Я всегда считал, что, если б мое детство и молодые годы не прошли в Бургасе, не случилось бы ничего из того, о чем я расскажу дальше.

В середине восьмидесятых годов прошлого века, когда я учился в единственной местной прогимназии «Отец Паисий», Бургас был небольшим городишком, тысяч на десять жителей, не больше, с четырьмя махаллами: греческой, расположенной рядом с портом, который в те времена представлял собой всего-навсего бревентчатый причал; еврейской — севернее греческой, между улицей Богориди и морским берегом; болгарской — к западу от них до самых Атанаскёйских виноградников, и турецкой — к югу от порта до Комлука, узкой косы между морем и Ваякёйским болотом. В каждой махалле была церковь, мечеть или синагога. После резни армян в Турции оформилась еще одна небольшая махалла — армянская — и тоже со своей церковью. Люди, населявшие эти махаллы, жили в добром согласии. Рыбаки, портовые грузчики, ремесленники, виноградари, рабочие Хаджипетровой мельницы, мелкие лавочники — все они под вечер собирались в многочисленных кофейнях, кабачках, трактирах и заливали горькую му́ку розовым анхиальским вином, которое продавалось по грошу ока, и как только удавалось забыться, начиналось веселье. А веселиться они умели, ах, как они умели веселиться!

Вот среди этих людей и проходило мое детство. Матери я не помню, потому что на второй же год после моего рождения она бросила меня и сбежала с каким-то итальянским моряком. Отца я тоже рано потерял, сгубила его малярия, страшная болезнь по тем временам в этих болотистых местах. Когда остался я сиротой, взял меня к себе сотоварищ отца, такой же как он рыбак и его побратим — грек Стилян Вангелис, по прозвищу Штилянито. Благодаря ему и его сыновьям я узнал море и так сжился с ним, что когда потом в моей жизни наступила резкая перемена и мне пришлось оставить родину и выбирать свой путь, я, конечно, стал моряком. Но об этом потом.

В те времена трудно жилось под чужой крышей, даже среди близких людей. Штилянито был добряком, жалостливым, честным человеком, но ему трудно было прокормить свою семью — жену, тетку Баласу, да многочисленных сыновей — крепких парней, им сколько ни дашь, все съедят. Были они башковитые, но из-за нужды рано бросили школу и начали работать в порту, грузить древесный уголь, тогда он пользовался большим спросом у стамбульских купцов, покупавших его для знаменитых стамбульских мангалов. И мне хотелось учиться, но до учебы ли тут, когда Штилянито и своим парням не дал образования, а я ведь чужой, сирота. Не мог же я как какой-то граф прохлаждаться в прогимназии, когда другие трудятся, отцу помогают. Пришлось и мне оставить учебу и пойти на причал. Тяжелая, грязная это была работа. Натаскаешься угля от темна до темна, после жрать ой-ей как хочется. Тут уж одними овощами да зеленью не насытишься — мяса или рыбы подавай. Штилянито каждую ночь выходил в море, старался человек, по выходным и мы с Костаки, самым младшим из его пацанов, ему помогали, только это дело везенья, один день густо, другой — пусто. Вот так, впроголодь, на двух тараньках да толстом ломте хлеба и жили мы целый день. И вместо того, чтобы расти тощими да хилыми, — бывают же чудеса на свете! — мы с Костаки вымахали как странджанские дубки, рослые и крепкие. В кулачном бою нам не было равных, да и ножиками мы научились орудовать — в бургасских кабаках нравы жестокие, пропадешь ни за грош. Надо всегда быть начеку, а как запахнет кровью, так и дай бог ноги. Скоро нам, особенно если встанем спиной к спине, никто не мог противостоять ни в греческой махалле, ни в Комлуке, где жили турки, а о еврейской и говорить не приходится, еврейчики все маменькины сыночки, хлюпики, их мы и в расчет не брали. В болгарской махалле среди переселенцев из Сливенского края и Турции тоже были удалые ребята, у них и пистолеты водились, потому что они провозили контрабанду через границу, которая тогда проходила чуть южнее Кюприя-Василико. Ахтополь же и Малко-Тырново были по другую сторону. Но мы и на них нагнали страху.

Так вот мы и росли — бедность, тяжелая работа, вместо развлечений — вино и потасовки. А как исполнилось мне семнадцать — переломный возраст! — в жизни моей появилось нечто новое, сладкая любовная истома, как говорится в стихах. Напротив лачуги Штилянито, где нас обитало общим счетом восемь человек, на улице Константина Фотинова жил богатый бургасский купец Анастас Милтиадов, собственник большого магазина деликатесов на главной улице города. Так вот этот самый бай Анастас был истинным франтом. Жил он на широкую ногу, деньги легко ему доставались, и он их не жалел. В мужских компаниях, что собирались в ресторане «Элит» и выпивали по бочке вина за вечер, все он раскошеливался. Он был завсегдатаем двух портовых борделей, и как появится у них новая венгерка, австрийка или левантийка, бай Анастас был первым ее клиентом. Ему кланялись, перед ним заискивали, во-первых, потому что он платил хорошо, а во-вторых, потому что привозил с собой на фаэтоне деликатесы из магазина. За его счет лакомились все в борделе. А фаэтон бай Анастаса заслуживает того, чтобы о нем сказать отдельно. Из самой Вены был выписан. Тут тебе и фонари, и зеркала, и выдвижные ступеньки — все честь по чести сделано, с явным расчетом на человека со вкусом. Упряжка тоже была отменная — два вороных коня, которыми правил один гагауз из Балчикского края, злой, одинокий человек, который жил в конюшне вместе с лошадьми, других живых существ он не признавал. Когда новый князь Фердинанд Сакс Кобург Готский впервые собирался в официальном порядке посетить Бургас и стали искать упряжку пороскошнее, не смогли найти ничего лучше бай Анастасового фаэтона. Облачили гагауза в какую-то пеструю ливрею, взятую напрокат в бродячем итальянском цирке, кое-как встретили Его величество, усадили на фаэтон, рядом примостился кмет и айда — в резиденцию. Все вроде бы шло хорошо, да вот беда: лошади-то всего один маршрут знают — к борделям. Они возьми да и остановись перед первым попавшимся на пути и… ни взад, ни вперед. Большой конфуз получился, но, как потом рассказывали бургасские шутники в кофейне Альберта, Его величество остался доволен.

Зато у себя дома, в семье, старый развратник бай Анастас, как это случается с такими людьми, ввел самые строгие порядки. Он следил, чтобы его единственная дочь, шестнадцатилетняя красавица Калиопа Милтиадова воспитывалась в почтении к религии, благочестии и благопристойности, подальше от всяких «гнусностей жизни», которых сам он, конечно же, не старался избегать. Прекрасная Калиопа была воспитанницей католического пансиона сестер-кармелиток, открытого в Бургасе еще до освобождения страны от османского ига. Православие, видимо, казалось бай Анастасу недостаточно строгой верой, и потому он пошел на неслыханный для грека шаг — обратил дочь в папскую веру. Рассказывали, будто ее собирались послать в Швейцарию на какие-то высшее католические курсы, чтобы она там изучала языки, потому что французского для нее, видите ли, было мало. В общем, готовили ее для «виссего обсесьтва», говорил бай Анастас, сюсюкая, как все греки. Хотя в Бургасе этим «высшим обществом» и не пахло. Для чего я все это рассказываю? Да потому, что по воле судьбы планам бай Анастаса не суждено было сбыться. Прекрасную Калиопу держали в полной изоляции, и по этой причине она была лишена общества молодых людей. Происхождение же у нее было как-никак средиземноморское, то есть она была девушкой с горячей кровью и богатым воображением. Не знаю, что она во мне нашла, но только как разденусь, бывало, до пояса и начну мыться у колонки, так она и появится у себя в окне, словно другого времени дышать свежим воздухом у нее не находилось. А вечером, как возьмет Костаки гитару, да как заведу я греческие любовные песни, которым выучился от него и его братьев, так прекрасная Калиопа тут как тут и возникнет у окна, вся обратившись в слух. Да и было из-за чего слушать. В то время у меня был хороший голос, особенно удавались мне высокие ноты, тонкие штучки, как говорили в Бургасе. Это потом уже я охрип от ветров и штормов, которым ежедневно подвергается моряк, но тогда… ах если бы тогда меня услыхал какой-нибудь импресарио, так, как это показывают сейчас в итальянских фильмах, я бы мог сделать блестящую карьеру. Но в недавно освобожденном моем отечестве даже слова-то такого «карьера» никто слыхом не слыхивал, а сколько талантов было загублено, страшно подумать. И не от высокой смертности, а от того, что не могли они расцвесть.

Импресарио не было, но зато слушатель, причем благодарный слушатель в лице прекрасной Калиопы, был, и потому наш двор каждый вечер ходуном ходил от музыки и песен, и если бы наш дом стоял не в греческой, а в какой-то другой махалле, не миновать нам неприятностей с соседями, потому что мы и в самом деле не давали людям спать. Но греки любят песни, и из-за песни они никогда скандалить не станут. Конечно, в чем другом они тоже хороши, и у них свои недостатки, но песни они любят, тут уж ничего не скажешь.

