Человек, лишённый малой родины

Неволин Виктор Андреянович

Жить, чтобы выжить

 

 

«Вот здесь ваша и погибель!»

Наконец в самом что ни на есть заболоченном месте с чахлым березняком и осинником старший скомандовал: разгружайся! Все возмутились: здесь же гиблое место! Ответом было: не рассуждать! Не ваше собачье дело! Ямщикам была дана команда сбрасывать вещи и уезжать. А те и рады – наконец-то избавились от нас! Быстро сбросили вещи, подстегнули лошадей и дёру! Обратная дорога-то легче! Есть проложенный след.

А старший ОГПУ, который вёз ссыльных, напоследок сказал: «Вот здесь ваша и погибель!» Сказал, хлестнул свою лошадь и тоже скрылся из глаз. Уехали все «официальные лица», даже стрелки, и мы остались одни на чужбине, в глухом заболоченном лесу.

Солнце к тому времени перевалило уже далеко за полдень. Мы были предоставлены самим себе. И как только нас сбросили с подвод, запричитали женщины, заревели, заплакали дети. Рёв и стоны сотен людей, казалось, впервые разбудили эту глухую, вечно дремавшую тайгу. Отчаяние и страх перед погибелью наполняли наш невольничий табор до самой глубокой ночи. Лишь под утро всё затихло. Усталость повалила людей в сон прямо на земле. Каким бы страшным ни был, а всё же закончился наш мучительный, более тысячи вёрст, маршрут ссылки.

Когда-то наши предки-старообрядцы, гонимые царским правительством, пришли обживать Саяны по собственной воле. Теперь уже «народная» власть, как тогда называлась «власть рабочих и крестьян», силой погнала нас обживать томские болота и тайгу в порядке исправления. Но от чего было «исправлять» несчастных крестьян? От малого их достатка? От приверженности к Богу и древним святыням? Можно ли было за это карать? Оказалось, можно.

Может быть, я позабыл многих своих земляков. Ведь мне было всего-то пять лет, а моим родителям ещё не исполнилось и тридцати трёх лет – «возраста Христа», но давние картины зрительно сохранились передо мной на всю жизнь.

Я видел, как сбрасывали с телег на землю стариков и ребятишек. Помню тот ужас, который охватил всех сосланных, брошенных на произвол судьбы в гнилом болоте. В моих ушах запечатлелись плач и рыдания людей, оставленных здесь на верную смерть, на вымирание.

Пока женщины плакали и проклинали своих губителей, мужики собрались в круг и стали думать, как выжить с семьями в глухой тайге. Первым делом выбрали старосту – самого уважаемого человека, и его помощников.

Конвой уехал. Сбежать отсюда никто не смог бы. Бежать на север, восток и юг – это смерть. Сплошная тайга и болота. Не выберешься: погибнешь от голода или тебя задерёт медведь. Прорубленная в тайге просека вела через две реки, где были установлены посты вооружённых людей. Обойти их трудно, да и местное население настроено к ссыльным враждебно. Заметят чужого – сразу донесут или заловят сами. Поэтому мыслей о побегах в первые дни ни у кого и не было. Значит, надо было любыми средствами бороться за жизнь там, куда тебя определила советская власть.

Непосредственные представители этой самой власти появились на другой день в лице коменданта в форме работника ОГПУ и стрелков, тоже вооружённых. Зачитали нам требования властей и объяснили условия содержания. Привезли всех сюда надолго для перевоспитания капиталистических и эксплуататорских элементов. Срок пребывания не ограничен. Устраивайтесь, как сможете. Раскорчёвывайте тайгу, стройте дома. Будете пахать и сеять. На первых порах ссыльным будет выдаваться паёк на каждого работающего и на иждивенца. Кто не пожелает работать, лишается пайка.

Сегодня я не вспомню, что входило в тот паёк. Но бывалые люди говорили, что в тюрьме кормили гораздо лучше. Помню лишь, что давали ржаную муку, солёную воблу, немного растительного масла, овсяной и пшеничной крупы и соль. Сахара в рационе не было. Продукты начали давать лишь через несколько дней после того, как нас выбросили в тайгу.

Режим определили строгий. Запрещалось покидать расположение поселения. Если кому-то требовалась экстренная помощь, все проблемы решались только самим комендантом.

Самым страшным оказалось, что нас выбросили далеко от реки. В пятистах метрах от поселения была заболоченная, слабопроточная речушка. Называлась она Сухоречкой, и будущий посёлок назвали её именем, или Усинским. Сволочи – даже воды, и той лишили людей, как будто нельзя было определить нам место для проживания возле реки с проточной водой. Всю жизнь все сосланные пили только саянскую, чистую родниковую воду, а эта зловонная болотная жижа вызывала отвращение. У людей сразу начались поносы, расстройства желудка. Таким образом, приходилось нам начинать новую жизнь, намеченную сосланным в болото советской властью, без воды и без пищи.

Кругом горели костры. Люди очищали пространство для нового поселения. Главной задачей была раскорчёвка леса для строительства бараков, чтобы как-то перезимовать под крышей. Лошадей не было. Всё делалось вручную. Люди объединялись для возведения бараков семейными, родственными кланами. Времени до зимы оставалось мало, и три семьи Неволиных – двух Павлов и Андреяна – рассчитывали приготовить себе для житья одну хибару на всех. Хибара напоминала собой охотничью избу из неошкуренного елово-пихтового леса на мху площадью около 25–30 квадратных метров. И на этой жилой площади должны были ютиться около пятнадцати человек!

Были устроены нары в три ряда. Стояла железная печь. За ширмой из холста было отведено место для умывания. Посреди комнаты располагался сколоченный из тёсаных плах обеденный стол. Свет в жилище проникал через два небольших окна, поскольку стекло было в большом дефиците. Освещался «дом» коптилкой, изготовленной из сала зверьков. Пользовались мы и лучинкой, как в стародавние века. Огонь добывали кресалом, спички берегли. Несмотря на большую скученность, у меня почему-то не отложились в памяти от того времени ни ссоры, ни ругань, ни, тем более, рукоприкладство среди проживающих.

А пока не переселились все в бараки, жили, кто как придётся. Имевшие палатки – в палатках. Другие сделали из бересты шатры и обложили их дёрном. Некоторые пытались жить в землянках, но поскольку местность была заболоченной, их заливало подземной водой.

Старообрядцы – народ чистоплотный. Первым делом отвели места для уборных (тогда их называли сортирами). Они были изолированными и по-таёжному чистыми. Построили примитивные бани с парилками. Когда начали выдавать паёк мукой, многие делали печки в земле для выпечки хлеба. Но с печками были свои сложности из-за заболоченности почвы. Остальные обходились мучной баландой.

С первых же дней появились умершие. Пришлось искать место для кладбища. Церковную службу не вели, но в каждом бараке или шатре в переднем углу установили божнички с иконами. Молиться в те времена старообрядцы никогда не переставали.

Работа кипела днём и ночью. Все понимали: не подготовишь жильё к зиме, погибнешь с первыми морозами. Посёлок круглые сутки был весь в дыму. Корчевали лес и сжигали остатки. За счёт дыма было меньше комаров.

