Все раны на земле заживают. Все страсти угасают, рано или поздно. Что же дальше? Спокойствие. Зима — синоним спокойствия. Белые стены, белая заснеженная равнина за окном в белой раме. Рамы кажутся легкими, пластмассовыми, представляется, их можно открыть одним пальцем, но они начисто лишены ручек, в точности как двери. Стекла — антиударные: скорее размозжишь о них голову, чем разобьешь стекло. Кровать и стулья — неподъемно-тяжелые. Стандартное оборудование палаты для психически больных с наклонностью к суициду. Единственное, что выбивалось из общего ряда, — компьютер. Это было первое, о чем попросила Лиза Плахова, когда наконец-то начала заговаривать с окружающими. И несмотря на то что один из суетившихся вокруг нее врачей был против, потому что искренне считал, будто Лиза психически заболела и пыталась покончить с собой по причине чрезмерного увлечения виртуальной реальностью, другой удовлетворил просьбу, так как был безмерно рад, что больная высказала хоть какое-то общественно приемлемое желание. До этого она только упрекала окружающих в том, что ее спасли. Но гуманность общества не простирается так далеко, чтобы приканчивать тех, кто по тем или иным причинам не сумел завершить самоубийство, а потому, чтобы утешить Лизу, пришлось ограничиться компьютером. Правда, кажется, она утеряла прежний напряженный интерес к нему. Вместо того чтобы сидеть за компьютером или листать регулярно приносимые газеты и журналы, больная предпочитает часами лежать, уставясь за окно или в потолок и размышляя… о чем, непонятно.

Что представляет собой это заведение, в котором оказалась Лиза Плахова, много ли в нем содержится пациентов, чем они больны и находится оно в Москве или за городом, она не имеет ни малейшего представления. Когда Лизу везли, а потом несли сюда, все раздражители внешнего мира доносились в ее приглушенное, точно обложенное ватой, сознание искаженно, с великим множеством помех. Единственное, что, она видела, — звенящий коридор, нет, скорее тоннель, круглый, как труба изнутри, ужасно длинный, который завершался нестерпимо сияющей и подрагивающей точкой. Она чувствовала, как невидимые руки бинтуют ей запястья, которых она не могла больше разглядеть, ощущала уколы игл, но воспринимала медицинские усилия как тщетные. Тоннель — это все. Это конец. Путь на тот свет. Все умирающие видят тоннель — так сказано в книге «Жизнь после смерти». Лиза не боялась, ей даже не было интересно, что случится дальше, когда она войдет в сияющую точку. Встретит ли она там Бога, чертей, ангелов или каких-то других существ? Однако она не узрела ни одного представителя разряда тех, кого принято относить к сверхъестественным и потусторонним. Наоборот, по мере того как растворы сильных лекарств вливались ей под кожу и в вены, тоннель оквадратился и превратился в стены обычного длинного коридора, потусторонний свет, как оказалось, исходил из прямоугольных ламп на потолке… Дверь захлопнулась. Что же дальше? Палата, откуда нет выхода, похожая на коробку для куклы, в которую не играют. За окнами плоское заснеженное пространство обнесенного высоким забором сада; летом, наверное, тут хорошо, а зимой торчат одни только голые палки. И треугольные синие ели. Господи, треугольные, и тут какая-то навязчивая геометрия! И скука, скука, скука!

Лиза лежала на боку, равнодушно прислушиваясь к тонкому свиристению декабрьского ветра за окнами, когда в комнату вошла медсестра с эмалированным лотком, в котором перекатывался тонкий пластмассовый шприц. Пришлось повернуться на живот и приспустить пижамные брюки — с внешним спокойствием, с яростью в душе, предвидя, что ждет ее через несколько минут. Уколы отбивали способность мыслить, навевали безразличие и сонливость, от них голова становилась, будто отсиженная нога, разве только мурашки не бегают. От таблеток наступал тот же эффект, но с таблетками Лиза навострилась справляться, задерживая их между языком и щекой, а потом выплевывая в унитаз. От шприца не увернешься… Значит, надо как-то бороться с последствиями.

— Спасибо, — привычно сказала Лиза, прижимая ватку к месту укола.

— На здоровье, — ответила, уходя, медсестра.

