею...
— И слава богу. Если б было наоборот, начались бы проблемы...
— Да, но... Я что, бесплодная, черт возьми? Бронислав про себя улыбнулся ее наивности и стал
ее успокаивать, объяснять, что так бывает, иной раз женщина не беременеет и год, и два — и тут вдруг постучали в ставни. Они были закрыты, но с улицы сквозь щели проникал свет. Снова постучали еще и еще раз.
— Кто там? — раздраженно спросила Евка.
— Васильев. Мне нужен Найдаровский по срочному делу!
Бронислав как-то передал Васильеву, что с ним можно связаться через Евку Чутких, и теперь, сказав ей: «Не бойся, это мой друг»,— начал торопливо одеваться. Евка крикнула: «Сейчас!» — и тоже кинулась к одежде.
Митрашу, как обычно в таких случаях, она отпустила к родителям, и Бронислав пошел отпирать ворота. Васильев въехал во двор, они обнялись, потом Бронислав провел Васильева на кухню и представил Евке: «Иван Александрович Васильев», затем, повернувшись к нему: «А это Евдокия Николаевна Чутких». Васильев тотчас же все понял и держал себя свободно.
— Простите меня, дорогие мои, за то, что я вторгся в столь поздний час, но у меня экстренное дело...
— Пойдем в комнату, там расскажешь, а Евка пока чай приготовит.
В горнице Васильев сразу перешел к делу.
— Не будем терять времени, дорога каждая минута. Я к тебе, Бронек, приехал за советом.
— Что случилось?
— Сегодня ночью телеграфист в Нижнеудинске получил телеграмму для передачи в Красноярское жандармское управление: доставить ссыльную Барвенкову в Главное управление под конвоем. Телеграфист направил телеграмму по адресу, но сообщил о ней по телефону Любочкину, тому, что у Зотова работает. Тот сразу на коня и ко мне. Барвенкова, узнав, побледнела как мел, все, сказала, дознались. До чего дознались, подробно не объяснила, только в общих чертах. Она в 1907 году работала с Лениным в Швейцарии и приехала в Россию с важным партийным поручением от него. Ее взяли случайно, по другому, пустяковому делу, а до того, главного, не докопались. Теперь это, очевидно, раскрылось и ей грозит каторга... Надо ей бежать или нет?
— Надо.
— Это, в общем, нетрудно. От нас по реке Уде, по льду, она за четыре дня доберется до Нижнеудинска, там сядет в поезд, и поминай как звали. Сегодня суббота. Вряд ли за ней пошлют конвой прямо в субботу. Самое раннее — в понедельник. Из Красноярска к нам жандармы будут ехать неделю. Барвенкова успеет за это время бесследно исчезнуть, тем более что, пока в Красноярском жандармском управлении узнают о побеге и объявят розыск, пройдет еще семь дней. К тому времени она уже будет снова далеко от железной дороги. Правильно я говорю?
— А кто ее отвезет в Нижнеудинск?
— То-то и оно. Нас, социалистов, кроме нее, в Удинском двое — Фрумкин и я. Фрумкина ты знаешь, заядлый марксист, но к лошади боится близко подойти. Я у всей деревни на виду. Если жандармы не застанут Барвенкову, они первым делом кинутся ко мне. Остаешься ты.
— Я?! Почему ты меня в это впутываешь?
— Потому что ты охотишься на соболей где-то далеко в тайге и тебя никто не заподозрит. Да и для тебя это будет с пользой. Ты меня прости, но я в курсе твоих дел, мне написали. Там мнения расходятся, для одних ты сволочь, для других герой. Но если ты, Бронек, спасешь товарища из русской социал-демократической партии, ни у кого язык не повернется сказать, что ты провокатор.
— Да, но если нас с ней поймают, будут говорить: ну да, влипла потому, что доверилась провокатору!
Он задумался.
— Бронек, согласись во имя социалистической солидарности! Ведь человек на каторгу пойдет!
— Ты мне о каторге не говори! Я ее испытал, знаю, что это такое... Ну ладно. Но без оружия я не поеду.
— Будет тебе оружие.
— Это, понимаешь, на всякий случай. Мало ли что: волки нападут или разбойники. Да и если провал... Хочу быть реабилитированным хотя бы посмертно.
Сзади прозвучал Евкин голос:
— Я знаю, как сделать, чтобы все прошло благополучно.
Они оглянулись.
В дверях стояла Евка с самоваром в руках. Бронислав сказал быстро:
— Она свой человек!
Евка, бледная, поставила самовар на стол.
— Кончился сезон. Охотник едет в город продавать шкурки...
Она подошла к образам и достала спрятанные за ними пожелтевшие бумаги:
— Вот Лукашки, брата моего, документы. Свидетельство о рождении и справка из волостной управы о том, что он охотник...
Бронислав прошептал, целуя ее в лоб:
— Хорошая ты моя...
— Ведь речь идет о человеческой жизни, правда? — ответила Евка.— Поедешь, Бронек, спасешь женщину. Да поможет тебе Богоматерь Казанская... Выпейте чайку, подкрепитесь — и в путь. Только вот лошади ваши, Иван Александрович, очень устали с дороги. Оставьте их здесь, а моих возьмите...
На следующее утро они приехали на пустую заимку Шестакова в пяти верстах от Удинского, в лесу на берегу Уды. Распрягли лошадей, перенесли вещи в избушку, затопили печку.
— Теперь можешь спать до вечера,— сказал Васильев,— а я тут поищу надежного помощника. Надо найти предлог для отъезда Барвенковой из дома дней на семь-восемь. У нее тут друзья, Хомяковы, живут на хуторе в двадцати верстах от Удинского, и она иногда ездит к ним на недельку-другую. Получится вполне естественно, если Хомяковы пришлют за ней теперь, позовут, скажем, на именины старшей дочери. Надо только, чтобы возчик и лошади были из другой деревни, не знакомые хозяйке Барвенковой, Степанихе. Это ужасно любопытная баба, всюду сует свой нос.
Бронислав остался один. Приготовил себе завтрак, поел, напоил успевших тем временем остыть лошадей, задал им овса и сена и вернулся в избушку. Расстелил на печке одеяло, не из 30, а из 36 заячьих спинок, большущее одеяло, сшитое Евкой неделю назад, разулся, закутался и заснул, с заряженным ружьем под рукой и с Брыськой, караулившим у порога.
Проснулся он когда было уже темно. Затопил печку, и тут появились Васильев с незнакомым молодым мужиком.
— Вот он, надежный помощник, только лошадей у него нету. Давай своих.
Они вывели пару гнедых, запрягли, уехали.
Бронислав плотно поужинал, напился чаю, выкурил трубку, сложил все вещи и стал ждать. Вскоре вернулся Васильев с Барвенковой. Мужика с ними не было.
— А тот где?
— Слез за деревней. А я сел. Ну, давай свои пожитки.
Они перенесли на розвальни связки шкурок, которые Бронислав собирался продать в Нижнеудинске, одеяло, бурку, съестные припасы и ружье.
— Возьми и это,— тихо сказал Васильев, сунув ему в руку наган.— Береги. Столыпинский.
Значит, из него предполагалось убить Столыпина!