Начали мы с Калиопой обмениваться пламенными взглядами — и с песнями, и без песен. Теперь я уже подолгу застаивался перед осколком зеркала в кухне, и даже обзавелся гребенкой. Раньше меня ничуть не интересовало, какая на мне рубашка, а теперь я то и дело стоял у корыта и стирал. Правда, старался делать это по ночам, чтобы не увидела меня за этим занятием избранница моего сердца. А уж как станет искать бай Анастас работника мыть бочки и кадушки в подвале, грузить или разгружать товар — склад магазина размещался в глубине их двора, — я тут как тут. Крепкий я был, хорош собой, мускулы как у бычка, да и бородка пробилась. Боже мой, когда выросла эта щетина, стал я походить на самого сатану-искусителя. Работа у меня спорилась, и мне все равно было, как заплатит бай Анастас, лишь бы крутиться у него во дворе. Пойдет, бывало, прекрасная Калиопа с кувшином по воду, а надо сказать она то и дело ходила к колонке за водой, — надо же поливать цветы на веранде, — тут мы с нею обменяемся взглядами, да какими! Сегодня, завтра, так и бежали день за днем, пока однажды не случилось то, что должно было случиться. В тот знойный день бай Анастас поехал на фаэтоне в Месемврию поторговаться насчет одной редкой рыбы баночного посола, большим деликатесом считалась. Так что и гагауза тоже не было дома. Госпожа Хрисула, жена бай Анастаса, уже неделю как лечила на бургасских минеральных водах свой ревматизм. Старушка, под присмотром которой осталась Калиопа в отсутствие родителей, дремала внизу в прохладе полуподвального этажа, а я хозяйничал в погребе, отмывал кадушки, потому что близилась пора сбора винограда, обычно в Бургасе она приходится на сентябрь. Разделся я, значит, до пояса, работаю себе и вдруг каким-то шестым чувством ощущаю, что наверху кто-то тихонечко зовет: «Помогите, помогите!» А как раз над подвалом находилась комната Калиопы. Выбираюсь я, значит, из кадки, точнее вылетаю, словно у меня выросли крылья. Прислушиваюсь, а вдруг только послышалось? Минут пять стояла полная тишина, потом из открытого окна снова долетел тихий стон. И снова: «Помогите!» Двумя прыжками оказываюсь на веранде, позабыв и думать о старой ведьме бабке Коконице. Мой ангел зовет на помощь, и тут уж не до морали бай Анастаса и тетки Хрисулы и уж, конечно, не до того, что «скажут соседи». Наверху я слегка замешкался, потому что в горницах мне не приходилось бывать, бай Анастас со мной все внизу расплачивался, в цокольном этаже у него было нечто вроде конторы. Озираюсь по сторонам, множество дверей, какая из них в комнату Калиопы? Но тут снова долетел зов о помощи, теперь уже никак нельзя было спутать. Распахиваю дверь — и что же я вижу? Калиопа лежит без чувств на кровати в одной тонкой сорочке, видимо, ей стало дурно — жара стояла, наверное, и впрямь градусов под сорок. Подхожу на цыпочках, сажусь рядом, и тут меня такая оторопь взяла, что я точно одеревенел. Да и то, шутка ли сказать, я впервые был совсем рядом с женщиной, да не какой-нибудь, а с Калиопой, моей Калиопой, которой только в окне любовался. Протянул было руку, проверить, нет ли у нее жара, да так и не посмел прикоснуться ко лбу. Внизу в подвале стокилограммовыми бочками ворочаю, а здесь, смешно сказать, нет сил прикоснуться ко лбу девушки, упавшей в обморок. Наконец собрался с силами, положил ладонь на белый, нетронутый солнцем лоб, и тут на меня словно полыхнуло жаром. Калиопа открыла глаза и захихикала. Только что была в обмороке и вдруг обвила руками вокруг шеи, притянула к себе и начала страстно целовать. Надо сказать, что и я быстро опомнился. Показал ей, что значит молодая мужская сила. Боже, как выдержала тогда кровать, как не распалась на части! Честь и хвала тому мастеру, что ту кровать сработал. Только надо же было такому случиться, — может, потому что тогда нам это было впервой, да и жара стояла, как в пекле, — не заметили мы, как заснули. Часам к пяти бабка Коконица проснулась и поднялась наверх, поглядеть на свою питомицу, и застала нас в постели спящими в обнимку, как двое голубков. Первое, что ей пришло в голову, это бежать к соседям и привести их на место преступления. Потом ее греческая практичность взяла верх и она рассудила: «Ну приведу я цюзих людей, ну увидят они посор «аристократки», а потом бай Анастас сдерет с меня скуру, ся то что сяснула посредь бела дня и не уберегла птицьку. Луцсе сидеть тихо-мирно, будто и снать ницего не снаю, а то как бы не осьтаться без куска хлеба…»

Саданула она меня в бок, я вытаращился и обомлел, увидав над собой вместо милого личика Калиопы старую образину, ведьму Коконицу. Поворачиваюсь к Калиопе, а она еще спит, устала бедняжка. А бабка таращится, делает мне знаки немедленно убираться вон. Ладно, так и быть, но я, как говорится, без штанов. Наконец бабка поняла, в чем дело, отвернулась, я натянул штаны, прибрал все остальное и вышел на цыпочках. Калиопа так и не проснулась.

Что было дальше, я не знаю, но только после этого случая, как только хлопнет калитка и бай Анастас уйдет в магазин, бабка Коконица лично открывает мне дверь верхнего этажа и я, как кот, пробираюсь к Калиопе. Как я узнал потом, она не пожалела целой низки турецких золотых монет, заплатить бабке Коконице за молчание.

Так продолжалось до возвращения госпожи Хрисулы с бургасских минеральных вод. Словно райский сон остался в моей памяти тот август 1890 года, такого в моей жизни больше никогда не было.

Потом все застопорилось. Переглядываемся с Калиопой, готовы съесть друг друга глазами и только. Тетка Хрисула — это не бабка Коконица, она, как орлица, бдит над своим чадом. Однажды воскресным утром, роковым утром, отправилась тетка Хрисула на службу в греческую церковь, бай Анастас пошел в кофейню еврея Альберта. Воспользовавшись случаем, я тут же метнулся наверх. Калиопа только того и ждала. Впилась в меня, чуть не исцарапала мне шею ногтями. Только надо же было такому случиться, забыл бай Анастас дома портмоне. А такой уж он был человек, что любил угощать и щедро платить, не было у него привычки за чужой счет пробавляться. А сколько там от еврейской кофейни до дома! Вернулся он домой, ищет портмоне, нигде нет, заглянул и в комнату Калиопы. И что же видит: тот самый верзила, нищий из подвала, которого он и за человека-то не считал, расположился в постели его дочери… Бай Анастас был не дурак, понимал что к чему. А она видите ли, вместо того, чтобы кричать на всю округу, отбиваться от насильника, тоже с самым большим усердием участвует в этом греховном деле. И это его-то дочь, которую воспитывали в чести и благочестии кармелитки, черт бы их побрал с их сатанинской верой!

Естественно, после всего этого нам с Калиопой жизни не стало. На следующий же день отправили ее к родственникам в Пловдив, мне даже и краем глаза не удалось увидеть ее на прощанье. Ночью увезли на фаэтоне. Конец мечтам о Швейцарии, о высших католических курсах. Как я узнал позднее, ее вновь обратили в православную веру. Вероятно, чтоб побыстрее выдать за какого-нибудь богатого грека.

А мне было запрещено появляться на глаза бай Анастасу до второго пришествия. Богатый мерзавец имел большое влияние на управу местной общины, а это значило, что для меня нет места ни в Бургасе, ни в окрестных городках Месемврия, Анхиал или Созополь. Одним словом, мне грозила голодная смерть, потому что бай Анастас, если уж возненавидит кого-то, то бери ноги в руки и спасайся, пока цел! Думали мы, думали с моим верным другом и побратимом Костаки и однажды ночью, а было это в сентябре 1890 года, взяли и забрались, никому не говоря ни слова, на турецкое судно «Юскудар», которое грузилось зерном у причала. Не было у нас ни документов, ни денег, только штаны на заднице да по одной домотканой холщовой рубахе. Вот так мы и отправились в Стамбул. Отсюда перед нами открывался широкий мир. Сильные мы были, здоровые, любая работа нам была по плечу. Молодым — море по колено, вот мы и решили наняться на шаланду, добраться как-нибудь до Пиреи, а уж оттуда пароходом ли, клипером ли отправиться по морям и океанам. Морское бродяжничество лучше всего лечит любовную му́ку, это еще до меня доказал один морской скиталец, английский поэт лорд Байрон. Конечно, тогда я понятия не имел, что говорил лорд, но чувствовал, я всегда тонко чувствовал…