При чем тут здоровье! Все окружающие делают вид, что беспокоятся о Лизином драгоценном здоровье, а на самом деле хотят одного: чтобы она все забыла и ни о чем не думала. Если человек задумывается о том, на какие деньги живет он сам и те, кто его окружает, значит, он опасен. Для других и в первую очередь для себя. Наглядное свидетельство — забинтованные запястья. Порезы от бритвы зажили и больше не нуждаются в марле и мазях, но Лиза продолжает самостоятельно их бинтовать. На вопрос врача (кто они тут, в этом милом заведении: психиатры? психологи? словом, какие-то «психи») она ответила, что ей страшно смотреть на свои исполосованные руки. Психоврач глубокомысленно покивал и продолжал расспросы, на основании которых, наверное, поставил диагноз. Лиза ему соврала. Она ничуть не боится этих корявых, схватившихся плотными корочками порезов; на самом деле ей стыдно на них смотреть. Стыдно вспоминать чувства, толкнувшие ее на этот шаг. Какой же надо быть дурой, чтобы резать вены! Даже и не дурой, а ребенком, для которого родители — лучшие в мире люди. Где-то в мире существуют воры и убийцы, а вот родители непременно лучшие в мире люди, хотя, по статистике, у воров и убийц тоже бывают дети… Лиза помнит, как, приставив лезвие бритвы к левому запястью, она плакала. Сейчас слез нет. Отплакалась, хватит! Не осталось ни отчаяния, ни разочарования, ничего, кроме злости на людей, которые так подло ее обманывали.

«А в чем они тебя обманывали? — возникает из глубин сознания отвергнутый инфантильный голосок. — Они давали тебе все самое лучшее, они тебя любили. А как они зарабатывают деньги на твои развлечения и образование, это исключительно их дело. Раньше ты об этом не спрашивала — и превосходно жила. О чем печалиться? Ты же лично никого не убивала и не обкрадывала… Забудь! Ты влезла в эти расследования и расспросы только из любопытства. Еще не поздно отбросить все, что узнала, как дурной сон».

Сон? Ну нет! Это раньше Лиза спала, теперь проснулась. Наяву все грязно, отчетливо, бесприютно, но это лучше успокаивающей радужности сонного миража. Что нужно сделать, чтобы проснуться? Приобрести болезненные воспоминания, которые мешают спать.

Когда глубоко, по-настоящему глубоко, проводишь бритвой по запястью, первое впечатление — никакой боли нет, и думаешь, может быть, у тебя ничего не получилось, нужно попробовать еще глубже. Но вслед за тем рана раскрывает свой постепенно заполняющийся кровью длинный зев, и боль брызжет в мозг, и уже ничего невозможно остановить. Вода быстро становится красной, нет, пурпурной, и эти кипящие пузырьки в джакузи — прямо иллюминация! Слезы в момент высохли, и стало не страшно, тем более, что ж, главное сделано, пути назад нет, остается только лежать и наблюдать за пузырьками сквозь пелену меркнущего сознания, поражаясь тому, что в человеке столько крови. Зато после начался кошмар — это когда взломали дверь и охранник насильственно, грубо и больно вытаскивал из ванны ее голое, искромсанное, зияющее, девственное тело, а мама раззявила в крике свой длинный красный, словно раны на запястьях, рот и плевала в Лизу непристойной кровью своих ругательств и проклятий, перечисляла, сколько сил она затратила на воспитание дочери, сколько денег угрохала на ее содержание… Ее собственность пыталась убежать от нее, тайком ускользнуть в небытие, а у собственности нет этого права, нет и не будет. Собственность насильно спасут, и зашьют запястья, и накачают антидепрессантами, и выставят на ярмарку невест во имя престижа семейства Плаховых. Как смешно! До такой степени смешно, что даже не трагично…

Воспламеняя себя злостью, Лиза чувствовала, как в голове проясняется, как отступает лекарственная одурь, в которую вверг ее укол. Так, хорошо! Не спать, не спать! Думать! Главное — думать своей головой, а не то живо опять провалишься в сон, и тобой снова будут манипулировать, как куклой, самые родные люди, которые в одночасье стали самыми чужими. Думай, Лиза! Если побег на тот свет не, удался, в чем смысл твоего присутствия здесь, на этой земле?

Лиза никого не убивала, но убийства совершались отчасти и ради нее, во имя ее благополучия. Она больше не боится потерять свое благополучие. Убийцы должны получить свое.