Барвенкова захватила с собой только старый кожаный саквояж. На ней был длинный тулуп до щиколоток, меховая шапочка, повязанная сверху платком — в общем, типичная деревенская баба. Они укрыли ее еще сверху буркой и поехали. Васильев показывал дорогу, потом попросил остановиться.
Они стояли на льду реки.
— Теперь вниз по реке, никуда не сворачивая, до самого Нижнеудинска.
Они истово расцеловались. У Барвенковой в глазах стояли слезы. Васильев был серьезен, старался побороть волнение, а Бронислав не испытывал ничего: ни волнения, с каким он, бывало, ходил на дело, ни предчувствия опасности, которое не раз его спасало.
Было полнолуние. От лунного света, отражаемого снегом, было светло почти как днем. Они ехали по середине реки, по укатанной дороге. Ухоженные лошади Чутких бежали резво. Бронислав в малахае, дохе и меховых охотничьих сапогах не чувствовал мороза. На руках, державших вожжи, у него были тоже меховые рукавицы, слева, у ног, лежал кнут, справа висело на крюке заряженное ружье. Брыська не отставал, бежал все время впереди, громадный пес ростом с волка, пегий, с поднятым, свернутым калачиком хвостом.
Была половина десятого. Бронислав спрятал часы и обернулся, посмотрел на Барвенкову, а вернее на то место, где, как он догадывался, она лежала, укрытая буркой, завернутая в тулуп, зарывшись в сено, обложенная шкурками. Ей там тепло, должно быть, как в гнездышке, может, даже слишком тепло.
— Как вы себя чувствуете, товарищ Барвенкова? Никакого ответа.
Он рявкнул во все горло:
— Эгей, вы меня слышите?
Под буркой что-то зашевелилось, высунулся носик.
— Вы мне говорите?
— Вам, вам, товарищ Барвенкова... Не холодно?
— Да вы шутите. Здесь как в бане!
— А вы сделайте себе форточку, чтобы дышать. А то выйдете потом из этой бани на мороз и, как пить дать, схватите воспаление легких.
— Сейчас сделаю.
— А между прочим, вот я гляжу на вас и человека не вижу, только бурку, узлы и сено. Очень хорошо. Это может пригодиться.
После двух часов езды рысью, когда лошади были уже все в мыле, Бронислав перевел их на шаг, соскочил с саней и быстро пошел рядом. Потом он снова сел, но лошадей подгонять не стал, ехали теперь не спеша, позванивая колокольчиками, оставляя позади версту за верстой, все больше углубляясь в неизвестное, где ты должен спасти женщину, Бронек, да поможет тебе Богоматерь Казанская... Небось, молишься сегодня Богоматери за своего католика, Евка, за несостоявшегося цареубийцу, и если она услышит твои молитвы, если поможет, то только ради тебя, хорошая ты моя. Другая бы прогнала вон искусителя, убирайся, мол, со двора, какое мне дело до того, что кто-то там угодит на каторгу? А ты только побледнела с самоваром в руках, услышав, как я соглашаюсь, потому что нельзя не согласиться, и сказала, я знаю, что делать, чтобы все обошлось. И идею подсказала — кончился сезон, я еду шкурки продавать! — и снабдила документами покойного брата, храбрая ты моя...
Его переполняло восхищение и гордость, а вместе с тем горечь оттого, что он никак не полюбит такую прекрасную девушку. Им хорошо вместе в постели, нет разногласий в житейских делах, она умная, работящая, спокойная, женись, парень, нарожает она тебе здоровых крепышей, создаст достаток, чего еще может желать в Сибири государственный преступник? А что она не полька? Так ты не мечтай, что когда-нибудь вернешься в Польшу. И не рассчитывай, что эта поездка тебе поможет. Ты согласился, потому что так надо, потому что иначе ты бы себя не уважал. Но рассказать об этом нельзя никому. Во всяком случае — вслух. Какая же тебе от этого польза? Лет через двадцать пять, в случае безукоризненного поведения, тебя, быть может, амнистируют. Тогда ты сможешь реабилитироваться. На шестом десятке. Слишком поздно. Та полька, твоя единственная суженая, будет уже старушкой...
Он вспомнил о сестре. Кто-кто, а Халинка несомненно страдает от разлуки с ним. Она очень его любила, гордилась им, старшим братом, таким умелым, храбрым, отчаянным, который ничего не боится, смело берет в руку лягушку, мышонка... А она казалась всегда испуганной, не уверенной в себе, была поглощена заботами о доме, о брате, о матери. Когда брат ушел в революцию, а мать осталась без средств к существованию, она вышла замуж за этого Галярчика, кассира варшавско-венской дороги, железнодорожную гниду, застегнутого на все пуговицы чиновника, лебезящего на службе и надутого, властного, самонадеянного дома... Бронислав один раз написал сестре из Нерчинска и раз из Удинского. Маловато... Если случится снова добыть чернобурку, он пошлет ее Халинке.
Небо на востоке сделалось серым, потом сизым, наконец совсем светлым... Светало.
Бронислав снова попридержал лошадей, сошел с розвальней и зашагал, держа в руках вожжи. Брыська утомился и тяжело дышал — шутка ли, столько времени бежать впереди лошадей. Бронислав позвал его, и они пошли рядом, а когда совсем рассвело, посадил его в розвальни сзади, сел сам и снова пустил лошадей рысью.
Заяц перебегал реку, но, увидев путников, остановился и сделал стойку, не боясь, что его пристрелят с мчащихся саней. Да и можно ли стрелять из нагана с расстояния в сто шагов?.. Бронислав вспомнил, что еще даже как следует не рассмотрел наган, достал его из-за пазухи, из внутреннего кармана дохи — тяжелый, черненый, с удобной рукояткой, отделанной резным ореховым деревом, чтобы не скользила во вспотевшей ладони... Прекрасное, надежное оружие. Новенькое, видать, прямо из магазина, даже пахнет смазкой. А что там внизу, на ободке? Бронислав всмотрелся — номер 14635.
В первый момент он хотел немедленно выбросить наган, закинуть как можно дальше. Ведь номер наверняка зарегистрирован в магазине или на жандармском складе, откуда его получил Гуляев. Гуляев убит, а его пистолет — нет сомнения, что его, номер четырнадцать тысяч шестьсот тридцать пять — в руках у политического ссыльного Найдаровского!
Выкинуть? Своими руками себя обезоружить? Ведь это не какое-то там пистонное ружье, а надежное, скорострельное оружие, мало ли что может приключиться в пути, в этой снежной пустыне, за столько дней и ночей... Чушь! Надо только не попасться в руки полиции. А ведь он решил не попадаться, решил доставить товарищ Барвенкову к железной дороге, а если не получится, то живым его не возьмут, лучше смерть, чем вторая каторга. Тем более теперь, с этим меченым пистолетом.
Он сунул роковой пистолет обратно в нагрудный карман дохи, за пазуху — вот уже второй его владелец оставляет последний патрон для себя.
— Доброе утро, товарищ Найдаровский.
— Утро доброе... Как спали?
— Вначале никак не могла заснуть, потом меня укачало... А вы отдохнуть не хотите?
