Виктор Сергеевич Милютин не слишком любил свой район Москвы, но не променял бы его ни на какой другой, самый фешенебельный или благоустроенный. Точнее, скажем так: он вообще не слишком любил Москву, оставшись в душе провинциалом, но окраина, где он проводил свои заполненные напряженнейшим ничегонеделанием дни, напоминала ему провинцию в наибольшей степени. Окраина ему досталась старинная, солидная, заросшая не вековыми, но достаточно старыми деревьями, которые летом и весной призывно шелестели, приглашая погулять. Здесь не ликвидировали ради застройки турецкими новоделами тихие скверы и маленькие площади с никому не интересными, но создающими особую атмосферу гипсовыми скульптурами, изображающими пионеров, летчиков и маленьких Лениных, да, правда, невеликого росточка — должно быть, в натуральную величину. Не найдется здесь одинаковых, наспех сляпанных, белых блочных коробок, одинаковых, точно поставленные на попа силикатные кирпичи; никаких признаков агрессивной архитектурной среды, которая, по мнению психологов, провоцирует депрессию и асоциальное поведение: дома сталинских времен, крашенные в светло-желтый или бежевый цвет, с их ложноклассическими фасадами, арочными чердачными окнами и лепными завитушками, приобретшими от времени налет благородной старины и сладких детских воспоминаний. А также, что немаловажно (и здесь мы из области лирики перебрасываемся к презренной прозе), продукты здесь, по сравнению с фешенебельными районами, стоили пока еще баснословно дешево. Виктор не привык задумываться о деньгах — надо будет, Танька раскошелится! — но необходимость платить за батон колбасы или бутылку водки вдвое дороже, чем они того стоили, делала из него дурака. А он не любил оставаться в дураках. В прошлом он такое допускал, но больше ничего подобного в его жизни не будет.

Упоминание бутылки водки не означает, что она входила в ежедневный милютинский рацион. Татьяна Плахова ошибалась, полагая, что, если блудный брат явился к ней пьяным, значит, он постоянно пьет, не делая исключения даже для времени родственных визитов. Совсем нет! Зависимость, скорее, обратная: если бы Виктор не напился, он бы не осмелился к ней прийти. Одна мысль о том, чтобы встречаться с сестрой, нагоняла такую тоску, что выпить настоятельно требовалось. А сегодня выпить требовалось по той причине, что неотступно вспоминалась встреча с сестрой, и, если не отогнать воспоминания, к ночи станет совсем худо. Потому что день не задался с самого утра.

В мутном ноябрьском сумраке, делающем утро неотличимым от вечера, Виктор оторвал голову от подушки с превеликим трудом. Снилась ему тоже какая-то муть: не то он кого-то в собственной ванне топил, не то его топили… Нашарив наручные часы среди хлама на прикроватном столике, многократно залитом спиртным, но еще сохранившем благородный краснодеревный вид, обнаружил, что уже двенадцать часов дня — точнее, десять минут первого. Открытие резануло по сердцу: Виктор Милютин давно не ходил на работу, и никаких занятий, предполагающих раннее вставание, у него не было, однако он ненавидел долго спать. Сон — смерть в миниатюре: пока спишь, ты не сознаешь себя, тело твое превращается в неподвижную колоду, а лишенная разума душа блуждает по неведомым (топким?) полям, где легко заблудиться… Д жизнь-то уходит, граждане дорогие, уходит! Отбросив одеяло, которое для постороннего нюха отдавало покойницкой, поскольку его ни разу не стирали и не чистили, Виктор сбросил пижаму и так стремительно вскочил в трусы и брюки, словно работал пожарным или опаздывал на поезд-экспресс. От резкого подъема отвыкшее от физических нагрузок тело повалилось обратно, вынудив отлеживаться, пока не отойдет томительный звон под черепной коробкой и мельтешение мушек в глазах. В этот момент явилась мысль: «Танька меня засунула на самое дно».

Мысль не имела веских оснований: в том, что Виктор Милютин очутился на дне московского бытия, был виноват Виктор Милютин, и никто другой. Ну, если вникать, невозможно не признать вины его беспокойной совести… Однако обжигающее чувство, поднимающееся откуда-то из нижних слоев психической магмы, безапелляционно утверждало: это все Танька! Надо сходить к ней еще раз и спросить: «Что же ты со мной, сестренка, сделала?» Она не ответит, конечно, на такие вопросы ответа нет, но хоть стыдно ей станет… Нет, не станет. Ей никогда не бывает стыдно. Если Танька чего-то хочет, она этого добьется, и ей не помешает такое свойственное вообще-то людям чувство, как стыд. Виктор обвел свинцовым предзанойным взглядом комнату, знававшую лучшие времена, зачем-то возвел глаза к потолку с лепным плафоном, покрытому мелкими трещинами и пятнами от протечек, и ему стало настолько невыносимо, что впору было прилаживать петлю к спускающемуся из центра плафона крюку, с которого косо свисала люстра в виде цветка лотоса. Если до мысли о петле без водки еще можно, было как-то перекантоваться, то сейчас эта потребность стала настоятельной. Без водки ему сегодня — как сердечнику без нитроглицерина. И, не противясь неизбежному, Виктор полез пересчитывать наличность в кошельке. Десяток и сотенных бумажек было много. Это радовало. Тысячи он хранил для более серьезных случаев. Пятисотки его раздражали, он старался поскорее их разменять.

