Однокозов знакомил Турецкого со своим хозяйством. И уговаривал, что тот ничего не понимает в настоящем деле, коим занимается он, Эдуард Терентьевич Однокозов. А если бы понимал, то не так бы и пел.
Турецкий и не помышлял петь, а сказанное воспринимал как образное мышление Эдуарда, погрязшего окончательно в своем деревенском хозяйстве. Если бы его можно было считать таковым. Картошка, моркошка, свекла, капуста – все это было так далеко от Турецкого, убеждавшегося в полной бессмысленности своей миссии. Никого не надо было спасать. Никто не желал «спасаться».
– А вот завтра на зорьке мы с тобой, Турский, махнем на охоту! – мечтательно проговорил Однокозов. – Ты такой охоты, как у нас, нигде не видел!
– Завтра на зорьке, как ты говоришь, я буду уже в Москве. У меня срочные дела.
– Как это так? – изумился Однокозов. – Разве к нам можно приезжать только на один день? Нет уж, я тебя просто не отпущу! Иди сюда и удивляйся!
Однокозов зашел в сарай и вывел наружу блестящий серебристый мотороллер.
– А! Как тебе? – обратился он к Турецкому, горделиво вздымая голову и похлопывая мотороллер по рулю, как похлопывали раньше по шее породистую кобылу. – Япония! Великолепная Япония!
– Слушай, давай не сейчас… – предложил Турецкий, представив себе, как пьяный Однокозов влезет на мотороллер. – Не хочется мне что-то…
– Как это не хочется? – возмутился Однокозов. – А не сейчас – так когда? Ты вон завтра уезжать собираешься, а сейчас не хочешь?!
– Так ты же меня не отпускаешь!
– Ну и что? Не отпускаю – и баста. При чем здесь эти штуки? А сейчас прокатимся. А ну-ка, Турский, иди сюда, полезай сам верхом на моего козлика. Вот ведь и фамилия моя сбылась – я один и козлик у меня один. Вот и все, и больше никого.
– А я? – спросил почему-то Турецкий, невольно поддаваясь на игривую и беззаботную пьяную болтовню Однокозова.
– А ты? Ты же завтра уедешь, – повторил Однокозов.
– А ты же меня собирался не пускать!
– А я тебя никуда и не пущу!
– А я убегу!
– А я тебя поймаю!
– А я вырвусь!
– А я тебя на мотороллере догоню!
– А я все равно вырвусь!
Турецкий не был настолько пьян, чтобы забыться. Но ему, изрядно захмелевшему, хотелось теперь немного поиграть в пьяного, поиграть в смешного пьяного, как играют почти все взрослые люди.
Играет ли в пьяного сам Однокозов? Иногда казалось, что да. Иногда, что нет.
Однокозов усадил его в седло, показал, как нужно газовать, отошел зачем-то на приличное расстояние и громко скомандовал:
– Газуй, Турский!…
Турецкий провернул правой рукой газ, как показал ему Однокозов, и поехал.
Он доехал до покосившегося плетня, возле лужи с потопленной в нем шиной повернул вправо и остановился, сделав таким образом совсем небольшой круг, у самого носа Однокозова.
– Ну как тебе машина? – спросил Однокозов.
– Зверь! – похвалил Турецкий.
– Улавливаешь настроение – машина скоростная, но мягкая.
– Улавливаю.
– Теперь дай-ка я.
Турецкий, видя состояние Однокозова, хотел было отговорить его, но промолчал, подумав, что пьяный Однокозов, лучше знакомый со своим «конем», разберется сам.
Однокозов уселся в седло и победным взглядом окинул Турецкого, подмигнул ему…
Мотор взревел, Однокозов помчался по двору, обогнул дом, из-за которого выскочил вдруг дед.
– Дед! Стой! – кричал ему Однокозов, зигзагами преследуя его. – Стой, дед! Интернат! Принудительное лечение!
Дед бежал испуганно, лихо подскакивая, и вскоре скрылся за соседним, заколоченным домом.
– Видел? – сказал Однокозов, подъехав к Турецкому.
– Видел.
– И вот так целые дни. Покою мне не дает.
– Веселый дедок.
– Выйдешь иногда, а он где-нибудь прячется. Такой у нас дед. А теперь, Турский, я покажу тебе какую-нибудь фигуру высшего пилотажа.
Сердце Турецкого сжалось в дурном предчувствии.
Мотор снова взревел.
Теперь уже отошел в сторону Турецкий.
