Одетая по-домашнему — бордовый халат, поверх него шаль, на ногах, наполняющихся к вечеру стеклянистым отеком, уютные махровые тапочки, — Татьяна стояла у окна. Из московской квартиры Плаховых открывался изумительный вид: круговая панорама, переплетение городских огней, выхватывающих из мрака то микроскопический лоскут двора с миниатюрной скамеечкой, то дерево не больше колпачка шариковой ручки, снопы подсветки, заставляющие радужно сиять башни сталинских замков… Все-таки правильно Лизка выбрала этот высокий этаж, когда элитный дом улучшенной планировки только еще строился. Они с Глебом предпочли бы что-нибудь пониже, не выше шестого этажа, а дочь, в те дни малолетняя писюха (много она, спрашивается, понимала?), едва вышла на балкон, ахнула: «Мама, папа, вы только посмотрите, красота какая!» Поддались, купили квартиру, которая так понравилась Лизе, понимающей толк в красоте. Татьяна всю жизнь знать не знала, что такое эта красота, о которой все твердят. «Прилично», «роскошно», «шикарно», «как у всех», «ни у кого такого нет» — это было ей доступно, а «красота» — слово не из ее словаря. А вот сейчас стоит у окна, смотрит на всю эту, Иначе не выразишься, красоту, и душа радуется. Права была Лиза! Ощущать себя выше всех — это по-нашему, это по-плаховски. И как бы ни копали под них завистники, Плаховы устоят — с гордо поднятой головой. Надо бы похвалить дочь за удачный выбор, поделиться своим счастьем…

Охранник Лизы уже пятнадцать минут стоял столбом за спиной у Татьяны Плаховой, не решаясь окликнуть ее, не решаясь признаться, что Плахова-младшая от него ускользнула: Получив приказание, оставить ее в покое, охранник — лицо подневольное — схватил машину (мало ли их в плаховском гараже?) и следовал за Лизиным красным спортивным автомобильчиком, пока тот непостижимым образом не оторвался от него, вопреки правилам дорожного движения свернув в переулок на Сретенке. Свернул бы и охранник, но маневр, который счастливо получился у Лизы, не удался ему: был остановлен ГАИ, последовали долгие объяснения и богатый штраф, за время выдачи которого Лиза скрылась. И где она сейчас, неизвестно… Возможно, теряет девственность с мальчишкой не плаховского круга. Возможно, ее похитили террористы. Охранник ожидал справедливой казни. В некотором смысле, он был уже казнен.

— Лизушенька! — не оборачиваясь, позвала Татьяна Плахова. Зычный голос ее — настоящий голос хозяйки, привыкшей к прислуге, — родил эхо в самых отдаленных закоулках многокомнатной квартиры.

— А Лизы нет, Татьяна Сергеевна. — Охранник твердо ступил под дула расстрельных орудий.

Жесткое, отчетливое слово «нет» перебила трель звонка.

— Что-что? — не расслышала, а может, не захотела расслышать Татьяна. — Валерий, так где Лиза?

Зазвонивший, торопясь, сам открыл дверь собственными ключами. Через холл и коридор прозвучали торопливые и решительные шаги — словно пронесли раненого, словно огромные капли крови или слез выбили дробь по ковролину.

— Лизы нет, — растерянно повторил охранник, в то время как сзади него раздалось отчетливое:

— Как же нет, Валера, когда вот она я! Мама, пусть Валера выйдет. Мне надо срочно с тобой поговорить.

— А я тоже хотела с тобой поговорить, Лизик, — благодушно и расслабленно запахиваясь в шаль, промолвила Татьяна. — Смотрю, представляешь, на этот роскошный вид и вспоминаю, как ты в шестом классе…

— Мама! — вскрикнула Лиза, точно ее ткнули ножом, но тотчас же овладела собой. — Мама, у нас будет серьезный разговор. Ты меня понимаешь? Серьезный.