Россия, конечно, не такая законопослушная страна, как Швейцария, но и здесь есть законы. И хотя Лиза мало знакома с российскими законами, она уверена, что просто так, за здорово живешь, убивать людей и здесь не позволяется. А убийство такого знаменитого журналиста, как Питер Зернов, и подавно не могло не вызвать шума. Судя по тому, что ее родителей даже не приглашали на допрос, никто не догадывается, что они имеют отношение к этой смерти. Тут Лиза даст сто очков вперед следователю, ведущему дело Зернова: ей-то известно, кто его заказал и почему. Уж она-то не станет скрывать!

Но каким образом она откроет эту тайну? И — кому? Следователю в прокуратуре? Даже когда она выйдет из больницы, ее не пустят в прокуратуру. Ее вообще никуда теперь не пустят. Только, с охранником и только с санкции родителей. В спальне и то видеонаблюдение наладят. Мыться — под присмотром горничной. Вот чего она добилась!

Тихое отчаяние и безразличие снова захватывают Лизу в свои сети. Если так, то незачем и пытаться. Ей никогда отсюда не сбежать, а если и сбежишь, как добраться до следователя? Все равно не пропустят… остановят…

«Думай, Лиза, думай!»

Лиза вскакивает, принимается кругами стремительно ходить по палате. Как тигр в клетке; учитывая полосатую расцветку пижамы, сходство полное. Ей не разбить антиударные стекла, не взломать двери, не убежать от охраны, не перепрыгнуть каменный забор. Она не Никита из фильма, она просто девочка Лиза, маленькая и слабая. Но в распоряжении маленькой слабенькой Лизы есть могучее оружие. О нем никто не догадывается. Враги сами предоставили его в распоряжение Лизы, так пусть пеняют на себя.

Прекратив свои беспорядочные метания по палате, Лиза садится за компьютер, собранная и напряженная, точно космонавт за пультом управления звездолета. Всего-то и дел — щелкнуть клавишей питания, а потом включить монитор и системный блок, а почему-то ей это так же трудно, как сорвать повязки и растравить зажившие раны. Но у Лизы сильный характер. Она справится. Ну, вперед!

— Что там у нас поделывает господин Феофанов? Волнуется?

— Ничуть. Играет в карманные шахматы.

— С кем?

— Сам с собой. Любит, наверное, выигрывать.

— А может, он, наоборот, скрытый мазохист. Ведь если посмотреть с другой стороны, играя сам с собой, обрекаешь себя на вечный проигрыш…

Феофанов не мог подслушать диалог Елагина с Поремским, но если бы мог, не согласился бы ни с тем, ни с другим. Он бы сказал, пожалуй (сопровождая слова улыбкой, которая со времени ареста не покидала его похолодевшее лицо), что дело тут не в выигрыше и проигрыше, а в процессе игры, в игре как таковой. Комбинации, возникающие на пространстве шестидесяти четырех клеток, в морочащем мельтешении черного и белого, позволяли временно забыть о том, что его игра во внешнем пространстве завершена. По крайней мере, на некий неопределенный срок. Передвигая пластмассовые фигурки, такие человеческие по своим действиям — участие в борьбе — и такие далекие от человека, он позволял себе забыть, что точно так же — на другом уровне — кто-то играет в него. Играет ли? Или, что вероятнее, для тех, кто остался во внешнем мире, Феофанов — не более чем съеденная пешка, отданная на размен?

Как ни удивительно, с ним обращались вежливо. Не запугивали. Гладили по шерстке. Только зря все это: Феофанов ни на запугивания, ни на ласку не поддается.

— Вы похожи на своего отца, — сказал ему Поремский, видевший фотографии Феофанова-старшего.

— Совершенно не похож, — возразил ради справедливости Феофанов. — Мой отец действовал во имя русского государства, а я — против государства. Мое оправдание в том, что государство сейчас антинародное и направляет свою волю против народа.

— А Питер Зернов? Он, по-вашему, тоже проводил антинародную политику?

— А кто это — Питер Зернов? — с голубоглазой наивностью поинтересовался Феофанов.

— Не прикидывайтесь, гражданин Феофанов! Вы обвиняетесь в том, что похитили со склада ФСБ взрывное оборудование, с помощью которого уничтожили журналиста Петра Георгиевича Зернова.

