В двух километрах от города, у большой излучины реки, в непроходимых зарослях светло-зеленого ивняка, где в самое знойное лето трава сохраняет свою мягкость и свежесть, мы устроили себе убежище. Тут мы хранили наше оружие: деревянные ружья и сабли, тут, лежа на животе, мы читали измятые от длительного ношения за пазухой романы о пиратах и благородных разбойниках. В этом дивном потайном месте мы создавали нашу чету, и я до сих пор помню тот день, когда, дрожа от волнения, мы порезали карманным ножом пальцы и, смешивая кровь, клялись хранить до гроба верность друг другу, защищать бедных, сирот и вдов, всеми силами бороться с жандармами — нашими злейшими врагами — и никогда не водиться с девчонками.

Нас было семеро мальчишек не моложе восьми и не старше двенадцати лет. Все мы жили в Старой слободе, там, где, прижавшись одна к другой — садов здесь не было, — в невообразимой пыли и грязи ютились лачужки городской бедноты. Родители большинства из нас были рыбаками или работали на кирпичном заводе, и только я один в чете был, так сказать, аристократ. Мой отец служил инкассатором, то есть был человеком умственного труда, а не физического; кроме того, на пасху мне сшили штаны из новой материи — нечто необычное для нравов Старой слободы, где штаны переходили по наследству от отца к сыну, от брата к брату.

Нашим вожаком был Ванька — низенький, крепко сбитый мальчуган с наголо остриженной головой и веснушчатым курносым лицом. На его левой руке, у самого локтя, красовался вытатуированный синий якорь с надписью «Дерзкий». Татуировку сделал ему его брат, моряк, и Ванька очень ею гордился. В чете были мальчишки побольше и посильнее его, но Ваньку сделали главарем его почти кошачья сноровка, его сообразительность, острый ум и язык, а также то, что у него был брат герой — не моряк, а другой. Этот другой таинственный брат уже три года сидел в Плевенской тюрьме «за политику», как говорил Ванька. Кроме того, у нашего Ваньки было еще одно преимущество: он был сирота. Отец его, лучший рыбак во всем городе, два года назад уплыл на лодке по реке и больше не вернулся. Пустую лодку его обнаружили на другой день, а труп так и не удалось найти.

— Пьян он был тогда, — рассказывал нам Ванька. — С горя напился. За день до этого его вызывали в полицию, все из-за старшего брата…

А как выпустили — он прямо в корчму… Домой пришел хмурый, избил маму и меня, а ночью смылся… Я слышал, как он собирался, но откуда я знал… И потом, я рассердился на него за то, что побил меня… А как с ним было весело, когда он был трезвый!.. Как начнет, бывало, играть на мандолине румынские песни, ноги сами танцуют!..

— Но он же умел плавать? — спрашивали мы. — Как же он мог утонуть?

Ванька махал рукой и отвечал совсем по-взрослому:

— Я же вам сказал, горе его изводило. А потом, пьяному плыть трудно, голова тяжелая…

После такого разговора Ванька еще более отчаянно бросался в бой, ожесточенно рубил деревянной саблей воображаемых жандармов, но все мы видели — нет в его игре радости, тяжело ему. И тогда мы покидали свое убежище задолго до захода солнца.

Ванькина мать провела жизнь в непосильном труде и рано состарилась. Работала она в школе уборщицей, а так как после смерти отца ее заработка не хватало, то она еще стирала белье в купеческих домах на главной улице. Ванька называл ее «старая», не слушался ее, часто грубил ей, однако мы знали, что он ее очень любит, но как-то по-своему. Однажды директор школы обругал ее, сказал, что она вырастила негодяев и разбойников, и старушка вернулась домой вся в слезах. Когда она рассказала про свою обиду соседям, возле нее был и Ванька. В ту же ночь в директорском кабинете кто-то побил камнями окна. Несмотря на долгое расследование — в школу по этому случаю даже тайные сыщики приходили, — виновника так и не нашли. Одни только мы догадывались, кто и почему это сделал, и еще больше полюбили нашего вожака.