В Пирее мы некоторое время работали портовыми грузчиками, грузили бочки с маслинами и ящиками с лимонами на суда, отправлявшиеся в северные города Европы, и все расспрашивали на пароходах и парусниках, не нужны ли юнги или помощники кока. В таковых не было нужды, и потому нам пришлось взяться за самую скверную и самую тяжелую работу — помощниками кочегара на грязной пробитой итальянской посудине, которая бог знает почему величалась пароходом «Мадонна Джулия». На нем мы кое-как прошли Эгейское и Тирренское моря, чуть не потонули у берегов Калабрии, там постоянно штормит, дуют сильные ветры, а для нашей «Мадонны» буря в семь баллов была гибельной. Наконец добрались мы до Неаполя. Как говорится, посмотрев Неаполь, можно и умереть. Заплатили нам какие-то гроши, забрали мы свои немудреные пожитки с «Мадонны». Внизу, в кочегарке, нечем было дышать, и мы совсем стали похожи на чертей. Везде было грязно, но внизу, в кочегарке, особенно. На этот раз решили мы найти себе работенку почище, на паруснике, тогда они еще ходили наряду с пароходами. Однако нигде нас не брали. Ну и наголодались же мы тогда в Неаполе! Два месяца зимой ели только вареные креветки и мидии, но не сдавались, ждали подходящую посудину. Решили не соваться на первое попавшееся корыто. Подобрали нас две пожилые дамы, приютили на ночлег за известную плату… Это нам пришлось по душе. Однако к концу зимы наши дамы стали слишком взыскательны, да и то сказать, ведь мы на одних мидиях держались. Вроде бы говорят, что мидии в этом отношении хорошо действуют, стимулируют, так сказать, но уж март стоял на дворе, и мы совсем обессилели. Давай, говорю, Костаки, уходить в море, а то у нас здесь шеи совсем вытянутся. И надо же такому везенью, как раз в это время зашел в порт бриг «Фатерланд», гамбургской приписки. Юнга у них заболел постыдной болезнью, и они решили оставить его в портовом госпитале. Дожидаться же его выздоровления им было некогда. Явились мы к капитану, понравился ему Костаки на место прежнего юнги, но побратим упросил его взять и меня помощником в камбуз чистить картошку, мыть посуду, а по вечерам помогать стюарду разносить ужин начальству в кают-компании. На этом бриге провели мы восемь месяцев, экипаж оказался — всякий сброд, но выучили мы кое-как английский морской сленг. Слов пятьсот, не больше, но и их вполне достаточно, чтобы попросить поесть или с дамой столковаться. Да и что там было особенно говорить, к вечеру от усталости все болит, едва доберешься до кубрика, бросишься на койку и тут же захрапишь, потому что через четыре часа пробьют склянки — и снова целый день на ногах. Писем я не писал, Калиопа неизвестно где, отца с матерью у меня не было, Штилянито был неграмотный. Да и работы было невпроворот. Капитан герр Генрих Леверкузен, чертов немец, капризный и привередливый, вечно недовольный и бранчливый, обзывает балканской скотиной. Где уж тут мечтать о Калиопе. Только иногда мелькнет она в кратких сновидениях розовым видением.

На второй месяц капитан вышвырнул меня из кают-компании и послал матросом на правую вахту. Работа и в самом деле была намного тяжелее. На руках не заживали кровавые мозоли, а кроме того была опасность свалиться с реи и разбиться о палубу. Зато среди товарищей на душе легче. Никто не оскорбляет, не унижает. А я был гордым малым. Вот и решил, если еще хоть раз герр Генрих посмотрит на меня исподлобья своими мутно-голубыми немецкими глазами и обругает, ударю его прямо по лицу, на котором лихо торчали подкрученные кайзеровские усы. Я бы сделал это, черт побери, хоть и хорошо знал, что за оскорбление капитана действием в немецком торговом флоте по головке не гладят и, по всей вероятности, мне пришлось бы гнить где-нибудь в швабских застенках. Хорошо, что меня вовремя вышвырнули из кают-компании.

На правую вахту мы попали вместе с Костаки. С верным другом легче переносятся и холод, и голод. Хорошо, что здесь, под немецким строгим глазом, мы как следует научились карабкаться по мачтам, висеть на реях, скатывать паруса — сложная наука, которая постигается только практикой и то в молодые годы.

На «Фатерланде» мы дошли до самого Кейптауна, а перед тем заходили в Дакар, Абиджан, Аккру и Луанду. Разгружали разные немецкие побрякушки и гамбургское красное сукно, которое в больших количествах покупали, наверное на пелерины, местные негритянские вожди, у которых колонизаторы отняли всю власть, оставив им лишь право рядиться в пестрые тряпки. А грузили мы леопардовые шкуры, страусиные перья и еще много всякой всячины. В Германии и Франции, по всей Западной Европе распространилась мода на страусиные перья, которыми богатые дамы, миллионерши и куртизанки, содержанки разных толстосумов украшали свои шляпы. Без такого пера на пустой своей голове мадам все равно что не мадам — и ей позор, и тому, кто ей платит. Да и не только стервы сходили с ума, одно время не было генерала или адмирала, у которого на каске не развевались бы страусиные перья. А уж манто так непременно должно было быть леопардовым и ничуть не меньше. Бедные страусы и леопарды, сколько их было перебито из-за нелепых капризов разных ничтожеств!

Но не нам, простым морякам, рассуждать на эту тему. Наше дело грузить вонючие шкуры, поднимать и опускать якорь и ставить паруса. Хотя иногда, особенно жаркими тропическими ночами, когда мучает тебя бессонница, лежишь на матросской койке, и одолевают тебя тяжелые думы. У одних только и есть, что койка да деревянный чемодан с немудреными пожитками, а другие в страусиных перьях разгуливают по царским банкетам, приемам и аудиенциям. И все это вроде бы от бога. Попался бы мне этот господь бог, я бы его так отделал загрубевшими от фалов и марселей руками! Только нельзя. Раскрасить морду дозволяется только такому же, как ты сам, что рядом с тобою на рее или храпит на соседней койке с деревянным чемоданом в изголовье, чтобы не выкрали у него драгоценностей. Ну да ладно, не будем распространяться, а то в немецком флоте и мысли подслушиваются.

Как бы то ни было, после этого долгого и трудного рейда в Кейптаун мы с Костаки стали, можно сказать, профессиональными моряками. Могли уже наниматься куда угодно, нам уже не грозила самая черная работа. Поэтому в Гамбурге мы тут же ушли с «Фатерланда». Конечно, сперва подождали, чтобы герр Генрих расплатился, как полагается, после чего я обругал его по-нашему, а под конец обозвал немецкой скотиной. Не знаю, насколько он меня понял, но на душе у меня полегчало. Сполна отплатил ему, как говорим мы, болгары.

Неделю мы с Костаки не вылазили из гамбургских кабаков и борделей, пока не растратили все подчистую, да и не так уж это было трудно, потому что швабы не бог знает как щедры. И вот однажды с тяжелого похмелья нанялись мы на английский корабль «Дрейк», ливерпульской прописки, который направлялся в Австралию. Захотелось нам увидеть этот континент, а там и острова Океании. От своих собратьев моряков слыхали мы, что если и есть на земле рай без царей и патриархов, то это там, на тихоокеанских атоллах. Лежишь себе на пляже, заморские фрукты сами падают с пальмы тебе в рот, а вокруг полуобнаженные туземки играют на дикарских инструментах и через час-два услаждают тебе жизнь. Ребяческие мечты, но в этом нет ничего предосудительного, ведь нам с Костаки было тогда по девятнадцать лет. Да и что было взять с нас, молодых и зеленых, не закончивших даже семилетки?

«Дрейк» был первоклассным быстроходным трехмачтовым клипером. Чудесное романтическое корыто, последний конкурент пароходам. Командовал им мистер Уолтер Маккини, суровый бородатый шотландец, любивший заложить за воротник, но втихаря, и об этом мы узнали уже под конец. Он мог выпить кварту виски, встать на мостике, простоять там всю вахту и при этом никто даже не догадывался, что, если ткнуть его пальцем, он лопнет, так как до краев наполнен жидкостью. Так вот, этот Маккини не больно-то пускался в разговоры с нашим братом. Отдаст команду — это у него здорово получалось — и замолчит. От Лондона до Сиднея — 60 суток пути при благоприятном попутном ветре, и за это время от него мы услышали с десяток слов, не больше. Но все равно у него было приятнее служить, чем у шваба герра Генриха, у которого язык молол не переставая. Все же британец, как-никак. Верно, что он не давал спуску за малейшее провинение, особенно на вахте, но зато относился ко всем одинаково, на судне не было разделения на любимчиков и нелюбимых, которое особенно раздражает в море. Да и де это не раздражает? Я скажу напрямую, лично я предпочитаю людей строгих, суровых, беспристрастных, они гораздо лучше тех, кто интимничает с экипажем и делит людей на наших и ваших.

