Сочувственно цитируя слова Д.М.Гопкинса о том, что стих — это прежде всего “повторяющаяся звуковая фигура”, Р.О.Якобсон говорит: “Понятие повторяющейся “звуковой фигуры”, использование которой, как отмечал Гопкинс, является конституирующим признаком стиха, может быть уточнено”. (Якобсон, 1975, 205). Уточнением можно счесть его понятие звуковой и — как следствие — семантической эквивалентности. “В поэзии один слог приравнивается (курсив мой — Е.Н.) к любому слогу той же самой последовательности; словесное ударение приравнивается к словесному ударению, а отсутствие ударения — к отсутствию ударения; просодическая долгота сопоставляется с долготой, а краткость — с краткостью... Слоги превращаются в единицы меры, точно также, как моры и ударения” (Якобсон, 1975, 204). Понятие звуковой эквивалентности, как и понятие “повторяющейся звуковой фигуры”, тоже может быть уточнено: что представляет собой это “приравнивание”-эквивалентность? Какими средствами и в каких целях осуществляется? Дальнейшего уяснения требуют и сами отношения звучания и значения, которые Р.О.Якобсон определяет как параллельные. “Рифма — это всего лишь частное, хотя и наиболее концентрированное проявление более общей, мы бы сказали даже фундаментальной, особенности поэзии, а именно параллелизма” (Якобсон, 1975, 217) [См. также его статью “Грамматический параллелелизм и его русские аспекты” (Якобсон, 1987, 99—132)]. Это “геометрическое” понятие также может быть конкретизировано и откорректировано.
Р.О.Якобсон не противопоставляет стихотворную речь прозаической, полагая их связанными тем, что он называет поэтической функцией. Но ее появление в стихах и в прозе обусловлено разными причинами. “Бинарный контраст между более и менее “выдвинутыми” сегментами речи, реализуемый различными отрезками последовательности фонем” (Якобсон, 1975, 206), в прозе должен быть задуман и осуществлен автором текста и представляет собой определенный прием (“— Почему ты всегда говоришь Джоан и Марджори, а не Марджори и Джоан? Ты что, больше любишь Джоан? — Вовсе нет, просто так звучит лучше”) (Якобсон, 1975, 203), тогда как в стихах он возникает в силу устройства стихотворной речи, будучи ее природным свойством [Например, “симметрия трех двусложных глаголов с одинаковыми начальными согласными и одинаковыми конечными гласными”, которая “придала блеск выражению veni, vidi, vici” (Якобсон, 1975, 205), — очевидна и вложена в это выражение намеренно, тогда как многие звуковые повторы у Пушкина были открыты исследователями (например, Бриком) и в значительной части несомненно возникли неосознанно, интуитивно]. Эквивалентность в прозе осуществляется намеренно, тогда как помещенные в условия стиха речевые элемента становятся эквивалентными сами собой. Не в том дело, что нам удобно производить измерение при помощи слогов, а в том, что слоги сами “превращаются в единицы меры”.
В прозаической речи звуковой повтор мог бы быть не замечен, так это и бывает. Не нужно подсчитывать частотность употребления того или иного звука, чтобы доказать роль звукового повтора, доказать, что он слышим и значим в стиховой строке. Он слышен и значим не потому, что встречается в стихотворном тексте чаще, чем в обычно прозаической речи, а потому что он озвучен ритмической монотонией.
