Деревня Пушканы

Ниедре Янис Янович

Книга третья

МГЛИСТЫЕ ГОРИЗОНТЫ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Однообразная, бедная сторона, край болот, трясин, мхов. Насколько хватает глаз, кругом один торфяник с хилыми сосенками, узловатыми ивами и острой травой. Хутора с двумя-тремя обшарпанными строеньицами. Ни тучных нив, ни медовых клеверных полей, ни садов, ни богатых домов с крышами под черепицу или дранку, а над ними шесты радиоантенн и ветряки. Ничего такого, что в других сельских местностях Латвии определяется словом «красивый». И все же край этот такой бесконечно близкий! Кричит в тумане вспугнутая птица, сонливо стрекочет в кустике полыни кузнечик и тут же, рядом, скрипит коростель. Глубоко, как усталый человек, вздыхает на всполье лошадь в ночном. И все это находит отклик в душе, бурлит и звучит десятками струн, когда после долгого отсутствия попадаешь в родные места…

Анна Упениек вернулась на пушкановскую сторону ранним июньским утром. Босые ноги ласкала росная трава. На болоте благоухали брусничник, осока, кувшинка и багульник. Было легко и радостно. Она пела бы, если бы не стеснялась своего осипшего, потускневшего за долгие годы заключения голоса.

Анна шагала не спеша, местами останавливалась, чтобы пристальнее вглядеться в желанные пейзажи родной стороны, о которой так много думала.

Она возвращалась не обычной дорогой от ближней станции Пурвиены. Анна ехала до Ерсики, находившейся в восемнадцати километрах, довольная, что на сэкономленные деньги купила гостинцы племянницам, детишкам брата. Конечно, она могла бы достать деньги и в Даугавпилсе, не тратя отложенные на билет. Ей хотел помочь отец Ривы Берман, к которому она зашла передать привет от оставшейся в заключении дочки. Анна ведь делила тюремные тяготы с его несчастной дочкой. «Деньги тебе нужны? Бери…» — сказал старик, протянув свой потертый кошелек. Но Анна не взяла. Считала, что пройти по ночной прохладе восемнадцать километров не так уж трудно, и сошла с поезда ночью, в Ерсике. Нарочно выбрала более дальний путь, чтобы идти в Пушканы через Глиняную горку, с которой в детстве часто смотрела в деревню, лежавшую в низине Болотного острова. Анна решила сперва взглянуть на нее, а уж потом идти на вырубку, где теперь хутор Упениеков.

Все больше развиднялось, наступал день. Вон там в тумане уже можно различить пушкановские строения.

Совсем немного домов осталось на месте бывшей деревни. Вокруг скособочившегося распятия — открытое поле, где одинокий старый дом Спрукстов совсем скрылся за разросшимся кленом, несколько лет назад совсем незаметным. Подальше от Спрукстов, в другом конце улицы — дом айзсарга Антона Гайгалниека; видна по-дурацки выкрашенная в национальные красно-бело-красные цвета труба, за домом неказистый хлев, клетушка-будка, поставленная непонятно для каких нужд на месте огородных грядок. Там, где стояли дома Упениеков и Сперкаев, — совершенно новые постройки: жилой дом с двумя трубами и мачтой радиоантенны на коньке, против него каменный хлев под шиферной крышей, высокая клеть, сарай и еще одна постройка в бывшем яблоневом саду Сперкаев. Богатые здания! На вид почти такие же, как у брата ксендза Велкме на берегу Дубны или у балтийцев Пекшана и Озола.

Это было все, что осталось от Пушканов. Дальше на юг, в сторону Прейлей, на берегу болота, где раньше белел березовый молодняк, теперь раскинулись поля. Только дуб, который когда-то простирал свои ветви над крышей домишка мамаши Русини, стоит по-прежнему, протягивая искалеченные сучья, а на одном из них с незапамятных времен колесо для гнезда аиста.

Анна оглянулась на мызу Пильницкого, на пастбища, где подобно каменным глыбам торчали дома новохозяев под соломенными крышами, а вокруг ни заборов, ни деревьев. Неприглядная картина. Она отвернулась, по тропе начала спускаться к вырубке. Березовая роща за пастбищами деревни поредела еще сильней, зато звонко потряхивали серо-зелеными листочками разросшиеся стройные осинки. Она кашлянула, и сразу в ближнем доме залаяла собака. Затем то ли у Спрукста, то ли у Гайгалниеков кто-то порывисто дернул дверь и низким мужским голосом крикнул собаке: «Возьми!»

Радость от встречи с родной стороной растаяла. Это «возьми!» вернуло Анну к действительности, заставило вспомнить, кто она сейчас и что ее ждет. Теперь она человек «без права жить в столице Риге и в пограничных зонах, без права занимать должность, избирать и быть избранной»… Это объявил ей в Даугавпилсе чиновник в накрахмаленном воротничке, с вылизанным черепом и наказал по прибытии на место жительства явиться в полицию и там отметиться.

За осинками начиналась вспаханная болотная земля. Большая канава, как широкая, вырытая кротом черная борозда, извивалась по всей котловине; угрожающе ощетинились корневищами как попало накиданные груды пней. Поближе к мели, между кучами коряг, простирались пожелтевшие яровые и несколько уже зацветших картофельных борозд. Дальше, на крепи, в заветрии, за орешником, елками и липками — хутор родителей и брата «Упениеки».

«Упениеки» навряд ли могли бы порадовать кого-нибудь, хотя поставлен хутор еще пять с лишним лет тому назад. Хлев на известняковом фундаменте, под соломенной крышей, с обеих сторон к нему прилеплены пристройки со сплетенными из прутьев стенами и соломенными перекрытиями. Клетушка и кладовка для овощей перевезены сюда из деревни. Жилой дом не достроен: крайние окна заколочены горбылем, крышу только частично покрыли дранкой, часть покрыта чем попало.

Когда Анна вошла во двор, из пристройки к хлеву выскочил рыжий пес и кинулся к ней с яростным лаем. Анна, отмахиваясь узелком, пыталась задобрить собаку:

— Ну, Жучка, ну, ну!

Жучкой звали дворовую собаку в Пушканах, и Анна решила, что преемницу зовут так же. А собака все кидалась на нее и отстала лишь тогда, когда, подтягивая на ходу наспех надетую юбку, выбежала хозяйка «Упениеков».

— Волк, уймись, окаянный!

— Доброе утро, Моника! — Анна переложила узел в другую руку и поздоровалась с невесткой. — Ну и зверь… На самом деле волк.

— Без хорошей собаки нельзя. — Моника смахнула со лба растрепанные волосы. — Кто только нынче не шляется. В прошлое воскресенье двое бродяг половину репных грядок попортили, — по-старушечьи брюзжа, жаловалась она. И, окинув золовку беглым пытливым взглядом, устало добавила: — Ну, пойдем в избу, все там… — И впереди Анны зашлепала босыми ногами по твердой, утоптанной потрескавшейся дорожке к распахнутым дверям.

В забитых домашней и хозяйственной утварью сенцах Анна споткнулась об отставшую доску.

— Оступилась? — оглянулась Моника и проворчала: — Ноги переломать можно… Сколько ни говоришь, никак гвоздь вбить не удосужится.

В первую минуту Анне показалось, что она опять попала в общую тюремную камеру. В душном квадратном помещении вдоль стен нары и кровати, лишь около стола и за бурой кирпичной печью чуть посвободнее. Анна отступила и оказалась перед полуодетыми домашними, только что поднявшимися с постелей. Сгорбленный, словно он взвалил на плечи непосильную ношу, отец. Петерис с темным, как его пакляная рубаха и куцые штаны, лицом, мать, такая тощая, что ее можно запросто на руках унести, а подальше, в углу, на лежанке, точно птенцы в гнездышке, копошились две белые головки. Домашние уставились на Анну округлившимися глазами и, словно по уговору, все молчали.

— Здорово живете! — сказала Анна.

— Здорово… Добрый день… — кинулась к ней мать с распростертыми объятиями и, всхлипывая, обняла дочь. — Аннушка, Аннушка! Господи Иисусе, царица небесная! Глаза выплакала, все тебя поминая, молилась за тебя господу…

Всхлипывала и лепетала она долго, у Анны даже руки устали поддерживать ее. И когда мать наконец все же отступила, остальные уже почти успели одеться. Моника гремела кольцами плиты, и обе спорхнувшие с лежанки белоголовые малышки, прижавшись к столу и посасывая пальцы, смотрели на гостью, на стонущую бабку, отгоняя жужжавших вокруг их голых ножек мух.

Анна развязала узелок, достала купленные в Даугавпилсе цветные кубики фруктового сахара, подозвала малышек и, угощая, выяснила, какая из них Гунтите, какая Теклите и как они пасут свиней. Затем села на скамейку рядом с Петерисом, который пыхтел, пытаясь обуть усохшие постолы.

— Не думали, что ты ночным поездом. Собирался с утра в Дунаву ехать, по дороге сказал бы стрелочнику, чтобы ты подождала, пока обратно поеду.

— Ты сегодня в Дунаву? Молоть?

— Бревна на пилораму повезу.

— Вы лесу прикупили?

— На какие шиши? — стукнул брат по полу обутой постолой.