«Дрейк» вышел из Ливерпуля 11 февраля 1893 года чертовски туманным зимним утром, но как только мы выбрались в пролив Сен-Жоржа, туман рассеялся и подул попутный норд-вест, сопутствовавший нам до самых Канарских островов, — кажется, мы даже поставили рекорд. Старик Маккини был нами доволен и разрешил коку раздать по одной кварте рома каждому члену экипажа. Да и сам он, видимо, перебрал в этот день, потому что даже не высовывался из каюты. От Канарских островов мы спустились прямо вниз через Атлантику, прошли мимо Святой Елены, достигли «ревущих сороковых широт», и только тогда Маккини скомандовал «лево руля». Потом, уже никуда не заходя, мы направились в Сидней по знаменитому «шерстяному пути». Вся австралийская шерсть, из которой вяжутся прекрасные шотландские свитера, отправляется в метрополию по этому пути. Этот морской путь прошли и мы с Костаки. Для грека в этом нет ничего особенного, они известные мореходы, не раз бывали в этих южных широтах, а вот болгарин, пожалуй, побывал здесь впервые. Надо сказать, что держался я по-мужски, есть тому свидетели. В Сиднее наши с Костаки пути-дороги разошлись, он остался на «Дрейке», и правильно сделал, потому что попасть на такое судно — большое везенье, а я отправился к капитану Маккини. Плюнув сначала через левое плечо, я постучал в дверь капитанской каюты. «Так и так, — говорю, — сэр, я очень доволен рейсом и уроками морского дела, которые я у вас здесь получил, но вы должны понять меня. В моем лице болгарин впервые ступает на эту землю, и раз уж я добрался сюда, то хочу воспользоваться случаем и осмотреть здешние достопримечательности, а то когда еще доведется побывать в этих краях». Капитан Маккини сдвинул мохнатые брови, насупился. «Кто-кто, говоришь? Болгарин? А разве есть такой народ?» В те времена назваться болгарином все равно что папуасом. «Да, говорю, есть, сэр. И еще какой. Пятьсот лет жили под турком». «А-а-а, так ты так и скажи. Верно-верно, когда я был в твоем возрасте, Гладстон держал какую-то речь о них в парламенте. Но только Гладстон относился к вигам, а я к тори, и тогда я не очень-то обратил внимание на его слова…» Теперь уже я ничего не понимал, но это не имеет значения. «Ну, — говорит, — раз такое дело, не стану тебя отговаривать. Только не оставайся в здешних местах навсегда. Останешься — кончено с тобой. Цапнет тебя какая-нибудь островная королева, а ты, как я погляжу, крепкий малый, а королевам только таких и подавай. Вот я когда-то…» Тут он спохватился и махнул рукой. Говорю же, что капитан у нас был не из разговорчивых, итальяшка или кто другой на его месте болтал бы на эту тему до полуночи. «Нет, — говорю, — сэр. Погляжу, как живут люди, а потом вернусь домой и опишу, что повидал на белом свете (тогда не было еще такого выражения «путевые заметки», впервые его использовал Алеко Константинов). Пусть кое-кто поглядит, что недаром я потратил время, вышел из меня толк». Тут я, конечно, имел в виду Калиопу и проклятого бай Анастаса. Маккини посмотрел на часы, и я понял, что мне пора выметаться. И в самом деле, за все время, что мы провели на «Дрейке», я не слыхал от него столько слов. «Ну, — говорю, — прощайте, сэр!». — «Прощай, мой мальчик. И берегись островитян, иначе пропадешь!»

Ну вот и все о Маккини. Больше мне не приходилось с ним встречаться. Хороший был мужик. Настоящий морской волк.

Собрал я свои немудреные пожитки в деревянный моряцкий чемодан, обнял своего побратима и сошел на берег. Подождал, пока на мостик поднялся Маккини, и приказал поднять якорь. Послышались скрип брашпиля, резкая команда поднять фок и грот-марсели, грохот кованых моряцких башмаков на палубе — это вся наша дружная команда бросилась к мачтам. Маккини даже не глянул вниз на меня. Суровый шотландец, черт побери! Раз ушел с корабля — уже не существуешь для него. А может, он и прав, кто знает. Если будет он, вроде нас славян, распускать нюни при каждом расставании, то это дорого ему обойдется.

Сверху с фок-мачты помахал мне Костаки, потом норд-вест надул паруса, и «Дрейк», словно конь без узды, бросился вперед к выходу из Сиднейской бухты. Вскоре он превратился в точку на горизонте. Первоклассный клипер был, теперь таких уже нет, выродился, погиб парусный флот!

Я остался один на причале и вдруг, впервые со времени смерти отца, почувствовал себя сиротой. Кто знает, может, напрасно поддался я своему болгарскому любопытству и остался здесь? Надо было хотя бы Костаки уговорить остаться со мной…

Но я быстро пришел в себя. Совет Маккини держаться в стороне от островов не выходил из головы, вызывая желание поступить как раз наоборот. Что поделаешь, так уж устроен болгарин — он бросается к запретному как мошка на свет свечи. А может, это свойственно всем людям на свете? Потому что и старик Маккини, как я понял из нашего разговора, не преминул заглянуть на эти проклятые райские острова.

Я был слишком голоден, чтобы стоять так и рассуждать. Вошел в первый попавшийся морской кабак, заказал бифштекс с кровью, к тому времени я уже привык к этому английскому блюду. Сначала во мне все переворачивалось при одном только виде непрожаренного мяса, а потом понравилось. Бифштекс поддерживает в человеке силы, а мне сейчас как раз это и надо было — черт знает, что ждало меня на островах. Но я уже решил, и назад дороги нет. Да и как возвращаться в Болгарию, не повидав этих островитянок. Что тогда буду рассказывать молодежи?

В кабаке было полно нашего брата, всякий сброд, всех цветов и оттенков, но больше всего, конечно, китайцев и малайцев. Как говорится, их не сеют, не жнут, они сами растут. Вдруг входит какой-то верзила, то ли швед, то ли норвежец, русоволосый медведь двухметрового роста, на голове зюйдвестка надвинута до самых глаз, да как гаркнет: «Алло бойс, требуются с десяток каналий, здоровых мужиков для одной работенки на северных островах!» Услыхав про острова, я навострил уши. Кто знает, может, этот швед мне послан самим богом. Но смотрю, англосаксы и разные там голландцы, французы и ухом не ведут. Только я да человек семь китайцев встали. «Записывай!» — говорим. Швед принялся записывать, а что там записывать у китайцев? Ван Дун Мин, Дан Сун Лин, Тан Мун Син… Подошел и мой черед. «Петр Димитров», — говорю. Не назвался Незнакомовым (так меня окрестили в Бургасе, потому что я не знал своей матери), у меня на это были свои соображения. В этой Океании, стране без законов, на всякий случай не стоит полностью раскрываться, Димитров и только. Швед перестал писать и вытаращился на меня: «А ты что за птица? Русский?» — «Болгарин», — говорю. «А что это такое, болгарин?». Ну как ему объяснишь в кабаке, в таком китайском окружении? «Пиши, говорю, русский! Не больно велика разница!»

Так меня и записал швед, капитан Свенсон, как потом я узнал. На другой день явились мы в порт в назначенный час. Я с моряцким сундучком, а у китайцев и того нет, по одной полотняной торбе через плечо. Ищем-ищем шхуну «Кейт», как нам было велено, — нет такой. Ах, мерзавец! — ругаю я чертова шведа. Вдруг один китаец кричит: тян, мян, сян… и руками машет. Побежали мы к нему, а там, в самом дальнем, вонючем месте причала, куда стекают канализационные воды, видим низенькую трехмачтовую шхуну, выкрашенную в серо-голубой цвет, наподобие военных кораблей. На фоне моря ее почти не видно. А на корме название — «Кейт» — совсем свеженькое, будто ночью выписанное. Порт прописки — Джакарта или что-то в этом роде. На мостике стоит Свенсон и усмехается. «А ну, — кричит, — поторопитесь, диар бойс!» Мы поднялись, оставили вещи в тесном, будто камера для смертников, кубрике и айда снова на грязную, сто лет не мытую палубу. А на причале уже откуда ни возьмись — широкие с впряженными в них австралийскими першеронами платформы, а на платформах — продолговатые ящики с надписью «Осторожно — стекло!». Начали мы грузить ящики, а они тяжеленные, того и гляди надорвешься, поджилки лопнут. Ядра в них, что ли, что же это за стекло? Я-то ладно, сильный, какие бочки во дворе бай Анастаса ворочал, а китайцы? Кожа да кости. Как они выдюжили, не знаю. К вечеру нагрузили мы шхуну, здорово она осела, бедняжка, по самую ватерлинию. А когда закончили, решил я оглядеться, чтобы понять, черт побери, в какую калошу я угодил, вместе с какой швалью придется покорять острова с их королевами. Гляжу, значит, кроме меня, если не считать, разумеется, самого Свенсона с его единственным помощником, каким-то Суаришем — кто он такой, я так и не понял, вроде бы белый, а больше на цыгана смахивает, — других белых нет. Все остальное — желтые или черно-желтые морды. Кто Ван, кто Сен, кто Дун, а кто Ахмед — черт их разберет. Свенсон же всех называл одинаково — «китаеза». «Эй ты, — кричит, — китаеза, подай-ка вон то!» И «китаеза» бежит, шлепая босыми ногами, и подает. А что поделаешь, за деньги и не на то согласишься, а не хочешь, так подыхай с голоду.

В конце концов и я стал называть их китаезами, а они, ничего, не обижаются, привыкли.

Как только мы погрузились, Свенсон тут же дал команду отдать швартовы. Очень спешил, явно не хотелось ему задерживаться в порту. Подняли мы паруса и потихоньку вышли из залива. Взяли курс на восток. Идем день, идем второй, океан становится все мрачнее, все неспокойнее, а навстречу ну хоть бы одно суденышко! Ни острова не видать (а ведь я ради островов-то и отправился в это плавание!), ни берега — кругом только вода до самого горизонта. Волны то и дело окатывают перегруженную шхуну, на вахте работаем, привязавшись канатами к мачтам. Один малаец, из тех, что мы застали в экипаже, плохо привязался, так его смыло волной за борт. Никто и не подумал спасать его, все равно, что какую-нибудь бочку потеряли. Да и где там спасать, штормище — восемь баллов! Поневоле вспомнишь о нашем благословенном Черном море. Вечером лежу на койке в кубрике, и так как с китайцами у меня нет ничего общего, потому что они и сленг-то с трудом понимают, от нечего делать размышляю о том о сем. И чем больше я размышляю, тем меньше мне нравится это дело, в которое я по своей воле, а если быть откровенным, по собственному легкомыслию ввязался. Почему, думаю, ни один белый не ухватился за предложение Свенсона? И почему эта проклятая «Кейт» скрылась в самом вонючем месте порта, куда и полиция-то никогда не заглядывает? Вопросы, вопросы — целый рой. А ответа никакого. И почему, черт побери, никаких встречных судов? Значит, мы идем где-то в стороне от установленных и отмеченных на карте морских путей! Ну да ладно, раз ввязался, теперь уже ничего не поделаешь, после драки кулаками не машут. Надо же, отправился на охоту за островными королевами!