Лето в 1944 году выдалось в нашем краю страшно жаркое. Целых два месяца не было ни капли дождя. Безжалостное солнце, висевшее на бледном, безоблачном небе, было похоже на мутную электрическую лампу в городском кинотеатре. Старая мостовая городских улочек покрылась толстым слоем грязной серой пыли. От малейшего дуновения ветра со стороны реки эта пыль вздымалась тучами, проникала в окна и двери, и от нее всё в городе — и дома, и деревья, и люди — стало каким-то серым.

И вот в один из самых знойных августовских дней в городе произошло событие, которое взбудоражило всех. Точно в обед в порт прибыл немецкий военный буксир и притащил за собой десяток барж. Груз был весьма необычен. На палубах барж, ничем не прикрытые, прямо под жгучими лучами солнца стояли рядами санитарные носилки, и на них, перевязанные грязными, окровавленными бинтами, лежали худые, с заросшими лицами раненые немцы. Это были совсем не те веселые и сытые солдаты, которых мы знали года три назад. Тогда они, раздевшись до пояса, шумно мылись у городских колонок, жевали шоколад и горланили по вечерам «Лили Марлей».

Теперь перед нами было страшное зрелище. Но долго смотреть нам не пришлось. С буксира соскочили мрачные, злые солдаты со свастикой на рукавах и с грубыми окриками стали расталкивать толпу любопытных. Наши городские полицейские, приведенные самим комендантом, тоже вмешались, размахивая дубинками, и скоро у пристани не осталось ни одного человека.

По городу пошли разные слухи. Рассказывали, что немцам здорово всыпали в Румынии, что раненых привезли оттуда, что Румынии уже «капут», что скоро и у нас должен подуть другой ветер.

На главной улице собирались группами торговцы и подолгу тревожно разговаривали — по-видимому, о чем-то очень важном. Когда, приблизившись, мы старались подслушать эти их разговоры, они нас прогоняли, а самые любопытные из нас иной раз получали чувствительные пинки. Ванька откуда-то узнал, что кмет — городской голова — и начальник гарнизона после прибытия барж уехали на военной машине в Русе.

— Достается им сейчас, чертям! — говорил Ванька с усмешкой.

Мы никак не могли понять смысл этих слов: каждый из немцев толст, как боров, и так и брызжет здоровьем. Но раз Ванька так говорит, значит, не зря.

И только в нашей Старой слободе наступило радостное оживление. Люди останавливались при встрече, пожимали друг другу руки, улыбались и перемигивались друг с другом весело, словно праздник какой наступил. И, хотя мы всё еще не могли взять в толк, что происходит, эта буйная радость охватила и нас, ребятню. Мы высыпали с деревянными саблями из кривых, узких улочек, и закипела жестокая битва с ребятами Нового квартала. Особенно странным показалось нам то, что полицейский Диню, который всегда нас ругал и разгонял, на этот раз лишь злобно поглядел в нашу сторону, плюнул и удалился.

Раненых немцев разместили в школе.

Для нашей четы это было истинное счастье. Завязалась новая интересная игра. Ванька расставил в разных местах вокруг школы патрулей и приказал вести наблюдение, — зорко следить за всем, что там происходит. Мы вдвоем с Ванькой образовали штаб и расположились за полуразрушенной каменной оградой у дома корчмарки Неды, под большим тенистым абрикосом.

Нам должны были докладывать обо всем, что видели и слышали наши патрули. Штаб находился точно против входа в школу. У входа стоял на посту пожилой немец с сердитым лицом, с автоматом на груди и со сдвинутой на лоб каской, из-под которой как-то смешно торчал мясистый нос. Немец расхаживал взад-вперед, тяжело ступая подкованными сапогами по каменным плитам, и пыхтел от жары.

— Из-за таких, как этот вот, посадили в тюрьму моего брата, — задумчиво сказал Ванька. — Еще в сорок первом году… В Русе это было… Там тоже немцы разместились в школе, а брат написал на заборе, чтоб они убирались. Написал, но его поймали. И только за это ему дали семь лет. Три года как он уже сидит в тюрьме…

— Значит, остается еще четыре, — быстро прикинул я.

