Плакал Мишка час, плакал два часа — чего-нибудь делать надо. Выплакал горе на одну половину, зашагал по рельсам за станцию — уйти надо с этого места. Ушел сажен двести, про Сережку вспомнил: проститься бы с ним. Можа, не увидишься. Найдется хороший человек — пожалеет, не найдется — конец. Еще маленько он, пожалуй, потерпит, а если до вечера не дадут — не знай, что будет с ним: наверное, свалится… Ляжет с горя и не встанет никогда. Людям не больно нужно, и увидит кто, нарочно отвернется. Много, скажет, ихнего брата валяется, пускай умирает…

Ты, солнышко, не свети — этим не обрадуешь.

И ты, колокол, напрасно на церкви звонишь…

Тяжела печаль — тоска человеческая.

Хлебца бы!..

В больнице Мишку неласково встретили.

— Чего надо?

— Сережка здесь лежит.

— Завтра приходи, нынче нельзя.

— Мне ненадолго.

— Умер он, нет его.

— Как умер?

— Иди, иди. Не знаешь, как умирают? Зарыли.

Вот тебе и Сережка!

Какой несчастливый день! Посидел Мишка на больничном крылечке, под дерево лег.

Плохо обернулось: юбки нет, и хлеба никто не дает. А зачем это грачи кричат? Вон и этот ползет, как его… жук. Поймать надо и съесть. Ели собак с кошками лопатинские, а жук этот, как его…

А вон воробей прыгает. Все-таки есть и воробьи пока. Угу!.. Яшку бы с ружьем на него…

Встала над Мишкой сухая голодная смерть, дышит в лицо ржаным соленым хлебом. Откуда хлеб?.. Поднимет щепочку, и щепочка хлебом пахнет. Понюхает — бросит… Выдернет травку, пожует. И опять глаза тоской закроются.

Смерть.

А все-таки есть хорошие люди.

Стояла над Мишкой сухая голодная смерть, пересчитывала последние часы и минуты Мишкиной жизни. Уже по губам провела холодными пальцами, на спину положила: гляди в последний раз на чужое далекое небо — наглядывайся. Бегай мыслями в отчаяньи между Ташкентом и Лопатиным, отрывай от сердца думы мужицкие. Стучала смерть, словно сапогами тяжелыми, по Мишкиным вискам, в уши нашептывала:

— Зачем плачешь? Все равно никто не пожалеет.

А в это время товарищ Дунаев из орта-чеки проходил, увидал мальчишку знакомого, остановился.

— Ба! Михайла Додонов. Ты что здесь валяешься?

— Мочи нет…

— Что с тобой?

— Обессилел я.

— А-а, это нехорошо!

Глядит Мишка на товарища Дунаева — человек будто хороший и голосом ласковый. Не рассказать ли ему свое горе, можа, пожалеет… Вон и звезда красноармейская у него; наверное, как Иван их — коммунист.

— Товарищ Дунаев, нет ли у вас кусочка маленького?

— Зачем тебе?

— Есть больно хочется, боюсь захворать…

А Дунаев веселый.

— Зачем боишься?

— Мать у меня дома осталась, не вернусь, и она пропадет с ребятишками. Поддержите в таком положеньи!..

Чешет Дунаев усы одним пальцем, улыбается.

— Ну, что же! Поддержать надо, если такой ты отчаянный. Шагай за мной потихоньку.

Сон снится или наяву происходит?

Пришли в орта-чеку, Дунаев говорит своему подчиненному:

— Товарищ Симаков, этого мальчишку накормить надо и на поезд сунуть. Пускай проедет станции четыре.

Нет, это не сон.

Дали Мишке четыре куска и супу котелок поставили, сами смеются.

— Ешь, Михайла Додонов, не робь! Будешь отчаянным — не пропадешь. Ты беспартийный?

А у Мишки от радости ложка не держится.

— Ячейка у нас есть.

— Ходишь в нее?

— Ну, есть когда. Иван у нас из коммунистов, он ходит.

Чешет усы товарищ Дунаев одним пальцем. Мишку разглядывает.

— Хороший ты мужик, Михайла Додонов. Вылизывай все…

Навалился Мишка с голодухи на горячую пищу — инда потом ударило по всему телу, дышать тяжело: лишнего переложил. На носу и около ушей каплюшки повисли.

— Ну, как теперь? Доедешь?

— Доеду.

— Посади его, товарищ Симаков, от моего имени. Скоро поезд пойдет на Ташкент.

Чудные люди!

То сами арестовывают, то сами на поезд сажают. Или горе Мишкино помогло тут, или на самом деле народ такой есть…

Растворил товарищ Симаков двери вагонные, мужики к нему сразу десять человек. Начальник: чего хочешь — может сделать.

— Посадите вот этого мальчишку к себе.

— Некуда, товарищ! С полным удовольствием…

А Симаков и сам нарочно притворился.

— Нельзя, товарищи, мне приказано посадить — начальник велит.

Мужики расступились.

Глядят на Мишку со всех сторон, глазами щупают.

— Что за человека к ним сажают — почет такой!