Через некоторое время к нам в таёжную глушь, где мы были первопроходцами, доставили ссыльных «эксплуататоров» из других районов Енисейской губернии. Сначала привезли «кулаков» из Бирилюсского района, и вновь образованный посёлок назвали Бирилюсским. От Усинского его отделили двухкилометровой полосой. В тот же год привезли бывших «эксплуататоров»-кочевников из Аскизского района Хакасии. Их тоже разместили строго через два километра от Бирилюсского посёлка без учёта местного рельефа. Участковую комендатуру устроили у бирилюсцев, поскольку они оказались в центре.

Оказывается, властями заранее было продумано создание в таёжной глуши своеобразного центра расселения «бывших». Наш участок состоял из трёх посёлков и назывался Третьим. Далее, десятью километрами западнее, появился Второй участок – тоже из трёх посёлков, в полутора километрах друг от друга: Берёзовский, Осиновский и Курагинский.

Ещё на десять километров дальше возник Первый участок из трёх посёлков: Чичкаюльский, Каратузский и Трудколония, тоже через полтора километра один от другого. Как чётко была обозначена дислокация нового владения НКВД! Всех вместе нас называли сибулоновцами, а проще – спецпереселенцами. «Сибулон» расшифровывался как «Сибирское управление лагерями особого назначения».

Сама же управа – районная комендатура – находилась подальше от узников: в 110 километрах от Третьего участка, в селе Пышкино-Троицкое на реке Чулым. У неё, кроме нас, имелась и другая зона в низовье Чулыма – Батуринская. Там в основном занимались лесозаготовками. Местных комендантов за неудобное расселение винить было нельзя. Всё было спланировано заранее на уровне руководства Западно-Сибирского края в Новосибирске и, безусловно, одобрено в Москве.

Зима 1931–1932 годов была весьма суровой, тяжёлой и ущербной для всех узников, привезённых сюда. Трудности были во всём: в едва приспособленных для жизни бараках, в которые мы только-только успели войти с наступлением зимы, в отвратительном продовольственном снабжении.

Пайки, которые нам давали, не обеспечивали существования даже совершенно не работающего человека, а ведь нужно было ежедневно вкалывать на сорокаградусном морозе, на себе возить дрова, воду. Хозяйства у ссыльных в ту зиму не было никакого, и жили мы далеко от населённых пунктов, связь с которыми не поддерживалась – была запрещена. И почти каждый день начинался с похорон. Люди болели, а медицинской помощи не было никакой. Дети не учились.

Мы стали писать во все инстанции, требовали объяснения, за что, собственно, нас сослали? Ведь никто из здешних мучеников не жил зажиточно и никого не эксплуатировал. Единственным общим богатством можно было считать, что в каждой семье было полным-полно ребятишек. Если же кого-нибудь из посторонних нанимали в страдную пору на уборку урожая, то работу оплачивали по закону, а постоянных работников не было ни у кого. Все сосланные были в полном смысле голодранцами, а никак не эксплуататорами. Зачем же всех надо было без суда и следствия ссылать с семьями в столь отдалённые края?

Но на все наши письма, жалобы и протесты власти не отвечали или сообщали отказом пересмотра дел. «Всесоюзный староста» М.И. Калинин, по-видимому, видел абсолютную правильность принятых мер по отношению к нам. Да этот приспособленец впоследствии даже не защитил собственную жену от ареста и заключения.

А наша борьба за существование продолжалась. На первых порах на семью давали шесть-восемь стаканов ржи. И вот все стали делать деревянные ступы, чтобы истолочь в них зерно после просушки. Приспособили, как для зыбки, рычаги, гибкие деревянные шесты, чтобы не подымать пест вверх, а только направлять все усилия вниз. Чтобы увеличить пищевую массу, в зерно добавляли берёзовые опилки, кору или труху от старых деревьев. Хлеб пекли, кто как приспособится, но везде он был отвратительным, невкусным. А что сделаешь? Чтобы не умереть с голоду, ели и такой. На зиму заготовили черемшу и кедровую серу – «жвачку», которую жевали, чтобы хоть немного утолить голод.

Запомнился мне случай того времени. Тётя Фрося и её муж (у них не было детей) как-то изворачивались и пекли хлеб без добавки коры. Однажды Фрося принесла мне как гостинец ломтик чёрного ржаного хлеба, и я, экономя, носил его в кармашке целую неделю, откусывая помаленьку, по крошке. Когда я спал, мама взяла починить мои штанишки и нашла этот маленький, со всех сторон облизанный детскими губами, как конфета, чёрный кусочек хлеба. Я нечаянно проснулся в эту минуту и увидел, как мама плачет с тем самым кусочком в руках. Плакала она от бессилия, что не может покормить даже чёрным хлебом своих детей. Наверное, с тех «ссыльных» лет у меня на всю жизнь осталась привычка не съедать всё хорошее сразу, а приберегать на потом, растягивать удовольствие во времени.

Как бы ни было трудно, старики быстро смирились со своей злосчастной судьбой. А вот молодёжь смириться не могла. Сколько было тогда побегов из запретной зоны! Молодых ловили, снова привозили сюда же, строго наказывали. Непокорных для острастки других сажали в каталажку, били. А они снова бежали. И говорили стражникам, что в тюрьме гораздо лучше, чем «дома». Там хоть плохо, но кормили.

В наших подневольных посёлках превыше всего была власть коменданта. И коменданты пользовались ею на всю катушку с каким-то садистским остервенением, издевались над людьми. Был такой случай. Комендант Магуренко уличил одного парня, Ваньку Шишкина, в воровстве буханки чёрного хлеба и решил его собственноручно наказать. У этого Вани с умом было что-то не совсем в порядке, летом ходил в шубе и шапке. Об этом все на участке знали и относились к парнишке с состраданием и пониманием.

И вот комендант подвёл провинившегося к срубу строящегося барака и велел ему залезть наверх. Ванька залез и ждал дальнейших приказаний. А Магуренко достал из кобуры наган, который всегда носил с собой, прицелился в «преступника» и выстрелил. Ванька комом упал со сруба на землю. Комендант подошёл к нему, пошевелил ногой тело и спросил: «Ты жив?» Обезумевший от страха парень только мычал и дрожал. «Живой, значит? Ну, видно, я просто плохо целился! – пошутил комендант, – Лезь обратно!»

Ванька подчинился и снова залез на сруб. Сцена повторилась. Магуренко выстрелил второй раз. Ванька опять свалился на землю и со страха обделался. Пришли близкие люди, увели под руки бедного подростка, оставив садиста наслаждаться совершённым. А Ванька заболел после того от перенесённого потрясения и вскоре умер.

За отвратительной сценой наблюдали мужики. И никто не заступился за больного несчастного парнишку. Дали палачу расправиться со своей жертвой, как он хотел. Такая безнаказанность только умножала издевательства над поднадзорными, вела к новым преступлениям.

В нашем бараке у каждого был свой угол. На верхних нарах размещались мы, пять ребятишек. Нас опекала бабонька. Общая детская постель состояла из домотканых половиков, сухой травы и пихтовых веток. На всю семью из восьми человек было две подушки – у мамы и бабоньки. Одеял не было. Закрывались, чем придётся. Даже сена и соломы достать было негде. В глухой тайге мы и не могли сделать себе мягкой постели.