— Надо бы. Тем более что лошади устали... Сейчас что-нибудь присмотрю.
Они ехали еще час или два, потеряв счет времени в этом однообразном движении, пока вдали на берегу не замаячили какие-то строения. Это оказалась большая изба с коровником, свинарником, амбаром, зажиточное рыбацкое хозяйство, судя по длинному ряду высоких, вбитых в землю столбиков для сушки сетей. Дорога была наезжена, с множеством следов от полозьев, но следы были все старые. Очевидно, изба служила зимой постоялым двором для проезжих.
— Пойду, погляжу, если все в порядке, вернусь за вами. Ваше дело лежать и покряхтывать. Вы больны, очень больны какой-то женской болезнью. Везу вас в Нижнеудинск в больницу.
Бронислав подъехал к крыльцу, зашел. Пожилые хозяева, сын, сноха в положении, внучек, все были в сборе, сидели за столом. Он перекрестился на образа, поздоровался, спросил, нельзя ли у них остановиться г больной женой, отдохнуть. Извольте, ответили хозяева, комната для проезжих свободна, там чисто, прибрано. Бронислав пошел к своей спутнице, взял на руки и понес, она слегка застонала, хозяин подбежал помочь. Не надо, я сам, я знаю, как нести, чтобы не было больно.
Он уложил Барвенкову на кровать, занес вещи в дом, распряг лошадей, в конюшне вытер их, а когда остыли, напоил и задал корм — ни дать ни взять самостоятельный хозяин или небогатый купец.
Хозяйка, беседовавшая с больной, спросила, что им приготовить поесть. Они сказали, что ничего не надо, у них все свое, захваченное из дома, только вот кипятку бы для чая. Потом все же согласились отведать сибирской яичницы, жаренной с мукой и с молоком. Она только чуть поклевала и отодвинула тарелку, он вздохнул:
— Вот так уже целый месяц, ничего не ест, а как поест, так ее рвет. И боли все время...
Он был молчалив, задумчив, убит горем. Позавтракав, оба захотели отдохнуть после ночи, проведенной в пути, просили только пустить к ним собаку — привыкла, будет волноваться, выть на чужом подворье. Хозяева, конечно, пустили.
Спали до девяти вечера. Потом разогрели мороженый Евкин суп и Васильевские пельмени, запили чаем с шаньгами и в одиннадцать часов двинулись в путь. Хозяину Бронислав дал полтора рубля — тот кланялся и желал счастливого пути, принимая его за купца и величая «ваше степенство».
— Вы губите свой талант,— сказала Барвенкова, когда они отъехали,— из вас бы получился блестящий актер. Вы так вошли в роль, что я и вправду почувствовала себя больной купеческой женой.
Всю ночь они ехали без приключений быстрой рысью, время от времени придерживая лошадей и сходя с розвальней, чтобы они отдохнули. В эти промежутки, шагая по обе стороны розвальней, они беседовали, потому что когда он сидел спиной к ней, а она лежала сзади, разговаривать было невозможно. А днем, когда вдали появлялась деревня или встречные сани, Надежда ложилась, укрывалась буркой, и казалось, что в санях только один человек.
Было начало апреля, потеплело, солнце уже грело по-настоящему, начиналась оттепель. Устав после бессонной ночи, Надежда заснула в теплом тулупе так крепко, что не почувствовала, как вывалилась из саней в мягкий сугроб. Забавное приключение, которое могло бы, однако, обернуться трагедией, если бы не Брыська. Бронислав поначалу думал, что собака балуется, с лаем обгоняя лошадей, потом, сбросив оцепенение, обернулся и увидел, что собака бежит назад, продолжая лаять. Посмотрел на сани и не обнаружил там ни бурки, ни Надежды в тулупе. Тогда он остановил лошадей, осмотрелся, бурка лежала на дороге шагах в двухстах, но Надежды — ни слуху ни духу. Он развернулся, подъехал к бурке, а поскольку Брыська продолжал бежать, ехал за ним, пока не увидел лежавший поперек дороги тулуп и в нем спящую Барвенкову. Она не проснулась, даже когда Бронислав поднял ее и уложил в сани, на всякий случай прикрепив тулуп ремнем.
После обеда, часа в четыре, лошади пошли уже шагом, понурив головы. Это был самый длинный перегон, верст шестьдесят. Бронислав свернул к берегу, а там заехал за холм, заслонявший их от реки.
— Здесь сделаем привал, дадим лошадям отдохнуть как следует и сами отдохнем. Но первым делом надо докопаться до земли.
Он взял с саней деревянную лопату для снега и начал рыть большой квадратный котлован, шесть шагов на шесть. Закончив, въехал туда, распряг лошадей и привязал их к задней перекладине саней. Достал из-под сена в санях несколько сухих поленьев, развел костер, повесил над ним на железной треноге котелок и топил в нем снег, сливая воду в брезентовое ведро. Наполнив его, напоил одного коня, потом, таким же манером — второго. Вытер их и прикрыл дерюжками.
Теперь они могли подумать и о себе. Еды у них было с собой дней на десять, так что они плотно, не скупясь, поели и попили чаю из натопленного снега. Ночь спускалась на землю светлая и мягкая, с морозцем в несколько градусов, как и положено в начале весны.
— В Сибири люди ночуют на земле под открытым небом даже в лютый мороз, надо только раздеться до белья.
— Да, говорят. Но я лягу все же одетая в сани и укроюсь тулупом.
— А я попробую. Николай Чутких говорил, что неприятен только момент раздевания на морозе. Надо не канителиться, быстренько скинуть одежду и нырнуть в меха.
Он разостлал на земле свою доху, взял из саней сиденье — мешок с сеном — кинул вместо подушки. Приготовил одеяло из заячьих спинок, быстро снял одежду и сапоги, аккуратно все сложив на борту саней, и, чувствуя пронзительный холод, поскорее укутался одеялом, подвернув край под ноги. С минуту дрожал, стуча зубами, потом почувствовал, как по всем телу расходится блаженное тепло.
— Замечательно! Буду спать как на печке.
— Спокойной ночи! Пусть вам приснится Варшава.
— А вам — Швейцария!
Он спал сладко в мягком, пушистом тепле, дыша морозным, сухим воздухом. Встал бодрый и отдохнувший, проворно накормил лошадей и приготовил завтрак. Надежда тоже проснулась в хорошем настроении, поверив, что все пройдет удачно и через десять дней она уже будет за границей. Словом, и за завтраком, и потом в дороге они веселились, Бронислав пел польские песни, она — песни швейцарских горцев, ведь они ехали без помех уже третий день, и ничто не предвещало никаких неприятностей.
Заночевали, как и накануне, когда начало смеркаться, на правом берегу Уды, на открытом месте — Бронислав инстинктивно держался подальше от леса и зарослей, выбирал широкое поле обстрела. Он снова вырыл в снегу котлован, поставил там сани, напоил и накормил лошадей, развел костер, все делал, как вчера, только ловчее и сноровистей.
Погода начала портиться. Ночь была темной, без луны и звезд. Но после ужина, улегшись, она в санях, а он на земле в заячьем одеяле, оба так же радостно пожелали друг другу доброй ночи и снов о Швейцарии и Варшаве.