Стихотворный смысл благодаря унифицированному звучанию складывается подобно словам в латинской фразе, где зачастую синтаксически связанные единства оказываются разобщены, и чтобы их соединить в уме, надо понять смысл всей фразы в целом, Например, такая строфа Кушнера:
Если смысл здесь понимать слишком буквально, покажете странным “образ” Горация, встающего на носочки, Но если слишком доверять логике и грамматике этого высказывания, то выходит, что во мрак укутан только Гомер, а встает на носочки только Гораций. Берусь утверждать, что вопреки логико-грамматическому содержанию укутанный во мрак относится ко всем упомянутым поэтам, а “вставание на носочки” существует само по себе, выполняя указательную функцию по отношению к общему смыслу, как бы стоящему за текстом. Потому и не выглядит это странным, что буквальная реализация образа здесь была бы неуместна. Трогательное “носочки”, уменьшительно-ласкательный суффикс и сам непосредственный детский жест указывают на домашнюв интимную связь с поэтами, “укутанными” в сердечное тепло автора (слово укутанный тоже посылает в контекст как бы своего двойника, отделившегося от логико-грамматического носителя) [Всякий раз, заслужив упрек в субъективности, хочется напомнить работу Л.В.Щербы “Опыты лингвистического толкования стихотворений” и не утратившие убедительности его слова: “...считаю нужным подчеркнуть, что все семантические наблюдения могут быть только субъективными. В самом деле, каким другим может быть например наблюдение того, что форма офицера имеет собирательный и несколько презрительный оттенок, тогда как офицеры является обычным множественным числом?” (Щерба, 1923, 17). Остается только восхищаться возможностями проникновения в глубину текста без помощи какого бы то ни было научного инструментария, путем чистой рефлексии, когда читаешь: “...слово “безмолвно” кажется мне фонетически выразительным, благодаря тавтосилабическому сочетанию ол (ср. например безлюдно), которое своей протяженностью, плавностью усиляет впечатление от предшествующего “ва-спа-ми-на-ние” (Щерба, 1923, 45)]. Логика и грамматика отстраняются интонационными средствами от функции, которую они выполняют в письменной прозаической речи. Смысл перестает быть прикрепленным к определенным знакам, он как бы разливается по всему тексту.
Происходящие таким образом смысловые изменения могут показаться непропорциональным следствием незначительных деталей вроде пропуска ударения или лишнего, против ожидания, слога. Но в результате этой “малости” видоизменяется интонация — мимика души, или, пользуясь словами Ш.Балли, сказанными им о модальности, — “душа предложения”. Как чувствительный прибор она реагирует на каждое изменение. Наша мимика — в буквальном смысле — тоже обладает этой особенностью. Леонардо да Винчи заметил: “Тот, кто смеется, не отличается от того, кто плачет, ни глазами, ни ртом, ни щеками, только бровями, которые соединяются у плачущего и поднимаются у смеющегося” (Любимов, 1976, 180). Подобным образом ничтожные, едва уловимые изменения в интонации служат для нас, возможно, неосознанным, но важным сигналом. Поэтому неудивительно, что звучание стихотворной речи (реальное или воображаемое) отзывается на текстовые указатели в виде длины строки и порядка ударений, ожидаемых и неожиданных, и это ведет к кардинальным смысловым сдвигам.
С этой точки зрения отношения звучания и значения перестают казаться параллельными, они именно что пересекаются, сходятся в категории интонации, несправедливо выводимой исследователями за пределы стихотворного текста.
Можно, конечно, говорить о сходстве значений, индуцированном сходством звучаний: “В последовательности, где сходство накладывается на смежность, две сходные последовательности фонем, стоящие рядом друг с другом, имеют тенденцию к параномастической функции” (Якобсон, 1975, 221). Но, по правде говоря, сходство в этом случае приобретает слишком расширительный смысл, это нечто неопределенно-поэтическое; не случайно Якобсон ссылается здесь на Гете: “Все преходящее — это лишь сходство”. Какое сходство устанавливается, например, в таком хрестоматийном случае звукового повтора:
сходство между перьями и поверьями, древностью и веяньями? Правильнее, ввиду сказанного, говорить о возможности звучанием извлекать скрытые значения, о возможности соединения значений с несобственным звучанием, о дополнительных возможностях письменного текста передавать устную речь. Очевидно одно: все эти р и е, а затем у — звучат, замечены и доставляют удовольствие читающему-говорящему. И когда Якобсон опирается на Гопкинса, заметившего, что в силу звуковой повторяемости “порождается соответствующая повторяемость, или параллелизм, в словах и мыслях” (Якобсон, 1975, 218), то, с нашей точки зрения, здесь речь идет не столько об отношениях звучания и значения, сколько об ином способе соединения значений — наложении, более похожем на параллелизм, чем логическое развертывание, свойственное прозе и оформляемое повествовательной интонацией [В явлении, которое Якобсон называет параллелизмом звучания и значения (например, в рифме), происходит нечто подобное тому, о чем говорит Сэпир, приводя пример бессмысленного соположения слов sing praice. “Оказывается психологически невозможным услышать или увидеть эти слова вместе, не постаравшись хоть сколько-нибудь связным образом их осмыслить” (Сэпир, 1934, 49). Такая попытка, — замечает Сэпир, — едва ли может обещать удовлетворительный результат... Теоретические возможности в способе округления этих двух понятий в осмысленное сочетание понятий или хотя бы законченную мысль многочисленны до бесконечности” (там же). По этой причине, нам кажется, восприятие, отказываясь от бессмысленных операций, прибегает к альтернативному способу осмысления — ассоциативному, алогическому. И это ощущение бесконечности логических вариантов, ни один из которых не может быть приемлем (то есть не само “сходство, наложенное на смежность”, а следствие звукового подобия), “придает поэзии ее насквозь символический характер, ее многообразие, ее полисемантичность” (Якобсон, 1975, 220—221)]. Таким образом, основной принцип Якобсона — “эквивалентность в области звучания, спроецированная на последовательность” (Якобсон, 1975, 221), — влечет за собой, с точки зрения интонационной теории стиха, не “семантическую эквивалентность”, а семантическую слагаемость или слиянность, которые заключаются не в сближении-сходстве, а в ином, аграмматическом способе сочетания смысловых представлений.
И тут основную роль играет ритмическая монотония, благодаря которой элементы смысла, его оттенки, вступают как бы в химическую реакцию, смешиваются как краски на палитре [“...Возможны эмоциональные состояния, в которых сочетается несколько эмоций, скажем, нежность и радость, удивление и радость, удивление и печаль” (Цеплитис, 1977, 189)].
Тем самым меняется смысл речи. А. А.Потебня, кажется, в “Записках по русской грамматике” рассказывает анекдот: грек пел песню и плакал. На просьбу перевести печальный сюжет он сказал: “Сидела птица, сидела, потом вспорхнула и улетела. По-русски ничего, а по-гречески очень жалко”. Нечто подобное всегда происходит в лирических стихах. Что, собственно, такого грустного, например, в строчках:
Но вспомним, как начинается этот монолог Чацкого:
Вышеприведенный текст у Грибоедова следует за признанием в разочаровании, которое “положено на мотив” с первого же стиха: стих не совпадает с фразой ну вот и день прошел, фраза кончена, а стих продолжается, обрываясь асемантической паузой, тем самым возможные фразовые интерпретации вытесняются стиховой монотонией. И подобно тому, как это бывает в устной речи, когда говорящему трудно расстаться с настойчивой эмоцией — радости ли, печали, и что выражается в интонации, не поспевающей за извилистым сюжетом речи, — насыщенная горечью разочарования ритмическая монотония наполняет смысл последующих стихов, говорящих о пути в повозке, и они звучат тем горше, тем сильней, чем более интонируемый смысл расходится с лексико-грамматическим [Чем более выражен смысл лексико-грамматически, тем менее он может быть проявлен интонационно, и наоборот. (См. Пешковский, 1928; Балли, 1955)].
Ничем иным мы не можем объяснить чудо многочисленных пушкинских текстов, в которых все “так просто, как в прозе” — ни одного образа, ни одной метафоры, никаких формальных изысков, — как только участием звука голоса, выражающего одновременно разные эмоции. “Общая эмоциональная окраска, настроение (тоска, тревога, восторг)”, — говорит интонолог, — в прозаической письменной речи передается “не речью персонажа, а авторскими ремарками (говорил тихим, печальным голосом...)” (Светозарова, 1982, 23). Эти эмоции — тоска, тревога, восторг — в прозе, во-первых, сообщаются, во-вторых, сообщаются последовательно, тогда как “в голосе могут звучать одновременно и три, и более эмоций” (Светозарова, 1998, 96).