— Казимир Сперкай велел, — объяснил отец. — За то, что банку поручился. Как строиться начали, так в долги влезли. Каждые три месяца вексель продлевай. Нужна его подпись, так он…

— Так он и пьет нашу кровь. — Петерис так стукнул ногой об пол, что сосавшие сахар малышки присели.

«Забитые», — решила Анна и инстинктивно отодвинулась от брата. Мать и Моника заговорили наперебой. Кровь-то пьет, а как иначе вывернуться? Нынче ведь не то, что было: прижимала нужда, так на заработки или стройку уходили. Теперь балтийцам и польских, и литовских работников хватает, в городах фабрики больше стоят, чем дымят. Скупщики льна бракуют все. А сколько за яйца, ягоды и грибы выручишь? Вот начнет Анна работу искать, так узнает, почем фунт лиха.

— Ты из-за Анны голову не ломай, — бросил Петерис.

— Мне чего ломать… — Моника швырнула крышку горшка, только загремело. — Вот посмотрю я, чем ты ее кормить будешь. На керосин, на коробку спичек сантимов не хватает. Третий год в одной и той же косынке в церковь хожу… Осенью Теклите опять в школу погонят.

— Уж как-нибудь все вместе проживем. У тебя, Моника, никто ничего не отнимет! — прервал Гаспар сетования снохи. Но она уже опомнилась, поспешила смягчиться.

— Аннушка, проголодалась, наверно? Налью тебе кружку молока, пока похлебка сварится.

— Спасибо, мне есть еще не хочется. Вот прилечь бы… В клети или где, поспала бы сперва…

В клети негде, а в сарае пока нет ни охапки сена. Уж лучше на сеновале, там хоть солома есть. Но если Аня хочет, чтобы ей никто не мешал, то может поспать в баньке. Та у них в осинах, около ямы для пруда. Только захочет ли она в бане?

— Было бы чем укрыться…

— Я сейчас, дочка. — Мать со стуком откинула крышку платяного сундука, в комнате запахло багульником и табаком, который обильно пихали в зимний сундук от моли.

Провожая дочку в баньку, Гаспариха все сокрушалась, пеняла на трудные времена. Петерис вместе с Моникой несчастье в дом накликал. Какой она злой, какой себялюбивый и жадный человек! Скрутила она Петериса, вертит им как хочет и всем нам на голову села. После свадьбы копейки в дом не принесла. Стыдно людям в глаза смотреть. У Гаспарихи, у старой хозяйки, в кармане копейки никогда нет…

— Ну теперь ты, дочка, мне давать будешь… — плаксиво заговорила Гаспариха, взбивая накиданную на полке солому.

— Уж дам, дам, как работать начну. Только кто знает, когда я еще работу себе подыщу.

— Да разве тебе не платят?

— Кто? — не поняла Анна.

— Ну… — запнулась мать. — Коммунисты. Ведь вам жалованье-то полагается?

— Жалованье?

— А как же, все так говорят.

— Кто — все?

— Ну ксендз, Сперкай, Антон.

— Они? — протянула Анна, — Нет. Неправда это, мать. Никому коммунисты не платят. Те, что стоят за народную правду, денег за это не получают. Свободу для народа мы должны сами отвоевать, собственными руками. С тем, что у нас есть. Пускай мы и бедны.

2

Тик-тик, тик-тик… Анну разбудил гулкий стук.

«Вызывают! Соседняя камера вызывает!»

Она припала ухом к стене, натянула на голову одеяло и, прислушавшись, сразу скинула его и приподнялась на локтях, только солома зашуршала. Да какой тут тюремный телеграф! Ведь она на воле, лежит на полке в бане, а за стеной нет никого, кому надо было бы что-то срочно передать или просто убедиться, что рядом товарищи, что ее слышат и в любую минуту готовы поддержать. Вокруг земные просторы с травой, цветами, деревьями и никаких тюремщиков. А в стену, должно быть, постучала ветвями ива. Смотри, как она гнется на ветру за окном…

Анна Упениек на воле, в родной стороне. Дома… Но почему она не испытывает того легкого, приподнятого чувства, что раньше, много лет тому назад, когда возвращалась на отцовский двор даже после недолгой отлучки? Почему ее не подхватила волна радости, о которой она так мечтала в тюрьме? У нее опять есть отец, мать, брат Петерис. В любую минуту она может подойти к ним, услышать голос близкого человека…

— Близкого человека… — вслух повторила Анна в тиши баньки. И вдруг в груди защемило. В самом ли деле близкого?.. А те, что остались за решетками, в обледенелых каменных клетках, ее товарищи… Ведь они и есть ее настоящие братья и родители… Не раз эти мысли приходили ей в голову и раньше, правда, но не так отчетливо и почти осязаемо, как теперь.

Это так, ее настоящая семья — товарищи, борцы за великую идею, и среди них те, с кем вместе провела трудные годы.

После полутора лет, которые она отсидела в следственной тюрьме, суд именем «суверенного народа» приговорил ее к семи годам исправительных работ, которые ей, несовершеннолетней, сократили наполовину. Пока рассматривалось обжалование, прошел еще год, потом, осенью двадцать седьмого года, прокурору передали дело Анны Упениек об организации бунта против администрации на месте заключения, потому что политические и часть уголовниц, даже после неоднократных наказаний карцером, отказались выйти на принудительные работы. Анне как «вожаку бунта» дали еще два года.

Всего восемь лет. Восемь лет без трех дней… Говорят, что в подсчете прожитых человеком лет каждый год, проведенный в заключении, считается за два. Получается, что Анна Упениек стала на шестнадцать лет старше. Но главное не это. Главное — это ее взгляды, разум, образ мышления. Какой наивной девчонкой она была до тюрьмы! А сегодня? Сегодня Анна Упениек человек, который многое пережил, испытал, понял. И главное — Анна Упениек теперь знает, какая сила способна изменить ход развития мира, и чувствует себя ее частицей, пусть и совсем крохотной. Имя этой силы — общность, коллектив. А что такое в действительности коллектив, она убедилась за долгие тюремные будни. Без сплоченности, без сильной политической организации заключенных разве можно было выдержать тюремные муки? Ведь не ее одну, сотни жизней мололи тюремные жернова. Но коллектив, организация политических никого не оставляли во мраке бед, учили закаляться, предлагали учиться, набираться знаний, расти духовно и постоянно помогать другим.

Когда Анна думает о коллективе, у нее перед глазами возникает камера со строгим, самими арестантками заведенным распорядком: утренняя зарядка, уборка, педантичная чистота в грязном окружении, дележка продуктов, передач и одежды в зависимости от потребностей каждого, воспитательные беседы опытных товарищей с менее опытными, собрания коллектива и учеба, беспрерывная учеба. Стоит ей чуть прикрыть веки, как она видит своих подруг по камере, слышит перекличку всех камер мрачного корпуса на языке знаков Морзе. Анна видит, как девушки, женщины средних лет и старухи сидят посреди камеры за общим столом, над которым желтовато мерцает висящая на шнуре лампочка, как они читают: кто, уткнувшись в книгу близорукими глазами, кто, горбясь и закрывая ладонями уши; как они гордо выходят в мрачный коридор, чтобы отсидеть в карцере, как поют в Октябрьские праздники революционные песни, как молча лежат на голых нарах в дни голодовок…

Как вы там теперь, подруги многих лет страданий и закалки?

Анна Упениек скинула полосатую арестантскую одежду, ее шагов уже не считают вооруженные часовые, движения и речи не регулируют тюремные правила, распоряжения и инструкции — она свободна… За окном ветер раскачивает вершины серебролистых ив, в траве играет солнце, а в баньке тихо и сладко пахнет пропитанными сажей и земляной сыростью смолистыми бревнами…

Здесь тишина; за стеной, на дворе, на заброшенном болотном острове царит воскресное безмолвие, но Анна не чувствует себя одинокой. Ей кажется, что на нее обращено много сотен дружеских, улыбающихся глаз, которые ободряют ее: «За дело, товарищ Анна!»

Да, конечно, за дело! За дело, которое дает пропитание, одежду и кров над головой, и за великий труд человека, с треском рушащего опоры старого мира, которые надо сдвинуть без всякого рычага Архимеда.

Надо, прежде всего, установить связь с партией и продолжить учебу. Использовать все имеющиеся на воле возможности. Достать нужные книги. И не только себе, но и оставшимся в тюрьме подругам. Ведь ей наказывали присылать книги. Ольга изучает химию, Мира — иностранные языки, а всему коллективу нужна богатая глубокими мыслями беллетристика. Упит, Лайцен, советская литература. Главным образом книги русских авторов. Непременно надо достать «Дело Артамоновых» Горького. Она приглаживает волосы и, разгребая солому, спускается на пол, прохладный и сырой, как только что вспаханная земля. Смотрит в окошко из неодинаковых кусочков стекла, одевается, затем складывает одеяло, отряхивает простыню, сшитую, из экономии, пополам из льняной и грубой ткани, и, взяв в охапку постельное белье, распахивает скрипучую дверь баньки.

Самый полдень. Солнце совсем высоко, на дворе жарко, как в большой печи, из которой только что выгребли березовые угли. И дуновение иногда проникающего сюда южного ветра словно из печной топки обдает жаром лицо, голые руки и шею. Потрескавшаяся глиняная дорожка жжет ступни ног. Анна подбирает пальцы, изгибает их и старается найти хоть немного тени. Пойти, может быть, мимо клети? Мимо осинок, гибких рябин… И Анна направляется тропой, ведущей прямо через двор.