Бронислава разбудил полный ужаса, пронзительный крик:
— Во-олки!
Он вскочил со своей постели в одном белье, с наганом в правой руке и ружьем в левой прыгнул в сани. Кони били копытами и пытались вырваться, Брыська весь сжался и трясся как в лихорадке. Бронислав выглянул из котлована. Кругом кромешная тьма, в которой тут и там горят двойные огоньки. Прямо иллюминация. Но это не огни, а волчьи глаза, штук одиннадцать или, может, четырнадцать... Приближаются со всех сторон, медленно, но неудержимо, как половодье. Он с ужасом заметил, что два волка, слева, уже совсем рядом, шагах в десяти, вот-вот прыгнут...— выстрелил раз, огоньки погасли, еще раз — погасли вторые огоньки, третий раненый волк с воем катался по снегу. В нагане остались четыре патрона, с этого расстояния можно и из ружья. Он выпалил из обоих стволов, волки начали пятиться, и в этот момент одна из лошадей сорвалась с привязи и, обезумев, помчалась к противоположному берегу Уды, волки за ней. У лошади копыта проваливаются в глубокий снег, далеко ей не уйти... Действительно, пробежала шагов триста, не более, волки догнали ее еще на реке. Послышалось душераздирающее предсмертное ржание животного, которому перегрызают горло.
— Все кончено. Они жрут Гнедого,— сказал Бронислав, прислушиваясь к волчьему пиршеству.
— Спустись,— дергала его сзади за рубашку Надежда.— Спустись, бога ради!
Вот и о боге вспомнила, подумал Бронислав, не заметив, когда они перешли на ты. Конечно же, во время схватки с волками. Он пробыл на морозе всего четверть часа, но почти голый, в одном белье. Закоченевший, с трудом сошел с розвальней, натянул брюки, но пуговицы застегнуть не мог — пальцы совсем онемели. Надежда помогла ему застегнуться, одела его и обула, кинулась разводить костер.
— Тебе бы теперь кружку чаю горячего. Погоди, у нас водка есть. Господи, где я видела водку?
— В корзинке с едой, за перегородкой, она завернута в скатерть,— подсказал Бронислав, прыгая и хлопая себя руками по спине. Васильев обо всем позаботился, в том числе и о водке для согрева.
Кровь побежала быстрее. Еще несколько минут такой гимнастики, и он почувствовал, что жив.
Подошел к спасенной лошади. Она уже не рвалась за той, стояла тихо, дрожа всем телом, все еще обезумевшая от страха.
— Все, все, Рыжий, успокойся. Остался один, без дружка, что поделаешь, он сам виноват, не надо было вырываться... Ты живой, довезешь нас до города, а там купим тебе напарника...
Под влиянием ласки лошадь постепенно успокаивалась, приходила в себя.
Бронислав снова залез в сани и выглянул из котлована. Уже светало, и в предрассветном тумане он различал неясные тени волков, догрызающих лошадь у противоположного берега. Наблюдая эту печальную картину, он достал из кармана кухлянки запасные пули, перезарядил ружье, оба ствола — в пути надо быть всегда наготове...
— Пошли, Бронек, позавтракаем, напьемся чаю.
— Подождем, пока они кончат. Уже недолго. Действительно, волки, насытившись, один за другим
уходили в лес. Теперь и они могли сесть к костру подкрепиться.
— Ну, Надя, ты держалась молодцом. Другая бы женщина кинулась мне на шею или хлопнулась в обморок, и в том, и в другом случае волки бы своего не упустили. А ты нет. Оставалась непоколебимой.
— А что было делать? Все равно помирать.
— Смотря когда и от чего.
— Оставь комплименты, Бронек. Не мной, а тобой надо восхищаться. Если бы не твоя смелость и присутствие духа, волки пировали бы не там, а здесь. Ты себя вел как настоящий мужчина, более того, как...
— Ну ладно. Ты хочешь сказать, что я вел себя так, как надо. Но давай лучше поговорим об одной большой собаке, которая нас подвела...
Бронислав был зол на Брыську, так зол, будто забыл, что это все же не человек, а собака. Он привык к мысли, что Брыська все понимает, что у него человеческие чувства и реакции, спал, уверенный, что Брыська все время начеку, а тут такой позор, хуже — измена! Ему следовало учуять волков издалека, шагов за триста, это его родственники, двоюродные братья, которых человек сделал его врагами,— учуять и предостеречь хозяина. А он подпустил их на десять шагов! Только весь сжался и дрожал. Еще минута, и вся ватага накинулась бы на них, счастье, что Надя проснулась и закричала... И это называется защитник, сторож, их нос, глаза и уши? К черту такую собаку, пристрелить ее надо, больше ничего!
Все это он изложил, жуя, короткими, отрывистыми фразами. Брыське он не дал никакой еды. Собака лежала около саней, распластавшись на земле, как неживая. Надежда пыталась ей что-то кинуть, но Бронислав запретил.
— Мне такая собака не нужна!
Погода явно портилась, снег валил все гуще, дул сильный ветер. Поэтому они второпях погрузились, запрягли единственного коня и двинулись в путь. Проохали мимо двух волчьих трупов, мимо кровавых следов третьего, ведущих к лесу, издалека увидели разрытый снег, большое кровавое пятно и торчащий скелет лошади, выехали на реку. За розвальнями бежал с опущенной мордой и поджатым хзостом голодный, пристыженный Брыська.
— Думаю, сегодня у нас последний день пути,— сказала Надежда.— Нижнеудинск уже где-то недалеко.
— Да, похоже. Если погода не помешает, к вечеру прибудем.
Они ехали молча. Надо было все время следить, чтобы не сбиться с пути. Был момент, когда в них чуть не врезалась тройка, мчавшаяся как бешеная вверх по реке. Кто-то, очевидно, спешил удрать от непогоды — Бронислав едва успел подать в сторону.
Ветер усиливался и резал лицо, мела поземка, и Бронислав решил подъехать к левому берегу, поискать укрытие. Однако двигаясь вдоль берега, он нечаянно свернул на речку, приток Уды. Догадался об этом не сразу, а только заметив, что река внезапно сузилась, ее берега становятся все круче, а ветер дует поверху. Он хотел было остановиться, но лошадь, напротив, прибавила шагу и бежала вперед, будто учуяв стойло. Также и Брыська, бредший все время сзади, выскочил вперед и задрал морду, принюхиваясь. Бронислав доверился чутью животных, и все же что-то его останавливало, внутренний голос предостерегал: не езди туда! Увы, было уже поздно. На правом берегу показалась из-за холма дымящаяся труба, и лошадь с собакой устремились к одинокой избушке среди поля, без забора и ворот.
Собака не лаяла, но дверь распахнулась, и на улицу выбежали оборванец с топором в руке и другой, повыше, босой и лохматый, оба бородатые, один рыжий, другой черный, рыжий с топором схватил лошадь под уздцы.
Брыська заурчал и хотел кинуться, но Бронислав его остановил:
— Брыська, ко мне! А ты брось топор!
— Я, что ли?
— Брось топор, не то...
Рыжий увидел нацеленное на него ружье и оскаленную собачью морду. Бросил.
— Я хотел только коня отвести, а то сюда нельзя...