Возьмем для примера стихотворную речь персонажа — монолог Татьяны, который со школьных лет все помнят наизусть. Испытываемые героиней чувства разнообразны; это и горечь обиды (...я предпочла б обидной страсти), и любовь (я вас люблю, к чему лукавить), и жажда мщения (сегодня очередь моя), и почти детская жалоба (я плачу... Если вашей Тани), и возмущение (Как с вашим сердцем и умом быть чувства мелкого рабом?), и благодарность (Я благодарна всей душой). В стихах все это сливается в ритмической монотонии, разные и противоположные чувства образуют как бы одно сложное, которое непосредственно выражается звучанием речи. Одним и тем же тоном выражается здесь горечь, упрек, любовь, обида и возмущение.
В устной речи голосом постоянно смешиваются разные эмоции, что придает ей непреднамеренную выразительность. Недаром Цицерон устами Антония советует “подмешивать к своей страстной и грозной речи речь другого рода, мягкую и кроткую” (Цицерон, 1972, 169—170). Секрет успеха, говорит он, не столько в убеждающих доводах, сколько в возбуждении чувств, и мы видим, что это происходит как раз путем смешения их, слияния.
В прозе писателю потребовалось бы каждую отдельную реплику героини комментировать соответствующим образом, чтобы она зазвучала в воображении, соединив отповедь с исповедью, признание в любви с твердостью отказа. В стихах эмоцию не надо описывать, она возникает сама собой. Разница между стихами и прозой в способах выражения эмоций состоит в том, что в прозе эмоции описываются, тогда как в стихах они непосредственно звучат в голосе говорящего-читающего. Проза в этом смысле аналогична косвенной речи, стихи — прямой. Есть существенная разница между сообщением о чувствах и непосредственным их выражением [Возможности прозы по сравнению со стихом ограничены. Так, Н.Д.Светозарова в книге “Интонация в художественном тексте” замечает, что “любимый Достоевским глагол вскричать одинаково подходит и для сильного недоумения, и для испуга; обрывается голос и от обиды, и от гнева; глухим голос становится при выражении и любви, и печали...” (Цитируется по рукописи.)].
В этой связи еще одно важное следствие стиховой монотонии необходимо отметить. Назвать и выразить — совсем не одно и то же. В каком-то смысле названное не может быть выражено, “мысль изреченная есть ложь”, потому что в назывании выступает общее, а не отдельное; “единичный опыт пребывает в индивидуальном сознании и, строго говоря, не может быть сообщен” (Сэпир, 1934, 12), Называние извлекает универсальную сущность, искусство же стремится к созданию единичной. Знаменательно для нас высказывание схоласта XII в. Иоанна Солсберийского: “Единичные сущности именуются, а универсальные сущности обозначаются” (Якобсон, 1985, 316). Введение в речь монотонии есть способ именования: интонация придает индивидуальную окраску, преобразуя обозначение в именование, позволяя не назвать, а выразить. Это особенно очевидно, если сравнить известное нам разнообразие оттенков, например, чувства печали, — с их имеющимися в языке немногочисленными обозначениями: грусть, тоска, подавленность, скорбь, уныние, огорчение... Можно подобрать еще несколько синонимов с близким значением (скажем, отчаянье, сумрачность, мрачность, безнадежность и т.д.), но сколько неназванных оттенков печали можно выразить звуком голоса! Именно выбор смыслового оттенка совершается, когда поэт выбирает размер для стихотворения [Этот смысловой оттенок получил название семантический ореол метра. По поводу семантики метра М.Л.Гаспаров говорит: “...связь между формой и темой действительно есть, но связь эта — не органическая, а историческая” (Гаспаров, 1993, 64). Мы полагаем, что историческая связь возникла не по какой-то случайности (“так сложилось”), а потому, что между стилем и интонацией существует объективная зависимость — ею занимается фоностилистика] (полагаю излишним повторять, что размер, точнее, его следствие — расположение ударений — влияет на стиховую интонацию, то есть меняет смысл речи).
