Шибко рвал киргизский ватер Мишку с Трофимом, все хотел сбросить в безлюдную степь. И когда глядели они на согнутых баб с мужиками, залепивших вагонные крыши, думалось им: плывут они по воздуху, над землей, над степью и никто никогда не достанет их, никто не потревожит. Только один раз больно сжалось Мишкино сердце — мужик напротив крикнул:

— Умерла.

Головой около Мишкиных ног лежала косматая баба кверху лицом и мертвыми незакрытыми глазами смотрела в чужое далекое небо. Тонкий посиневший нос, неподвижно разинутый рот с желтыми оскаленными зубами тревогой охватившей перепутали Мишкины мысли, больно ударило затекавшее сердце.

Трофим поглядел равнодушно.

Также равнодушно и мужики повесили бороды, думая о своем. Один из них сказал:

— Бросить надо, чтобы греха не вышло!

— Куда?

— С крыши.

Мишка напружинился.

Закрыв глаза, думал он о Лопатине, об оставленной дома матери, перебегал мыслями в Ташкент, но мертвая баба с оскаленными зубами закрывала и мать, и Лопатино, и далекий измучивший Ташкент, до которого никогда не доедешь. Тревожно оглядывая мертвую, шепнул Мишка украдкой Трофиму:

— Кто она?

— Голодная.

— Кинут ее?

— Нельзя днем кидать — увидят…

Навернулась огромная туча, залепила солнце, черным пологом упала над поездом. Лезет поезд с народом в эту тучу, режет ее свистками, кричит, орет, никак не может уйти. Или туча придавила, или косогор на пути: колеса перестали плясать, вагоны перестали раскачиваться. Медленно вытягивая хвост, поезд пошел тихим ходом, готовый остановиться совсем. Разом плеснул тяжелый, крупный дождь из огромного ковша, застучал по грязной обтертой крыше. Мужики сомкнулись кучей. Неподвижно сидели и Мишка с Трофимом под Трофимовой рогожкой. Только мертвая баба попрежнему лежала вверх лицом с мертвыми незакрытыми глазами, налитыми дождевой водой. А когда огромная туча разорвалась на мелкие клочья и клочья поползли над степью, роняя последние капли, — подступил сырой, холодной вечер.

Крошечным пятном обозначилась впереди маленькая станция.

Ближней долиной прошли верблюды.

Над бугром закурился дымок.

Трофим сказал Мишке, вздрагивая голым телом:

— Озяб?

— А ты?

— Я маленько озяб.

— Я тоже маленько.

— Есть хочется! — опять сказал Трофим.

— Мне тоже хочется, — сознался Мишка.

— Терпеть умеешь?

— А ты?

— Я по два дня терпел.

Не хотелось Мишке разниться от товарища, уверенно мотнул головой.

— Потерпим.

На станции мужики торопливо попрыгали. Остались на крыше вагонной только Мишка с Трофимом да мертвая баба с желтыми оскаленными зубами. Полный месяц, высоко поднявшийся над станцией, мягким светом обнял мертвое тело, заглянул в разинутый рог. Мишке сделалось страшно, но Трофим спокойно сказал:

— Мы не будем прыгать. Прыгнешь если, на другую крышу не скоро сядешь. Останешься на этом месте, хуже будет. Ты боишься мертвых?

— А ты?

— Чего их бояться, они не подымутся…

Поезд стоял недолго.

В темноте взмахнули фонарем около паровоза, разом стукнули буфера и

в ночь,

в холодную сырость грузно двинулись вагоны, лениво играя колесами.

Проскочила последняя будка.

Глазом тусклым глянул последний фонарь.

Над вагонами повис негреющий месяц желтой лысой головой.

— Холодно! — сказал Трофим. — Давай обоймемся.

Мишка растегнул мокрый пиджак, и Трофим под рогожкой крепко обнял его вздрагивающими руками, прижимая живот с животом, грудь с грудью.

Так же крепко обнял и Мишка товарища, стягивая полы пиджака на Трофимовой спине, и холодной, мглистой ночью, дыша друг другу в лицо, спасая друг друга от смерти, ехали они на вагонной крыше маленьким двуголовым комочком, слитые в одну непреклонную волю, в одно стремление — сберечь себя во что бы то ни стало.

— Мне теплее! — говорил Трофим.

— Мне тоже теплее, — соглашался Мишка.

— Подыши маленько в эту щеку!

— А ты мне подышишь…

— Угу…

Был короткий миг, когда в сердце у обоих родилась неиспытанная радость от согревшей дружбы. Не высказывалась она словами, ехали молча, но оба чувствовали ее в том, как хорошо, не страшно двоим…

И мертвая баба, теперь не пугающая, будто говорила им:

— Так, ребята, так!..