— Аня, Аннушка! — Почти у самых дверей в избу ее настигает голос матери.

— Да-а? — Она остановилась. Кто же там? Может, старая Тонславиха. Недавно мать жаловалась, что та все бегает сюда, дочку проведывать. Науськивать дочь на свекровь и свекра.

— Сюда поди! — В голосе матери засквозило нетерпение.

— Дай белье сложить…

Нет, женщину, что вертится перед клетью, между матерью и Моникой, Анна не знает. Та уже в летах, с упитанным, здоровым лицом. Сидит на высоком пральнище в широкой полосатой юбке, расправленной веером, бойкими темными глазами смотрит на дочку болотного Упениека.

— Подай руку хозяйке «Сперкаев», — велела мать. — И с барышней поздоровайся.

«С барышней? — Анна отдернула руку, которой едва коснулась кончиками пальцев гостьи. — Где же тут барышня?»

— Вон она, около цветочков… — состроила благосклонную улыбку гостья.

«Так вот какая барышня!»

Ухоженная девчушка лет четырех. В серо-синем платьице, с желтыми лентами в волосах и на груди. Забралась на цветочную клумбу и, хихикая, прыгала по ней, а оборванные малышки Гунтите и Теклите стояли в сторонке с округлившимися от удивления глазами и прятали за спину темные ручки.

— Что ты делаешь? — воскликнула Анна. — С ума сойти! Эта девчонка затопчет розу. Не смей! — От ее пронзительного крика вскочил лежавший в тени хлева Волк и, звеня цепью, залаял.

— Вера! — Развевая юбку, кинулась к девочке хозяйка «Сперкаев». — Разве я тебя этому учила? Смотри, какие у тебя руки. И что с твоим платьем стало?

— Хо-чу цветочек! — надулась девчушка.

— Цветочек хочешь? У нас в саду цветов сколько хочешь. Такие красивые лилии, розы, ромашки, цинерарии. Наши цветы по пол-лата штука стоят. Их булдурские и елгавские садовники выращивали…

Стыдя дочку и смахивая с юбочки землю, хозяйка «Сперкаев» увела свое чадо к клети.

— Ну так что же, Гаспариха? — спросила хозяйка «Сперкаев».

— Право, не знаю, — начала мать и осеклась. — На прошлой неделе батя розульскую барыньку встретил. Ей сахарную свеклу полоть надо. У нее, видишь, одно поле с сахарной свеклой. Просила помочь… Хорошо заплатит. Розульская барынька ведь у волостных айзсаргш начальницей…

— Начальницей… — протянула хозяйка «Сперкаев». — Мужикам своим, перед которыми юбкой трясет, начальница она. Еще и Янку, рожановского Урпина наняла, а тот еще в солдаты не призывался. В одной комнате с ней спит, ну как в прошлом году тот, прейльский молодец. Срам да и только, а не начальница! Мне она… — Но гостья тут же спохватилась, что сказала лишнее, и вернулась к начатому. — Не знаю, о чем твой батя с розульской барынькой договаривался, только мой велел мне сказать, что у него денежные дела с вами…

— Да я-то что… — сказала мать. — Аня, дочка, хозяйка «Сперкаев» тебя с Моникой зовет клевер складывать. Ты, правда, еще не отдохнула.

— Ну, Анна довольно уже отдыхала… — ухмыльнулась гостья. — Все равно на работу наниматься придется.

— Придется, — вызывающе посмотрела на нее Анна. — А сколько вы нам в день платить будете?

— Вилы и грабли с собой возьмите. — Притворилась хозяйка, что не слышала вопроса.

— Виктория, побежали домой!

— Все-таки хочу знать, сколько в день платить будете? — не унималась Анна.

— Сколько? — Густые брови Сперкаихи сдвинулись под углом. Между раскрытыми губами, как вспыхнувший уголек, сверкнул золотой зуб. — Твоя мать знает.

— Дочка, зачем ты так? — сказала мать, когда гордая хозяйка, покачиваясь, уже удалилась по дорожке. — От Сперкаев мы платы требовать не можем. Сами должны им, они в банке поручились за нас. Так теперь нам расплачиваться…

— Сколько же раз нам за одно и то же расплачиваться с ними? — воскликнула Моника и тут же накинулась на девочек. — Чего болтаетесь, лентяйки проклятые! Где ваши тяпки, где корыто с листьями для свиней? Я вам…

— За те дни, что мы лошадьми и людьми на Сперкаев вкалываем, у чужих каждый из нас полностью бы как батрак заработал. — Прогнав детей, она повернулась к золовке. — Десять шкур с нас дерет… Это ты, старая, все намудрила, вот и завязли мы теперь, — сердито глянула Моника на свекровь. — Да, да, не оправдывайся! Ох, Иисусе, когда, пресвятая богородица, все это кончится?..

Громыхая ведрами сперва на кухне, затем у колодца, она долго еще кляла жизнь, родственников, собственную долю.

3

На дворе Сперкаев они задержались недолго: едва женщины вошли во двор, хозяин вышел навстречу и повел в поле. Анна так и не успела рассмотреть двор новоявленного богатея, о котором по дороге сюда рассказывала ей Моника: выгребной скотный двор, откуда каждое утро выкидывают навоз, каменный погреб с проточной водой — студить молочные бидоны, длинные столы и скамьи под навесом сарая, где едят батраки и толочане, потому как в комнатах у Сперкаев полы крашеные и хозяйка боится, как бы там не наследили.

В поле Сперкай шагал впереди остальных, проворно перебирая короткими ногами, временами подпрыгивая и размахивая над головой вилами. За эти восемь лет он заметно раздобрел, но одет был как все латгальские мужики: грубые штаны, длинная рубаха, жилет, линялая солдатская фуражка, постолы на босу ногу.

Женщины — Спрукстовская Геле, две девчонки-подростки, дочки новохозяев с мызы Пильницкого, и Моника — шли не спеша и от мужчин сильно отстали.

— Пока женщины на этом поле валки переворачивать будут, мы на том вешала поставим. Потом все вместе складывать возьмемся, — распорядился хозяин. Затем, широко шагая, повел мужиков к месту бывшего сада Лиетауниека. Скошенный вчера клевер там уже сильно подвял и опал. Не так, как здесь, где стояла Анна. Тут валки напоминали поднятую пароконным плугом дернину.

— Потуже подпояшьтесь, а то как бы грыжу не схватили! — Бойкая Геле сдвинула с головы косынку, потерла руки и с силой ткнула грабли под скошенный клевер.

— С ума спятила! Грабли сломаешь, если такой ворох поднимешь, — прошипела Моника, хоть и сама поддела ничуть не меньше, за ней встали обе девчонки и последней — Анна. Чтобы видеть, как работают остальные. В тюрьме она приучилась быть осмотрительной, не горячиться.

Подзавядший клевер тяжел. Переворошив полвалка, Анна выпрямилась, расстегнула кофточку и вытерла на лбу и шее капли пота. Трудно… А шедшие впереди девчонки-подростки держались как ни в чем не бывало. Даже не раскраснелись как следует. Привычные.

Надо взять себя в руки… О том, как она поработала в первый день, быстро узнают и знакомые, и чужие. Окажется, что она хилая и слабая, никто ее на работу не возьмет. А надо спешно искать работу, хотя Петерис и уговаривал отдохнуть. Да, должно быть, те, впереди, приноровились проворно ворочать тяжелые валы. Вот та же белобрысенькая, что за Моникой идет, играючи переворачивает клевер. А она, по крайней мере, лет на пять моложе Анны.

Перевернув пятый ряд, Анна почувствовала себя так, словно ее пропустили через жернова: руки, плечи, спина и грудь ныли, на висках и шее пульсировали набухшие жилы. Пот лился градом. Удивительно, откуда в ее тощем теле оказалось столько едкой влаги…

Но не так-то легко, как это показалось Анне вначале, было и остальным. Перевернув один вал, они останавливались и уже не спешили браться за следующий.

— Напиться бы. Язык к нёбу присох, — сказала Геле. — Где тут вода?

— Разве этот жмот даст ведро? — Зло сверкнула глазами в сторону Сперкая одна из беловолосеньких. — Боится, рабочие много пить будут и меньше работать. Про каменщиков, что хлев ему ставили, он на всю волость раззвонил: вырыли яму и по очереди ходили туда по нужде, обкрадывали его. Этим двум старичкам из местечка по сей день не уплатил.

— Ну и черт! — пробурчала Геле. Сделала несколько шагов в сторону ставивших вешала и, приложив ко рту ладони, звонко прокричала: — Хозяин! Нам хочется пить! Мы пошли на двор за водой. Да, да, сами, — добавила она, когда Сперкай начал бормотать: «Что? Не слышу!» — Пошли, Аня! А вы тут посидите пока, передохните.

«Не слышу»… Видала каков, — возмущалась Геле. — Чего не хочет, того не слышит. А шепни ему, что у тебя лат в ладони, за полверсты услышит и прибежит взять.

— А что, твои ему тоже должны?