Однажды ночью пробрался я в трюм посмотреть, что в тех ящиках с надписью «Осторожно — стекло!». Еще днем я утащил тесло и отвертку у столяра. Этот человек со свирепой черной мордой был откуда-то с Северного Борнео, он ходил все время в чалме и каждое утро и вечер совершал на палубе намаз, повернувшись лицом на Запад, в сторону Мекки. Эта мусульманская вера и Балкан достигла, а уж на востоке распространилась даже здесь, на краю света. Мы же, моряки, что из христиан, не признаем ни бога ни черта, а когда море штормит, клянем всех святых и самой матушке Богородице спуску не даем. Зато мусульмане, когда молятся, все равно что в беспамятство впадают, ничего не видят, ничего не слышат вокруг. Крепкая, жилистая религия! Значит, та-а-ак… Спустился я в трюм, зажег свечу, крысы разбежались в разные стороны, меня аж в дрожь кинуло. Снял крышку с одного ящика и увидел именно то, что и ожидал увидеть: везем мы, значит, братцы, оружие, винтовки, револьверы и патроны американского производства, правда, кто-то пытался сбить клеймо, но оно все равно проступало. И везем его контрабандой, вот, значит, почему болтаемся мы в этих широтах, где ни одного порядочного судна не встретишь. Забил я снова крышку ящика и выбрался на палубу. Куда везем это оружие? Если кому-нибудь из тех, что восстали против колонизаторов, — хорошо. Мне приходилось слышать от стариков в Болгарии, как наши перед Апрельским восстанием что угодно готовы были отдать за любое ружье или револьвер. А если не для повстанцев, а для каких-нибудь негодяев? Эх, Петр, и угораздило же тебя! А в этом деле не шутят, здесь можешь враз концы отдать, вон тот малаец вчера, которого волной смыло, пошел ко дну, никто и молитвы не прочитал за упокой его души. Пропадешь ты, Петр, и прекрасная Калиопа даже не узнает, где твоя безымянная могила. Да-а-а, что-то я слишком раскис.

Но я быстро пришел в себя. И принял решение, первое, которое пришло на ум. Пойду, думаю, лично к Свенсону, мне кажется, он хороший парень, пойду и напрямую спрошу, что это за фантасмагория. А если откажется говорить, попрошу, чтобы высадил меня на первом попавшемся острове. Да и то сказать, я же на острова собрался с мирными целями — заниматься любовью, а не войной (потом уже это стало лозунгом хиппи, но я это придумал за восемьдесят лет до них). Нашел дурака, возить ему оружие. Да за такие дела в этих местах, где нет законов, могут и на рее вздернуть. В цивилизованной Европе вешают, а что уж об этих местах говорить… А с другой стороны, если оружие для повстанцев, то почему бы и не пособить? Иду к Свенсону, а там будь что будет!

Свенсон был у себя в каюте, на мостике держал вахту его помощник Суариш. Стучу в дверь и тут же слышу: «Войдите!». Значит, и ему не спится, и у него свои заботы. Вхожу. «В чем дело, Митроу?» (он окрестил меня Митроу, от Димитров, и так я остался Митроу на все время своей моряцкой жизни). Секунду поколебавшись, я по-моряцки напрямик рубанул: «А в том, — говорю, — что я знаю, какой товар мы везем в трюме, извините, сэр, но…» — «Не называй меня сэр, Митроу, раз от тебя нечего скрывать, давай, — говорит, — поговорим по душам. Садись вот здесь, что будешь пить?» Я сел и попросил стакан рома. Он налил мне и себе, и мы чокнулись. «Ты, — говорит, — еще в кабаке мне показался симпатичным, и я, — говорит, — завтра же назначу тебя первым помощником, потому что нет у меня никакого доверия к этому португальцу Суаришу, я, — говорит, — даже не знаю, как его настоящее имя, может, какой-нибудь испанский шпион…» Я слушаю, а сам все время настороже, пытаюсь понять, насколько он искренен, или просто морочит мне голову. «Продолжайте, — говорю, — сэр!» «Я же сказал тебе, — продолжает Свенсон, — брось ты с этим сэром, только злишь меня!» Свой парень, он и потом таким оказался, швед, одним словом. Отказался я от «сэра», он успокоился и начал мне рассказывать, что оружие везем на Филиппинские острова, где создана революционная организация, борющаяся против испанского ига. Сказал он мне, как она называется, не то Катипунан, не то Катипунар, я так и не запомнил. Командовал ею какой-то Бонифасио, а мы должны были прибыть в условленное место на острове Лусон и там ночью, тайно от испанских военных катеров, передать оружие его людям. Дело, конечно, рискованное, вот почему мы идем этими водами, где только киты попадаются навстречу. И потому наш экипаж сплошь из «китаез» и малайцев, людей почти что бессловесных. И еще он сказал, если я умею держать язык за зубами, то в случае благополучного исхода дела не останусь внакладе, потому что за оружие хорошие деньги платят. И за то, что шкурой рискуем, потому что, если схватят нас испанцы, сам понимаешь, не сладко придется. Слушаю его, слушаю и думаю, значит, сбылась моя моряцкая мечта, на остров идем, только королевой на том острове старая карга Смерть, а она встретит нас не под звон гитары, а с той черной косой, которой косит она матросские буйные головы, да и не только матросские. А если посмотреть на дело с другой стороны, то ведь люди восстали, бунтуют, им без оружия никак нельзя. Будь у наших в том Апреле побольше ружей да пистолетов… «О, кэй, Митроу?» — доносится до меня голос Свенсона. «О, кэй, Свенсон!» Так я и сунул голову в капкан. Пожали мы друг другу руки, выпили еще по стаканчику, потом еще но стаканчику, а потом он мне говорит: «И уйди ты, наконец, из этого кубрика с китайцами. Завтра же перебирайся в каюту Суариша, а к китайцам пошлем португальца. Я бы его за борт столкнул, да ничего не поделаешь, раз взял с собой. О, кэй?» «О, кэй», — отвечаю.

С этого разговора и началась «крупная авантюра на острове Лусон», под таким названием вошла эта операция в историю Филиппин. Благодаря ей Бонифасио поднял в 1896 году восстание против испанцев, и хотя на следующий год его расстреляли, все же он первым провозгласил независимую Филиппинскую республику. Потом, конечно, в Манилу пришли янки, но мы со Свенсоном сделали свое дело. А как нам это удалось и как мы не попали в руки испанцам, это уже другой разговор. Сейчас у меня другая цель. Важно, что все кончилось благополучно и что легкомысленный и любопытный болгарский паренек вышел из этой переделки сухим из воды, да еще с полтыщей долларов в кармане.

Рассказываю об этом не для того, чтобы похвалиться и выпятить свою скромную личность, как это обычно бывает в воспоминаниях и мемуарах, а чтобы хотя бы бегло познакомить читателей с обстановкой, которая в те времена сложилась в Океании. А теперь перехожу к самой существенной части своего повествования, а именно к тому, как случай свел меня с одним из самых замечательных писателей конца XIX — начала нынешнего века. Правда, в наше время он несколько позабыт и вышел из моды, но перед первой мировой его имя почти не сходило со страниц газет и журналов. Он был известен как своими произведениями, которых у него было много, так и скандальными историями, которыми была так богата его краткая, но бурная жизнь.

Разгрузившись в Лусоне, мы уже могли не избегать оживленных торговых морских путей. По приказу Свенсона на следующий же день серо-голубой краской было замазано название шхуны «Кейт» и вместо него написано ее настоящее, под которым она была прописана в порту Джакарты, — «Орион». Ветер нам благоприятствовал, мы совершенно спокойно прошли вдоль восточных берегов мятежных Филиппин, и испанские военные катера, отмечая наш курс на север, не беспокоили нас. Опасными для них были только те суда, которые держали курс вест, зюйд-вест. Небольшое повреждение бизань-мачты вынудило нас, однако, ненадолго прервать свой путь в Иокогаму, где мы должны были загрузиться японским шелком для Новой Каледонии и островов Фиджи. Ближе всего по курсу лежали острова Идзу или Бонин, посещавшиеся только английскими и американскими китобойными и тюленебойными флотилиями по дороге на Курилы в Северной части Тихого океана. Это были невзрачные островки вулканического происхождения, лишенные романтики тропиков, с жалкими портами и рыбацкими поселками на берегу, в которых было по несколько жалких лавчонок и корчмушек, где, как впрочем, везде на островах заправляли китайцы. И вот здесь, в этом забытом богом месте, мне и суждено было встретиться со знаменитым писателем. Впрочем, в то время он был восемнадцатилетним безусым юнцом и понятия не имел о писательском ремесле. Я же обладал хотя бы тем преимуществом, что был на три года старше и гордился, как я уже говорил выше, своей черной сатанинской бородой.