По знаку полной руки Татьяны Валерий вышел, счастлив до небес, что на этом все кончилось, и пообещав себе никогда больше не выпускать из-под контроля ту, кого мысленно обругал взбалмошной девчонкой. Очевидно, такого же мнения о своей дочери придерживалась и Татьяна Плахова, потому что, не желая слушать, с каким разговором пришла к ней Лиза, продолжала удерживать инициативу:

— Серьезный так серьезный, Лизочка, но и ты веди себя серьезно. Тебя словно подменили в твоем Вайсвальде. Как приехала, пошли выбрыки, капризы, какие-то секреты, тайны от родных! Я так и сказала папе: незачем было посылать дитя так далеко, нам его там подменили…

— Мама, ты можешь меня хоть раз в жизни выслушать?

— Да слушаю я тебя, слушаю! Ты же сама ничего мне не говоришь, только ругаешься!

— Мама, речь идет об убийстве.

— Об убийстве? — всполошилась Татьяна. — Лиза, ты кого-нибудь убила? Что же ты сразу не сказала? Сбила на машине, да? Пустяки, ты только не волнуйся. Сейчас пошлю Валерия, он все уладит…

«Пустяки, — повторила внутри себя Лиза. Вдруг стало пусто и холодно, словно она впустила в сердце конец ноября. — Человеческая жизнь — пустяки, главное, чтобы шито-крыто. Дядя сказал правду…»

— Ну, что же ты, Лиза? Говори скорей: куда ехать, к кому обращаться. Где ты оставила труп?

— Какой труп? Ты ошиблась, мама: никакого трупа нет. В отличие от тебя, я пока никого не убила.

Увидела побелевшие глаза матери на ставшем вдруг неопрятно рыхлом лице и повернула нож в ране еще раз:

— Не надо делать страшные глаза. Ты отлично знаешь, о каком убийстве идет речь. И я теперь это знаю. Я могу понять’ когда убивают в состоянии аффекта, под влиянием порыва, но ради выгоды, чужими руками… это мерзко, отвратительно!

Лиза ожидала взрыва негодования, ожидала, что мать закричит ей: «Выгода тебе, сучонке, не нравится? Брезгуешь? А на какие деньги тебя в Вайсвальде обучали? На какие деньги тебя одевают? На какие деньги у тебя Интернет круглосуточно работает?» — и вцепится дочери в волосы. Но получилось то, что не могло бы привидеться Лизе и в самом неправдоподобном кошмаре: мать улыбнулась. Все шире и шире расползалась улыбка по разрыхленному лицу, словно краска, которую плеснули на кусок марли.

— Лизочка, — Татьяна Плахова заныла-запела необычайно сладким голосом, от которого у Лизы ослабели колени, — выслушай маму. Сначала выслушай, а потом обвиняй.

Отступив к модному пуфу из плотного, как резина, розового материала, Лиза села, почти повалилась на него. Думала, что, когда присядет, станет легче, но не стало. Ноябрьский холод постепенно утекал из нее, зато взамен голову заполняло горячее марево.

— Я… обвиняю, мама? Я не обвиняю. Я просто знаю. Знаю, и все. И что теперь с этим поделать?

— А что с этим поделать? Всегда есть что-то, с чем нужно что-то делать. Ты у нас росла в холе и неге, жизни не знала, а в жизни, Лизончик, столько злых людей! И каждый смотрит, как бы кусок из чужого рта урвать. Сколько сил в нашей поганой стране надо приложить, пока на ноги встанешь! А как на ноги встанешь, каждый норовит тебя с ног сбить, чтоб за твой счет возвыситься. Вот и приходится защищаться. А нам с отцом кроме себя приходилось защищать тебя и Бореньку. Сколько труда нам стоило скопить денежек, чтобы не только себе на жизнь, чтобы еще было что детям оставить…

— Мама, — перебила Лиза, — что ты, как нищенка, прибедняешься? Разве вы с отцом были такие уж бедные, разве с хлеба на воду перебивались?

— Человек, Лиза, — поучительно произнесла Татьяна Плахова, — рожден для счастья, как птица для полета. Каждому хочется, чтобы еще роскошнее и еще больше.

— Не все такие, мама. — Лиза вдруг ощутила неподъемную усталость.

— Все! — припечатала Татьяна. — Просто есть те, у кого получилось, а есть те, у кого не получилось. Кто не пытался, кто не смел. А кто смел, — засмеялась она грудным женственным смехом, который так выручал ее в телепередачах, — тот и съел.