— А как же… — сплюнула Геле. — А то я ради его красивых глаз в самую жатву спину на него гну. Старики вексель подписали, так он теперь у нас как камень на шее. Настоящий чулис! И не только, когда дело денег касается. Сперкай и в айзсарги вступить собирается. Таким шалым, как Антон Гайгалниек, он, может, и не станет, но когда ружье в руках… Ну, как ты сейчас, после всего, что было? — Но Геле тут же сообразила, что нельзя быть навязчивой. — Говорят, те, что долго сидели, грудью болеют.

— У меня как будто обошлось. Отощала только да сил маловато.

— Это видно… Крепко тебе досталось… Ну ты еще в детстве горячая была. Глянь, хозяйка уже догадалась, зачем идем. С ведром навстречу выбежала. Они с хозяином из одного теста сделаны. Смотри, какие мы с тобой, Аннушка, недогадливые, — уже громко сказала она. — Видишь, хозяйка и сама знает, что работникам надо. Не такая у нее забывчивая голова, как у нас, бедняков. Вода уже тут как тут. Спасибо, хозяйка, спасибо за доброе сердце, а теперь мы уж сами… Тебе и так делов хватает, и полдник нам еще сготовить надо…

Язык у Геле подвешен хорошо. Только она о полднике заговорила, как хозяйку точно ветром сдуло. Теперь Анна с Геле могли спокойно присесть на краю канавы, освежиться водой, порассуждать о том, который теперь мог бы быть час.

— Да уж, да! — бросила Геле Сперкаю, который, размахивая руками, шел к ним. — Сам виноват, что загодя о воде не позаботился. Лучше сказал бы, где ведро спрятать, а то на солнце вода согреется. А от тепленькой водички еще пуще пить охота.

Какое-то время Сперкай работал вместе с женщинами, переворачивающими валки. Зло шнырял острыми глазами. Женщинам пришлось бы здорово налегать, чтобы не отстать от хозяина. Но Анна заметила, что они нарочно стараются не успевать за хозяином. Работают сосредоточенно, но известный разрыв между собою и хозяином соблюдают.

У Анны опять разболелись руки, опять она обливалась соленым потом, и сердце, словно кулаками, стучало. Она старалась ритмично дышать, избегать лишних движений, однако, когда она принялась за новый валок, ей сделалось так дурно, что грабли вывалились из рук.

«Аня, неси сюда ведро», — словно в бреду услышала она, как крикнула Моника.

— Страшно печет, — сказала и Геле.

Непонятно только, почему у Анны в глазах Геле расплылась, исчезли в тумане лица обеих девчонок, а Сперкай причудливо разросся.

Анна напилась, и чуть полегчало. Вытерев краем кофточки лоб и шею, она понесла ведро остальным. Все валки уже были перевернуты неподвядшей стороной кверху, и тот, который она начала, тоже.

— Отдышались, можно складывать. — Потоптавшись на месте, Сперкай кинул на Анну пронзительный, недружелюбный взгляд. — Клевер высох, надо, пока нет дождя, складывать на вешала. — Ты с девчатами подносить будешь! А складывать мы с мужиками. Геле, возьми у Анны вилы. И держись, Анна, отдельно, чтобы не налегать, как остальные.

— Спасибо! — Анне сделалось легче.

Когда работаешь отдельно, то в самом деле меньше потеешь. Анна накладывала не слишком большие охапки и поддразнивала шутивших с ней Игната Лиелюриса и Юрку Спулиса, которые грозились проколоть ее вместе с клевером. Ради таких охапок и с места сдвинуться неохота.

— С ума сойти! Вдвоем полдник тащат! Ну наедимся! — Громкий возглас Геле заставил всех повернуться к дому Сперкаев.

И в самом деле, с деревянным ведерком в одной руке и узелком в другой вспольем шла сюда хозяйка, а рядом с ней — длинный парень в светлой рубахе и светлой шляпе нес блестящий подойник.

— Урпинский Янка, что у розульской барыньки работником, — прострекотала, как сорока, белобрысенькая девчонка.

«Хахаль волостной айзсаргской начальницы», — вспомнила Анна, что слышала дома. Почему-то все стали тянуть шеи. Хозяин тоже.

Хозяйка с Янкой на ходу о чем-то живо разговаривали. Сама то и дело поворачивала к спутнику повязанную белой косынкой голову, а тот, выпятив грудь, важно отвечал.

— Добрый день! Бог в помощь!

Ей ответили и поблагодарили.

Анна с интересом рассматривала работника айзсаргской начальницы. Красивый и самоуверенный. Вертится, будто напоказ себя выставляет, говорит обрывисто, чванливо.

— В этом году мы все больше машинами… — чуть шепелявя, отвечал он тихонько спрашивавшему Сперкаю. — Жнущей машиной, гребущей машиной. И молотить тракторной машиной будем. В нашем хозяйстве это можно себе позволить.

— В вашем хозяйстве, — посмеялся Игнат Лиелюрис, — будто ты и впрямь хозяин в Розулях.

— А тебе завидно?

— Берите полдник! Пахту хлебайте по очереди! — Сперкай поспешил поделить хлеб. — Пейте смело, ее в подойнике достаточно… Что скажешь нам? — надкусывая самый большой ломоть, спросил Сперкай Янку. — Не прогулки ради пожаловал ты к нам?

— Нет, не прогулки! — И Янка засунул руки в карманы широких штанов. Вон что! В руках у него оказались кипы печатных листовок. — Завтра крестьянская партия в Пурвиене на рыночной площади собрание проводит! Чтобы люди за достойных депутатов голосовали!

— Только крестьянский союз выступит? — потянулась Анна за листком.

— А на что тебе другие? — наморщил лоб посланец айзсаргской начальницы. — Будут и другие. Но мы должны слушать этих. Потому как крестьянский союз самый правильный. Хозяйка Розулей так и велела всем передать…

— Надо бы сходить… — сказал Юрка Спулис. — Может, что-нибудь новенькое услышим.

— Нашел чем в рабочее время заниматься… — хозяин «Сперкаев» сложил листок Урпина и сразу спрятал в жилетный карман. — Потом нагуляешься, на досуге.

— Если зовут, надо идти. А то как узнаешь, какая партия самая лучшая? — съязвила Анна.

— Таких, как ты, к выборам и не допустят. — Слова Анны Сперкаю не пришлись по душе. От рабочего, который шатается где-то, проку мало. — Завтра у нас тут работы невпроворот. Пока такая погода держится, подсохнет клевер, копнить будем.

— А я завтра все равно в местечке быть должна. И без всякого собрания. Я в течение трех дней должна в полиции зарегистрироваться. А потом каждую неделю являться, как указано, пока не пройдет установленный срок, — объяснила Анна.

— Так какой же работник из тебя? Кто из хозяев станет работника держать, которому каждые несколько дней в полицию являться?

— Потому я нигде еще и не нанялась.

— Нанялась или не нанялась, а нам летняя батрачка нужна. Была бы как все люди, так уже сегодня вечером могла бы на ночь на наш сеновал забраться.

— На сеновал, значит?

— Все мои поденщики там спят. Ты, Аня, могла бы хоть помогать от случая к случаю… — сказал Сперкай, а сам прикидывал, как бы повыгоднее для себя все устроить. — Я еще надежную батрачку поищу. А тебе, Аня, вот что скажу: бегать в местечко тебе незачем. Из-за полицейского уж во всяком случае. Глемитис мне почти как родственник. Он у меня завсегда на свиных поминках, на каждом празднике днюет и ночует. Скажу, ты у меня, и делу конец.

— И вовсе не конец. Регистрация в полиции законом установлена, и еще неизвестно, что будет хозяину, когда его вызовут к уездному начальнику и спросят, почему он человека подбил закон нарушить?

— Видал! — по-мальчишески присвистнул Янка Урпин. — Ученая какая!

— А ты как думал? — вызывающе посмотрела Анна на парня.

— Ученая!.. — Сперкай торопливо завернул в тряпку оставшийся от полдника хлеб. — Чересчур ученая! Целых восемь лет в казенной школе проучилась. Так иди, Янка! Тебе еще и в другие усадьбы надо.

— Надо. — Урпин засунул оставшиеся листки обратно в карман. — В Бириниеки, Вецумы, Старую… Ну, здорово! — Хозяйке «Сперкаев» относить посуду не стал.

— Ну что ж, отдохнули — и опять за дело… — Сперкай поднял брошенные работниками грабли и вилы. — Прохладнее стало, играючи поработаем.

«Ну и мироед… — удивилась Анна. — Играючи поработаем…» Как настоящий серый барон. Она вспомнила подругу по камере Иду. Вспомнила серых и полусерых баронов, у которых та служила: даже в пахоту и вывоз удобрений, пока лошади отдыхали, те ухитрялись работникам занятие найти. До полудня, говорят, пот проливали, так теперь, чтоб руки отдохнули, топором помашите, хозяйке дров для печи наколите.

Раскладывать траву на вешала кончили после захода солнца. Когда багровевший за болотом небосклон стал красно-фиолетовым, как скинутая с наковальни стынущая железяка. Пока работники отряхивались, Сперкай еще раз обошел копны, в каждую засовывая руку, проверяя, плотно ли сложена, и, добравшись до крайней, махнул рукой толочанам, простился:

— До утра!