Итак, основа стихотворной речи — интонация. Вспомним приводимые Якобсоном слова Св. Августина: “Во мне слово предшествует звуку... но для тебя, стремящегося понять меня, именно звук первым доходит до твоего уха, чтобы внедрить слово в твою душу” (Якобсон, 1985, 313). Есть виды речевого общения — именно те, что преследуют целью внедрить нечто в душу, — при которых звучание речи как вместилище синкретической мысли, еще не достигшей слова, и предшествует слову, и самостоятельно воздействует на воспринимающего. Поэты неоднократно говорили о звуковом образе стихотворения, который является до всех остальных речевых элементов. Ритм и метр играют в этом деле служебную, как и положено формальным категориям, роль. Метр помогает унифицировать звучание. Без метра стихотворная речь может существовать, без унифицированного звучания, вписанного в текст асемантической паузой, — нет [“...Речь может звучать как стихотворная и без соблюдения метра” (Томашевский, 1929, 9)]. Именно по этой причине можно утверждать, что все записанное “короткими отрезками” является стихами, а все записанное в ряд — прозой [См., например, известное высказывание М.Л.Гаспарова о том, что “рубленая проза” (то есть проза, поделенная на несинтаксические отрезки) — это уже не проза, а стихи (Гаспаров, 1989, 11)].
Конституирующей ролью интонации обусловлены и некоторые стиховые особенности, не получившие определенного объяснения.
Например, чешский исследователь Краль был вынужден признать, что число версификаторов “небрежных”, “весьма небрежных” и “вовсе никудышных” растет с течением времени и что “среди них почти все наши лучшие поэты” (Якобсон, 1923, 14). Признаки стихотворной речи он трактовал как независимые правила (неизвестно откуда и зачем взявшиеся, наподобие шахматных, очевидно), в неукоснительном следовании которым и заключается искусство. Р.О.Якобсон по этому поводу замечает, что законы просодии Краля “не есть канонизация чего-либо давно существующего” и “не только не базируются на конкретных фактах чешской поэзии, но составлены наперекор этим фактам”. Если б в самом деле было можно предложить законы, исходящие из канонизации фактов истинной поэзии! Но что такое поэзия? Якобсон определяет ее как “высказывание с установкой на выражение” (Якобсон, 1923, 16; Якобсон, 1987, 275), Если понимать термин “выражение” как чистую форму (“план выражения”), то есть фонетическое оформление знака, не связанное со значением, то получится, что “факты поэзии” находятся в прямой зависимости от того, насколько очевидна в тексте “установка на выражение”; в русской поэзии эта установка бросается в глаза, скажем, у Бальмонта и скрыта у Пушкина. Эта бесспорная реальность приходит в противоречие с теоретическим намерением ориентироваться на авторитеты, которое мы видим в якобсоновской критике Краля.
Поэзия, с нашей точки зрения, это выражение всего многообразия и природного синкретизма душевных состояний. Не просто выражение, а синхронная передача, вручение здесь и сейчас в собственность читателя. “Если изобразительное искусство есть формовка самоценного материала наглядных представлений, если музыка есть формовка самоценного звукового материала, а хореография самоценного материала — жеста, то поэзия есть оформление самоценного...” (Якобсон, 1987, 275), но не “самовитого” слова, а интонируемого смысла, — возьмем на себя смелость дополнить, видоизменив мысль и цитату Якобсона. И метрика, и рифма, и лексика, и грамматика, и фонетика — “служанки” интонации. В прозаической речи интонация играет роль аккомпанемента, сопровождающего лексико-грамматическое содержание; для поэта мир в этом смысле перевернут: вложить в интонацию определенное состояние души с тем, чтобы читатель, произнося текст, воспринял это состояние, присвоил его способом говорения, — в этом состоит задача поэта. И на пути к этой цели отступления от версификационных правил представляются совершенно естественными, подобно тому как “обоснованные отступления” от нормативной стилистики, по замечанию Л. В. Щербы, создают художественный эффект в прозе [В стихах Багрицкого:
современный исследователь стиха видит пропуск ударной константы, “запретный” прием в ритмике” (Шапир, 1996, 286), тогда как здесь, с нашей точки зрения, имеет место не пропуск, а “лишнее” ударение в слове яблоко, благодаря чему пластически, на интонационном уровне, подтверждается то, о чем говорится в первых двух стихах, — звуком голоса изображается раскачка. (Заметим, что нарушение метрического закона М. И. Шапир так же слышит, как мы слышим нарушение фонетического закона). Подобным образом у Пушкина в “Домике в Коломне” возникает второе ударение в слове, так как имитируется военно-приказная речь:
и Якобсон записывает этот глагол в два слога: “слу-шай” (Якобсон, 1923, 23)].