Я тогда был сильно набожным мальчиком, и за это бабонька меня любила и жалела больше других. Она сумела мне внушить, что есть Бог на небе, и он всё видит и знает о тебе. И сокрушается, когда ты нарушаешь Божьи заповеди. Поэтому, если ты согрешил, нужно просить у Бога прощение, что я и делал. Вдвоём с бабушкой мы молились утром и вечером до усталости, соблюдали все старообрядческие каноны. Если вся наша семья, когда удавалось, ела конину или зайчатину мы категорически отказывались, поскольку староверам можно было есть только парнокопытных животных. И поэтому мы с бабонькой оба были страшно истощены, а всякие уговоры родителей на меня не действовали. Моё тело просвечивалось, а ребра так выпирали, что братишка Вася издевался надо мной, постукивая по ним, словно играл на клавишном музыкальном инструменте. Я же был непреклонен. И наша дружба с бабушкой продолжалась всю её жизнь, пока она была жива.

Бабонька сильно хотела, чтобы я, когда вырасту, стал священником. Она была совершенно неграмотна, но когда я пошёл в школу, вместе со мной начала учиться читать и к своим шестидесяти годам вполне освоила чтение. У неё был философский склад ума. Она была мудрой женщиной, вечной труженицей. Пусть земля ей будет пухом!

Зимой в нашей семье наступило критичное время. Есть было нечего. Дети от недоедания и плохой пищи болели желудком, поносами, цингой. Летом выручала черемша, но к весне она кончилась. Кончились и кедровые орехи. Продавать или менять из вещей тоже было нечего. И вот родители решились на последнее. Оставались три чернёные овчинные шубы: у отца, мамы и бабоньки. Но ведь и без них тоже нельзя было жить. Ими укрывались, в них ходили на улицу. И всё-таки родители решили их продать. Бабонька предложила продать и свою, но ей отказали.

Ночью, крадучись, отец с напарником покинули Сухоречку и пошли в ближайшую деревню поменять там шубы и другие вещи на что-нибудь съестное. Они выменяли шубы на двух старых лошадей, настоящих одров. Той же ночью привели их в Сухоречку и забили. Эти лошади спасли нашу семью от погибели.

Конское мясо подкрепило здоровье семьи, но маму больше других беспокоил я. Был я сильно худой, бледный, но, несговорчивый, есть конину так и не стал. Но теперь семья могла нам оставлять от своего пайка, отрывая от себя, сколько можно, солёную рыбу и растительное масло, которое мы ели с крошками хлеба.

Помню, как мужики решили использовать для пользы дела и шкуры забитых коней. Их решили выделать для пошива обуви и стали вымачивать в бочке в бараке, где жили сами. Вонь от шкур была невыносимая. Все чертыхались, но терпели. Ведь не век же будешь ходить в обёрнутых онучах. А обувь, взятая из Верхнеусинского, уже износилась. И то её хватило надолго. С нею мы перезимовали первую зиму в ссылке. Берегли, на улицу выходили редко.

Кругом дремучая тайга, не видно ни одной птички. Правда, несколько раз прилетали глухари и садились прямо на бараки. Но ни у кого не было ружей. Власти боялись, вдруг кого-то постреляют.

А ведь можно было всех накормить мясом лосей и медведей, которых в лесу было много. Да и настоящих охотников среди ссыльных хватало. Но никого в советской стране, в «народном государстве», не интересовала судьба сосланных на погибель в глухую тайгу несчастных людей и их детей. Местное начальство, наоборот, стремилось показать верхам, как они могут держать людей в полном повиновении, при жестоком режиме. Никто не протестовал. Все заняты, все работают. Можно было рапортовать о полном благополучии в неблагополучных поселениях.

Но не только конское мясо помогло семье Неволиных выжить. Для этого потребовалось всё трудолюбие и характер староверов, их предприимчивость, знание тайги, умение взять её «дары», вера в человеческие силы и возможности.

Великий русский писатель Лев Толстой в повести «Хаджи-Мурат» сравнивает жизнестойкость кавказцев с репейником, крепко держащимся за родную землю. А я бы сравнил жизнестойкость старообрядцев с багульником, растущим в Саянских горах. Вы посмотрите, как он растёт на голых скалах, где, казалось бы, совершенно не за что зацепиться и неоткуда тянуть жизненные соки. Ни влаги, ни земли, а почувствуйте, какой у него дурманящий запах! И как он красиво цветёт – ярким малиновым цветом. К тому же багульник – лекарственное растение, полезен людям. Недаром же этот кустарник имеет охранную грамоту. Но выручили нас, спасли от гибели, в основном, берёза, кедр и черемша.

Сибирская берёза! Сколько в ней прекрасного и полезного! Даже трудно перечислить. Берёза, пожалуй, самое красивое русское дерево. Она отличается и стройностью, и цветом коры, своей кроной, олицетворяющей Россию. О пользе берёзы для человека трудно и в сказках сказать, и пером описать. В ней всё нужно и полезно в полном смысле слова, начиная от весенних почек и кончая корневищем. Весной, когда ещё не полностью растаял снег, мы пьём берёзовый сок – вкусный и полезный, набирая с одного дерева до ведра. А через какой-то месяц на берёзовом стволе появляется густослойный сладкий лигнин, более сладкий и вкусный, чем сок.

Береста с берёзы пригодна не только для временных укрытий от дождя и снега, но и для изготовления домашних туесков, разнообразной посуды – солонок, стаканов, чашек, хлебниц, кошёлок, различных украшений в человеческом быту. Кору берёзы после её измельчения мы добавляли к муке при выпечке хлеба. Тутовый гриб, растущий на коре берёзы, – чага, служит лекарственным средством от многих болезней.

Из берёзы изготавливают дёготь, широко используемый в крестьянском хозяйстве и незаменимый как средство от гнуса. Из берёзового дерева получаются лучшие черенки для топоров (топорища) и других столярных инструментов, тележные колёса, оси, втулки, самопряхи, веретёна, ложки. В войну наши мужики из берёзы делали лыжи для воинов, станины для орудий и приклады для стрелкового оружия.

Из берёзы выжигают лучший уголь для самоваров и кузнечного дела и заготавливаются дрова. Берёзовый веник врачует суставы в бане, чистит дыхательные пути, услаждает ароматом. Из берёзовых веток делают мётлы и хозяйственные веники. Северные народы делают из бересты лодки-берестянки. В берёзовых рощах растут вкусные грибы, а на старых берёзовых пнях растут сибирские опята. Берёза не только русская красавица, но и царица сибирских лесов.

Кедр полезен не только для выработки озона. Он кормит людей кедровыми орешками. Кедр – лучшая древесина для изготовления мебели и многих вещей не только домашнего обихода. Он ценится хвоей, серой и смолой.

Черемша – сибирская кормилица, спасавшая и спасающая миллионы людей от цинги и других недугов, основная витаминная пища простого сибирского люда в мае и июне. Её употребляют во всех видах и ещё засаливают впрок. Благодаря черемше мы сумели выжить летом 1931-го и в последующие ссыльные года. Спасти себя ты можешь только сам – таков был главный принцип ссыльных людей. И черемша помогала нам спасаться.