— Это можно было и без топора сказать. А почему к вам нельзя?
— Потому... Зараза потому что!
— Холера?
— Может, холера, может, тиф... Убирайся, пока живой!
В окне мелькнула еще одна взлохмаченная голова и тут же исчезла.
— А деревня далеко отсюда?
— Здесь нет никакой деревни.
— Тогда я остаюсь. У меня в санях больная жена, и нам надо где-то переждать буран... Эй, чернявый, открывай сарай!
Черный бородач, отбежавший было к сараю, открыл ворота.
Бронислав въехал. Здесь было тихо и пусто, как будто сюда и не заходили никогда. Он осмотрелся и вышел на улицу. Те двое стояли там же, где раньше.
— Значит, так. Мы останемся здесь и в вашу избу, где зараза, заходить не будем. Нам от вас ничего не надо, у нас есть все свое, а за ночлег заплатим вам рубль.
— Покорнейше благодарим, ваше степенство, рады служить... Не нужно ли вам воды?
— Да, вода для чая пригодилась бы.
— Лешка, слыхал? А ну, мигом!
Бронислав остался у сарая, поджидая его. Он внимательно озирался по сторонам, лицо у него было сосредоточенное, напряженное.
— Пожалуйте,— сказал чернявый, ставя перед ним ведро воды. Он был взволнован, явно хотел что-то сказать, но молчал и только одной босой ступней тер другую.
— Благодарю,— Бронислав пожал ему руку, отметив характерный металлически-серый оттенок кожи, какой оставляет работа со свинцом. Взглянул в измученные, огромные глаза, сверкающие на не бритом уже много месяцев лице, и добавил: — Я умею благодарить за любую услугу.
Тот хотел ответить, но из глубины двора позвали «Лешка!». Бронислав посмотрел вслед убегающему бородачу и отнес ведро в сарай.
— Послушай, не зря ли мы здесь остановились? — спросила Надежда, явно взволнованная.— Изба на отшибе, а эти дикие лица очень подозрительны.
— Нет, дорогая, тебе кажется, это просто очень бедные люди,— нарочито громко ответил Бронислав, давая понять, что и стены иногда имеют уши.— Скажи лучше, женушка, чего бы нам поесть?
Так они начали беседовать в двух диапазонах — громко для посторонних и тихим шепотом друг для друга: ты права, это фальшивомонетчики — что они делают? — рубли — откуда ты знаешь? — я видел во дворе сломанную формочку, ну и руки этого чернявого — что же делать? — ничего, будем вести себя как ни в чем не бывало, но надо быть начеку...
Так, разговаривая, они приготовили, а вернее разогрели, обед, попили чаю, а поскольку в чайнике осталось немного кипятка, Бронислав решил побриться — за четыре дня у него отросла изрядная щетина. Он достал бритву, мыло, кисточку, побрился, умылся, и тут прибежал чернявый.
— Простите, ради бога, мне неловко просить, но не одолжите ли вы мне бритву? — спросил он громко и быстрым шепотом добавил:
— Умоляю, побрейте меня, я в это время все расскажу.
— Ты же знаешь, что жену и бритву никому не одалживают... Но так и быть, садись вот сюда, на пенек, я сам тебя побрею. И постригу, пожалуй. Наденька, поищи ножницы...
— Мне просто стыдно, что вы, ваше степенство, прикасаетесь к такому грязнуле...— сказал чернявый, и тут же шепотом: — Увезите меня от них, спасите!
Таким образом, за стрижкой и бритьем Бронислав узнал, что те двое держат его здесь насильно, отобрали ботинки и паспорт, чтобы он не мог убежать, чистый паспорт человека, который никогда не привлекался к суду, для них на вес золота — они фальшивомонетчики, делают из свинца «серебряные» рубли, а его теперь подослали выведать, не заподозрили ли приезжие чего-нибудь...
Бронислав закончил стрижку и бритье, и, хотя был взволнован услышанным, все же перемена, происшедшая во внешности парня, его ошеломила.
— Иди сюда, Надя, посмотри, какой красавец! Надя встала, подошла.
— В самом деле!
На пеньке сидел юный Иисус Христос с византийских икон, с оливковой кожей, иссиня-черными, слегка вьющимися волосами, нежным маленьким ртом, изящным орлиным носом и томным взглядом миндалевидных глаз.
— Клянусь, я не такой, как они. Я издалека, из Варшавы...
Тут Бронислав догадался, откуда этот акцент и эта внешность. Он вспомнил свои детские игры во дворе с еврейскими мальчишками и выкрикнул единственную, запомнившуюся ему с той поры фразу:
— Мит вемен шпилст ду? Шпилст ду мит мир, ци мит зай?
Чернявый схватился за голову: ай-вай, так вы знаете идиш? Вы из Варшавы, вы наш? Из окна позвали:
— Лешка!
Лешка схватил Надю за руки и, целуя ее ладони, со словами: «Я ваш, я с вами, клянусь!» — выбежал из сарая.
— Что ты ему сказал? — спросила Надя.
— «Ты с кем играешь, со мной или с ними?» Это единственные слова на идиш, какие я знаю. Я вырос в Варшаве на еврейской улице и помню, что так мальчишки спрашивали друг друга, кто с кем играет.
— А что ты думаешь о нем?
— Не знаю, каким образом, какими путями прибился к этим мошенникам варшавский еврей, но думаю, что он не врет...
Он в задумчивости прошелся по сараю и, бросив взгляд на розвальни, заметил отсутствие ружья. А ведь оно было здесь. Висело на крюке справа, рядом с сиденьем. Может быть, упало?
— Ты что там ищешь? — спросила Надя.
— Ружье. Ты его не брала?
— Зачем оно мне... Наверное, лежит на своем месте.
— То-то и оно, что на месте его нет.
Они обыскали сани и весь сарай. Ружья нигде не было.
— Ведь сюда никто не заходил, испариться оно тоже не могло. Злой дух, что ли, здесь орудует?
— Успокойся, Надя, не переживай. Ружье не иголка, затеряться не может. Выясним.
Бронислав осмотрел стены, потрогал доски, убедился, что сарай ветхий, доски расшатаны, одна, около которой стояли сани, буквально висела на одном гвозде. Ее можно было без труда приподнять и протянуть руку за ружьем, сани стояли вплотную к стенке.
— Видишь? — Бронислав показал Наде, как было украдено ружье.— У твоего злого духа рыжая борода.
— Они нас разоружили,— шепнула Надя.
— Это им так кажется,—ответил Бронислав, подсаживаясь к ней.— И очень хорошо, пусть. Они решили нас разоружить и прикончить. Им и в голову не приходит, что у этого охотника, кроме ружья, есть еще и наган.
— Но почему?
— Может, они боятся, что мы их раскусили, услышали обрывки нашего разговора с Лешкой, а может, польстились на наше богатство.
— Какое еще богатство?
— А такое. У меня с собой сто рублей, а у тебя?
— У меня двести.
— Итого триста. Кроме того, стоимость шкурок, двух тулупов, твоего полушубка, бурки, коня и так далее. За все вместе можно выручить тысячи полторы-две. Для таких голодранцев это состояние. Будет что пропивать. Ясно, что они попытаются нас убить.