Все с той же наивной твердостью гражданин Феофанов заявил, что в глаза не видел и уж подавно не взрывал Петра Георгиевича Зернова. И вообще, журналиста он взрывать бы не стал, поскольку труженик слова имеет право на собственную позицию. Феофанов, если хотите знать, тоже баловался журналистикой…

— Значит, оборудование вы не похищали?

Феофанов рассеянно улыбнулся. Он не видел ни следователей, ни сумрачной комнаты, в которой среди ненастного дня горела тусклая лампа. Перед ним черные и белые фигуры разыгрывали свою партию на невидимой, но всеобъемлющей доске. Доске жизни и смерти, власти и безвластия.

— Хорошо. Тогда пригласим гражданина Малова. Тарас Малов — вам о чем-нибудь говорит это имя?

— Ни о чем. — Шах! Правда, до мата еще далеко, но все зависит от квалификации противника.

— А вот он вас, я уверен, сразу узнает. Капитан Малов, прошу!

За месяц, истекший с момента, когда эксперты-взрывники вместе со следователем Турецким навестили его склад, Тарас Малов сдал с лица. Опали его щеки, так недавно цветом и округлостью напоминавшие высококачественные томаты в собственном соку; бледная, испещренная жилками нездорового румянца физиономия стала похожа на едва созревшую, белорозовую редиску. Завскладом даже похудел, насколько это было возможно при его сидячей работе и привычке к обильному, растянутому на весь день приему пищи. Не жизнелюбивый Тарас Малов, а изнуренная адским пламенем внутренних терзаний тень отца Гамлета осторожненько опустилась на предложенный стул, придерживая сиденье руками из опасения, что во время таких повальных бедствий даже неодушевленный предмет способен предать и подвести. На его фоне Феофанов имел вид несгибаемого памятника пионеру-герою. Очная ставка не несла ни тому, ни другому ничего хорошего.

— Капитан Малов, вы узнаете этого человека?

— У… узнаю, — бесцветно отозвался Тарас Малов. — Это Феофанов… знакомый полковника ФСБ Никиты Варенцова.

— При каких обстоятельствах и где вы познакомились?

— Он приходил ко мне на склад… на рабочее место… в августе… и мы говорили с полковником Баренцевым, а Феофанов ходил по складу… свободно… в общем, он перемещался, значит, туда-сюда, туда-сюда… и брал что хотел.

— У вас что-нибудь пропало после этого посещения?

Тарас Малов несколько раз сглотнул, возвел глаза к потолку. Сглотнул снова — и уставился на Поремского, как беззащитный первоклашка смотрит на учительницу, обнаружив, что не помнит ни слова из стихотворения, которое зубрил накануне.

— Ну не волнуйтесь вы так, — поощрил его Поремский.

Едва не впав от этих простых слов в каталепсию, Тарас похлопал себя по карманам брюк. В правом кармане захрустела бумага. Отразив на еще более побледневшем лице облегчение, капитан Малов извлек на белый свет длинную шпаргалку и начал вслух читать:

— Пассатижи специальные — одна штука…

Феофанов устало махнул рукой:

— Если вам так приспичило получить назад эти несчастные пассатижи, езжайте, ко мне домой и берите. И пассатижи, и взрывчатка — все там лежит. В целости и сохранности. Государство не обеднело.

— Постойте, — не мог не вмешаться Поремский, — пассатижи были обнаружены на месте взрыва, что засвидетельствовал наш славный академик, Корней Моисеевич Бланк. Они обгорели так, что остались только частицы пластмассовой оболочки рукояток…

Поремский замер, догадавшись, что говорит что-то не то.

— Послушай, Тарас, — дружески обратился он к приунывшему Малову, — ты случайно не помнишь, какого цвета были рукоятки у пропавших пассатижей?

— Помню, — обрадовался готовый услужить Тарас, — зеленые. У нас целая партия таких была. Они и пропали.

— Зеленые, — согласно присоединился к нему Феофанов, — поезжайте и возьмите.

Многое можно было забыть. Но не то, что исковерканные взрывом пассатижи в квартире на Котельнической набережной сохраняли внятные остатки красной пластмассы… Словом, друзья-товарищи, очередная, представлявшаяся супернадежной, версия убийства Зернова завела в тупик.

