Полная темнота. Нет, не совсем так: впечатление полной темноты с всплывающими откуда-то снизу радужными, тающими, как сигаретный дым, клубами. К этому добавляется боль: трудно сказать, что и где болит, но это болит. Очень сильно. Боль и несвобода, внешнее физическое стеснение. Кто или что на него давит, если вокруг не просматривается ничего, кроме темноты?

— Перекладывайте его, — командует безразличный деловитый голос. — На одеяле. Раз-два!

— Капельница запуталась. Поправь.

— Что, никак в себя не придет?

— Приходит! Вон, смотрите, глаза открыл!

Кто открыл глаза? Я открыл глаза? Я — местоимение, которое не нуждается в комментариях, личностное начало, которое существует вне зависимости от того, может ли оно определить, каково его место во внешнем мире. Я пришел в себя, я открыл глаза… А если я открыл глаза, почему я ничего не вижу? На секунду расплывчатые пятна сливаются, образовывая цельную картинку: белый кафель, на его фоне забавно вытянутые фигуры в зеленых халатах, с головами-огурцами, как инопланетяне-мутанты из авангардного мультфильма, а потом все снова тонет в темноте.

— Ну вот, опять закрыл.

— Ему свет глаза режет.

— А ты его позови.

— А как его зовут?

— Сейчас, погоди, в истории посмотрю. А, вот: Александр Борисович.

— Александр Борисович! — Сперва легкое, потом все более настойчивое похлопывание по щеке. — Александр Борисович, вы меня слышите?

Ага, теперь он знает, как его зовут. Конечно же я — Александр Борисович! Радость вместе с болью рвется из груди, когда он пытается выдавить хоть слово, сказать, что слышит, что вспомнил, что ничего не забыл. Только почему тот, огурцеголовый, который приказал поправить капельницу, посмотрел его имя в истории? Разве он уже вписан в историю? Как Олекса Довбуш… Или он и есть Довбуш? Нет, его фамилия Турецкий. А Довбуш — это другой, с рыжеватыми волосами, длинным носом и длинным подбородком. Как же болит грудь! Ну я и попал!

— Не пытайтесь говорить, вам вредно. — Инопланетянин прекращает колебаться, сжимается, утолщается, и вот уже из-под зеленой врачебной шапочки смотрит не мутантное, а обычное человеческое, суровое и усталое лицо. — Если вы нас слышите, моргните два раза.

Турецкий исполнил просьбу врача. Это потребовало серьезных мускульных усилий. На третий раз веки сомкнулись окончательно, и он снова растворился в темноте.

Вторично Турецкий пришел в себя там, где не было белого кафеля, а были крашеные бежевые стены. Узкая, но высокая комната мягко освещалась крепящимся к стене ночником; повернув голову, можно было наслаждаться видом голого, без занавесок, черного окна, на фоне которого в недосягаемой вышине краснел подвешенный за крючок на капельнице прозрачный пакет с кровью. Расширять границы обзора Турецкий не осмелился, опасаясь разозлить боль, которая придавливала его грудную клетку, как мешок с горячими острыми камнями. Обнаружив, что пациент вернулся в сознание, над ним склонился новый врач… Должно быть, сознание возвращалось по частям, потому что в человеке, облаченном во врачебный белый халат, следователь по особо важным делам не сразу узнал своего подчиненного Рюрика Елагина.

— Наконец-то, Александр Борисович, — осклабился Рюрик. — Мы вас тут заждались. Ирина Генриховна только что отлучилась, считайте, я вместо нее.

Турецкий хотел спросить, что с ним случилось и как он сюда попал, но Елагин опередил его:

— Молчите, вам нельзя много говорить. Я вам сам все расскажу, а вы, если что-то непонятно, спросите.

И Рюрик рассказал о покушении. Турецкий слушал с отстраненным любопытством, будто речь шла о ком-нибудь другом. Никак не получалось представить, что эти факты, которые его память силилась и не могла наполнить живым конкретным содержанием, расцветить зрительными впечатлениями, звуками и чувствами, выступают достоянием биографии не какого-то абстрактного следователя из учебника по праву, а именно его, Александра Борисовича Турецкого, который смирно лежит сейчас под капельницей. Не помнил Турецкий и того, что нападавшего он все-таки застрелил, и это тоже казалось посторонним, лишним: убить человека, к которому он не испытывает ненависти, которого не в состоянии даже вообразить. Странная штука — амнезия! Какая-то расхолаживающая. А может быть, утешающая?

— Тот, кто на вас покушался, опознан, — монотонно вел свой доклад Елагин. — Это знаменитый Мурза, убийца, осужденный на пожизненное заключение. Вот оно как бывает… Савва Сретенский пропал, объявлен во всероссийский розыск. В вашей палате выставлена круглосуточная охрана. Охранник вот отошел на минутку, пока я его замещаю…

— Погоди, Рюрик, погоди. — Набросилось, пронизало насквозь воспоминание: черное небо, морозный вечерок, розовый вечерний снег Петровки. — Когда же вы столько успели? Сколько часов прошло с тех пор, как меня… это самое?