 

Артель «Трудовик» и праздник первого урожая

Но наконец-то закончился наш самый первый и самый тяжёлый ссыльный год. Мы дожили до весны 1932 года. Начало пригревать солнце. Потеплело. И власти немедленно поставили перед ссыльными задачу – раскорчевать лес для полей и начать растить хлеб. Хотя для экономики это было совершенно невыгодно, нерационально, но ведь несчастных арестантов надо было чем-то занять, и их решили сделать хлебопашцами.

Для начала официально создали артель «Трудовик». Председателем избрали нашего родственника Максима Петровича Пичугина. Дали посёлку лошадей, плуги, бороны. Хотя это и было гиблым делом, но мужики и ему обрадовались. Возле них появилась живая скотина. И всё-таки какое-то крестьянское занятие. Только вот доброй земли здесь не было, а пашню надо было заново создавать, корчевать лес. Что ж, наконец-то появится хоть какой-нибудь просвет в небе.

Теперь уже начали строить вместо общих избушек дома. Правда, тоже барачного типа, из двух квартир. К осени мы с семьёй вошли в новую квартиру с одной большой комнатой, где поставили маленькую глинобитную печь и буржуйку. Для родителей была сделана деревянная кровать, её застлали матрацем из болотной травы и укрыли половиками. А мы все продолжали спать на полу на потнике – войлоке. Бабонька совсем обессилела, заболела, и её едва уговорили поехать хотя бы на время пожить к дочери Анне в город Ачинск.

Из вновь нажитого имущества в нашем доме появилась прялка. Купили где-то куделю, и мама пряла нитки и учила этому дочку Машу. Из мебели в квартире появилась длинная лавка и несколько скамеек.

С весны начали подумывать о раскорчёвке собственного огорода. Правда, не было никаких семян. Ждали, что нам их пришлют из Верхнеусинского. Сложнее было с картофелем. Кое-где мы его зимой доставали, но он был в основном мороженным. Мама как опытная хозяйка с весны собирала все картофельные очистки и проращивала их для посадки в огороде. Потом их высадили целое ведро и осенью получили отменный урожай. А вот другие овощи, за исключением репы, росли плохо, и мы были вынуждены собирать на зиму зелёные капустные листья.

Страшный голод продолжал преследовать нас в 1932 и 1933 годах. Запомнилось на всю жизнь, как мама снарядила нас, трёх мальчишек – Митю, Васю и меня – на заготовку капустных листьев в деревню Богдановку за тринадцать километров от дома. Сделали нам три котомки из старой мешковины, и мы рано утром двинулись в путь. Пошли, конечно, без разрешения коменданта. Уборка огородов в деревне уже завершилась, и мы просили местных разрешить собрать нам всё, что осталось, в том числе и зелёные капустные листья.

Так с хозяйского разрешения обошли три огорода. В одном хозяйский мальчишка натравил на нас собаку, и она укусила меня. Правда, не очень сильно, но я после того всю жизнь боялся собак. На нашу долю достались не только зелёные листья капусты. Кое-где торчали в земле обломленные кочерыжки. Мы рылись в обобранных морковных грядках, подбирали остатки, выискивали мелкую морковь и здесь же лакомились ею. Набив котомки, собрались в обратный путь, а есть так сильно хотелось! Просить милостыню Христа ради стеснялись. Долго перепирались между собой, кто осмелится попросить. После долгих колебаний старший из нас, Митя, всё же решился зайти в один дом, попросить что-нибудь поесть.

В одном доме нам отказали. Сказали: много вас тут, нищих, ходит! А вот во втором доме хозяйка отнеслась к нам сочувственно. Нам дали полбулки чёрного хлеба и крынку молока. Сначала мы хотели оставить хлеб на потом, но, получив молоко, здесь же на крыльце начали свою трапезу. Ели жадно, торопливо, а на нас, как на зверьков, смотрели хозяйские ребятишки из-за угла. Я машинально перед тем, как съесть свою порцию, перекрестился, и они сразу стали рассказывать об этом своей матери и показывать на меня пальцем, как на чудо.

Мы давно забыли вкус молока и поэтому пили его по капле, наслаждаясь этим божественным напитком. После трапезы Митя сказал хозяйке: «Благодарствуем!» – и все ей низко поклонились, чем весьма поразили добрую женщину, непривычную к такому обращению. Утолив голод, на обратной дороге мы бежали вприпрыжку. Дома нашими припасами остались довольны. Мама засолила капустные листья. Зимой мы ели зелёные щи, и они всегда казались нам очень вкусными.

1932 год запомнился мне мало. То ли потому, что я был ещё мал, или просто год был однообразен. Запомнилось одно: я всегда хотел есть. Дома вся жизнь проходила у железной печки. Стояли сильные морозы, и печку всё время нужно было топить. Ложились рано. Керосин экономили, пользовались коптилкой. У многих и коптилок не было. Освещались лучиной, но люди по вечерам уже начинали ходить друг к другу на посиделки. Пели песни, всегда какие-то заунывные и печальные. Пели в основном женщины.

Всё же весна 1933 года осталась в памяти прилётом в наш посёлок скворцов. Люди как будто снова очнулись для жизни. Неожиданно для себя почувствовали приход весны. Поняли, что пережили ужасную «гробовую» зиму. Почувствовали, что живут, и всем сердцем потянулись к жизни.

Вся ребятня начала строить скворечники. Построили их такое множество, что скворцов на всех не хватило. И те, у кого скворцы не прижились, сильно печалились.

В поле впервые на этой гиблой земле вышли первые пахари, сеяльщики. Плуги были металлические, а вот бороны ещё деревянные, хотя сами штыри были из металла. На раскорчёванных площадях посеяли овёс, рожь, лён и коноплю. Мужики работать умели и всё делали по-своему, без учёных агрономов, хотя местных условий хлебопашества не знали. Каждая семья расширила свои огороды. Появились и первые домашние животные, хотя собаки и кошки всё ещё были редкостью. Начали по возможности заводить коров, куриц и свиней.

После первого сбора урожая артель «Трудовик» решила коллективно отпраздновать окончание полевых работ. Зарезали ради праздника пару артельных бычков, наварили пива. Откуда-то привезли водки и устроили первый ссыльный пир. Для нас, ребятишек, это тоже был праздник. Мы подсматривали из-за углов, как веселятся люди. Ещё недавно прибитые нуждой, лишениями и голодом, они вдруг расправили плечи, заиграли, развеселились, запели песни и заплясали. Впервые весело запела гармонь.

Люди словно забыли, что больше двух лет они как будто не существовали на белом свете. Подвыпивши, все стали объясняться в любви и преданности друг к другу, просить друг у друга прощения за то, что когда-то обидели, забыли о родственных связях. В общем, пир получился на славу.

После того как взрослые напились, поели и вышли из-за стола, пустили на «зачистку столов» и ребятишек. И мы не подвели! Накинулись всей гурьбой на оставшееся съестное, вмиг всё подчистили и вылизали чашки. По посёлку ещё долго шумели и пели песни. И председатель артели Максим Петрович Пичугин остался очень доволен проведённым «праздником урожая».

Собранный урожай, конечно, не мог решить всех проблем. И надо было думать о будущем. Нужны были семена для будущей весны. И пора было начинать разводить скот. Теперь можно было переходить на своё частичное обеспечение.