Пока Поремский трепал нервы Малову и Феофанову, в соседней комнате за толстой звуконепроницаемой стеной Рюрик Елагин вел нелегкий диалог с полковником ФСБ Никитой Александровичем Варенцовым.

— Вы не имеете права меня допрашивать. — Варенцов тряхнул головой, откидывая назад каштановую, пронизанную нитями седины гриву. — Позовите вашего начальника.

— Мой начальник находится в больнице после ранения грудной клетки, — отозвался, мобилизовав все запасы терпения, Елагин. — Между прочим, его ранил подручный вашего любимчика Саввы Сретенского, которого вы в восьмидесятые годы вытащили из тюрьмы и помогли создать преступное сообщество, позднее превратившееся, — с мнимо легкомысленным видом Елагин принялся рисовать на лежавшем перед ним листе бумаги чертиков и сердечки, — превратившееся в центральную московскую группировку. Как видите, Никита Александрович, я в курсе дела, так что меня вы можете не стесняться. Отвечайте на вопросы, а ваши ответы я своему начальнику передам. У меня нарочно и диктофончик приготовлен.

— Прежде чем отвечать на вопросы, я должен вам объяснить назначение своих действий. Все они обусловлены служебной необходимостью.

— Объясняйте, Никита Александрович. Не забудете также объяснить назначение действий Феофанова Льва Кондратьевича. По-моему, сам он этого назначения не понимает.

— В этом пункте вы правы. — Варенцов расслабился. — Видите ли, молодой человек…

— Рюрик. — Варенцов склонялся к неофициальному тону, и Елагин не собирался ему препятствовать в этом начинании.

— Рюрик? Красивое скандинавское имя. Видите ли, Рюрик, то, чем я занимаюсь в ФСБ, — контроль и разоблачение подпольных политических организаций как праворадикального, так и леворадикального толка…

Это скандальное происшествие, которое случилось весной 2001 года, пострадавшие и сейчас вспоминают с недоумением и болью. Один из крупных рынков на окраине Москвы стремительно, за каких-то несколько минут, затопили мощные парни в возрасте примерно от шестнадцати до двадцати двух лет. Всех отличал ежик коротко стриженных волос и нерассуждающе-упорный взгляд, который людям дает привычка к повиновению; все держали в руках тяжелые предметы — железные прутья, палки, монтировки. Миг — и орудия взлетели в воздух, чтобы обрушиться на тех торговцев, которые оттенком кожи, разрезом глаз или цветом волос позволяли заподозрить их в нерусском происхождении. Позднее, уже в больницах, куда были доставлены пострадавшие, выяснилось, что под горячую руку бритоголовым попались не только вьетнамцы, китайцы, азербайджанцы и дагестанцы, но и самые что ни на есть русачки, которым гены подозрительной внешности достались в наследство от татаро-монгольского прадедушки или цыганской прабабушки — велик и разнообразен русский народ! Участникам акции устрашения не было дела до причуд наследственности: били не по паспортам, а по головам. Трещали черепа, кровь лилась на перевернутые прилавки с разбросанным по земле товаром. Украдено ничего не было. Акция объяснялась не желанием пограбить рынок, а идейными соображениями. Торговая нечисть, сосущая кровь из русского народа, — вон с нашей земли! Так, по крайней мере, вербализировали свои мотивы организаторы побоища — на суде, состоявшемся полтора года спустя. Кстати, суд постоянно откладывался за недоказанностью состава преступления…

Истинные мотивы, побудившие бритоголовых разгромить рынок, ведал лишь полковник Никита Варенцов. Да еще его начальство, которое предупредило: в Москву прибывает с визитом группа отчаянных левых радикалов — антиглобалистов. Обеспечьте достойную встречу, господин Варенцов! Для господина Варенцова было пустяковой комбинацией использовать против заграничных «леваков» отечественных праворадикалов — давно прикормленных им бритоголовых. Составляющая бритоголовое воинство городская шпана, пэтэушники, отбившиеся от рук старшеклассники, к счастью, легко управляемы… Вышла, однако, недоработка: в назначенный день и час подлые антиглобалисты не приехали. А бритоголовая толпа уже была разогрета, жаждала действия. Чтобы выпустить пар, пришлось обратить ее ярость против удобного объекта — рыночных торговцев: кто ж не знает, что на московских рынках стоят одни приезжие! Досадно, что все получилось не так, как задумано, но Варенцов внакладе не остался: под шумок ему удалось инспирировать в прессе широкомасштабную кампанию против русского национализма и под предлогом причастности к погрому арестовать некоторых умных праворадикалов, которые, в отличие от аморфной бритоголовой массы, серьезно его беспокоили.