— А ужин? — не утерпел Юрка Спулис.

— У матери поужинаешь, у себя дома. — Моника вскинула на плечи двузубые вилы. — Пошли! — Это было сказано Анне, тоже едва удержавшейся, чтобы не надерзить Сперкаю.

«Должно быть, она права. Что слова попусту тратить». Анна пошла за невесткой, уже шагавшей по тропе через разоренный сад деревни Пушканы.

4

На склоне Глиняной горки Анна на дороге в Пурвиену была единственным путником. Но за большой липой, где пушкановская дорога соединяется с главным большаком, возник стройный босоногий парень в узких штанах. Он широко ступал, как аист, покачиваясь и размахивая рукой, в которой нес связанные веревочкой постолы.

«Незнакомый. Должно быть, с известкового завода…» Анна ускорила шаг, чтобы догнать путника. Бывшие бунтари из пушкановской окрестности разбрелись кто куда. Мать Викентия умерла, Ядвига живет в каком-то курземском уголке. Интересно было бы с парнем поговорить… Что думает рабочий с известкового завода. Или, может, он из тех, что углубляют реку?

Чужой, заметив, что девица быстро догоняет его, на первом же повороте дороги перешел на другую сторону. И поплелся по самой обочине, не оглядываясь и не обращая внимания на появлявшиеся повозки и седоков. Некоторые из них знали босоногого и звали к себе на повозку. Но он упорно отказывался. Кое-кто кричал ему, он не отвечал. Только раз, когда какой-то невзрачный мужичонка крикнул с повозки: «Здорово, Лачплесис!» — парень повернулся к нему лицом и ответил:

— Да здравствует свободная Латвия!

«Смотри-ка, родственник по духу шалому Антону Гайгалниеку». И, добравшись до тропы, уходившей к железнодорожному переезду, Анна свернула на нее. Но около ясеней, где приходившие босиком пушкановские богомольцы летом обычно обувались, она все же оглянулась на большак. Где сейчас этот чудак?

«Дался он мне!» — рассердилась на себя Анна. И дальше, до самого городка, она так торопливо шла, словно боялась опоздать на поезд.

Пурвиена начиналась сразу же за железнодорожной насыпью. Домишки, хибарки, дома и дворы, садики, овощные грядки, переулки и улицы — пестрое нагромождение зданий, построек, мешанина канав и насаждений. Совсем как много лет тому назад, когда дочка пушкановского Гаспара въезжала сюда на отцовской повозке с широко раскрытыми от удивления глазами. За эти семь лет прибавилось лишь несколько новых домов, а многие старые обшарпались и скособочились, как древние старухи. Помимо скупщиков, кидавшихся с обочин дороги к крестьянским повозкам, в Пурвиене сейчас заметно немало праздношатающихся молодых людей. Они сновали между прохожими, кого-то догоняя, куда-то спеша.

Новым, по сравнению с прошлыми временами, для Пурвиены было то, что повсюду чувствовалось дыхание политической жизни государства. Повсюду агитационные предвыборные плакаты. Точно развешанное многоцветное белье, они пестрели и колыхались на заборах, стенах домов, телефонных столбах и воротах, на щитах для объявлений. Вот сине-бело-желтая простыня с упряжкой на извилистой дороге, и над всем — черная надпись: «За прямые дороги в Латгале! На выборах в сейм все как один голосуйте за список №…» На синем фоне другого плаката — красная, угрожающая рука и призыв «За мир и порядок!». Еще дальше — на темно-коричневом круге — призыв голосовать за другой список, за партию старообрядцев, которая в пост обеспечит верующих постной рыбой. И плакаты бывших вкладчиков, мелких крестьян, новохозяев, домовладельцев, польских демократических крестьян, католического и крестьянского союзов. Предвыборные плакаты более тридцати партий и групп.

В этом смешении красок, букв и лозунгов Анна искала глазами списки левых рабочих и трудовых крестьян. Однако те или не успели еще вывесить, или были уже сорваны и залеплены. Около аптеки, где на дощатом заборе простирался плакат демократических крестьян, она заметила обрывок полузакрытого красно-черного листа, на котором можно было прочесть: «…список рабочих и трудовых крестьян №…»

Анна остановилась на самом оживленном углу улицы, где стены домов были обклеены больше всего.

К кирпичной стене железной лавки Ионты Ленцмана на изрядной высоте — огромный красно-бело-красный лист с плечистой фигурой посередине, которая угрожающе сжимала в увесистом кулаке цифру «3». Под плакатом сгрудилась кучка молодых людей, и среди них — бойкий светловолосый парень в городском пиджаке. Он что-то усердно разъяснял или доказывал. Анне показалось, что она парня где-то видела, но никак не могла вспомнить, где именно.

— «Согласиться с проповедью единства крови и веры всех латгальцев для бедной крестьянской и рабочей молодежи означает подчиниться власти эксплуататоров, господ, богатых хозяев, — услышала Анна наполовину латышскую, наполовину латгальскую речь. — Никто не спасет людей труда, кроме их собственного союза. Один за всех, и все за одного! В Латгале людей труда, и молодых, и старых, большинство. Если мы воспользуемся правами, которые нам дает демократический строй, если убедим своих близких и знакомых в день выборов в сейм голосовать за старую, давно испытанную партию…»

Соцдемовский митинг! Анна поняла, что здесь происходит. Но агитировать парень умеет, этого отрицать нельзя.

Убежденный… Среди них и такие есть, которые верят в то, что говорят. Вот тебе и аргумент против Ривы Берман, та в тюрьме упрямо утверждала, что социал-демократические ораторы не способны увлечь слушателей.

Обойдя группу айзсаргов и крестьян, стоявших посреди тротуара и, ухмыляясь, поглядывавших на молодых людей под плакатом третьего номера, Анна направилась к зданию волостного правления. Там помещалась канцелярия полиции и, как ей говорили дома, старший полицейский Глемитис до девяти часов должен был быть на месте, а позже, особенно в базарные дни, его застать было уже труднее.

За эти годы господин Глемитис постарел и погрузнел, а на вид стал более строгим. Он носил теперь форменную одежду нового образца со множеством сверкающих пуговиц и нашивок. Волосы у Глемитиса коротко подстрижены — ежиком, как у лидера Крестьянского союза и почетного шефа полиции Ульманиса. Он глядел на посетителей исподлобья, говорил с ними отрывисто, при каждом слове сжимая в кулак свои по-медвежьи толстые пальцы, будто произносил его с огромным трудом. Но на Анну его поведение не произвело почти никакого впечатления. И окружение, сама канцелярия, — тоже. Все тут было обшарпано и бедно. Штукатурка выкрошилась, обои отстали. На стене, за спиной господина Глемитиса, виднелись атрибуты государственной и полицейской власти, массивный телефонный аппарат фирмы Эриксон, портрет покойного президента Чаксте в черной раме, а на блестящем крючке висели форменные кепи и резиновая дубинка волостного блюстителя порядка.

— Чего тебе? — спросил Глемитис, когда Анна поздоровалась уже вторично.

— Я Анна Упениек. Была осуждена по сто второй статье уголовного кодекса царской России и состою под надзором полиции. Место моего жительства — Пушканы Пурвиенской волости. Согласно существующим положениям, я должна явиться в полицию, зарегистрироваться и получить паспорт.

— Какая еще сто вторая статья? — Глемитис, очевидно, не привык к столь обстоятельным объяснениям посетителей. Но тут же сообразил в чем дело. — Вон что! Официально зарегистрированная коммунистка Пурвиенской волости. Прибыла, значит? Так почему же одна? А где поручитель?

— Поручитель? В Даугавпилсе, в политическом управлении велели…

— Велели? — заорал Глемитис. — Мне велели?

— Нет, господин старший полицейский, мне велели явиться к вам… — поспешила исправить оплошность Анна.

Обращение «господин старший полицейский» благотворно повлияло на Глемитиса. Он поудобнее устроился на стуле и уже совсем спокойно заговорил:

— Тебе велели, но я обязан поступать по закону… По инструкции министерства. А по инструкции министра тому, кто состоит под надзором полиции, нужен поручитель. Требуется подпись о том, что поручитель принимает поселенную.

— Я, господин надзиратель, вернулась на усадьбу своего отца. Жить буду дома, а не на поселении. В политическом управлении мне ничего о поручителе не говорили.

— А я говорю! — Короткий вихор Глемитиса взметнулся вверх. — Без поручителя я регистрировать тебя не стану и паспорта не выдам.

— Сейчас в Пурвиене нет ни моего отца, ни моего брата. До вечера они сюда не успеют. А сегодня последний день, когда, согласно указанию, я должна явиться к вам. Если вы, господин старший полицейский, без так называемого поручательства меня зарегистрировать не можете, то попрошу составить акт, что я прибыла к вам в установленный законом срок. И укажите, пожалуйста, когда и в котором часу мне и моим близким следует прибыть в полицию. Я официально состою под вашим надзором.

— В том-то и вся беда… — встрепенулся Глемитис. — А мне отвечать, с меня спрос. Какой черт пригнал тебя в Пурвиенскую волость? Словно в Латвии мало других мест? — Недолго помолчав, Глемитис, засунув руки в карманы брюк, сказал: — Я никаких актов писать не стану. Должен уездного начальника спросить, что делать с тобой. Как он прикажет, так и будет. Приходи в полдень. Не успею созвониться, еще раз к вечеру придешь.