— А мы?
— А нам придется здесь пробыть до утра. Если мы рискнем выехать, несмотря на буран, то они меня пристрелят или зарубят, когда я буду выводить лошадь из сарая. Не забудь, что их двое, у них ружье и топор. А у меня руки будут заняты, надо же лошадь держать... Но я убежден, что эти трусы предпочтут дождаться, пока мы заснем, и тогда, ничем не рискуя... Вот тут-то я устрою им встречу!
— Что ты задумал?
— Прежде всего, мы будем спать не там, где они думают, не у стенки с оторванной доской. Оттуда можно не только застрелить, но и зарубить. Поэтому тебе придется потихоньку перебраться в другое место.
Они убрались в сарае, сложили вещи. Когда стемнело, бесшумно поснимали все с саней и сложили в противоположном углу. Потом, уже в полной темноте, Бронислав засунул палку в щель между дверной коробкой и приоткрытой дверью, чтобы ее нельзя было захлопнуть. Они улеглись на двух тулупах, лицом к двери. Бронислав проверил наган и сунул его за пазуху.
Он обнял рукой Надю, та прильнула к нему пугливо.
— Как долго тянется время... Они терпеливы.
— Что и говорить. Трусливы, но терпеливы. Я таких навидался и в тюрьме, и на каторге. Могут всю ночь продержать монету во рту за щекой.
— Зачем?
— Слюна очищает свинец, ртуть на нем лучше держится, и он тогда блестит как настоящий рубль.
— Ты много пережил, Бронек, много знаешь. Поэтому сразу догадался, что это фальшивомонетчики.
— Возможно. Но главным образом потому, что я на редкость наблюдательный. Все подмечаю и сопоставляю. Это меня выручало не раз...
Он рассказал несколько случаев, когда его спасла наблюдательность и умение предугадывать опасность. Ему, было, показалось, что он потерял это умение, вот ведь заснул, ничего не подозревая, а ночью их чуть не сожрали волки. Но нет, когда они свернули на эту речушку, его словно что-то толкало назад, убеждало: не езди! Потом они поговорили о Лешке, гадали, что с ним случилось, после бритья он больше не показывался.
Они замолчали, изредка только перешептываясь. Ожидание было томительным, говорить не хотелось. Уже порядком за полночь дверь сарая неслышно открылась. Надежда сжала Брониславу руку. Он ответил ей тем же, отодвинулся и пополз к саням. Вскоре оттуда раздалось негромкое похрапывание.
Снег у входа заскрипел под ногами нескольких человек. Они остановились, прислушались. Легкий храп продолжался. Тогда вошли трое — Лешка с ножом в руках, за ним мужик с ружьем, третий, с топором, встал в дверях. Тот, что с ружьем, подтолкнул Лешку вперед, но Лешка с воплем «Караул! Караул!» спрятался за розвальни. Второй поднял ружье, но тут грянул выстрел. Брыська кинулся на него и свалился на землю вместе с трупом.
— Руки вверх!
Человек с топором бросился наутек. Бронислав выстрелил, но поздно. Он выскочил на улицу и увидел черный силуэт, удаляющийся в сторону леса.
— У них тут сообщники есть? — крикнул он Лешке, с ножом в руках стоявшему на коленях над убитым.
— Нет, кругом на двадцать верст никого. Бронислав вернулся в сарай.
— Я бы его догнал с Брыськиной помощью. Но жалко собаку, еще тяпнет ее топором.
— Да пусть в лесу подыхает,— сказал Лешка, продолжая рыться в одежде убитого.— О, вот он, мой паспорт! Сейчас свои ботинки с него сниму...
Он стаскивал обувь, чертыхаясь:
— Вот стервец, новенькие ботинки угробил.
— А я угробил два патрона,— сказал Бронислав...— Последние два остались.
— Будем надеяться, что они не понадобятся,— сказала Надежда, выходя из темного угла сарая на воздух.
— Вы только посмотрите,— Лешка, обувшись, демонстрировал свои ноги.— Здесь большой палец вылезает, в том ботинке тоже пальцы видны... А ведь новенькие были... Я им сейчас!..
И побежал к крыльцу.
— Постой, ты куда?
— Поджигать! Оболью керосином, и все мигом сгорит!
— Вернись сейчас же! Ты хочешь, чтобы все увидели зарево?!
— Да нет тут кругом никого...
— Если хочешь ехать с нами, прекрати. Мы уезжаем. Захвати только свои вещи.
— У меня нет вещей.
— Тем лучше. Помоги мне убрать тело.
Они вдвоем вошли в сарай и, взяв убитого за ноги, оттащили в сторону, освобождая розвальням проезд. Вдруг покойник тихо застонал.
— Он жив! — крикнул Лешка.— Добить надо.
— Зачем? Сам дойдет здесь, на морозе...
Уже занимался рассвет, когда они съехали к речке. Бронислав, закутанный в доху, сидел на козлах, держа у правой руки ружье, рядом Лешка в бурке и Надежда, как всегда, сзади. Брыська снова, задрав хвост, бежал впереди.
— Когда вы меня брили, ваше степенство, этот рыжий стоял за сараем,— рассказывал Лешка.— Стащил ружье и услышал, как я крикнул: «Я ваш, я с вами...» Ну и били же они меня потом, ох, как били! Я их предал, мол, рассказал вам, чем они занимаются. Я выкручивался, как мог, говорил, что да, хотел с вами убежать домой, но их не предавал. В конце концов они сказали: вот зарежешь их, тогда мы тебе поверим и оставим у себя... Потому что я никогда не был судим, паспорт у меня чистый, и они все время боялись, что я убегу... Ладно, говорю, только расскажите, как это делается. Тогда рыжий достал свой разбойничий нож и показал. Я буду идти за тобой, сказал он, чуть что не так — выстрелю тебе в спину. Черта с два, думаю, ты в меня попадешь впотьмах. Я знал, невозможно, чтобы вы, такой умный, такой храбрый, спали и не кинулись на него. А тогда и я пырну его в бок...
— Тебя как звать-то? — спросил Бронислав.
— Илья Шулим. Родился в 1885 году в Варшаве в доме номер шесть по улице Новолипье, рядом с дворцом Мостовских и Налевками...
— И садом Красинских,— добавил Бронислав.
— Да, рядом с садом Красинских, где пруд и лебеди плавают...
Они выехали на Уду и свернули влево к Нижнеудинску. Утро было прекрасное, тихое, солнечное, дорога гладкая, отдохнувшая лошадь бежала резво.
Шулим окончил начальную школу, посещал вечерние курсы и учился ремеслу у знакомого ювелира. В восемнадцать лет познакомился с молодой женой минского купца, завел с ней роман и устроился приказчиком в мануфактурной лавке мужа. Два года все было шито-крыто, но потом купец поймал его с поличным и тут же выгнал. Его взял к себе на работу дядя из Саратова, торговец деревом, отправлявший по Волге караваны плотов. Шулим как раз плотами и занимался. Здесь он начал путаться в своем рассказе, его биография пошла странными зигзагами, то он попадал в Томск, то в Омск. Бронислав понял, что он что-то скрывает, и перевел разговор на Варшаву, где оба чувствовали себя хорошо и свободно. Надежда, утомленная переживаниями минувшей ночи, спала.