Мотороллер тронулся с места, тихо покатился по бугристой земле, а затем вдруг помчался во всю прыть…
У покосившейся будки туалета Однокозов попытался на полном ходу развернуть свою машину, но что-то у него не вышло, мотороллер поскользнулся, и в один миг вместе со всадником влетел в будку и снес ее, а сам провалился в выгребную яму…
Турецкий кинулся к Однокозову, которого отбросило в сторону.
Тот лежал распластанный на земле в метре от своего покореженного мотороллера, застрявшего в яме.
– Жив, Однокозов?! – крикнул он, подбегая.
– Авария, Турский, – проговорил Однокозов, пытаясь подняться на ноги.
– Вижу, что авария.
– Страшная катастрофа…
– Ноги-руки целы?
– Да что ноги? – сокрушался Однокозов. – Что ноги-то? Ноги пришьют, если что. А его кто зашивать будет?
Турецкий помог Однокозову подняться на ноги.
Тот был безутешен:
– Ты на него посмотри: любовь! Любовь умирает, Турский! Был раньше Однокозов, был у него зверь любимый. А теперь зови меня Бескозов. Разве я теперь не Бескозов? Да не надо меня отряхивать. Я же дома, Турский, не в консерваторию мне. Пойдем помянем стального коня.
И они вернулись к столу.
– Было нас трое, – сказал Однокозов, поднимая рюмку. – А стало нас двое…
Затем, помолчав, добавил:
– Лучшие, конечно, ушли. – Посмотрел на Турецкого и провозгласил со скорбным видом: – Не чокаясь.
Они выпили. Турецкого распирало от смеха, и он с трудом сдерживал себя, глядя на Однокозова. Его не покидало ощущение, что тот просто смеется над ним. Не может, не может быть… Он хорошо изучил похожую породу людей, игравших всю жизнь в юродивых, в придурковатых, но в нужную, в важную минуту становившихся серьезными и вполне нормальными. Как правило, это было люди неплохие.
И, как виделось ему еще в дальних, смутных, но все-таки довольно отчетливых воспоминаниях, сам Однокозов был именно таким.
Зачем же тогда все это? Стиль жизни? Возможно. Защитная оболочка? Тоже может быть…
Как же мне вывести его на разговор, на настоящий, откровенный разговор, от которого Однокозов всячески увиливал?
Или так только кажется? Тогда и не стоит ни о чем говорить. Не стоит и уговаривать его. Вот помочь – стоит. Но совсем не так. Если так, то не нужна Однокозову ни Москва, ни работа, ни жена. Ему и здесь хорошо.
Может, прав Однокозов, когда говорит, что все это чувство вины – только его, Турецкого, личная проблема?
Но – стоп! Разве мог простоватый с виду человек… чувствовать все это? Он что, дурака валяет? Или он именно такой и есть – то играющий, то веселящийся, но еще с яркими проблесками памяти, ума, характера?
Приложившись к рюмке еще раз, Однокозов повалился на кровать, где его застал утром Турецкий. Сумел сзади, как-то косо набросить на себя все ту же непонятную шкуру и захрапел. Как провалился. Неожиданно. И это была не игра.
Турецкий накрыл его получше и вышел из дому подышать воздухом.
Для себя он уже понял, что Однокозова надо увозить, иначе пропадет мужик. В конце концов живут же в тысячах деревень одинокие старики и старухи, точнее, доживают свои дни, как и положено в природе. В которой, хочешь ты того или нет, все устроено разумно. И будет неправильно, если, в общем-то, относительно еще молодой и здоровый, полный нерастраченных сил мужчина загубит рядом с ними свою жизнь…
Турецкий медленно брел по темнеющей улице, глядел на вросшие в землю, давно почерневшие избы, гребенку леса вдали, за болотом или, возможно, пустошью, и все увиденное вызывало в нем непонятную тоску. Вот вроде приехал за сто верст киселя хлебать, а его, то есть киселя, и нет вовсе.
Шелохнулись в неподвижном воздухе кусты, и из-за них вышел с удочкой в руках дед Михалыч. Подозрительно огляделся и – замер, заметив Турецкого.
Чего он тут шастает с удочкой-то? Или на реку собрался, которая, кажется, говорил Эдик, где-то тут неподалеку?
– Михалыч! – тихо позвал Турецкий. – Я не из интерната, ты меня не бойся. Я друг Эдика.
– Дру-уг? – не веря, протянул старик.
– Точно, друг. Работали вместе с ним. В одной прокуратуре служили.