— А теперь могу быть свободной?

— Как — свободной? Какая тебе еще свобода?

— Ну свободно побродить по местечку. — Она едва не рассмеялась. Оказывается, уже одно слово «свобода» пугает господ. — Хочу поискать работу. Это можно?

— Можно. — В этом Глемитис ничего антигосударственного не узрел. — Можно по рынку походить, можно работу поискать. Теперь в Пурвиене многие работу ищут. Привередливыми стали. Только и знают, что о жалованье да об отпуске спрашивать. И чтоб от несчастных случаев их страховали. Это вот такие, как ты, их смущают. Никакого покоя больше нет. На прошлой неделе хотя бы…

Что произошло на прошлой неделе, Анна так и не узнала. Затрезвонил телефон, и старший полицейский схватил трубку. Он долго не мог понять, кто и откуда звонит, и когда, наконец, выяснил, разорался на невидимого собеседника, пригрозил посадить его. Как он смеет айзсаргскую начальницу оскорблять? Кто ему позволил совать свой нос в личные дела госпожи Розуль?

— Тебе чего еще надо? — Спохватившись, что при подобном разговоре свидетели нежелательны, он махнул Анне рукой. — Зайдешь, как сказал…

Вверх по Рижской улице протопали молодые люди, недавно толпившиеся перед домом Ленцмана. За ними шел тот самый чудак. Парень обул постолы и шагал, заложив руки за спину.

5

В летнюю страду рынок на неделе не очень большой. Преобладают тетеньки и подростки с корзинами и плетенками, мелкие торговцы, мелочные лавочники, коробейники — разносчики лавочных товаров. Заезжих из Риги и других мест, правда, столько же, сколько всегда. В летнее время людей из больших городов появляется довольно много. Иные снуют вокруг селян, предлагают свое добро, иные торчат за временными столами на обочине дороги, иные, разбив шалаши и палатки, криком зазывают прохожих посмотреть на самые лучшие и самые дешевые в мире товары, которые можно купить только у них. Разложив привезенное добро на опрокинутых ящиках и бочках, самые горластые зазывают покупателей остановиться возле них.

Анна вспомнила, что раньше, в начале двадцатых годов, в Латгале почти не было кочующих торговцев. А таких назойливых крикунов и вовсе. Вот такого, как этот толстячок, с пронзительным голосом около будки с молочными продуктами, собравшего вокруг себя толпу любопытных.

— Новейший, сенсационный продукт! Влияет на молочные железы коров! «Лактовил!» — Толстячок раскачивался на бочке, словно собирался взлететь. — Препарат «Лактовил» в хозяйственный кризис повышает в молоке процент жира. Из молока, надоенного от коров, кормленных «Лактовилом», получается первосортное, экспортное масло, за которое государство дает предусмотренную законом приплату. С помощью «Лактовила» латгальцы могут добиться такого же благосостояния, что видземские и земгальские хозяева. Покупайте «Лактовил»! Он стоит всего лишь один лат. В любом хозяйстве необходим «Лактовил». Тому, кто корове дает «Лактовил», кризис не страшен.

Помахав перед зрителями бумажным фунтиком, как священник колокольчиком, толстячок опять начал: «Подходи к «Лактовилу»! «Лактовил» в кризис увеличивает продуктивность коровы. Новейший, самый эффективный препарат…»

— Ну и горазд уговаривать!.. — протискиваясь сквозь толпу, сказал пожилой человек деревенского вида с гладко выбритым лицом. — Вот кому бы депутатом сейма быть.

Около будки с жестяными товарами вертелся на опрокинутой бочке рижанин со смуглым, цыганским лицом, в большой клетчатой кепке и предлагал мыло. Голос у него и наполовину не был таким мощным, как у продавца «Лактовила», но внимание людей все же привлекал. Его слушали по нескольку раз сряду.

Когда подошла Анна, продавец, присев, заговорил вполголоса, словно доверял какую-то тайну:

— И все это лишь за один лат! За один-единственный лат! И кусочек бельевого мыла, и кусочек туалетного, розового. Комплект. Но это еще не все. Вдобавок к сему — еще кусок дегтярного, которое смывает любую грязь. И все это — лишь за один лат! Барышня, уважаемая хозяйка, господин землевладелец, молодой друг, чего вы еще ждете? Всего один-единственный лат! Специально для вас скомплектую по куску розового туалетного, ланолинового, глицеринового мыла…

Анна повернулась, пересекла рыночную площадь. Подошла к углу Длинной улицы, где между флагами громоздились пустые ящики. Видно, здесь состоится одно из народных собраний. Специальных трибун на рыночной площади не было.

Анна смешалась с толпой, хотела послушать, что говорят люди. Но поднялся ветер, пригнавший облако пыли, мусора и пепла, и Анна решила спастись за одним из рыночных прилавков. Перед столом с печениями она натолкнулась на виденного утром босоногого чудака. Он торговался с продавцом. Показывал тому что-то на пальцах, звенел кошельком. А бородатый лавочник только отрицательно покачал головой и отступил в глубь будки, недоверчиво поглядывая на спутницу парня, грустную блондинку с синим клетчатым платком на плечах.

Тем временем перед ящиками уже столпилось немало народу. Казалось, сейчас начнется собрание. Анна протиснулась на свое прежнее место.

Чуть погодя на ящики взобрался стройный, одетый по-городскому мужчина. Пониже его встали айзсаргский офицер с портупеей и блестящими петлицами и какой-то коренастый крестьянин. Человек на ящике походил на чиновника или школьного инспектора: белая сорочка, вместо галстука — тесемка с национальным узором.

Он обвел недолгим взглядом собравшихся, приложил ко рту рупором руки и громко, призывно начал:

— Шабры, пурвиенцы! Крестьяне, батраки, католическая община!

— Умный ксендз! — Мимо Анны протолкнулся плечистый человек в шляпе и льняной сорочке.

— Братья латгальцы! — Руки ото рта говоривший убрал. — Как мы живем, братья и шабры? Что мучает нас, не дает нам свободно трудиться, наводит на мрачные мысли? Кризис, дороговизна, маленькие доходы, большие налоги и непосильные повинности; крестьянину не на что купить соли, железа, керосину. Нужд много, а достаток ничтожен, потому что у бедняков нет заработков, а у землевладельцев нет пастухов, хороших, прилежных работников и работниц.

— Что верно, то верно… — Человек в шляпе заслонил собой Анну, так что оратора она уже не видела.

— Почему это так? — спросил оратор. Теперь он стоял перед слушателями со вскинутой рукой. — Только потому, что наступил кризис, который всех давит и угнетает? Нет, братья пурвиенцы! Беда не в одном кризисе. А в порядках, которые в Латгале насаждают власти, не считаясь с особенностями нашего края, с привычками местного населения. Что такое Латгале, братья пурвиенцы? Латгале — это край католиков. Иноверцы из других мест составляют лишь малую частицу населения. Поэтому Латгале нужны католические обычаи. Ни один католик не смеет пренебрегать тем, чем он отличается от остальных. Мы дорожим нашими воскресеньями и праздниками, нашими святыми мессами. Дорожим постными пятницами, большим постом, в который отказываемся от всех развлечений. Нам противны привычки, оскорбляющие наши нравственные чувства. Дороже всего нам согласие между людьми нашего края, католическое наше богатство, в котором нет места делению на старых и молодых, зажиточных и неимущих. Раньше в Латгале такого раскола не наблюдалось, а если он появился, то его внесли противники нашей веры. А знаете, как они делают это?

— Как именно? — раздался у Анны за спиной мощный бас.

— Да, как именно? — откликнулась Анна.

— Не бреши! Дай послушать! — Сосед в шляпе ткнул Анну локтем. Она отошла в сторону и очутилась среди не согласных с оратором. Среди молодых ребят в дешевых кепках или с растрепанными чубами, с людьми постарше и совсем пожилых. Они внимательно слушали оратора, подмигивали и улыбались друг другу, бросали реплики, не понятные Анне, как взрослым — некоторые детские игры.

Затем оратор на ящиках обрушился на нелатгальцев: на писарей, чиновников и учителей, которые не принадлежат к католической общине. Поносил депутатов старого сейма, враждебных римской церкви.

— Ваша партия только и знает, что римскую церковь оплакивать, — долетел возглас с середины площади. Анна оглянулась вместе с окружавшими ее парнями на одетых по-городскому мужчин около будки со сладостями. — Вы немало денег из государственной кассы на пособия римской церкви выгребаете, — вытянув шею, крикнул человек в зеленой шляпе.

— Чего, кроме лжи, можно ждать от господ прогрессистов? — не растерялся оратор.

— Не ложь это! — не сдавался человек в шляпе. — Лучше скажи, сколько сотен тысяч пособия отвалили римским отцам из государственной кассы!

— Риму — ни сантима! — отрубил оратор, повернулся к айзсаргскому начальнику и что-то сказал ему.

— Католическая церковь получает доходы! — крикнул кто-то тонким юношеским голосом из стоявших впереди Анны. — На нее каждый год уходят сотни тысяч латов, только их и видели!

Анна поднялась на носки и увидела белокурого юношу, того самого, который выступал сегодня около лавки Ленцмана.