Это ведь царь мог неплохо содержать из казны своих подневольных ссыльных. Например, Владимир Ильич Ульянов (будущий Ленин) в Шушенском, не работая, мог прекрасно жить на царское пособие, полагавшееся по закону для ссыльного.

Так же тунеядствуя, жили в полном довольстве в туруханской ссылке политические ссыльные Яков Михайлович Свердлов и Иосиф Виссарионович Сталин. К тому же им слали ещё дополнительно деньги из партийной кассы, полученные от различных «экспроприаций», в том числе и от разбойничьих ограблений банков. На севере пособие для них выплачивалось с повышенным коэффициентом. Когда мы приходили из школы и говорили о рассказах учителей, как плохо жилось революционерам в ссылке, то это у нашей мамы вызывало раздражение. Придя к власти, большевики и не подумали проявлять по отношению к ссыльным подобных «царских милостей». Забросив в ссылку людей за тысячи вёрст от дома, они отказывались их кормить. Всякая гуманность им была чужда.

Создание трудовой артели ненамного улучшило жизнь спецпереселенцев. А кладбище всё увеличивалось. Многие ребятишки оставались без родителей. Но старообрядцы не отправляли их в детские дома. Сирот брали на воспитание братья, сёстры или крёстные отцы и матери.

Нищета и безвыходность положения действовали убийственно даже на сильных мужчин. Тимофей Михайлов, наш самый большой и сильный мужик, не выдержав вечной нищеты, от безысходности порезал себе горло. Наш родственник по маме Фатей Дмитриевич Иванов сошёл с ума. В один из зимних дней мы услышали, как он, привязанный к саням верёвкой, выкрикивал проклятия своим палачам, подняв высоко руку, с пальцами, собранными в двуперстие, грозил «христопродавцам» и «иродам» божьей карой за издевательство над людьми.

Как сейчас помню его облик в распахнутой чёрной овчинной шубе, без шапки, обросший, с разлохмаченными длинными волосами. На санях тонкая соломенная подстилка. Рядом стоит сын Фатея Виктор, держа в руках вожжи. Он повёз отца в психлечебницу, в город. Картина была ужасная. Она потрясла всех людей. Особенно мама сильно переживала за Фатея Дмитриевича.

Всё это зрелище мне вспомнилось потом, когда в Третьяковской галерее я увидел картину нашего земляка Василия Ивановича Сурикова «Боярыня Морозова». Стоя перед нею, я долго рассматривал её, вспоминая своих предков-старообряд-цев и неукротимого Фатея Дмитриевича, который не выдержал превратностей нечеловеческой жизни. Из психушки Фатей Дмитриевич так и не вернулся. Вскоре он там умер.

В эту зиму на участках появились снегири. До чего же они были великолепны, эти красногрудые красавцы! Мы их даже ловили, но вскоре выпускали на волю. Кому, как не нам, было понятно, что такое свобода для живого существа.

Я уже говорил, что в тайге было много зверей и птиц. Ссыльным охотиться не разрешалось, но однажды отцу кто-то дал ружьё и два дробовых патрона. Отец вспугнул в тайге глухаря и видел, где тот сел на дерево. Подкрался к нему, выстрелил. Глухарь замотал крыльями: видимо, был ранен, но набрался сил и всё-таки улетел. Правда, недалеко. Сел на другое дерево. Отец осторожно подкрался как можно ближе. У него оставался всего один патрон, и промахнуться было никак нельзя. Выстрел – и глухарь комом упал на землю.

Сколько было радости в нашей семье от такой замечательной лесной добычи! От глухаря использовали всё, до последнего пёрышка. Перья на подушку, крылья для кухонных дел, хвост на стену для украшения, а мясо съели без остатка, до крошки. Глухаря семья ела целую неделю. Варили его во всех видах и во всех блюдах «для запаха».

Я уже говорил неоднократно, что жили мы в основном натуральным хозяйством, как в средневековье. Всё, что мы выращивали, было нам необходимо и шло в дело без отходов. Таким же вынужденным для нас был посев льна и конопли. Эти растения требовали большого ухода и обработки, но наш народ знал, как его сеять и потом обрабатывать, дёргать, мочить, сушить. Семена шли для еды, а стебли на волокно, которое пропускали через так называемые мялки. Всю зиму женщины занимались переработкой льна и конопли: мяли, пряли, ткали, сучили верёвки и нитки. Такое было натуральное хозяйство.

Из полученных полуфабрикатов потом шили одежду, получали изделия хозяйственного назначения. Из бересты гнали дёготь, из пихтовой хвои добывали масло, из глины делали горшки, посуду, из берёзы ложки. Теперь уже и черемшу заготавливали с использованием машин (резка) и солили её в деревянных больших бочках. У людей стало появляться молоко – в хозяйствах завели коров.

 

Цыгане. Приобщение их к труду

1934 год в наших местах ознаменовался новыми событиями. К нам доставили новый контингент ссыльных – казаков с Дона. Свои сибирские казаки из Каратузского района были привезены в ссылку раньше. А теперь казаков везли из европейской части страны. Среди этого люда тоже не оказалось зажиточного крестьянства. Да и сами люди были мелковатыми. Видать, попали в Сибирь уже после третьей зачистки. Многие ходили в казацких фуражках с красными околышами, с лампасами, но одежда на них была уже сильно поношена. Мало среди прибывших было краснощёких дородных девиц и мужиков с большими красивыми усами, которых мы раньше видели на картинках с изображениями казаков. Видать, их всех до высылки здорово помотали, выбили казацкую спесь. Кроме них, привезли с Волги и бывших кулаков.

Этих ссыльных разместили отдельно – за два километра на север от Бирилюсского посёлка, в кедровый лес, и дали посёлку название Кедровый.

Завершили большое переселение разномастных людей в Сибирь цыгане. Их собрали в европейской части СССР и обманным путём посадили в поезда вместе с кибитками и лошадьми. Наобещали хорошей жизни на новом месте. Цыгане до последнего времени, до самой выгрузки, не знали, куда их везут и что им уготовано. Они безропотно слушали своих баронов, следовавших вместе с ними. Перед Томском цыганский табор выгрузили из вагонов и теперь уже на своём транспорте повезли в тайгу. Дорога не была рассчитана на цыганские брички, поэтому её пришлось расширять.

Местом расселения цыган выбрали красивый и чистый сосновый бор в семи километрах от деревни Зимовской, отделённый от неё таёжной речкой Чичка-Юл, через которую не так-то легко было перебраться без лодки. Там когда-то местные жители заготавливали бруснику. Новый посёлок назвали Евстигнеевкой.

Но цыгане не захотели мириться с новыми условиями проживания и не горели желанием заниматься сельским хозяйством, как им предписывали. Они первым делом порезали своих лошадей и разбрелись по всем окрестным населённым пунктам, несмотря на строгие запреты. Так они оказались и у нас в Сухоречке. Воспользовавшись тем, что взрослые были на полевых работах, цыгане обчистили многие дома, хотя что с нас можно было взять? А потом развернули бурную деятельность по предсказанию будущего.