Глаза у деда тотчас беспокойно заметались.
– В прокуратуре?!
Турецкий понял, что сказал лишнее, и, чтоб отвлечь старика от худых мыслей, добавил:
– Я-то вообще за ним приехал. В Москву его забрать с собой хочу. Ты не возражаешь?
– Я-то?… – словно бы испугался чего-то Михалыч. И стал трясти своей удочкой перед собой, отгоняя видимую ему одному нечистую силу.
– А ты чего, на рыбалку собрался? – с усмешкой спросил Турецкий.
– Куда? – переспросил старик.
– Ну народ! – покачал головой Турецкий. – На один твой вопрос – сотню своих… На рыбалку, спрашиваю?
– Зачем? – совсем уж испугался Михалыч.
– Ну как – зачем? Затем и ходят, чтоб рыбу ловить. Или у вас тут иначе?
– У нас рыбы нет. – Старик затряс головой и вдруг, как-то пригнувшись, юркнул в кусты, которые лишь шелохнулись и сомкнулись над его головой. Был – и не стало. Как чертик какой.
Позже Турецкий увидел деда уже на краю болота, но, появившись там, старик зачем-то снова повернул к деревне.
– Нет, – сказал себе Турецкий – он и сам не заметил, как стал рассуждать вслух, – самым верным решением, и, кстати, абсолютно законным, было бы действительно отправить старика в интернат для одиноких престарелых. Кому нужна эта откровенная деревенская дикость? Ничего, поживет – привыкнет. И главное ж – ему самому польза. Ну а баба Глаша, эта станет и дальше «производить» свой «унбляхтер», покупатель на который у нее всегда найдется. Пока живы такие деревни. Пока жизнь такая, которую не изменить ни Эдику Однокозову, ни Турецкому – даже при очень большом желании, никому…
Не торопясь и как-то все еще не сформулировав для себя свой окончательный вывод относительно дальнейшего, Турецкий добрел до избы бабы Глаши.
Старуха все еще хозяйничала по дому. И света не зажигала – керосиновая лампа стояла на веранде, приготовленная к ночи.
– Вы от Эдуарда? – ничуть не удивилась она приходу Турецкого.
– Да, заехал вот к нему. Утром приехал. Вернее, притопал ногами, машину в деревне оставил.
– Ага, – подтвердила она. – А вы не стесняйтесь, заходите, чаю попьем. Сахарок есть. Вареньице. Вы какой больше любите?
– Сладкий, – засмеялся Турецкий, поднимаясь по ступенькам на веранду.
– А Эдик-то, поди, спит уже?
– Спит, – махнул рукой Турецкий.
– Ну и правильно, пусть его. Спит – и спит, чего будить?
Турецкий огляделся: все на веранде было чистенько и аккуратно. Все цело, выкрашено, словно готовилось к приходу гостей. Старуха заметила его взгляд.
– Что, хорошо у меня? – подмигнула ему и улыбнулась.
– Хорошо. Красиво. – И чуть не добавил: «Не то что у Однокозова. Хлев сплошной, а не человеческое жилье».
– Это мне Эдик все помогает, – сказала вдруг баба Глаша, присаживаясь и складывая руки на коленях. Все мне тут чинит, красит, пилит. Он очень добрый человек. Большой нам тут помощник.
– А Михалыч? – спросил Турецкий, чтобы переменить тему.
– А что Михалыч? – как-то горько сказала старуха.
– Разве он не помогает?
– Да какой там?! Ему самому помощник нужен. Видели ж! Какая от него помощь? Морока одна. Но он не злой, он добрый. Безобидный. Конечно, если б не Эдик, давно загнулись мы тут. А что я одна могу? Ничего. Баба – она баба и есть. А Эдик у нас – хозяин! Помешчик! Во! – И снова улыбнулась.
– Может, оно и «помешчик», – невольно подстраиваясь под бабкин говор, заметил Турецкий, – да все-таки живете вы тут… Ox! – И покачал головой. – Без света. Глухомань…
Он вспомнил, что, когда свернул с большака в направлении деревни Бушарино, еще перед тем, последним на дороге оврагом, где едва не улегся на брюхо окончательно, заметил столбы электролинии, но проводов на них не было. Дань какой памяти?