— Еще неизвестно, — как-то таинственно возразил Ванька.

— Почему? — удивился я. — От семи отнять три, получится четыре. Верно? Это и бабушка может вычесть…

— Ничего ты в этом не смыслишь! — засмеялся Ванька и ловко плюнул сквозь зубы шагов за пять от себя.

Немного обиженный высокомерием Ваньки, я тоже попытался плюнуть сквозь зубы, но из этого ничего не вышло. Моя попытка произвела жалкое впечатление. Взглянув на Ваньку, я увидел на его лице насмешку. Мое сердце пронзило острое чувство зависти. «Почему у Ваньки, — подумал я, — все выходит так хорошо? Почему ему так везет и все у него получается так интересно? Вот пожалуйста — у него два брата… один сидит в тюрьме, и про него говорят только шепотом, а другой скитается по морям. А у меня — единственная сестренка, которая только и знает, что ябедничать на меня маме за то, что я убегаю из дому. Хоть бы моряк не сделал ему на руке этого якоря! Мало того, он ему еще и египетскую лиру подарил, на которой выдавлен бык с человеческой головой.

Ванька зашил монету за подкладку пиджака, и, кто знает, может быть, этим и объясняется его проклятое счастье. Да, да, так оно и есть, иначе почему полиция уже три раза делала обыск в их доме, а в нашем ни разу…»

И при мысли, что я лишен всех этих чудесных вещей, мне стало ужасно обидно за себя, за мою скучную, неинтересную жизнь.

— Как мне хочется пульнуть по его каске! — прервал мои размышления Ванька. — Просто так вот… за брата…

Я обернулся в его сторону. Он вытащил из кармана свою рогатку, из которой стрелял по сидящим на крышах воронам, и стал ловко вертеть ее на пальце. Немец стоял спиной к нам, каска его представляла прекрасную мишень.

— Что ж… давай пульнем! — согласился я, снова уязвленный тем, что не мне первому пришла в голову эта замечательная идея.

Ванька подобрал камешек, натянул резинку и прицелился. Камешек просвистел, и через мгновение послышался резкий металлический звук — точное попадание в каску. Дальнейшие события развивались с необычайной быстротой. Немец закричал изо всех сил и бросился ничком на каменные плиты. Это было так комично, что мы с Ванькой покатывались со смеху. Но смеяться нам пришлось недолго. Полуденную тишину разодрал частый и неприятный на слух стрекот. Что-то засвистело у нас над головой, и с абрикоса посыпались на нас листья.

— Стреляет, — зашептал побледневший Ванька. — Ой… и другие повыскакивали…

Я приподнялся и выглянул из-за стены. Из двери школы один за другим, пригнувшись, с автоматами наготове, выбегали немцы со свастикой на рукавах и, что-то крича, падали на тротуар. У меня вдруг подкосились ноги, пересохло во рту. Что делать?

— Чего стоишь столбом, дубина ты эдакая! — закричал Ванька мне прямо в ухо. — Мигом за дом — и на соседнюю улицу…

Откуда у меня взялись силы бежать за Ванькой, я до сих пор не могу понять. Фить… фить… фить… — снова засвистели у нас над головой пули. Немцы уже заметили нас. Мы кинулись за дом, перемахнули через ограду, затем еще через несколько заборов. Позади нас закричала какая-то женщина, застучали двери и окна, и мы неожиданно оказались на соседней улице, но и тут над нами, а также справа и слева слышалось противное, леденящее душу посвистывание.

— Куда ты, дурак! — крикнул сзади Ванька. — Давай вправо!

Повернув вправо, мы отчетливо слышали, как позади нас на мостовой цокали подкованные сапоги. Мы снова переметнулись через какую-то ограду, а что было дальше, трудно вспомнить: мы вихрем неслись по дворам и улочкам и не понимали, где находимся и куда бежим…

Мы пришли в себя только тогда, когда оказались в нашем убежище у реки. Как мы преодолели два километра, нельзя было понять, да и думать не хотелось об этом.