Их гадания нам, ребятишкам, казались чистейшей правдой. Наш Митя пожаловался маме, что цыганка нагадала ему, что он мало проживёт. А вот Васе предсказали по линиям руки, что он будет видным интеллигентом, я же – большим начальником.

Мама, конечно, стала успокаивать Митю: не верь цыганкам, они все врут. А в дальнейшем оказалось, что цыганка не наврала. Митя действительно прожил только двадцать лет, Вася стал врачом, а я большим начальником, по местным сибирским масштабам.

На поимку и водворение цыган на место постоянного проживания были брошены все охранные силы. Их выловили и привезли под ружьём опять в Евстигнеевку. Потом судьба ещё не раз сталкивала нас с ними.

В 1935 году мы вчетвером: отец, мама, я и Маша – переехали в Евстигнеевку. Отца назначили снабженцем к цыганам. Саша устроился счетоводом на Второй участок, в участковую больницу (она обслуживала всех ссыльных нашей зоны). Туда же переехал Митя, а Вася в тот год жил у дяди Павла.

Евстигнеевка представляла собой непонятно что. Привезённые сюда летом 1934 года цыгане так разбрелись, что их никак не могли собрать в единое место. Как рассказывал отец, поначалу их общая численность была более четырёхсот человек. А сколько осталось, было неизвестно.

В красивом сосновом бору на берегу небольшой речушки Евстигнеевки наши ссыльные построили посёлок для цыган. Сами они от строительства отказались категорически. Никто ничего не умел и не хотел делать. Не помогали ни избиение, ни каталажки. И их переселили в готовые дома барачного типа почти насильно. Новосёлы из цыган получились никудышные. Они занимали помещение, а для того, чтобы отапливаться, разбирали пол. Разбирали и печи и здесь же разжигали костры. За дровами не ходили. Сначала жгли полы, потом углы бараков.

Цыган пытались силой приучить мыться в банях. Стрелки поодиночке привозили их туда. Они не хотели раздеваться, тогда их обливали водой. Бесполезно! Они всё равно отказывались мыться. Я лично наблюдал эту картину.

Паёк цыганам давали небольшой, и они, голодные, где только могли и что могли, воровали. Причём если вора хватали за руку, он только добродушно улыбался: мол, нечаянно попала рука в кошёлку или в карман. Однажды молодой цыган Вася Литовченко, хорошо знавший нашу семью, стащил в магазине у мамы рыбу из ведра, и когда она это увидела и попыталась пристыдить воришку, он только рассмеялся и извинился. Ну что с ним сделаешь?

Нас, русских семей, среди цыган были единицы. Вся охрана и исполнительно-распорядительная власть была из мужчин, и никто не привозил туда семьи. Резиденция коменданта Собенко размещалась на горе в полутора километрах от посёлка. А вокруг него была охрана. Партия и правительство по наивности своей, а скорее, по недомыслию, хотели заставить цыган наподобие русских заниматься сельским хозяйством, но не тут-то было. Как говорится, не на тех напали. Дома к зиме цыгане наполовину сожгли. Своих лошадей уже давно съели. Им выделили казённых, но они под разными предлогами стали их помаленьку калечить, а потом и вовсе забивать на мясо.

Приказали цыганам заниматься раскорчёвкой леса, так они просто поджигали его и грелись у огня. Дали им зерно на семена для посева – цыгане жарили зерно на больших железных противнях и с удовольствием ели.

Пайков им вечно не хватало (съедали всё сразу, сколько бы ни выдали), поэтому раздача пайкового хлеба велась ежедневно в присутствии стрелков и охраны. В общем, цыгане не отказывались жить при коммунизме и даже при социализме. Просто они не хотели работать, и никто не мог их заставить самоотверженно бесплатно трудиться. Они убегали целыми семьями. Их ловили, везли обратно. И начиналось всё сначала. В конце концов цыгане стали поголовно вымирать. Умирали, а всё равно не хотели работать. Такие несознательные. И никакие коммунистические лозунги ни в чём не смогли их убедить.

Несмотря на такое безвыходное положение, когда, казалось, надо было стонать и плакать, цыгане не унывали, пели песни и плясали. Они почти ежедневно собирались в устроенном им клубе, давали концерты. И беспрекословно слушались своих вожаков. А вожаки вели себя по отношению к своим мучителям независимо, были неподкупны и не поддавались ни на какие соблазны со стороны администрации, пытавшейся завести личные контакты.

Запомнился из всего того цыганского табора замечательный танцор. Звали его Шакера (фамилия это или имя, не знаю). Он просто изумительно плясал. И часто по заказу начальства, только с условием, чтобы ему давали для пляски чужую обувь, ибо плясал он так, что отставали подмётки.

Школы в Евстигнеевке не было, да и я в то время сильно болел. Ещё в Сухоречке при купании в болотной воде я повредил ногу – нырнул и ударился ею о бревно. Лечили различными народными методами, но мне становилось всё хуже и хуже. Зимой я уже не мог наступать на ногу. Передвигался с помощью костылей. Отец повёз меня в участковую больницу к знаменитому, как мы считали в то время, хирургу по фамилии Окодус, латышу, он вроде был административно-ссыльным. Но и он ничем не помог. Тогда рентгена в больнице не было, и врач предложил отрезать ступню, учиться ходить на протезе. Мама заплакала и сказала: резать ногу не дам. Пусть лучше умрёт, чем будет всю жизнь калекой.

Но в скором времени в той же Евстигнеевке совершенно незнакомая женщина, узнав о наших бедах, посоветовала изготовить самим для лечения пластырь, в который вошли сливочное масло, мёд, кедровая сера, что-то ещё. Всё это надлежало сварить и приложить к ранке. На другой же день после прикладывания пластыря боли у меня стали утихать (а то ведь просто жить от них не хотелось). Через некоторое время опухоль спала, выпала последняя – восьмая, косточка из раны, и рана закрылась. А через месяц я встал на лыжи. Спасительный рецепт мама держала в своём сундуке до самой смерти. Потом он где-то затерялся, и лишь недавно я прочитал его в книге народных врачевателей Красноярска и Бийска (В. И. Витязь). Так я был спасён.

Русских ребятишек в Евстигнеевке было совсем мало, и я подружился с цыганятами. Стал с ними плясать, запомнил многие слова и даже более или менее изъяснялся на цыганском. Цыганята приходили к нам в дом. Грязноватые, а в общем добрые и хорошие ребята. Когда я уезжал оттуда, жалко с ними было расставаться.

Где-то в 1937–1938 годах цыганам разрешили покинуть ссыльные места, выдали паспорта. Но к тому времени их уже совсем мало осталось в томских болотах. Они или погибли, или убежали. И исчезла не только с географических карт, но и с самой земли злосчастная Евстигнеевка. Не осталось её даже в памяти людей.

Вот так закончился блефом задуманный на высшем уровне эксперимент по трудовому перевоспитанию цыган. Не удалось поставить их на колени, заставить жить так, как хотел наш вождь. В Сибири после этого лопнувшего «трудового эксперимента» осталось много цыганских детей-сирот. Их разместили в детских домах, один из которых был построен на Первом участке. Потом я с этими детдомовцами учился в одной школе.