— И господа социалисты туда же? — засмеялся оратор. — Видите, шабры, как они поддерживают друг друга, как друг за друга стоят: прогрессисты за социалистов, социалисты за прогрессистов. Так успокойтесь, я отвечу! У истинно латгальской партии секретов нет. Вот тут, — у него в руке появилась не то тетрадка, не то журнал, он быстро полистал ее и затем помахал перед слушателями, — вот государственный бюджет. Читаю по ней. Слушайте, что тут написано! Церкви, все вместе, включая лютеранскую, православную и еврейскую, получили за год от государства пособий на двести восемьдесят тысяч латов. Все вместе. А одна опера — поющий театр, — до небес возносимая господами из социалистической и прогрессивных партий, обошлась государству в триста тридцать четыре тысячи! Согласен, опера — это искусство. Но скажите сами вы, именующие себя защитниками бедных, друзьями рабочих и неимущих крестьян, — кто посещает оперу? Простой народ, труженики, за которых вы якобы заступаетесь? Сколько латгальцев бывает в опере, сколько из них может туда попасть. А те, что иногда и ездят из Латгале в Ригу по своим делам, на поиски работы, по театрам не ходят. Государственные деньги, латы налогоплательщиков вы, господа прогрессисты и социалисты, отдаете на развлечения балтийцам. Вот кто, братья латгальцы, на самом деле опустошает государственную казну! Они, которые в своих медоточивых речах называют себя друзьями народа. Они не друзья латгальских католических крестьян, а враги их! — Распалившийся оратор уже не обращал внимания на выкрики толпы. — Да убереги нас от них бог! Поэтому дальше держитесь от этих смутьянов и их собраний.

— Подлость! Демагогия! Закон о предвыборной агитации нарушаешь! — Отдельные реплики слились в сплошной гомон голосов.

Какой-то юноша рядом с Анной пронзительно свистнул, так что уши заложило.

— Полиция, где полиция?! — вопил кто-то.

— Долой черноризника! — крикнул рядом с Анной стройный румянолицый парень. Все кругом сразу зашевелились, как выступившая в половодье из берегов река.

Анне показалось, что ее кинули на решета молотилки. Ее швыряли и толкали из стороны в сторону. Она попыталась вырваться из толчеи, но ее, как клещами, держали чужие руки и плечи. И вот сторонники католического оратора, айзсарги и полицейские вклинились в толпу и стали напирать со стороны торговых рядов на самый ее центр. Острие клина направлено было именно туда, где, стиснутая со всех сторон, находилась Анна Упениек.

— Назад! Назад давайте! — Блюстители порядка в разных формах одежды, сопя и пыхтя, продирались сквозь подвижную, но плотную человеческую массу. И беда тому, кто оказывался на их пути, не подчинялся им!

— Протестую! Вы не вправе!.. — Слова эти утонули в общем гомоне и криках. Анне казалось, что ее с рыночной площади вдруг загнали в темную, душную ригу, где гулко, хлопаясь о колосники, падали снопы, а кругом с воспаленными от пыли глазами сопели молотильщики.

— Девочка, смотаем отсюда, и поживей! — Чья-то властная рука схватила Анну за плечо. Она инстинктивно дернулась, но, обернувшись, увидела пожилого человека и подчинилась.

Оттуда, куда увлекал ее незнакомец, махала ей какая-то женщина. По-дружески, энергично, повелительно.

— Не имеете права трогать меня! — пронзительно закричал кто-то у Анны за спиной. — Я пропагандист центрального комитета социал-демократической партии Пилан! Вы не смеете!

Пилан! Вот почему ей показался знакомым парень около лавки Ленцмана. Так ведь это бывший Аннин одноклассник — мальчик, которого восемь лет тому назад исключили из гимназии.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

По дороге из Даугавпилса в Крустпилс в полупустом вагоне третьего класса Андрис Пилан с каким-то мелким чиновником проспорил о политике всю дорогу.

Этим же поездом должны были вернуться в Ригу те представители партии, которые выступали сегодня на собраниях в Абельской, Мажарской, Савиенской волостях и в обоих придаугавских городах, в Екабпилсе и Крустпилсе, — члены центрального правления трудовой молодежи Витол и Приекулис, представитель общества демобилизованных воинов Праулинь, депутаты сейма Кок и Вецум. Увлекшись спором, Андрис теперь опасался, что коллеги, не найдя его, уже сели в поезд, но, увидев их на перроне, вернее перед летним станционным буфетом, протиснулся к ним. Витол, прижимая к груди красно-коричневый кожаный портфель, тянул из большой кружки пиво.

— Кроме одного места, у меня в вагоне все свободно, — сообщил Пилан.

— А на том одном кто? Хорошенькая?.. — Толком не расслышав ответа Пилана, Приекулис повернулся к поезду.

— Одно место. И его занимает мужчина.

— Тьфу! — сморщился Приекулис.

— Интересно. Сможем в дороге подискутировать.

— Кто-нибудь из корешей? — спросил Витол, стукнув об стойку пустой кружкой.

— Да черт его знает. Успел уже уложить его на обе лопатки.

— А какой смысл! — Депутат Кок снял пенсне и принялся вытирать его тонким носовым платком. — Устал я от этих дискуссий…

— Нам, депутатам, полагается бесплатный проезд вторым классом… — Рослый, плечистый Вецум взял Кока за локоть. — Приекулис и Витол как члены центрального правления трудовой молодежи тоже имеют право ездить вторым. Праулиню, правда… — начал он и осекся.

— Праулиню это не полагается. Как и Пилану. Знаю, — отрубил пропагандист общества демобилизованных воинов. — Не положено, ни по рангу, ни по должности. Если таких, как мы, вторым классом катать, возникнут непредвиденные расходы. Да еще во время кризиса. Но вы, товарищ Вецум, можете не беспокоиться! Никакого ущерба я партийной кассе не причиню. Депутаты и директора банков из-за меня увеличивать свои взносы в предвыборный фонд вынуждены не будут. Пошли! — сказал он Пилану. — Показывай свой вагон.

Спутника Пилана в купе уже не оказалось. Вместо него там вертелась дородная крестьянка в суконной юбке. Пихала под скамьи и закидывала на багажную полку корзины и узлы.

— Как прошло собрание? — спросил Пилан, когда поезд тронулся.

— Как обычно, — поднял Праулинь узкие усталые глаза.

— А я свое выступление чуть было не завалил… — Пилан стал рассказывать, что произошло в Пурвиене.

После скандала на собрании христиан полиция задержала его почти на полтора часа, а собравшихся тем временем поагитировали ораторы конкурирующих партий. Собрание он, правда, провел, но какой же это массовый митинг, когда присутствует лишь несколько десятков человек, да и те — члены местной социал-демократической организации.

— Бывает, — проворчал Праулинь. Казалось, он слушал, как скрипит на стрелках ветхий вагон. — Дуралеи! — вдруг воскликнул он так громко, что хозяйка многочисленных узлов встрепенулась. — Дуралеи да и только! В разгар предвыборной кампании им непременно надо во второй класс лезть… Боятся, должно быть, как бы за три часа езды до Риги мозоли на задах не заиметь.

— Ну если им полагается…

— Хоть десять раз полагается! — сердито повернулся Праулинь к Пилану. — Пользоваться правами тоже надо умеючи. Нас и так уже на собраниях ехидными вопросами доводят. Вот хотя бы сегодня в Савиене… — взглянув на дородную женщину, он заговорил полушепотом: — Местные сельскохозяйственные рабочие такого жару мне задали, что у меня рубаха посейчас к телу липнет: «Разве в вашей, социал-демократов, программе записано, что вам следует поступать как черноризникам: «слушайте мои слова и не взирайте на мои дела»? Вот мы, работники на усадьбе вашего депутата, не видим никакой разницы между хозяином социал-демократом и мироедом — членом крестьянского союза или другой партии. Разве что у Вецума похлебка из снятого молока еще пожиже будет, чем у них? Заместо селедки один рассол дает, мяса в глаза не видим. И с жалованьем Вецум мошенничает, как отпетый серый барон».

— У Вецума на самом деле большая усадьба? — Пилан, правда, что-то слышал, но тесть утверждал, что разговоры эти — пустая демагогия, слухи, распускаемые политическими противниками.

— Ты в самом деле такой наивный или только прикидываешься? — Праулинь настолько приблизился к Пилану, что их колени соприкоснулись. — Ты ничего про фольварк Вецума не знаешь? Где же ты живешь? Партийный комитет не раз уже занимался делами наших товарищей, богатых хозяев. Не слышал, как Вецум к унаследованным от отца угодьям путем всяких махинаций присоединил земли разорившихся соседей? Может быть, тебе ничего не известно и об усадьбе депутата Леиня, построенной на ссуду банка крестьянского союза? Графское поместье у него. Одной пахотной земли сто двадцать шесть гектаров. В хлеву тридцать элитных буренок, в хозяйстве шесть лошадей, собственный трактор. Искусственный дневной свет на птичьей ферме, помидоры в теплицах вызревают под фиолетовыми и инфракрасными лампами, в январе продает первый урожай ресторану Шварца в Риге и даже в Швецию отправляет. Некоторые усадьбы наших товарищей по сельскохозяйственному оборудованию ничем не уступают «Валдекам» Беньямина, миллионера Беньямина…

— А как же ему удалось такой капитал нахватать?