Голос Турецкого оказался слаб и вырывался из горла, сопровождаемый примесью механического шипения, как у головы профессора Доуэля. Отдельные слова звучали невнятно даже в его собственных ушах. Но Елагин, как выяснилось, прекрасно все уловил и разобрал и жизнерадостно ответил:

— Каких там «часов», Александр Борисович! Третьи Сутки пошли, как вы в больнице.

Турецкий снова прикрыл глаза, пытаясь вызвать из памяти еще хоть что-нибудь, что помогло бы ему вернуть на место эти сорок восемь пренеприятнейших и все же принадлежащих ему часов, но воспоминания окончательно улетучились. Под закрытыми веками плясал полнейший хаос. Вспыхивали и погасали мультипликационные инопланетяне, шлепали тапочки и шуршал накрахмаленный халат спешащей по коридору медсестры. На дне памяти осел чернейший ил, в котором что-то шевелилось, силилось всплыть на поверхность. Вошел в историю… Довбуш… Довбуш? Откуда он взялся? Ах да, из народной украинской песни, которую все, порывался исполнить подвыпивший Слава Грязнов… Турецкий открыл глаза.

— Александр Борисович, вам плохо? — обеспокоился Рюрик Елагин. — Позвать врача? Может, хотите пить?

— Спасибо, не хочу. — Мало-помалу голос лишился шипения, начал лучше слушаться. — Рюрик, ты ведь на историка учился. Не дашь мне консультацию по одной исторической личности?

— Смотря по какой, — осторожно ответил Елагин. — Всех, кто жил на земле, в учебники не засунешь. Кроме того, многие факты искажены: либо намеренно, в целях обелить или очернить того или иного деятеля, либо из-за того, что у людей очень короткая память…

— Погоди, погоди, — остановил его Турецкий, предчувствуя, что Рюрик готов свернуть на свою излюбленную тропинку новой хронологии, — может, ты хотя бы скажешь: Довбуш — лицо историческое или вымышленное?

— Историческое, — не колеблясь, ответил Рюрик. — Авантюрист восемнадцатого века.

— Авантюрист? А разве не народный герой?

— Ну это советские историки зачислили его в украинские народные герои и мстители за крестьянские обиды. А на самом деле все не так гладко. Во-первых, он был, собственно, не украинец, а гуцул — представитель маленькой карпатской народности, а сам себя называл, видимо, русином. Во-вторых, грабил он не только панов, но и крестьян. Иногда бывал неоправданно жесток: однажды сжег дом вместе со всеми обитателями, в том числе с малолетними детьми. Три государства пытались использовать его, чтобы в случае крестьянского восстания под его предводительством оттяпать часть спорных карпатских территорий. В действительности он использовал их… Но до поры до времени. Когда выяснилось, изъясняясь современным языком, что он всех своих работодателей подставил, дни его были сочтены.

— Убил его Штефан тоже, надо полагать, не из ревности?

— Какой Штефан? Я что-то плохо помню, чем там дело закончилось.

— Если верить народной песне, муж Ксени — любовницы Довбуша — заставил ее заманить его в ловушку и там застрелил.

Рюрик потер наморщенный лоб:

— Может, этому самому — Штефану, говорите? — значит, Штефану заплатили, чтобы он убил Довбуша. А могли сделать проще: сообщили об измене жены и ждали развития событий.

— Сообщили, говоришь? Ну а если предположить такой вариант: не только сообщили, но и подсказали, как угробить соперника?

— Могло быть и такое. А почему вы так вдруг увлеклись Довбушем, Александр Борисович?

— Считай, что Александр Борисович временно спятил в результате ранения, — кротко сообщил Турецкий. — Или, если удобнее, считай, что ты развлекаешь больного. Побазарил тут с тобой на исторические темы, вроде и о боли забыл.

— Сейчас медсестра придет, — жалостливо обнадежил начальника Елагин, — обезболивающий укол сделает… Вот, слышу, уже идет.

По гулкому коридору простучали настойчивые каблуки, приближаясь к палате со всей несомненностью. Распахнулась дверь, и на пороге… Только это была не медсестра. Узнанная издали, еще от двери, по запаху духов, по ощущению, которым опознают друг друга на расстоянии близкие люди, Ирина Генриховна в три стремительных шага очутилась рядом с койкой и с высоты своего вертикального положения обожгла мужа взглядом, в котором сочеталось сочувственное «Ну как ты здесь, милый?» с укоризненным «Конечно, о нас с Нинкой ты не подумал, когда дал себя подстрелить!»

— Ира, — попытался оправдаться Турецкий, — я не виноват. Я не мог предусмотреть, покушение есть покушение…

Не обращая внимания на его жалкий лепет, Ирина деловито наклонилась, попробовав губами горячий лоб.

— Температуру мерили? А где у нас градусник? Медсестра без меня заходила? А-а, не заходила? Так я и думала!

Именно такого потока возмущенного сознания можно было ожидать от Ирины. Турецкий ощутил, что жизнь вступает в свои права…

— Подите отдохните, Рюрик, — по-королевски спровадила следователя Ирина Генриховна.

Рюрик послушно заспешил прочь. У самой двери, однако, он обернулся, чтобы бросить:

— Да, кстати, Александр Борисович, главного подарка вам я и не сделал! «Беретта», изъятая у Мурзы, — та самая, с поцарапанным стволом, из которой застрелили адвоката Берендеева. Концы с концами начинают сходиться!