— Ванька! — неожиданно закричал я. — Что это у тебя на руке?

— Где?

— Вот здесь… на левой…

Ванька ощупал руку и посмотрел на свою ладонь. Она была красная.

— А-а-а, кровь, — сказал он с удивлением. — Оцарапался где-то… Понимаешь, какая штука… ой, как заболело! Ну-ка, погляди!

Я посмотрел и ахнул. Над самым локтем, под якорем, там, где было написано «Дерзкий», была большая кровавая рана; она совсем не походила на царапину. Ванька тоже посмотрел на рану, побледнел и стиснул зубы. У него на лбу заблестели маленькие капельки пота.

— Ванька, — испуганно закричал я, — это же от…

— Знаю от чего, — прервал меня Ванька, стараясь быть спокойным. — Чего рот разинул! Ты что, первый раз видишь пулевое ранение? Чем пялить глаза, лучше взял бы да перевязал меня, а то вся кровь вытечет…

— Нечем, — беспомощно пожал я плечами.

Ванька оглянулся.

— Стаскивай с меня рубаху! — кратко приказал он.

Снимая с него рубашку, я все думал о том, что будет, если Ванька упадет сейчас на землю и… умрет. Шутка сказать — пулевая рана!

— Рви на полоски!

— Как же… — колебался я. — А тебя мать не побьет за это?

— Эх, голова! — рассердился Ванька. — Мне перво-наперво за рану попадет. Ну, побыстрей!

Разорвав рубашку, я неловко начал перевязывать рану.

Ванька стиснул зубы и лишь время от времени, не в силах сдержаться, тихонько стонал от боли.

— Постой! — крикнул он неожиданно. — Развязывай сейчас же!

Я уставился в него взглядом, полным удивления.

— Развязывай, развязывай! Так насухо нельзя. Надо подложить табаку… Мне брат говорил…

— Откуда же взять сейчас табак?

— Послушай, — сказал Ванька. — Ступай поищи в нашей кассе! Там должны быть окурки, штуки три…

Я побежал к «кассе». Это была маленькая деревянная коробочка, которую мы прятали в самом потайном месте ивняка. В ней мы хранили самые ценные припасы нашей четы! Я сделал три шага от деревянного крестика, служащего ориентиром, повернулся лицом к реке. В пяти шагах вправо была «касса». Я откопал ее и стал шарить дрожащими пальцами по ее дну. Под мешочком с гильзами от патронов я нашел три окурка и тотчас же принес их на перевязочный пункт.

Когда я приложил к ране табак, Ванька забился, как рыба, но не закричал ни разу и не охнул, иначе бы всему геройству грош цена.

После этого мы сели на берегу, опустили ноги в воду и задумались. Солнце уже клонилось к закату, и река переливалась тысячами цветов. Напротив выступали очертания низкого румынского берега. Где-то справа равномерно и кротко позвякивали колокольчики разбредшихся по ивняку коров. Было тихо и спокойно, и мне показалось, что никакой стрельбы и никаких немцев не было, что мы просто-напросто уснули на мягкой траве и нам приснился бессмысленно кошмарный сон.

— Хорошо еще, что кость не задело! — нарушил молчание Ванька. — Это что, ерунда! А иначе пришлось бы отрезать руку… Дело, конечно, не в этом… с якорем пришлось бы распроститься…

— Эх, зря мы подшутили над этим немцем, правда? — испуганно заметил я. — Задели его, на свою беду…

— Глупости! — сказал Ванька и посмотрел на меня насмешливо. — Ну-ка, сознайся, браток, ты здорово струхнул, а?

— Не-е-ет… чего там…

— Сознайся, сознайся!

— А ты-то не испугался?

Ванька не нашел нужным отвечать на этот вопрос, а лишь презрительно махнул своей здоровой рукой, словно хотел сказать: «Что мне с вами толковать, с детворой!»

Мы снова замолчали.