Раз уж я заговорил о себе, попытаюсь дополнить портрет. Начну с физического облика, поскольку духовного в те времена еще просто не было. Его, то есть духовного облика черты, начали складываться только по возвращении на родину после двух лет скитаний по морям и океанам. Итак, представьте себе гиганта почти двухметрового роста (теперь я на тридцать сантиметров ниже, потому что жизнь никогда не баловала меня и дальнейшие жизненные испытания, которые выпали на мою долю, кого угодно согнули бы в три погибели), с охватом груди метр двадцать, длинными мускулистыми ногами, без всякого намека на брюшко (мой теперешний животик появился только после первой мировой империалистической войны) с кулачищами такими громадными, что одним ударом я мог свалить вола. Почти трехлетняя морская жизнь, которая проходила внизу, у паровых котлов, или наверху, на мачтах и реях парусников, сделала мои мускулы стальными. Когда в портовых трактирах возникали неизбежные пьяные драки, при моем вмешательстве две враждующие стороны моментально прекращали потасовку, так как не видели смысла ее продолжать. Тихо и кротко садились они на свои места, брали в руки стаканы и с уважением и страхопочитанием, свойственным примитивным существам, смотрели на играющую под моряцкой тельняшкой мощную суперменскую плоть. Думаю, что этого беглого описания вполне достаточно, чтобы понять историю, которую я расскажу ниже.

Подойдя к первому из Бонинских островов, мы увидели, что у деревянного причала жалкого порта уже стоят на якоре две-три парусные шхуны, подобные нашей. Можно сказать, что в те времена, когда пароходы завладевали океанами, это были последние обломки когда-то мощных китобойных и тюленебойных парусных флотилий. Жаль, безвозвратно уходил в прошлое период, который был далеко не самым плохим в морской истории. Я счастлив, что успел застать хотя бы его конец и мне есть что рассказать молодежи об этом суровом и романтичном времени.

Мы бросили якорь рядом с крайней шхуной, и капитан Свенсон вдруг радостно воскликнул на мостике: «О, черт побери, так это старая калоша «Софи Сатерланд»! Какой приятный сюрприз!» В это время на палубу «Софи», с пропиской во Фриско (Сан-Франциско — Прим. авт.) высыпали любопытные матросы — в этих отдаленных местах новое судно в порту — целое событие, а на мостике появился высокий плечистый человек с трубкой и длинной с проседью бородой, которая доходила ему почти до пояса. Он посмотрел на наш мостик и какое-то подобие улыбки появилось на его мрачном лице. Он вытащил трубку из рта и дружески махнул рукой в нашу сторону. «Здорово, Ларсен! — крикнул капитан Свенсон. — Ты куда, на Курилы?» — «Туда, — проревел капитан «Софи», — а ты?» «В Иокогаму. Провернул одно хорошенькое дельце и теперь немного для собственного удовольствия». — «Это хорошо, раз можешь позволить себе удовольствие. Как бросишь швартовы, давай ко мне, пропустим по стаканчику!» — сказал бородач и скрылся в рубке. Видно, не из разговорчивых.

Мы причалили, бросили два якоря и крепко привязали шхуну к кею (залив был открытый, продуваемый норд-вестом). Свободным от вахты Свенсон разрешил сойти на берег и одним прыжком оказался на корме «Софи». По-видимому, они с Ларсеном были соотечественниками и их связывала старая дружба. Подождав, пока он скроется в рубке, я и шестеро «китаез» во главе с их главарем (у них всегда есть один главарь), рябым разбойником с желтой лентой на лбу по имени Ван Лин или что-то в этом роде, тут же спрыгнули на бревенчатый причал. Куда отправиться моряку в таком безотрадном месте? Конечно, в ближайшую китайскую корчму. Впрочем, здесь, в этом поселке, она была единственной. Мы заняли два стола справа от обязательной в заведениях такого рода облицованной и надраенной до блеска жестью стойки бара. Там на высоких стульях уже расположились и пили неизменную рисовую водку трое русоволосых моряков с «Софи». По свободной манере держания и по тому, как они ни на кого не обращали внимания, я сразу узнал в них американцев. Все трое были довольно видными парнями, но один из них, совсем юный мальчик, производил впечатление особое. Чуть пробивающаяся бородка, открытое красивое лицо викинга, непокорная русая прядь, ниспадающая на высокий загорелый лоб, и поразительные синие глаза, каких я до тех пор никогда не видел. Еще будучи школьником бургасской начальной школы «Отец Паисий» (мне всегда приятно вспоминать об этой школе, потому что это единственное учебное заведение, которое мне удалось окончить), так вот, еще школьником я читал сказку об одной северной царевне. Я всегда представлял себе эту царевну, бог знает почему поразившую мое детское воображение, именно с такими вот глазами, они просто очаровывали своей невероятной прозрачностью. Помнится, я подумал: человек с такими глазами не может быть негодяем, просто самой природой ему не дано им быть, хотя потом жизнь не раз опровергала это. Парень был одет в грубые моряцкие штаны и серый свитер крупной вязки, подчеркивавший литые мускулы и мощную боксерскую шею. Вот, подумал я, настоящий моряк. С таким, наверняка, приятно померяться силой, такой не использует недозволенный прием. Только подумал и, видимо, сглазил. Не прошло и пяти минут, как мы уже дрались. Не не буду опережать события и расскажу все по порядку.

Причиной всего стал наш меченый китаец с желтой лентой на лбу. Он подошел к стойке бара, сказал что-то содержателю и нарочно толкнул стакан одного из спутников парня. Этот китаец был отъявленным мерзавцем, такой если не нагадит кому-нибудь днем, ночью не может спать от угрызений совести. Американцы, а уж тем паче моряки, таких обид не прощают. Американец вскочил, сграбастал «китаезу» за синюю хлопчатобумажную робу, приподнял и швырнул к нашему столу. Мои китайцы, будто сорвавшись с цепи, вскочили и вшестером бросились на троих американцев. И тут пошло-поехало. Американцы, конечно, больше приспособленные к кулачному бою, расправились с «китаезами» в два счета. Но те не успокоились, выхватили из-за поясов длинные ножи. Вижу, большая каша заварилась, и без вмешательства местных властей не обойдется. Допиваю я, значит, свою водку, встаю и жестом приказываю своим разгоряченным китайцам остановиться, подхожу к стойке и одним ударом перекидываю первого подвернувшегося американца через жестяную стойку прямо в объятия вытаращившего глаза содержателя. Значит, один вышел из игры. Вторым ударом загоняю второго американца в дальний угол трактира — мне запомнилось его удивленное лицо, наверное, он не мог поверить, что так быстро получил нокаут. В это время парень с синими глазами размахнулся и саданул меня в челюсть, отчего, признаться, у меня из глаз икры посыпались. За всю свою моряцкую карьеру я такого удара — хоть и частенько бывал в разных переделках — не получал. Тряхнул я головой, чтобы все встало по местам, и двинул ему правой в грудь точно над диафрагмой — у парня аж дух перехватило. И он, видать, такого удара не получал, потому что в синих глазах мелькнуло явное уважение. Но уважение уважением, а драка дракой, парень пришел в себя и обрушил на меня короткий левой в правую скулу, да так, что на этот раз я растянулся на грязном полу. Кто бы мог подумать! «Китаезы» взвизгнули, что-то замяукали на своем кошачьем языке и схватились за ножи. Тут уж я испугался. Исполосуют ведь парня: шестеро на одного. Крикнул им, чтоб убирались, если есть какие счеты сводить, то мы и без них, желтокожих, обойдемся. Потерев ушибленное место под глазом, я поднялся с полу и встал в боевую позицию: с этим синеглазым парнем нужно быть начеку. Китайцы расступились, убрали ножи — они любят зрелища, особенно им приятно, если белые расквашивают себе морды. «Двое дерутся, а третий выигрывает» — наверное, это они придумали, впрочем, я не уверен.