Спросил у Однокозова, когда его «хозяйство» так называемое осматривали. Тот ответил, что провода уворовали еще в начале девяностых годов. Потом линию поправили, но снова явились воры, и с тех пор деревня без света. На керосиновых лампах. А с другой стороны, зачем? Ферма не работает, а тех нескольких коровенок, что имеются во дворах, доят по-старинке. Оно и способней как-то…
Так в данном случае речь о Бушарине. Про Слободу же вообще никакого разговора быть не могло. Здесь и столбов электрических поставить не удосужились. Каменный век, одно слово. А ты – «помешчик»!
Но за тайной гордостью старухи, что есть в ее жизни такой вот помощник, Турецкий почувствовал и ее крайнюю тревогу. Они, эти старые бабки, все чуют, их не обманешь ласковым или веселым словом. И она понимает наверняка, что за миссию выбрал себе этот московский гость. А с другой стороны, пожалеешь старушку – загубишь Однокозова. Вот и весь, собственно, выбор.
Вскипел чайник на старой керосинке. Ничего подобного Турецкий не видел чуть ли не с шестидесятых годов, когда проживал в коммуналке. Надо же, еще сохранились!
Баба Глаша подала ему чашку на блюдце. Чай дымился. Турецкий отпил глоток, закусил ржаным сухариком, который макнул в блюдечко с клюквенным вареньем, и проговорил:
– Да, хорошо тут у вас! Не шумно живете…
– Конечно, конечно, – согласилась хлопотливая старушка. – Вы это… из Москвы же?
– Да.
– Из Москвы, из Москвы… Скучаете?
– По чему? – спросил Турецкий.
– Ну не знаю… По деревне. Вы откуда, простите, сами будете?
– Я в Москве и вырос, – сказал Турецкий.
– Ах вот оно что! – всплеснула руками старушка. – А я-то, дура старая, почему-то подумала, что вы наш, деревенский. Лицо у вас больно приветливое. Простите меня, бога ради.
– Да за что ж извиняться? Что тут обидного? Деревенский – тоже хорошо. Я согласен быть и деревенским.
Старуха явно к чему-то клонила.
– А вот Эдька-то у нас – деревенский, – сказала она наконец.
Потупив глаза, Турецкий молчал.
– Да, деревенский, – повторила она. – И дед его у нас схоронен, и бабка, и мать – все! Один он теперь тут остался. Да, помешчик!
Турецкий вздохнул и стал кивать, давая знать, что понимает старушку.
– Это же ведь хорошо, что он вернулся, правда ить? – испытующе посмотрела она на него.
Турецкий пожал плечами.
– Все-таки родное, близкое. Домой вернулся. Так же, гостюшка дорогой?
– Конечно, так, – согласился Турецкий. – Другое плохо, что один он, без жены. Мог бы и жениться еще. Он же молодой!
– Это конечно, – согласилась хитрая старушка. – Ну так женился уже, женился! И что? Вон она какая! Не дай бог еще раз. Он ить не выдержит. Ранимый он, Эдька, ранимый! Беречь его надо. Мы с Михалычем, как можем, и бережем его. Он у нас исправляться стал. Бывает еще, срывается, но и не так чтоб часто. Вот гость приехал. А сам по себе – уже редко, да… А жену, если надо, мы и тут, в деревне соседней, найдем ему. Знаете, сколько у нас девок?
– Да неужели много? – не поверил Турецкий.
– Ну не так чтоб очень и не такие они уже молодые, но все-таки, все-таки!…
Ушел от бабы Глаши Турецкий, когда уж совсем стемнело. И ушел, чтобы не возвращаться к Эдуарду. В его доме не было видно ни огонька, значит, спал. Все ж таки «унбляхтер» – сильная штука. Посильнее всего того, чем оперировали известные личности, сравнивая то с «Фаустом» Гете, то еще с чем-нибудь подобным…
А еще он унес, уходя, бутылочку «унбляхтера». Не мог отказать cебе в таком удовольствии.
Кстати, едва он высказал бабке свою просьбу, как та поджала губы и вся ее приветливость к москвичу будто испарилась.
– Эдику-то больше и не надо бы. Нынче-то… – сурово заметила она.
– А я не ему. Мне для себя хочется. Вернусь в Москву, налью и вспомню.
– Так вы чего ж? Никак, уезжать собираетесь? – и непонятно было, огорчает ее это известие или радует.