Смех у нее был рассыпчатый, крупный. И зубы между румяных от помады губ — крупные, белые, пригодные для того, чтобы сокрушать, перемалывать мясо и жилы. Такие челюсти и кость перекусят — не остановятся.

— Ради кого я это делаю? — завелась Татьяна, ощутив вдруг себя обиженной, задетой. — Ради вас, детей! Все ради детей! Вот ты упрекаешь меня за смерть того журналиста, а ведь это ради тебя, доченька любимая, ради тебя… Он бы не успокоился, пока не облил нас грязью, а тогда тебе в России не подыщешь приличного мужа. С теми, кто грязный, сразу дружба врозь: боятся, гады, запачкаться. Журналист тоже фрукт хороший. Приехал из Америки, чтобы Россию рушить. Сколько он карьер сломал, сколько людей до отчаяния довел! Не бойся, Лизончик: больше он нас не потревожит.

«Какой журналист?» — хотела спросить Лиза, но задавила в себе вопрос: догадалась какой. Кроме Григория Света Питер Зернов… И сколько еще тех, безымянных, кто остался вне списка? Усталость нарастала, мешала мыслить, мешала говорить.

«Ведь я любила тебя, мама. Я, кажется, и сейчас тебя люблю — именно сейчас, когда понимаю, что мы стремительно удаляемся в разные стороны и ничто нас не сблизит. Когда мы перестали быть близки? А может, никогда и не были? Мысли путаются. Для ребенка его родители — самые лучшие люди на земле. Что бы ни менялось, образы отца и матери должны оставаться светлыми, ведь так? Потому что это люди, которые привели тебя в этот огромный прекрасный мир, которые тебя заботливо растили и воспитывали, делали все ради тебя… Ради меня? Да для меня в тысячу раз лучше было бы, если бы мы жили на простую чиновничью зарплату отца, без этих афер, наркоманов, крови… Если все это ради меня, с этим невозможно жить. Рано или поздно, кровь свое потребует. Лучше рано. Я не хочу таких жертв. Я не хочу, чтобы у меня были дети, ради которых придется приносить жертвы».

— Я все поняла, мама, — четко произнесла Лиза, поднимаясь с розового пуфика. Ноги еще проявляли остаточную слабость в коленях, но, по крайней мере, вернулась способность передвигаться. — Я пойду приму ванну, хорошо?

— Давай, Лизок. Только не очень долго: придет папа, вместе поужинаем.

Джакузи бойко заполнялась водой, кипящей мелкими стремительными пузырьками. «Веселящий газ», — пришло на ум неуместное словосочетание. В ее ситуации не хватало только веселиться! Что такое «веселящий газ»? Неважно. Лиза этого уже не узнает, да и ни к чему ей узнавать. Холодная вода. Кажется, так полагается, только холодная. Бр-р-р! Лиза хладнокровно вскрыла новенькую пачку с бритвенными лезвиями, достала одно, сняла внешнюю, бумажную, упаковку, потом внутреннюю, из папиросной бумаги.

Папиросная бумага на ощупь совсем как шелушинки от шишек, которые собирали они с братом Борей в детстве, в парке, просвеченном солнцем… Какой долгий день. И как хочется прилечь и отдохнуть. В джакузи… Джакузи — совсем не подходящая для этих целей ванна, но что поделать, если другой нет? Ледяная вода. Словно невзначай, словно играя лезвием, Лиза протянула им вдоль пухлой возвышенности основания большого пальца. Вначале никакого следа, потом по всей длине проступила кровь и заструилась по запястью, по предплечью. Боль тоненькая, волосяная, въедливая, а в общем, переносимая. Несравненно больше, чем металлическая острота лезвия, ее пугал ожог от холодной воды. Не пустить ли напоследок тепленькой? Едкий волосок все еще раздражал основание большого пальца, но боль ощущалась как терпимая, почти утешающая. После изнурительного дня — лечь и уснуть. И не заметить своего исчезновения.

Капая на пол кровью из рассеченной руки и не обращая на это внимания, Лиза ломала голову над одной проблемой: теплая вода или холодная?

Только одно это еще ее волновало. Только одно…