Цыганские дети очень подвижны. Непоседы, они не могут спокойно постоять на месте, не могут спокойно сидеть за столом. Постоянно пляшут или отбивают какой-нибудь ритм. Не жадные и преданные в дружбе. Среди детдомовских детей также выделялись двое цыганят – Ваня Шабанов и Гриша Козловский. До чего же красиво они плясали! Участвовали во всех концертах детдома. Потом их увезли в цыганский ансамбль в Новосибирск.

Когда цыганам стали выдавать паспорта, появился анекдот. Приходит цыган к врачу для определения своего возраста (свидетельств о рождении у цыган не было). Врач посмотрел пациенту в рот на зубы и объявил: «Вам сорок два года». Цыган возмутился: «Мне, доктор, всего тридцать девять». Доктор не соглашается: «Нет, сорок два!» Тогда цыган с укором говорит врачу: «Так ты, наверное, считаешь те три года, которые я пробыл в колхозе?»

Так, может быть, и мне не считать моих двенадцати «ссыльных» лет в томской болотине? Выбросить их из жизни и не вспоминать? Хорошо бы, конечно, да только как выбросишь? Ничего не выбросишь из жизни, как слова из песни. Как сложилась песня, так она и поётся.

Заросли дороги, по которым шли в ссылку цыганские кибитки. Разрушились и сгнили бараки, в которых большевики хотели заставить свободолюбивый народ зажить другой жизнью. Остались безымянными заросшие травой могилы в лесу. Всё это ушло в прошлое, и никто не вспоминает о трагедии скоропалительного приобщения таборных людей к социализму. Нет и официальных сведений о пребывании цыган в тридцатых годах в Сибири. Мне думается, цыгане – это единственный народ в СССР, который Сталин не смог заставить жить по своему усмотрению.

 

Репрессии продолжились

Страна в то же время продолжала свой победоносный путь к социализму. 5 декабря 1936 года была принята новая Конституция СССР – «самая демократическая в мире», как заявила советская пропаганда. Она гарантировала советским гражданам права и свободы. Этой Конституцией была закреплена победа советского народа над эксплуататорскими классами. Сталин торопился, он хотел ещё при своём правлении административными мерами построить в СССР социализм, в своём его понимании. Уже тогда уверяли, что в нашей стране построена основа социализма, хотя в эти годы были переполнены тюрьмы, по всей территории разбросаны исправительно-трудовые лагеря, в которых содержались миллионы советских граждан, а весь Север заселён ссыльными спецпоселенцами.

Сибулон – это была не менее страшная и жестокая своими репрессиями организация в ОГПУ в Сибири, чем ГУЛАГ. Если в тюрьмы и исправительно-трудовые колонии люди попадали по приговорам судебных органов, в соответствии с существующими законами, то раскулаченные крестьяне не знали, за что были подвергнуты репрессиям. Если в первых хоть плохо, но кормили, то здесь же и этого не хотели делать. Отправляли в ссылку семьями с малолетними детьми. По приговорам судов определялся срок наказания, ссылка же была бессрочной.

Семья А.М. и Е.Е. Неволиных без младшей дочери Евдокии. Сидят Устинья Васильевна и Андреян Моисеевич. Стоят (слева направо) Александр, Виктор, Мария, Дмитрий, Василий и Ефимья Евстигнеевна. Второй участок, Березовка, 1936 год

Человек со временем ко всему привыкает. Даже к жизни в тюрьме, к лагерной жизни и к ссылке. Так и мы привыкли к неволе, жили надеждой на лучшее будущее. Да и фамилия у нас была подходящая – Неволины. Соответствовала нашему социальному положению. Мы упорно занимались огородом, растили свинюшек, содержали корову, птиц, потом завели четырёх овец. Мы упрочили своё личное хозяйство, раскорчевав за десяток километров от посёлка землю для сенокоса.

Так делали все наши усинские, кто ещё не убежал из ссылки или кого не забрали по болезни и инвалидности родственники, живущие вольно.

В середине тридцатых годов появились некоторые послабления в отношении к ссыльным детям. Они могли учиться и оканчивать семилетние и средние школы, учиться в техникумах. Правда, в вузы, за исключением педагогического института, дорога им была закрыта.

Репрессии второй половины тридцатых годов происходили не только в далёких от нас городах и сёлах вольно живущих людей. Они коснулись и наших «арестантских» участков. Посадили нескольких начальников из районной комендатуры, районного начальства. Потом стали арестовывать и увозить нашу местную номенклатуру, преимущественно тех, кто занимал управленческие должности.

Отпускали после ареста редко кого. Там, в каталажке, могли заставить кого угодно наговорить на себя. И не нужно было никаких законов и весомых улик. Достаточно было иметь следователю «классовое чутьё», и этого хватало, чтобы получить обвинение по 58-й статье. В НКВД имели разнарядки сверху, сколько полагалось посадить людей, а виновен ли человек, «органам» было неинтересно. Им шли награды, повышения по службе. Справедливость была им органически чужда.

Сталинские политические репрессии 1937–1939 годов не обошли стороной и ссыльных раскулаченных крестьян.

У «неволинского клана» были свои потери в те времена. В частности, был арестован родной брат отца дядя Паша – Павел Моисеевич Неволин, 1900 года рождения. Вся жизнь его прошла по тюрьмам и ссылкам, хотя политикой он никогда не занимался. Был смирным человеком, бездетным, старательным работником. Умело играл на гармошке, имел хороший музыкальный слух. Последнее время работал кладовщиком на складе Пышкино Троицкой комендатуры. С ним забрали целую группу. Как мне потом сообщила Томская прокуратура, Павел Моисеевич был обвинён как участник контрреволюционной повстанческой кадетско-монархической организации, готовящей вооружённое восстание против Советской власти. «Тройкой» приговорён к расстрелу. Приговор привели в исполнение на другой день в томской тюрьме, 26 ноября 1937 года. После двадцатого съезда партии его, конечно, реабилитировали.

Мой дядя Павел Моисеевич с женой Ефросиньей Изотовной (справа). 1936 год

Второй жертвой сталинского произвола из наших стал мой крёстный Дмитрий Павлович Неволин, 1912 года рождения. Он, четырнадцатилетний мальчишка, за год до нашей ссылки вошёл в коммуну. Надеялся, что беда обойдёт его стороной. Вышел из семьи отца-«кулака», женился в 26 лет и трудился на разных работах, кто куда пошлёт, на лошадях. Этого молодого крестьянского парня арестовали в 1938 году в Верхнеусинском. Он был обвинён как участник контрреволюционной организации, которая якобы в случае войны по заданию японской разведки должна была перекрыть тракт Кызыл – Минусинск, и осуждён на 10 лет лагерей, где и умер.

После XX партийного съезда красноярская прокуратура пересмотрела дело Дмитрия Павловича, признала его невиновным и реабилитировала.

И вот напрашивается вопрос: как же можно было судьям придумать такую чушь, что два крестьянских мужика, независимо друг от друга, живя в медвежьих местах, решились на свержение советской власти? Просто умом можно тронуться, какие беззакония творились тогда в «социалистической» стране, строящей коммунизм. И никто не вмешивался, не протестовал.