В первом часу они прибыли в Нижнеудинск и остановились у вокзала. Шулим остался в санях, а Бронислав с Надеждой вошли в вокзал.
Сбросив тяжелую зимнюю одежду, она тулуп, он доху, они пробирались сквозь толпу проезжих, не привлекая ничьего внимания и ничем не выделяясь — молодая деревенская женщина в аккуратном полушубке и меховой шапочке поверх шерстяного платка, с потрепанным саквояжем в руках, и охотник в малахае, кухлянке и унтах. Надежда осталась в зале ожидания, Бронислав подошел к кассе.
— Будьте любезны, один билет третьего класса до Ачинска.
— На тот, что через десять минут или через пять часов?
— Значит, сейчас будет поезд?
— Я же говорю, на подходе... Итак, на какой?
— На ближайший.
Он побежал к Надежде.
— Поторопись, вот билет, а времени не осталось совсем. Поезд вот-вот подойдет...
Не успели они выбраться на перрон, как туда вкатился, извергая клубы пара, чугунный дракон.
— Внимание! В Нижнеудинске поезд стоит пятнадцать минут! — объявил дежурный по вокзалу.
Надежда обхватила его шею руками, расцеловала.
— Ты дважды спас мне жизнь, Бронек... Спасибо, прощай!
— До свидания, Надя... Счастливого пути! Она вскочила в вагон, а он подошел к буфету. Заказал чай и два бутерброда с икрой. Но вкуса не
почувствовал — что икра, что опилки. Голова гудела, по всему телу пробегала холодная дрожь. Колокол на перроне прозвенел в первый раз. Он быстро расплатился и вернулся на перрон. Раздался второй удар колокола и свисток дежурного, паровоз прогудел в ответ, вздохнул и медленно тронулся. Мимо Бронислава, постепенно ускоряя ход, проплывали вагоны. В одном из окон стояла Барвенкова. Она помахала ему рукой, и ее лицо сияло такой радостью и благодарностью, что у Бронислава потеплело на душе — хоть для этого он пригодился, обеспечил ей возможность уехать на Запад! Жгучая зависть и тоска охватили его — Надя поедет в Челябинск, Москву, Петербург, Финляндию, увидит берега Франции, Альпы, доберется, наконец, до свободной страны Швейцарии!
Он вернулся к розвальням.
— Уехала? — спросил Шулим.
— Да, к родителям... Ну вот, Лешка, я свое слово сдержал, привез тебя в город, теперь давай прощаться.
— Ваше степенство, я остаться хочу!
— Как остаться?
— Очень просто, при вас... Выслушайте меня. Я не всегда был таким, только из-за баб из-за этих скатился, как пишут в газетах, на дно. Но я хочу быть честным!
— Если хочешь, будешь.
— Вам легко говорить, у вас есть уверенность в себе, и при вас я тоже становлюсь уверенным. Я буду вам служить, буду все делать, я способный, много умею, вы не пожалеете, ваше степенство...
— Брось ты величать меня «ваше степенство»! Никакой я не барин! Говори мне ты... Итак, чего ты, Лешка, хочешь?
— Хочу, чтобы вы... чтобы ты взял меня с собой!
— С собой? Что же, это можно. Ладно, пусть. Там Чутких посоветует, что с тобой делать... Садись.
Они тронулись с места.
— Надо найти здесь постоялый двор и заночевать.
— На любом постоялом дворе хозяин, как только меня увидит, тотчас же пошлет за городовым. Мне надо переодеться с ног до головы. То есть, наоборот, с головы до ног.
— Что же ты предлагаешь?
— Когда мы ехали сюда, я заметил вывеску: Самуил Раппопорт.
— Значит, и здесь есть Раппопорты?
— Они есть всюду... У этого Раппопорта магазин одежды и обуви. Как раз то, что мне нужно. Вот он, магазинчик, смотри. Я через полчасика вернусь...
Он побежал — в черной дагестанской бурке, с голой, тоже черной головой. Пусть, в самом деле, оденется, подумал Бронислав и вдруг вспомнил: а на какие деньги? Господи, что это со мной сегодня? Ведь у него нет ни гроша...
Что делать? А, будь что будет, в конце концов, нечем будет платить, так прибежит за деньгами, попросит взаймы. Подожду. И лягу, пожалуй, я зверски устал, а Лешка все равно за полчаса не обернется...
Он улегся в санях на соломе и позвал: «Брыська! — Собака впрыгнула в сани, счастливая, что хозяин вспомнил о ней после двух дней молчания. Бронислав погладил ее...— Так и быть, прощаю... Каждому случается струсить, но запомни, чтобы это было в первый и последний раз... Что это со мной? На вокзале я дрожал от холода, а теперь горю весь, мне жарко, как в бане. Полежу...»
Он лежал довольно долго в каком-то полубреду, потом появился совершенно неузнаваемый Шулим и остановился перед Брониславом со словами: «Ну как?»
В темно-зеленой бекеше из добротного сукна, выдровой шапке и сапогах он выглядел весьма солидно.
— Прекрасно. Поверенный в делах богатого купца... А где ты деньги взял?
— В мешочке с паспортом лежали. Еще двадцать рублей осталось.
— Хорошенькое дело. Я убил, ты ограбил... Садись, поедем искать постоялый двор.
— Я уже узнал, Зареченская, шесть, третий поворот налево, хозяин умер, вдова содержит заведение...
На постоялом дворе пожилая вдова проверила Лешкин паспорт и метрику Бронислава и повела их в маленькую двухместную комнату.
— А баня у вас есть? — спросил Лешка.
— Во дворе налево.
Бронислав отвел лошадь в конюшню и принялся хлопотать около нее, а Шулим отнес вещи в комнатку и побежал в баню. Условились встретиться за обедом в столовой постоялого двора.
Бронислав успел уже заказать обед, когда пришел Шулим, распаренный, красный и еще больше похорошевший. Ел он с аппетитом и был в прекрасном настроении, которое, однако, постепенно портилось, по мере того, как он с растущим беспокойством поглядывал на Бронислава. Тот выглядел скверно, ел мало.
— Послушай, нам необходимо во что бы то ни стало завтра отсюда уехать... Во что бы то ни стало, ясно? А столько еще надо сделать. Шкурки продать и прикупить лошадь, вместо той, которую волки съели.
— Все сделаем, только бы здоровье не подвело. Ты приляг, поспи немного.
Бронислав лег и проспал пятнадцать часов. Проснулся он от боли в правом боку. Сел, голова кружилась, спустил с кровати ноги, ватные какие-то...
— Какое сегодня число?
— Четвертое апреля,— ответил Лешка, внимательно глядя на него.
— Значит, надо ехать. Но сначала продадим шкурки.
— Уже проданы.
— Ты продал? Молодец... Ну тогда осталось только купить лошадь. Купим и поедем.
— Лошадь куплена.
— Куплена? Нет, это я должен поглядеть.
Он быстро оделся и спустился вниз, в конюшню.
Рядом со старой рыжей лошадью стоял, жуя овес, свежекупленный сивка. Другой масти, но зато моложе и крепче.