Стоим мы посреди круга, и вдруг мне так жалко стало обезобразить такое красивое лицо, потому что я знал, что если разозлюсь, войду в раж, то остановиться уже не могу, бью наповал (теперь, конечно, я и мухи не могу убить, так деградировал от этой интеллектуальной жизни). Я крикнул: «Эй ты, бой, как там тебя?» — «Джек», — отвечает он удивленно. Он готовился к драке, а не к такому любезному диалогу. «Джек, — говорю я, — убери-ка лучше кулаки и выметайся вместе со своими неотесанными приятелями! Потому что мне жаль портить твою смазливую мордашку». Но вместо того, чтобы образумиться, он весь покраснел от гнева, эти кельты, потом я узнал, что он ирландского происхождения, упрямые люди. Вроде бы северная нация, а ума у них с гулькин нос. «Ты давай, боксируй, а разглагольствовать будешь потом. Если, конечно, у тебя останется такая возможность!» «Ну ладно, Джек, только смотри потом не жалей, когда тебя не узнают дамочки во Фриско». «Хватит проповедей, сэр! Держи гард!» И он принялся подскакивать вокруг меня кречетом, и пока я раздумывал, надеясь, что он образумится, взял и провел апперкот, да такой, что любой бы на моем месте очухался часа через три. «Ну, Джек, перестань валять дурака. Я не хочу драться, а рука у тебя тяжелая, ты меня того и гляди с ног собьешь. Тогда китайцы вытащат ножи, и от вас останется только фарш! Больно-то они вас, янки, любят, того и ждут. А остановить их будет некому». — «Сэр, — кричит он, — прошу вас прекратить разговоры!» — «Ах так, — кричу я, — не хочешь прислушаться к голосу разума, тогда получай!» И пока он скакал вокруг меня, я зафуговал ему прямой правой в голову, а затем провел несколько быстрых коротких ударов по корпусу и в челюсть. Он покачнулся, отпрянул к стойке, но, признаю, крепким парнем оказался, быстро пришел в себя и нанес сильный прямой под дых, чуть выше запрещенного (он дрался честно, это надо признать), а затем провел апперкот в сонную артерию. Теперь уже и я разозлился, но не из-за ударов — к ним я привык — а из-за того, что он со мной на «вы», хотя я к нему как к своему брату матросу. Я шагнул вперед, китайцы расступились, а один из них, кажется, тот, рябой, ударил его сзади по голове. Джек схватился за голову и посмотрел на меня укоризненно, и прав был, черт возьми. Боже, как меня бесят такие подлые удары! Я дал ему знак прекратить на время нашу драку, взял подлеца за шиворот и одним ударом отправил его к Конфуцию. Остальные из солидарности тут же набросились на меня. Ну, думаю, сейчас я вас разделаю, как цыплят, и вскоре все четверо лежали на полу рядышком, словно бутылки в баре. Пятого уложил коротким свингом Джек. Расчистив таким образом территорию, я крикнул Джеку: «Ну как, будем продолжать или хватит? Может, лучше выпьем по одной?» — «Будем продолжать, — кричит тот, — не люблю останавливаться на полдороге». — «О, кэй!» — говорю. И, сконцентрировавшись, нанес ему свой знаменитый боковой левой, который я всегда приберегаю на крайний случай. Из рассеченной брови хлынула кровь, и он рухнул на пол. Не было смысла считать, потому что при таком ударе не встают — верный нокаут. Ну, думаю, упрямый кельт, вынудил-таки, черт, дойти до крайности. Бросил я десять долларов хозяину корчмы, который таращился на меня точно на какое-то древнее азиатское божество, сказал ему плеснуть по ведру воды на лежащих рядышком на полу китайцев, а если и это не поможет, то отнести их по адресу — парусная шхуна «Орион», крайняя справа. После чего я перекинул через плечо бездыханного Джека и направился к «Софи Сатерланд». Все равно что нес родного брата, так полюбился мне этот упрямый и честный моряк. Я сгрузил его на палубе, и дежурный тут же оттащил его в укромное место, потому что, как объяснил он, капитан Ларсен в этом отношении не давал спуску и, если бы увидел Джека в таком состоянии, не миновать ему трех дней карцера. Убедившись, что парень попал в надежные руки, я написал ему коротенькую записку: «Питер Митроу, на память о драке на островах Бонин» и сунул ее в карман его матросских брюк.

У себя на «Орионе» я умылся из ведра, потому что весь взмок, рука у Джека оказалась тяжелая, а потом пошел в каюту. На утро «Софи Сатерланд» у причала не оказалось. Еще затемно отчалила она, взяв курс на Курилы и унесла в кубрике моряка Джека из Фриско (фамилии его я так и не узнал), который в то время был семнадцатилетним пареньком, но уже тогда было ясно, что из него выйдет толк, да еще какой!

Надо сказать, что с того вечера китайцы возненавидели меня смертной ненавистью. Дошло до того, что я начал побаиваться их, воткнут нож в спину во время какой-нибудь ночной вахты, потом столкнут в черную воду и доложат Свенсону, что я упал за борт в пьяном состоянии (а такие состояния случались, чего греха таить). Приходилось постоянно быть начеку, но это дело мне все больше и больше не нравилось. И потому, когда через три дня мы пришли в Иокогаму, я явился к капитану Свенсону и рассказал все как есть. Он меня понял. «Очень сожалею, — сказал он. — Питер, ты был моей опорой на «Орионе», но раз приходится… Ступай к Суаришу, пусть он тебе даст расчет и гуд бай, счастливого плавания!»

В Иокогаме я задержался недолго, раза два посетил дома с гейшами, моей балканской морали все еще претили подобные заведения, и так как денег у меня было много (Свенсон сдержал слово насчет пятисот долларов), я купил билет на пароход «Аделаида» и отправился пассажиром в Брисбен, что в Австралии. Впервые мне не надо было вскакивать, как ужаленному, при ударе склянок, я вылеживался, словно бей, на койке в каюте второго класса. Мой спутник, занимавший соседнюю койку, оказался очень приятным человеком. Это был словак, эмигрант, он работал мастером на брисбенской мясобойне. С этим паном Яро в Брисбене мы погуляли на славу, он был большой любитель хорошего вина, а в этих широтах нет ничего дороже вина. Он познакомил меня и с одной красавицей, тоже словачкой, и за две-три недели я спустил все заработанное. Такова уж моряцкая жизнь, полная превратностей. Простился я с Ханкой, хоть и грустно нам было расставаться. Бог с ним с этим континентом, уж больно он далеко! Нанялся я кормчим на парусную шхуну «Макомбо», сингапурской регистрации. Капитаном на ней был мистер Хейнс, маленький сухонький человечек из Уэльса, который хорошо знал свое дело, но злой был как черт. С ним мы так и не смогли найти общий язык даже после трехмесячного плавания, а как пришли в Сингапур, так я и дал ему отставку, то есть, вернее он мне дал.

Дальше жизнь моя была сплошным бродяжничеством. За два года объездил всю Океанию. И в Новой Каледонии побывал, на Самоа и Фиджи, на Соломоновых островах и в Папуа, где в то время еще встречалось каннибальство. Будто в Европе или Америке люди не жрут друг друга, будто бай Анастас не хотел сожрать меня вместе с потрохами! В отличие от него папуасы меня и не пытались съесть, но зато я схватил такую тропическую лихорадку, что чуть не отбросил копыта. И тогда мне вдруг захотелось вернуться в родную Болгарию, разузнать, что сталось с моей первой любовью. Все ли еще держат ее затворницей в пансионах и монастырях или уже выдали замуж за какого-нибудь купца, ведь об этом так пекся бай Анастас. Нанялся я стюардом на пароход «Веллингтон», — первоклассное пассажирское судно, которое обслуживало линию Лондон — Сидней. Натянул на себя белый редингот, нацепил черный галстук-бабочку и — «Что вам угодно, сэр? Как пожелаете, со льдом или без?» Через два месяца прибыли мы в лондонский порт. Я сразу же ушел с «Веллингтона», не нравилась мне эта лакейская служба, хоть и не трудная, а все же внизу, в кубрике с матросами, веселее. И люди там настоящие, не то что эти аристократы из кают первого класса.

Гуляю я себе по лондонским улицам, свободный как пташка, глазею на витрины, время от времени захожу в какой-нибудь бар — там таких заведений сколько угодно, опрокидываю стаканчик неразбавленного виски — так проходят мои дни, и тем временем ищу какой-нибудь пароход, отправляющийся в Афины или Стамбул, а там уже рукой подать до Болгарии.

Стояла осень 1895 года. Промозглая, туманная сырость пронизывала до костей, я ежился в матросском бушлате, даже виски не согревало. Шел я себе, никому не мешал, вдруг подходит ко мне один полицейский, «томми» в высокой каске и с белой дубинкой в руке, усатый такой, хмурый, от туманной сырости весь свет ему не мил. «Ваши документы?» — спрашивает кислым голосом. Только этого мне не хватало в этой промозглой мгле. Документов у меня никаких, в Океании, стране без законов, документы вообще никому не нужны. Правда, было у меня какое-то липовое матросское свидетельство с «Макомбо», изданное проклятым Хейнсом, который ко всему прочему был еще и педантом. Я долго рылся в портмоне, доставая свидетельство. «Томми» взял его с таким видом, будто ему сунули ядовитую змею, долго рассматривал его со всех сторон, потом вернул и затребовал паспорт. Я пожал плечами. «Ничего не поделаешь, сэр, в таком случае вам придется последовать за мной в Ирвингский участок». Видя, что дело принимает серьезный оборот, я сказал ему по-болгарски: «Слушай, чучело, пошел ты к такой-то матери!». Он, конечно, ничего не понял, но по тону моему уразумел, что это не больно вежливо, и крепко взял меня под микитки, ровно я арестован. Я стукнул его по руке, и так как сила у меня медвежья, видимо, трахнул здорово, потому что он замахнулся на меня дубинкой и ударил по голове. Вроде бы дубинка резиновая, но звезды посыпались у меня из глаз. Вскипел я и вмазал ему так, что он осел задом на мостовую. Сначала он уставился на меня, точно парализованный, — видно, никак не мог поверить, что какой-то иностранец посмел так обойтись с ним, представителем всесильной в те времена Британской империи. Потом он выхватил из кармана свисток и пронзительно свистнул. Тут же из тумана, будто только того и ждали, показались еще два чучела, и не успел я опомниться, как они скрутили мне руки за спиной. Резким движением я раскидал их в стороны, но первый «томми», который уже пришел в себя, изо всех сил снова ударил меня дубинкой по голове. На какой-то миг я потерял сознание, а когда очнулся, они уже надели на меня наручники и заталкивали в полицейскую повозку. Здорово же я влип, подумал я. Вместо того, чтобы попасть на судно, отправляющееся в Стамбул, буду теперь оправдываться в полицейских участках да таскаться по судам. Опасения мои оправдались. В Ирвингском участке меня допрашивал какой-то сержант, я давал письменные показания (к тому времени я уже умел с горем пополам писать по-английски) кто я такой да откуда и почему скитаюсь в Британской империи без документов. Они понятия не имели, где находится моя родина Болгария и что это за государство, и, несмотря на мои протесты, записали, что я родом из Османской империи. «Империя» — это им было понятно. Засадили меня в подвал полицейского участка, и на следующий же день я предстал перед районным судом. Судья, благообразный розовощекий джентльмен, в считанные минуты влепил мне приговор: шесть месяцев тюрьмы за бродяжничество и за оказание сопротивления британским полицейским.