В списке других Неволиных, пострадавших от «карающего меча революции», Степан Трофимович Неволин, 1878 года рождения, мой двоюродный дедушка, известный лоцман в верховьях Енисея, колхозник. Арестован по линии НКВД и после заключения отправлен в ссылку – на вечное поселение.

Савватей Ильич Неволин, 1905 года рождения, мой двоюродный дядя. Арестован по линии НКВД. «Тройкой» приговорён к десяти годам лагерей и ссылки.

Сафрой Алексеевич Неволин, 1890 года рождения, мой двоюродный дедушка. Неграмотный. Арестован по линии НКВД. Приговорён к десяти годам лагерей и ссылки.

Арестован по линии НКВД и мой другой двоюродный дедушка – Павел Трофимович Неволин, 1876 года рождения.

Из других моих пострадавших от властей кровных родственников назову двоюродного дедушку, землепашца Артемия Васильевича Петрова, 1864 года рождения. Человек был совершенно неграмотный. Он расстрелян как противник советской власти по приговору всё той же «тройки».

Расстрелян и двоюродный брат моей мамы Максим Петрович Пичугин. В ссылке он был избран председателем артели «Трудовик». Арестован в 1937 году, когда брали всех мало-мальски заметных руководителей, «за участие в контрреволюционной организации». Приговор ему вынесла та же вездесущая «тройка»: расстрел. А жена Максима Петровича Лепестинья двадцать лет ждала его возвращения. Не дождалась. Их сын погиб на фронте.

По линии НКВД отбыл десять лет в заключении и вернулся домой полным калекой родной брат моей матери Кирилл Евстигнеевич Пичугин, тишайший человек.

Был расстрелян ещё один наш дядя – Александр Иванович Яшин, 1906 года рождения, живший в Туруханске. До того он был министром почты в Тувинской народной республике.

Осуждён на десять лет и ссылку по линии НКВД и ещё один мой двоюродный брат – Алексей Артемьевич Петров, 1914 года рождения.

Итого, четверо расстреляны, один погиб в застенках НКВД, а пятеро «отделались» длительными сроками в сталинских лагерях. Кто скажет, много это или мало для одного семейства? А ведь за каждым репрессированным стояли семьи, дети, которые десятилетиями ждали своих близких, ничего не зная о том, что они давным-давно отправлены в мир иной.

Неужели власть не могла разглядеть в своих действиях нелепость подобной «политической борьбы» с замордованным народом? Неужели кто-то верил по-настоящему в правоту режима и справедливость приговоров? Фамилия Неволиных с корнем была вырвана из числа землепашцев-хлеборобов села Верхнеусинского, когда-то основанного при участии их предков.

Согласно пофамильным спискам, опубликованным в мемориальном сборнике Ермаковского района «Боль и память», по Усинскому сельскому совету по 58-й статье Уголовного кодекса РСФСР с 1926-го по 1950 год было арестовано 345 человек (из них расстреляно 188) при общей численности всего населения не более пяти тысяч человек. Фактически их было больше, как отмечается в книге «Боль и память», но сведения о них утеряны.

В те далёкие советские времена старообрядцы со своими семьями не только попадали в ссылку, их единоверцы подвергались репрессиям и в других местах проживания в Сибири – находили для этого поводы и причины. Помнится, как в конце тридцатых годов «разобрались» с нашими старообрядцами, жившими в глухой тайге в деревне Килинке в ста километрах восточнее наших посёлков. Люди эти общались с миром по единственной таёжной тропе. Зимой туда можно было попасть только на лыжах.

И вот в 1937 году к ним полетел на «кукурузнике» искать «врагов народа» начальник Асиновского районного отдела НКВД Салов. Не знаю, чем он там занимался, но когда самолёт взлетал из Килинки, то зацепился крыльями за деревья и упал. Салов отделался ушибами, а пилот сломал ногу.

Комендатура каким-то образом вывезла пострадавших. Тогда на своём участке мы впервые увидели легковую машину. Поглазеть на диковинку собрались все поселковые ребятишки.

Заодно мы увидели и самого главного местного палача – высокого, откормленного, увешанного ремнями. На поясе у него висел маленький пистолет в кобуре – «вальтер». Салов чинно ходил по подведомственной ему территории, а все суетились, бегали вокруг него, кланялись, пытаясь исполнить любое его желание. Незадачливый лётчик ходил на костылях.

Позже выяснилось, что Салов ездил в Килинку не безрезультатно. Там, в забытом всеми, заброшенном от мира селении, оказалось, существовала опасная контрреволюционная организация, которая намеревалась (ни более ни менее!) ликвидировать советскую власть. Потом восемь-десять наиболее активных и опасных «заговорщиков» арестовали и везли через наш Первый участок. Арестованных сопровождали два работника НКВД. Вооружённая охрана ехала на телеге, мужиков гнали пешком. Я видел этих людей. Все они были в холщовых рубахах, подпоясанных узкими ремешками, на ногах бродни, на головах разнообразные головные уборы, самодельные шляпы. Все были исключительно с бородами и сравнительно молодые.

После работы отец рассказывал маме о пригнанных килинских староверах. О том, что сегодня они будут ночевать в каком-то сарае. Люди голодные. «Жалко их, – говорил отец – Всю деревню обезмужичили. Остались там одни старики да дети». Всего в деревне жителей было около сотни человек.

Мама наварила целое ведро картошки, собрала весь хлеб, что был в доме, и что-то ещё из еды, и с наступлением сумерек пошла с передачей. Стражники-конвоиры дотошно расспросили её, не родственница ли она арестованным, записали фамилию и только затем приняли передачу. Самый старый из арестованных старообрядцев тоже расспрашивал маму, как её зовут, чьей веры, и на прощанье сказал: «До самой смерти буду о тебе молиться».

Мать вернулась домой вся в слезах. Уж больно жалко ей было ни за что страдающих мужиков. Никто из них не вернулся в Килинку. Их расстреляли или сгноили в лагерях.

Осенью 1942 года, когда я учился в Асино, мне попался на улице тот самый Салов. Бывший бравый палач был уже без голубых петлиц с двумя шпалами и выглядел скверно: просто долговязый, кособокий, сутулый и совершенно седой человек. Знакомые милицейские работники, знавшие его, рассказывали, что в 1939 году всё руководство Асиновского районного отдела НКВД арестовали, но не расстреляли, а рассовали по тюрьмам. И где-то на пересылке заключённые узнали Салова и сломали ему хребтину, сделали инвалидом. А во время войны пострадавшего палача досрочно освободили.

Другой старший оперуполномоченный райотдела НКВД тоже был досрочно освобождён по инвалидности. Жаль, что таких негодяев и кара не берёт. В войну они отсиделись и остались живы. И, наверное, потом благополучно жили на дарованную им властями солидную пенсию и уверяли всех, что ни в чём не виноваты, а виноват во всём один Сталин.

По моему разумению, гражданская война в СССР продолжалась до начала войны с Германией (до 1941 года), но в 1930-е годы она приобрела другой характер. Теперь уже у новой устоявшейся власти был один противник – собственный народ. Она сама инициировала вражду, стравливая жестоко и бессмысленно одни слои населения с другими, не понимавшими, для чего это делается. Особо остро это просматривается в событиях 1937–1939 годов, когда применяли статью 58, в которой говорилось о борьбе с «врагами народа».