Подобные многоходовки Варенцов разыгрывал чуть ли не ежемесячно и до того в них поднаторел, что, приступая к очередной политической мистификации, чувствовал себя композитором, сочиняющим новую симфонию, ноктюрн или этюд. Дело группы Феофанова, которое так неосмотрительно сорвали сотрудники Генпрокуратуры в тандеме с муровцами, должно было прозвучать ораторией. Так получилось (и Варенцов в том неповинен), что вокруг Феофанова собрались люди, на редкость точно выражающие то, что тревожит россиян, и предъявляющие, в общем, справедливый счет власти, которая их разорила и после этого продолжает ужесточать материальные условия существования. Чтобы показать, до чего доводят подобные взгляды, и дискредитировать их раз и навсегда, феофановский подпольный кружок был избран для того, чтобы их руками устроить взрыв возле самых дверей Госдумы, а после соорудить грандиозный процесс в целях их обвинения. Связи с людьми печально известного Саввы Сретенского позволят пришить к политическим мотивам никогда не лишнюю уголовщинку. Демонстративное обвинение феофановской партии (ни программы, ни членских взносов Феофанов не вводил, но «партия» звучит солиднее, чем «группировка» или «кружок») позволит принять жесткий закон против экстремистских движений, который давно тормозится парламентской оппозицией. Ради такой цели использованные Варенцовым средства не кажутся слишком грязными. Для пользы дела должен кто-то записаться и в ассенизаторы…

Не все, что поведано на этой странице, открыл Варенцов Елагину, однако сказано было достаточно, чтобы настроение Рюрика омрачилось. Это сказалось на характере его живописи: если вначале по листу бумаги скакали веселые бесенята с закрученными, как у поросят, хвостиками, то по мере варенцовских откровений чертики становились все черней и мрачней. Вот они уже трансформировались в дьяволов с острыми рогами и налитыми кровью глазами, способными устрашить завзятого сатаниста… Мерно шипел диктофон, накручивая на пленку бесценные сантиметры признаний полковника ФСБ.

— Все, что сделал предъявитель сего, сделано по моему приказу и для блага государства, — по памяти процитировал Елагин.

— Вы точно сформулировали, Рюрик!

— Спасибо. Вообще-то я процитировал «Трех мушкетеров»: там кардинал Ришелье выдал миледи такую индульгенцию на будущее. Но труженики политического сыска, видно, в индульгенциях не нуждаются, сами себе грехи отпускают… Никита Александрович, а вы не боялись, что на суде Феофанов затрепыхается, огласит вашу истинную роль?

— Нет, не боялся. Если бы он узнал, что я не арестован, он никогда не выдал бы меня. Видите ли, Феофанов — человек абсолютной личной порядочности.

«А вы, Никита Александрович?» Невысказанный колючий вопрос застрял у Елагина в горле, и Рюрик сглотнул его с усилием, словно рыбью кость. «Для блага государства…» Рюрику, с его историческим образованием, нетрудно вспомнить коллекцию человеческих глупостей и гадостей, которые якобы шли на пользу государству, а на самом деле — непоправимо вредили ему!

— Никита Александрович, — сказал Елагин совсем не то, что собирался, — вы знаете, я ведь раньше был историком…

— В самом деле? И почему же бросили?

— Да просто убедился, что история никого ничему не учит. И сейчас не устаю убеждаться. Знаете, царская охранка внедряла своих людей в русское революционное движение, подкармливала его денежно: тоже воображала, что таким образом держит все под контролем. Но оказалось, что таким образом охранка поставила под смертельный удар и царскую власть, и себя самое. По-моему, как бы ФСБ, играя в такие игры, не подготовила новую революцию…

«И, глядя на вас, Никита Александрович, я с грустью думаю, что в чем-то она будет справедлива», — хотел добавить духовный потомок русских аристократов Рюрик Елагин, но сдержался. В конце концов, он тоже состоит на службе у государства Российского.