Искусство поэта тем самым состоит в поисках и нахождении нового соотношения между стиховой монотонней и обусловленной синтаксисом фразовой интонацией. Два противостоящих друг другу явления вступают в игровое противоборство — нескончаемое, “доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит”.
БИБЛИОГРАФИЯ
Антипова, 1984 — А.М.Антипова. Ритмическая система английской речи. М, 1984
Асафьев, 1930 — Б.В.Асафьев (Игорь Глебов). Музыкальная форма как процесс. Москва, 1930
Асафьев Б. В. Избранные труды. М., 1954, т.З.
Асафьев, 1957 — Б. В. Асафьев. Музыкальная форма как процесс. // Избранные труды. М, 1957, т. 5.
Балли, 1955 — Шарль Балли. Общая лингвистика и проблемы французского языка. М, 1955.
Бернштейн С. И. Стих и декламация // Русская речь. Новая серия. Л., 1927. Т. 1.
Бернштейн С. И. Основные понятия фонологии // Вопросы языкознания. М., 1962, № 5.
Богомолов Н. А. Стихотворная речь. М., 1995.
Бродский, 1992 — Иосиф Бродский. Набережная неисцелимых. М, 1992.
Брызгунова Е. А. Звуки и интонации русской речи. М., 1977.
Гаспаров, 1984 — М.Л.Гаспаров. Тынянов и проблема семантики метра. // Тыняновский сборник. Первые тыняновские чтения. Рига, 1984.
Гаспаров М. Л. Оппозиция стих — проза // Русское стихосложение. М., 1985.
Гаспаров М. Л. Очерк истории европейского стиха. М., 1989.
Гаспаров М. Л. Русский стих. Даугавпилс, 1989
Гаспаров, 1993 — М.Л.Гаспаров. Русские стихи 1890-х — 1925-го годов в комментариях. М, 1993.
Гаспаров М. Л. Стих и смысл. // De visu №5, 1993
Гиндин С. И. Структура стихотворной речи: Систематический указатель литературы по общему и русскому стиховедению, изданный в СССР на русском языке с 1958 по 1973 гг. М., 1976.
Жинкин Н. И. Механизм регулирования сегментных и просодических компонентов языка и речи // Поэтика. Варшава, 1961.
Жовтис А. Л. Стих и пословица // Русское стихосложение. М., 1985.
Златоустова Л. В. Изучение звучащего стиха и художественной прозы инструментальными методами // Контекст, 1976. М., 1977.
Златоустова Л. В. фонетические единицы русской речи. М., 1981.
Иванов, 1987 — Вяч. Вс. Иванов. О поэтическом синтаксисе. // Исследования по структуре текстов. М, 1987.
Кенигсберг М. М. Из стихологических этюдов // Philoloqica. 1994. N l-2.
Ковтунова И. И. Порядок слов в стихе и прозе // Синтаксис и стилистика. М., 1976
Левин Ю. И. О лирике с коммуникативной точки зрения // Structure of Text and Semiotics of Culture / ed by J. van der Eng, M. Grygar. The Hague; Paris, 1973.
Лосев, 1990 — А. Ф. Лосев. Музыка как предмет логики. // Из ранних произведений. М, 1990.
Лотман, 1985 — М. Ю. Лотман. К вопросу о типах интонации в русской поэзии. // Литературный процесс и развитие русской культуры 18—20 вв. Тезисы научной конф. Таллинн, 1985.
Лотман, 1972 — Ю. М. Лотман. Анализ поэтического текста: cтруктура стиха. Л, 1972.