Как только Виктор отпустил за собой железную дверь подъезда, захлопнувшуюся с могильным скрежетом, ветер швырнул ему в лицо и беззащитную шею порцию колючей снежной крупы с пылью и облетевшими листьями. Неприятно обнаружить, что погода сделала очередной финт, и позавчерашняя теплынь сменилась еще не зимним, но ощутимым холодом. Не вернуться ли, чтобы надеть шарф, перчатки и — вместо куртки — пальто? Потоптавшись у подъезда, Виктор передумал возвращаться. Во-первых, внешние неприятности отвлекают от внутренних. Во-вторых, чем сильней замерзнешь, тем отраднее будет потом согреваться. В-третьих, до магазина двести метров: пересечешь квадратное, ставшее вдруг скользким, пространство двора, потом через дорогу — и вон он, на углу. Поплотнее прижимая подбородком распахивающийся воротник куртки к груди, Виктор зарысил к подворотне. Из окна первого этажа ему издевательски высунул красный язык сидячий медведь, покрытый неопрятной, свалявшейся, длинной желтой шерстью.

«Это кто же такие игрушки детям дарит? — неприязненно подумал Виктор. — Такое чудище медвежиное только в белой горячке показывать».

Красно-белая вывеска магазина «Продукты» радушно сияла посреди ноябрьского морока, точно бумажный фонарик на задворках Йокогамы, сулящий чистые и не совсем чистые радости. Преодолевая сопротивление ветра, Виктор ринулся к ней под носом у едва успевшей притормозить иномарки и, не прислушиваясь к ругани водителя, потянул на себя красную ручку застекленной двери. Внутри был оазис: тепло, тихо, горы съестного, ряды спиртного. В раздумье, что бы предпочесть, Виктор застыл. Продавщица уже его знала и не торопила с выбором.

Спустя каких-нибудь пятнадцать минут ему в глотку польется огненная жидкость. Пусть ее будет столько, чтобы можно было заполнить целую ванну. Ну, если даже и не столько, это не играет существенной роли, потому что, сколько бы ее ни было, он найдет способ в ней утонуть. Он — это его беспокойное «я», которое даже не называется Виктором Милютиным. Как бы он хотел быть не Виктором Милютиным, а кем-нибудь другим! А лучше всего никак не называться. Во сне он никак не называется, утрачивает нелюбимое имя. Странно, что при этом он так ненавидит спать…

— Три бутылки «Чайковского», крекеры с луком и кетчуп «Чили», — приказал он продавщице. Вспомнив, что забыл хозяйственную сумку, добавил: — И пакет. Попрочнее, будьте добры.

Пакет попался такой же красно-белый, как и вывеска, только на нем было написано не «Продукты», a «Lucky Strike». Совпадение цветов отплывающее сознание Виктора сочло закономерным, словно он опьянел прежде употребления водки.

Возвращение выдалось не в пример веселее отбытию: и ветер дул в спину, и увесистый пакет в левой руке не тяготил, а словно бы придавал устойчивости. Даже желтый медведь в окне первого этажа, казалось, улыбался, а не дразнился красным суконным языком. «Ничего-ничего, — утешал себя Виктор, потому что был единственным родным человеком для себя, а следовательно, кроме него самого, утешить его было некому, — сейчас мы с тобой придем домой, напустим ванну… э нет, стой, с какой стати ванну… сядем за стол… или, лучше, ляжем за стол… и вот тогда-то все и начнется…»

— Дядя Витя!

У подъезда словно сконденсировалось из ноябрьской метели изящное создание: развевающееся черное пальто, длинный белый шарф, мечущиеся по ветру, как облако, темно-русые волосы. Кто-нибудь посторонний мог бы удивиться, каким образом эту породистую девушку занесло в район метро «Первомайская», но Виктора Милютина было на подобные штучки не взять. Он-то, с его прежним, не утратившим зоркости глазом, моментально раскусил, что, несмотря на дорогие и, не исключено, заграничные шмотки, порода в девушке отечественная, милютинская. Повернула в полупрофиль голову — ну точь-в-точь Танька молодая! Правда, волосы Танька не распускала, она их всю дорогу на бигуди крутила. И красилась. Жалела, тварь, что блондинкой не родилась!

— Лиза, это ты?

— Я, дядя Витечка! Вы меня узнали?

— Узнал, узнал. Вали отсюда!

Родственничков ему не хватало! Желание выпить вспыхнуло с обостренной силой, подступая к горлу, сдавливая голову. С какой стати он обязан нянчиться с Танькиной дочкой?

— Дядя Витя, я только хотела спросить…

— Нечего тебе спрашивать. У своей матери спрашивай.

— Мама не скажет.

— А я и подавно не скажу. Я сейчас никому ничего не скажу. Поняла? Лиза, ты меня хорошо поняла? Тогда вали к папе с мамой.

Изящное создание пустило на щеки мокрые полоски слезинок. Как театрально! Метель снова защипала шею, закоченела рука, сжимающая ручку пакета. Лиза сползла взглядом к пакету, просканировала его содержимое и новым, сокрушительным тоном твердо сказала:

— Дядя Витя, я вас понимаю. Поверьте, мне тоже очень плохо сейчас. Давайте напьемся вместе.

Вот теперь — истинная дочь Таньки! Стоит Таньке чего-то захотеть по-настоящему, все преграды рушатся перед ней. Виктор Милютин испытывал двойственное чувство к этой совсем взрослой, знакомой и незнакомой девушке: с одной стороны, он ненавидел в ней свою сестру, с другой стороны, ему было лестно, что хотя бы один-единственный человек на этом свете прилагает такие старания, чтобы прорваться в его никому не нужную сейчас судьбу. Оттолкнуть ее? И что, никого другого больше сегодня не будет? И он молча напьется, пробавляясь невидимыми собутыльниками, большей части которых никогда не существовало?

Виктор нажал металлические кнопки кода и распахнул дверь:

— Входи.