– Да какое тут ехать… Дорогу еще не забыл, где Бушарино ваше, помню, не заблужусь. А там?…
От предложенных денег бабка отказалась наотрез. Скорее всего, ей «унбляхтер», налитый в бутылку из-под пива, казался удачной сделкой, взяткой, другими словами, которой она откупилась от настырного москвича, как бы пообещавшего оставить здесь все так, как оно есть. И Эдика с собой не забирать. И даже на прощание дельный совет дала:
– Вы, молодой человек, сами-то его не пейте, не стоит он того, а вот Федьке-трактористу, что возле сельпо живет, отдайте. Так он вас за трактор свой прицепит и аж за самый за овраг утащит. Ну а дале – вы уж и один сможете. Эдик, бывает, говорит: ты у нас с Михалычем, баба Глаша, истинная, стало быть, валютчица, куда б мы без твоего «унбляхтера» подевались? Как есть валюта! Деньги, говорит, такие иностранные, особой, значит, ценности…
Час спустя перемазанный до пояса Турецкий вышел к продуктовому ларьку, гордо именовавшему себя «Сельпо», а сторож помог ему поднять из кровати Федьку.
Ближе к полуночи поправивший бабкиным зельем пошатнувшееся было здоровье Федька лихим рывком вытащил «шестерку» за овраг, на более-менее проезжую дорогу, и отцепил стальной трос.
К рассвету Александр Борисович въезжал во двор своего дома на Фрунзенской набережной. И радовался, что приехал достаточно рано для того, чтоб его в таком виде не увидели знакомые. Кругом было пусто.
Путешествие в прошлое обернулось полным поражением. А салон «Жигулей» пропитался устойчивом, резким запахом бабы-Глашиного «унбляхтера», но это – понятное дело – от напряженного дыхания. Нет, пусть и уверял Александра Борисовича пришедший в чувство в середине прошлого дня Эдуард Терентьевич, что той же финской водке далеко до бабкиного зелья, хоть Финляндия и считается страной «тысячи озер», а повторить свой эксперимент Турецкий больше желания не имел. В конце концов, каждому свое. Как ни подло это порой звучит…
Обратная дорога показалась короче. Верно: лошадь домой бежит быстрее. И мысли, несмотря на весомую тяжесть проведенного в гостях дня, тоже были быстрыми и достаточно четкими. И все возвращалось к одному: зачем он взял на себя эту практически невыполнимую миссию?
Ну вот узнал, причем совершенно случайно, что когда-то совершил даже и не то что подлость по отношению к коллегам, а поступил необдуманно, чем вызвал целую цепь событий, от которых пострадали невиновные люди. А может, и виновные в чем-то, кто сейчас станет разбираться во всех тонкостях.
Если существует предопределение, значит, и ты можешь оказаться также случайно необходимым инструментом в руках того, кому дано право отмерять и направлять жизни. Так в чем же ты тогда виноват?
Удобно? Еще как!…
Но если утверждают, что ни одно доброе дело не остается на земле безнаказанным, то что тогда говорить о недобрых? Вот и следует тебе положенное наказание, Турецкий! Смотри в конечном счете на все философски. И не бери на собственные плечи чужую ношу. Со своей сперва справься… А то ведь как? Чужую беду руками разведу, а своей концы не сведу! Попробовал – и что вышло? Сбежал от позора? Или поступил впервые обдуманно и мудро? Это смотря с какой позиции наблюдать.
Интересно, как бы в данной ситуации отреагировал Юшманов? Взять совершенно конкретный случай с Эдиком Однокозовым. Он бы стал «бороться» за бывшего коллегу? Или постарался бы поскорее забыть все, связанное с неприятный прошлым? Помчался бы он в его новом статусе на край света, через грязи и топи, неизвестно зачем?
Но у Юшманова положение лучше: это не он подставил Эдика. И не Эдик сидел по его вине. Значит, и его позиция имеет более твердые основы. Он может принимать своего рода исповеди, отпускать грехи, задаваться вопросами – в чем смысл твоих покаяний, Саша? А ты можешь всего-то и делать, что убаюкивать свою больную совесть. На которой, если уж быть до конца справедливым, и без того более чем достаточно «неправых» дел. Это – мягко выражаясь. Да и кто может утверждать, что человек, всю жизнь посвятивший искоренению преступности, действует всегда исключительно по-справедливости?
И опять раздвоение: для кого-то, говорили, война, а кому-то – мать родна! И уж если о ком и говорить как об эталоне справедливости, то таковым может оказаться разве что Господь Бог. Мужчина, кстати, суровый, неподкупный и вообще не поддающийся ничьим меркам и оценкам. Вот и думай что хочешь… И кто ты, и что ты, и имеешь ли ты право судить других?…