Любимов Л. Искусство западной Европы. М., 1976
Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987
Маяковский В. В. Полное собрание соч. В 13-ти томах. М., 1959
Манн, 1975 — Томас Манн. Письма. М, 1975, №147.
Невзглядова, 1994 — Е. В. Невзглядова. Проблема стиха. // Русская литература №4, 1994.
Невзглядова, 1997 — Е. В. Невзглядова. Об интонационной приводе русского стиха (оппозиция: стих — проза). // Русская литература №3, 1997.
Николаева Т. М. Фразовая интонация славянских языков. М., 1977.
Николаева Т, М. Стихотворная и прозаическая строки: первичное и модифицированное // Balcanica. М., 1979.
Николаева Т. М. Просодия Балкан. М., 1996
Папаян Р. А. Некоторые вопросы соотношения метра и жанра // Учен. зап. Тартуск. ун-та. Тарту, 1973, вып. 306.
Пешковский А. М. Стихи и проза с лингвистической точки зрения // Методика родного языка, лингвистика, стилистика. М.; Л., 1925.
Пешковский А. М. Интонация и грамматика // Известия по русскому языку и словесности. 1928, т.1
Поливанов Е. Д. Общий фонетический принцип всякой поэтической техники // Вопросы языкознания, М., 1963, № 1.
Потебня А. А. Мысль и язык. Харьков, 1913.
Реформатский А. А. Фонологические этюды. М., 1975.
Светозарова Н. Д. Интонационная система русского языка. Л., 1982
Светозарова Н. Д. Интонация в художественном тексте. Готовится к печати.
Сивере Е. Rhytmisch-melodische Studien. Heidelberg: К. Winter, 1912.
Скулачева, 1996 — Т. В. Скулачева. Лингвистика стиха: структура стихотворной строки. // Славянский стих. Стиховедение, лингвистика и поэтика. М, 1996.
Сэпир Эдуард. Язык. М-Л., 1934
Тарановский, 1963 — К. Ф. Тарановский. О взаимоотношении стихотворного ритма и тематики. // Amer. Contrib. 5 Intern. Congr. Slavists. The Hague, 1963, vol. 1: Ling. Contrib.
Тимофеев Л. И. Очерки истории и теории русского стиха. М., 1958.
Тимофеев Л. И. Основы теории литературы. М., 1976.
Томашевский Б. В. О стихе. Л., 1929.
Томашевский Б. В. Стих и язык. М., 1959.
Тынянов Ю. Н. Проблема стихотворного языка. М., 1965.
Цеплитис, 1977 — Л. К. Цеплитис. Анализ речевой интонации. Рига, 1977.
Шапир, 1990 — М. И. Шапир. Methrum et rythmus sub specie semioticae. // Даугава, №10, 1990.
Шапир, 1995 — М. И. Шапир. “Versus vs prosa”: Пространство-время поэтического текста. Philologica, 1995, vol. 2, № 3—4, 7—58.
Шапир, 1996 — М. И. Шапир. Гаспаров-стиховед и Гаспаров-стихотворец. // Русский стих. В честь 60-летия М. Л. Гаспарова. М., 1996
Щерба Л. В. Опыты лингвистического толкования стихотворений // Избранные работы по русскому языку. М.-Л., 1957
Эйхенбаум Б. М. Мелодика русского лирического стиха. // О поэзии. Л., 1969
Эйхенбаум, 1969 — Б. М. Эйхенбаум. О камерной декламации. // О поэзии. Л., 1969
Якобсон Роман. О чешском стихе преимущественно в сопоставлении с русским. Москва-Берлин, 1923
Якобсон Роман. Лингвистика и поэтика. // Структурализм “за” и “против”. М., 1975
Якобсон Роман. Речевая коммуникация. // Избранные работы. М., 1985
Якобсон Роман. Новейшая русская поэзия // Работы по поэтике. М., 1987
Ярхо Б. И. Ритмика так называемого “Романа в стихах” // Сб. ст. под редакцией М.А.Петровского и Б.И.Ярхо. II. Стих и проза. М., 1928.