— Сейчас ты, конечно, всем разболтаешь про это, — сказал наконец Ванька.

— Вот еще!.. Очень мне нужно болтать! — обиделся я.

— Как будто я тебя не знаю, что ты за болтун…

— Фу!

— Никому ни слова, слышишь? В участке за такие дела по головке не погладят… А если только посмеешь сказать старой… Ну-ка, поклянись!

Я встал, плюнул на землю и торжественно сказал:

— Если скажу кому-нибудь хоть слово, то пусть, когда высохнет слюна, я буду в могиле!

Это была наша самая страшная клятва, которую мы никогда не преступали. Ванька успокоился.

— А ты… — спросил я у него, — что ты скажешь матери про твою рану?

— Это мое дело, — сказал Ванька. — Тебе об этом нечего беспокоиться.

Немного подумав, он снова заговорил:

— Ну, пойдем, что ли, в город, а? Там, наверное, сейчас такой крик…

Я кивнул в знак согласия. Ведь мне самому хотелось скорее вернуться домой. Чего только там сейчас не говорят! Как-то нас встретят? Будут ли бить дома или обойдется как-нибудь?

Мы пошли абрикосовыми садами, где нас никто не мог увидеть; да и гораздо интереснее было пробираться сквозь заборы из колючей проволоки, чем подымать пыль по дороге. Ванька был хмур, видно, у него сильно болела рука, но он вопреки всему держал голову высоко, гордо. И, поглядев на него, я снова позавидовал его счастью. Ведь могла же эта проклятая пуля задеть и меня, черт бы ее взял! Или только Ванька должен быть героем?

Но тут я вспомнил, что геройство имеет и оборотную сторону и что отцы и матери не очень-то любят наше геройство.

Я вообразил, что бы было, если бы я предстал перед отцом с перевязанною рукой, в изорванной рубахе, и зависть моя тотчас же испарилась.

Когда мы достигли первых домов города, Ванька обернулся ко мне и сказал:

— Теперь нам надо расстаться! По крайней мере, сегодня вечером нас не должны видеть вместе… Ты валяй направо, а я — налево! И ни слова, слыхал? Я не хочу, чтоб меня драли из-за тебя…

Я кивнул ему головой — еще вопрос, кого будут драть, — и побежал домой. Ванька свернул в первую же узкую кривую улочку.

У калитки стояла мать с сердитым лицом и с палкой в руке.

— Ага, — сказала она, завидев меня, — вот он наконец! Я тут весь день с ума схожу от этой стрельбы, а его нет и нет! Говори сейчас же, паршивец, где ты шлялся целый день?

— Нигде я не шлялся, — ответил я и остановился в пяти шагах от нее.

— Где ты был во время стрельбы?

— Какой стрельбы?

— Ага, он, бедняжка, ничего не знает! Ну-ка, подойди поближе да погляди мне в глаза!

Я посмотрел матери в глаза, но ближе подходить не стал.

— Где ты был?

— На реке, где! С Ванькой ловили рыбу…

— Гм!.. Как же это ты мог не слышать стрельбу? Уж не врешь ли ты?

— Хочешь, крест поцелую?

— Ладно. Ступай домой!

Я с большой опаской прошел мимо матери и шмыгнул во двор. Все-таки она успела стукнуть меня палкой по спине, но не больно, а только так, для виду.

Поздно вечером пришел мой отец и стал возбужденно рассказывать про большой бой вблизи школы и про то, какая в городе поднялась тревога.

— Поговаривают, что и какие-то ребятишки в этом были замешаны, — сказал он и подозрительно взглянул в мою сторону. — А наш где был?

— Слава богу, в этот раз оказался на реке, — ответила мать. — Иначе я бы его убила.

Я молчал. В подобных случаях действительно, молчание — золото, как гласит поговорка.

Так в городе и не узнали, что было истинной причиной стрельбы. Мы с Ванькой сохранили нашу тайну. И только сейчас я ее раскрываю. Насколько мне известно, самая страшная детская клятва сохраняет силу пятнадцать лет.