— Ай да Лешка. Я начинаю верить, что ты в самом деле много можешь и умеешь... Давай позавтракаем — и в путь.
За завтраком ел только один Лешка, Бронислав едва притронулся к пище, зато пил много чая, потом встал, расплатился и пошел, пошатываясь слегка.
— Бронек, ты болен. Тебе надо к врачу.
— Я сроду не болел. Это переутомление, простое переутомление...
Они запрягли лошадей, снесли тулупы и вещи, прикупили еды, запаслись водой и хлебным квасом, после чего тронулись в путь.
Было раннее утро, дорога обледенела после вчерашней оттепели, и сани скользили как по катку. На Уде Бронислав сказал:
— До деревни Удинское у нас четыре дня пути... Ты лошадьми-то править умеешь?
— Я был возчиком.
— Прекрасно. Мы сможем меняться. Часа через два он передал Лешке вожжи:
— Что-то мне не по себе, в боку колет и голова кружится... Полежу-ка я немного.
Он лег и уже не поднялся. Брыська моментально прыгнул в сани, улегся в ногах и караулил хозяина.
Тот лежал на двух тулупах, укрытый буркой, в полусне-полубреду. Ему слышался все нарастающий шум, переходящий в вой шторма, казалось, что он плывет на утлой лодчонке по бурному морю, изо всех сил работая веслами, волны бьются о борт, бросают лодку то вверх, то вниз и, наконец, с грохотом швыряют на скалу... Тут он на миг приходил в себя, видел, что едет на санях, Брыська в ногах караулит, Шулим правит лошадьми. Шулим вообще делает все, кормит его, выносит, вносит, укрывает, он многое умеет, этот Шулим, и женщин любить, и рубли из свинца делать, и шкурки продавать, и лошадьми править, быть преданным тоже умеет.
На четвертый день сквозь шум волн пробился слабенький голосок жаворонка. Вначале он пискнул где-то у борта и замолк, испугавшись грозной стихии, потом сел на борт, взмахнул крылышками, взлетая вверх, залился звонкой трелью.
— Бронек, мы подъезжаем к Удинскому,— тормошил его Шулим.— Я не знаю, куда ехать, по какому пути, где дорога к заимке...
Бронислав сел в санях, поддерживаемый Шулимом. «Скажи, ты же знаешь дорогу!» — да, он знает, он должен вспомнить, иначе все раскроется...
Он напряженно всматривался в берег.
— Не здесь... Подальше... Не здесь... О, вот за этим кедром, прямо, никуда не сворачивая...
На заимке Шулим истопил печку, уложил его на тулупах и слушал:
— Лошадей оставь у базара, у коновязи... Волостная управа с большой мачтой для флага, там Столыпина ждали... По улице налево, седьмой дом от угла, хозяин Шестаков — тебе каждый скажет... Дверь из сеней направо, его зять, Васильев... Иван и Настя Васильевы. Скажешь им, что я выполнил поручение, но заболел. И Тетюхина, но это уж они сами сообразят...
Шулим уехал, и жаворонок тотчас же нырнул в море. Прямо камнем в воду, сумасшедший. Какое-то время его не было видно, потом вынырнул и поплыл по волнам, шевеля хвостиком, не то утка, не то нырок, а потом взмыл вверх, трепыхая крылышками, все выше и выше в синеву неба, ну а уж там расшалился, распелся. Небо и земля, море и ветер, и все, кто его подстерегают, ястребы, собаки, кошки — он на всех начихал и пел, пел, колокольчик божий, пел радостно, исступленно...
Шулим привез Васильева и Тетюхина. Фельдшер установил правостороннее воспаление легких, возможно гнойное. Жандармы приезжали, не найдя Барвенковой дома, отправились на хутор к Хомяковым, которые ее, разумеется, в глаза не видели, составили протокол и вчера отбыли. Держать Бронислава на заимке Шестакова было опасно, мог случайно наведаться кто-нибудь из деревни. Тетюхин поставил ему банки, и следующей ночью Васильев с Шулимом отвезли Бронислава в Старые Чумы. Никем не замеченные, они на рассвете приехали к дому Чутких.
Бронислава уложили на кровать Николая, а тот перешел в кухню на полати. За больным ухаживала Евка. Он чувствовал себя все хуже и хуже, жар не спадал, усилилась боль в боку, и появился кашель, вначале сухой, потом с мокротой, все более обильной и зловонной.
Через неделю приехал Тетюхин, посмотрел и сказал, что теперь уже нет сомнений — в легких абсцесс. Он проколол Брониславу дырку в боку, вставил трубочку и выкачал гной. С этого дня дело пошло на поправку.
К двадцать пятому апреля Бронислав чувствовал себя уже вполне бодро, был весел и собирался через пару дней перебраться вместе с Шулимом на свой чердак к Емельяновым. Они с Николаем обсуждали вопрос о постройке дома в тайге, и Шулим решил, что можно поговорить о делах.
Он протянул Бронеку завернутый в тряпицу наган.
— Возьми, я нашел его в кармане твоей дохи.
— А я-то уж думал, что потерял его в бреду,— обрадовался Бронислав и повернулся к Николаю.— Погляди... Он дважды спас нам жизнь. И еще в тайге пригодится. Только номер придется убрать, он наверняка где-нибудь зафиксирован.
— Хорошая штука, — сказал Чутких, осматривая пистолет.— А номер — ерунда, я его вытравлю так, что и следа не останется.
— И знаешь, Бронек, я бы хотел отчитаться в продаже шкурок.
— Ну и отчитайся... Сколько ты выручил всего?
— Нет, так нельзя. Надо подробно.
— Давай подробно.
— Да, мне тоже интересно, — оживился Чутких. Шулим достал листок бумаги и, заглядывая в него,
начал перечислять:
— 47 белок по рублю за штуку, 23 соболя по 40 рублей за штуку — итого 920. 17 рыжих лисиц по 6 рублей — вместе 116, и одна черно-бурая за 500. Всего вместе 1583 рубля.
— Быть не может! — воскликнул Бронислав.
— Ну и ну, я так выгодно никогда не продавал,— с одобрением сказал Николай.
— Ты заслужил хорошее вознаграждение. Получай десять процентов, 158 рублей,— Бронислав протянул ему деньги.
— Тридцать пять рублей я отдал за коня.
— Хороший конь, такого дешевле не купишь,— похвалил Николай.
Бронислав хотел предложить, чтобы они вместе подумали о судьбе Шулима, но Николай его опередил.
— Знаешь, Леша, мы с Брониславом уходим в тайгу. Построим там дом и будем кормиться охотой. Давай присоединяйся, для тебя тоже дело найдется.
— Спасибо, спасибо, вы не пожалеете,— бормотал ошеломленный Шулим.
— Не думай, я не в слуги тебя беру. Ты наш компаньон, ясно? А компания — это товарищество.
Пока Шулим восторженно глядел на Бронислава и Николая, как их свежеиспеченный компаньон, дверь тихо отворилась, и на пороге встала Евка, держа в руках поднос с обедом. Они не заметили, что Евка всматривалась в прекрасное, одухотворенное лицо Шулима словно в чудесное видение, в святой лик.