Сразу после вынесения приговора меня отправили в Редингскую тюрьму, что в ста километрах к западу от Лондона. Один надзиратель обыскал меня до нитки, забрал у меня часы, которыми я так гордился (я приобрел их в Сингапуре с цепочкой сиамского серебра — роскошной добротной работы). Меня поместили в общую камеру, где набралось человек двадцать нашего брата: драчуны Истэнда, карманники, бродяги, мелкие мошенники, азиаты и негры из колоний с приговорами от трех месяцев до года. Мы тут же подружились. Среди заключенных такого рода существует какое-то интернациональное братство. Да к тому же они сразу поняли, что со мной шутки плохи, с первого взгляда оценили мои кулаки, не дожидаясь пока я на ком-нибудь их испытаю.

На следующий день нас вывели на «пятачок» на прогулку. В колонне я оказался за негром с Ямайки и перед каким-то старым мошенником из Истэнда, из тех, что роются в мусорных ящиках и кого называют отбросами общества. Идем, значит, мы друг за другом, молча прогуливаемся, и вдруг я замечаю, в глубине двора еще один, второй «пятачок», отделенный от нашего тонкой проволочной сеткой. А на этом втором «пятачке» в полном одиночестве прогуливается человек, которого я никогда не забуду. Он был красив, как ангел небесный, с бледным лицом, искаженным глубокой внутренней болью (вряд ли мне удастся все это описать грубым матросским языком, наверное, слова будут суконные, казенные, но я все равно попытаюсь). Представьте себе высокую стройную фигуру, на которой даже тюремная одежда выглядела, как официальный фрак, не хватало только орхидеи в петлице. Человек прогуливался, погрузившись в свои мысли, за все время он не бросил ни одного взгляда на нашу разношерстую компанию, стучавшую по плитам подкованными ботинками и башмаками на деревянной подошве. Воспользовавшись моментом, когда дежурный сержант на минуту отвлекся, закуривая сигару, я шепотом спросил истэндского мошенника, что за птица этот господин. Тот что-то прошепелявил в ответ, я только понял, что господин — птица высокого полета, очень известный писатель по всему свету, но и он получил свое за… Тут он понизил голос настолько, что я ничего не расслышал. Да и сержант вновь принялся пристально следить за «пятачком» (разговоры во время прогулки категорически запрещались). Я был озадачен: как же так, писатель, а в тюрьме? Писателей даже у нас редко сажают в тюрьму. И что это за писатель? Надо сказать, что в те времена писатели меня еще не больно-то занимали. Борьба за хлеб была слишком тяжелой, чтобы оставалось время на книги. Да и в чужих портах, и на судах мне не попадались болгарские книги. Литературный английский я еще не настолько понимал, чтобы читать, вот ругательствами и проклятиями я овладел в совершенстве и в этом отношении мог бы соперничать с настоящими англичанами, но литература только из ругательств и проклятий не делается. Впрочем, болгарские журналисты потом быстро опровергли это мое мнение.

Через четверть часа нас вернули в камеру. Однако меня разбирало любопытство, особенно хотелось узнать, почему он прогуливался совсем один, неужто он смертник? Я спросил одного соседа по камере, из тех, что казались поинтеллигентнее, как зовут изолированного и за что он сидит. «Да, — говорит, — он на самом деле писатель, а засадили его за какой-то скандал, кажется… (тут он снова понизил голос, но на этот раз я понял, в чем дело). Вот потому и содержат его отдельно, а как зовут его, не знаю, путанное трудное такое имя. Но ты о нем не беспокойся, подержат-подержат да выпустят. За таких всегда найдется, кому заступиться. Вот наше с тобой, брат, плохо дело. А таких, как он, не жалей!»

И я, действительно, не жалел его тогда, хотя до конца своего срока с любопытством смотрел по ту сторону сетки, и, надо сказать, что тот господин (к концу первого месяца я узнал и его имя — Оскар Уайльд) совсем высох от горя, тюремная одежда обвисла на нем, как на вешалке. Бог знает, к какой жизни привык он там, на воле, а теперь вот — в одной компании с мошенниками и ворами. Иногда и этим людям, разным там богачам и эксплуататорам, приходится несладко.

Кое-как отбыл я свои шесть месяцев. В этой тюрьме научился я от мошенников и карманников некоторым номерам, которые потом очень пригодились мне в жизни. Даже в литературной деятельности, которой я предался по возвращении на родину, оказались довольно-таки полезными. Что касается писателя, Оскара Уайльда, то он так и остался за проволочной сеткой, не сбылось пророчество моего соседа по камере, не выпустили его досрочно. Никто, видать, в этой Англии за него не заступился. Когда меня освободили и я снова начал свою скитальческую жизнь, я редко вспоминал об этом человеке. Столько всего было нового, где уж помнить обо всем! Забыл я и паренька, с которым дрался в китайской корчме на островах Бонин. Я даже не знал его фамилии. Джек — и все тут, а мало ли Джеков скитается по морям и океанам!

Моя мечта вернуться на родину осуществилась лишь к 1900 году. Я поднакопил деньжат и не спешил хвататься за первую подвернувшуюся работу, выжидал, выбирал. Бургас казался мне страшно изменившимся, вдвое больше и гораздо более населенным. В нем был новый порт, большой железнодорожный вокзал, таможня. К тому времени жизнь разбросала моих друзей, кое-кто уже женился. Штилянито, мой благодетель, умер. Костаки не вернулся, его братья тоже плавали по морям и океанам, бай Анастаса разбил паралич (дали о себе знать грехи молодости!), целыми днями он таращился из бывшего калиопиного окна, глядел на молодок, возвращающихся из турецкой бани, и вздыхал бедняга — а что ему оставалось? О Калиопе не узнал ничего нового, кроме того, что она удачно вышла замуж и живет в Пловдиве. Я не пытался найти ее — не хотелось бередить старые раны.

Понемногу я начал заполнять пробелы в своем образовании, к тому времени уже понял, что, имея только богатый жизненный опыт, подобающего места в обществе не займешь. Нужен и определенный минимум культуры и воспитания, и я начал жадно читать газеты, журналы, книги…

Эпилог

Однажды, развернув в кафе Альберта утреннюю софийскую газету, а было это в том же 1900 году, я увидел на снимке знакомое лицо. В первый момент я никак не мог вспомнить, где я видел этого человека, и только потом, когда прочитал внизу, что в Париже на 44-м году жизни скончался известный английский писатель Оскар Уайльд, все воскресло в памяти. Я вновь увидел наш грустный тюремный «пятачок» и одинокого заключенного, который прогуливался по ту сторону тонкой металлической сетки, глядя перед собой ничего не видящими глазами. И я сказал себе: а ведь я мог заговорить с ним в тот момент, когда сержант ослаблял бдительность, мог вырвать у него хоть несколько слов, в то время интервью еще не вошли в моду, мог разузнать кое-что, например о его хобби, о творческих планах. И теперь эти его откровения могли бы обернуться для меня звонкой монетой. Да, конечно, но разве я мог тогда все это оценить? Неизбежные промахи молодости.

В 1907 году, в то время я уже начал публиковаться, некоторые мои вещицы, посвященные моряцкой жизни, уже публиковались на страницах журналов, как вдруг на литературном небосводе появилось новое имя — американца Джека Лондона. Его расхваливали на все лады в изданиях тесных социалистов, начали выходить и переводы его рассказов о золотоискателях и моряках. А в 1908 году вышел из печати роман «Морской волк». Я всегда живо интересовался тем, что писалось у нас и за границей о море, и тут же приобрел эту книгу в лавке Низамова. Как же я был ошеломлен, увидев на второй странице, там где помещается портрет автора, лицо, которое я, по сути дела, никогда не забывал. Так ведь это то самое прекрасное лицо с синими ангельскими глазами, которое я изуродовал в китайском кабаке на островах Бонин! Ну и мастера же их врачи, сумели — таки выправить ему физиономию.

Подумать только, какой шустрый ирландский парень! И он пошел по моим стопам — из бродяг в писатели. Только он, кажется, превзошел меня, потому что его начали переводить и у нас. Я же делаю лишь первые шаги в журналах, а мою книгу недальновидные издатели еще, видимо, и не думают издавать.

И почему я тогда не убил его? Такой была моя первая реакция, но потом, подумав, я понял, что в мировой литературе хватит места и для двоих. Другое дело, если бы мы мерялись силами только на нашей родной почве!..

Сидней — Джакарта — Лондон — Хисар — 1983 г.