— Наконец-то ты начинаешь что-то понимать, — выпрямился Праулинь. — Нахватал… Именно нахватал… Думаешь, зря Вецум так цепляется за директорское кресло в Ипотечном банке, а Леинь — за кресло в совете общества толстосумов. Остальные тоже держатся за места, на которые устроились во время левого правительства. Как уселись, так и сидят. Обделывают свои гешефты с буржуями. Делают то, что осуждает Маркс, говоря о функционерах рабочих организаций в Англии. «Капитал» Маркса ты ведь читал?

— «Капитал» — нет.

— Хотя — во всем нашем партийном руководстве таких, что осилили хоть один том «Капитала», по пальцам сосчитать можно. Из лидеров один Ансис. Остальные знают «Капитал» лишь из пересказов популярных брошюр. А мы удивляемся, что влияние партии на рабочие массы падает.

— Временное явление, — машинально повторил Пилан то, что слышал на сходках, собраниях и дома от тестя.

— Временное? — У Праулиня на лбу легли глубокие морщины. — Очень хотелось бы поверить в это, но на самом деле… Эх, чего там… Выйду-ка я в тамбур, покурю! Ведь ты этому пороку как будто не подвержен? Ну, конечно, солдатских щей не хлебал, в окопах тоже не гнил. А я всю войну казенных гусей прокормил да под конец еще с Бермонтом дрался.

Праулинь вышел. Пилан придвинулся к окну и стал наблюдать, что там за пейзаж. Переезды, мосты, дворы, поля, рощи, кустарники. Неторопливая, привычная, покойная жизнь. «Право, мать, я больше не верю ничему другому, только социализму… Не верю ни в какое бессмертие, а только в будущее, созданное разумом, сердцем и руками человека… Можете вместе с ксендзом называть меня антихристом, слугой сатаны… Я знаю, путь, который я избрал, — это путь большой жизни, и я не отрекусь от него». Пилан сказал это несколько лет тому назад и покинул избушку матери, чтобы уже никогда не вернуться туда. Вот уже прошли четыре зимы и четыре лета, как Андрис Пилан, проклятый церковниками и собственной матерью, и в прямых беседах, и на открытых собраниях толкует людям о том, как партия социал-демократов приведет трудовой народ к социализму. Потому что социализм народу необходим так же, как голодному хлеб, как изнывающему от жажды — вода.

Да, социализм нужен людям, как хлеб, как вода. Он открыл его для себя, отчаянно стремясь к сносной человеческой жизни, к хлебу и крову. Изгнанный из гротенской школы, скитаясь в поисках работы, Андрис Пилан вскоре разочаровался в привитой ему наивной вере в заступничество богоматери и католической церкви, стал прислушиваться к людям, которые, не полагаясь ни на бога, ни на черта, осуждали несправедливость общественного строя и восторженно говорили о светлом будущем, о братстве тружеников. Эти новые друзья уже успели убедиться в великой силе единства бедняков, были свидетелями стачек, поджогов имений в пятом году, победы над царизмом в семнадцатом, провозглашения демократии и свободы и, наконец, создания своего свободного государства. У латышей есть теперь свободное государство, но плоды его не будут доступны простым людям, пока кровь рабочих пьют паразиты-толстосумы, с которыми когда-нибудь расправятся. Вместо слов утешения латгальских христианских проповедников в созданных партией церковников бюро труда, куда он в отчаянии обращался за помощью, эти люди приняли в нем настоящее товарищеское участие и научили отстаивать права трудового человека. Первым Андриса просветил каменщик Балтманис в Межапарке, взявший его к себе чернорабочим. Балтманис делил с голодным Андрисом кусок хлеба, обеспечил его ночлегом, ибо «какой же ты рабочий, если ютишься в каком-то закутке на стройке». В летние солнечные воскресенья Балтманис брал Андриса с собой на Юглу или в Улброку, а осенью, когда строительный сезон кончался, подыскал ему работу на строительстве павильона Центрального рынка. Рынок строили люди социал-демократов — в рижской городской управе социал-демократы руководили отделом недвижимости, строительства и труда, а с Балтманисом там считались. В самое трудное время года Балтманис подыскал Андрису работу и ничего за это не потребовал. Когда новоиспеченный строитель Центрального рынка попытался из первого жалованья сунуть старому мастеру в карман несколько латов, тот крепко отругал его: «Социалисты так не поступают».

— Социалисты? — растерялся Андрис.

— А ты, братец, и не знаешь, что такое социалист? В самом деле? Учиться надо, братец, учиться! Посещать школу. Из школы тебя уже раз исключили? Это ничего! Никого нельзя исключить навсегда. Из одной школы исключили, поступай в другую! У нас в Риге есть хорошее учебное заведение — Народный университет. Над ним черные и мироеды власти не имеют. Там тебе за несколько дней растолкуют, что такое социализм. Ну и научат истории, бухгалтерии, всякой там географии, математике и физике. Как в любом реальном училище или гимназии. В Народном университете может учиться каждый, кто способен уследить за лекциями.

Андрису страшно хотелось учиться, и он в ближайший свободный вечер явился в Народный университет. Разыскал секретаря и, хотя занятия уже начались, сумел убедить его выдать слушательский билет. В тот же вечер, с билетом в кармане, уселся в одном из классов на последнюю скамейку. Как раз попал на лекцию по историческому материализму. Читал ее горбун. Андрис со своего места разглядел лишь пышные волосы, высокий лоб и очень живые глаза. Горбун говорил до того убедительно, что у Андриса невольно вырвалось:

— Великолепно!

— Не правда ли? — повернулась к нему с передней скамьи круглолицая, коротко подстриженная девушка. — Товарищ Миллер прекрасный лектор. Но на семинарах он еще лучше… Вот тогда лишь можно по-настоящему оценить, какой у него багаж!

— А в семинарах этих, или как их, участвовать могут и те, кто туда не записывался? — спросил Андрис на перемене новую знакомую.

— Конечно, ну и чудак же ты… — рассмеялась девица. — Для каждого слушателя университета доступны все занятия. Пойдем, я тебе покажу, где это происходит!

Ты… тебе… — звучало совсем по-дружески. В тот же вечер Андрис узнал, что девицу зовут Мелитой, что она служит в конторе по сбору объявлений и днем беспрерывно названивает по телефону, бегает по учреждениям и фирмам. Узнал, что отец ее — Ламберт, член правления профсоюза работников коммунальных учреждений, что мать часто болеет сердцем, а брат Жанис, анархист и матрос, болтается по морям мира. Приличие требовало, чтобы и Андрис откровенно рассказал все о себе. После этого они уже не запинались при словах «ты» и «тебе».

— Я помогу тебе. Буду тебя опекать, — сказала Мелита на улице, когда они расставались.

Ее заботу Андрис почувствовал уже на другой день. К началу лекции для него в аудитории уже было занято хорошее место, его снабдили книгами, рекомендованными лектором на предыдущем занятии, и приглашением на вечер самодеятельности слушателей университета. Андрис мог уже не читать объявления на черной доске — Мелита заранее предупреждала о всех изменениях в занятиях, о собраниях, сходках и вечерах. По средам и пятницам, когда в Рабочем театре зрителей было меньше обычного, Мелита доставала контрамарки и водила своего подопечного на спектакли: на «Зори» Верхарна и другие. И наконец Мелита повела Андриса в одноэтажный деревянный домик на углу Дерптской и Рыцарской улиц — в рижское отделение общества трудовой молодежи, чтобы он убедился, как прелестно там по вечерам поют. Андрис прослушал сообщение об экскурсии в Вену, которое иллюстрировалось диапозитивами. Затем молодежь пела песни и читала стихи Райниса. Узнав, что Андрис еще никогда не общался с организованной молодежью, юноши и девушки показали ему стенную газету, плакаты, фотоальбомы, рассказали о работе секций, о культурных мероприятиях, экскурсиях, вечерах.

— Понравилось? — спросила Мелита, когда они в одиннадцать часов ночи остановились на углу Мариинской улицы.

— Понравилось. — Андрис крепко сжал маленькую, холодную руку. — Как может не понравиться, ведь они все такие же добрые… милые, как ты.

Мелита рассмеялась и, взяв его за руку, повлекла за собой, словно предложила еще немного проводить ее.

— Я… мне… — запинался он, чувствуя, что лоб покрылся у него испариной.

— Будь кавалером и не оставь меня одну на ночь глядя, — прижалась к нему Мелита.

То была несказанно чудесная прогулка. Они будто о чем-то говорили, но слова не касались сознания Андриса, как если бы он слышал их во сне. Он шел с Мелитой рука об руку. В каждом ее шаге, в каждом движении он ощущал близость.

В следующий свободный вечер он сам попросил Мелиту сводить его в гостеприимный домик на Дерптской улице.

На этот раз он познакомился там с разговорчивым юношей, который предложил новому товарищу участвовать в говорящем хоре. Неудобно, конечно, было выступать в говорящем хоре и оставаться «неорганизованным», и Андрис заполнил членскую анкету. Вскоре ему вручили напечатанный на красном картоне и снабженный печатью членский билет. Через некоторое время он стал пропагандистом трудовой молодежи. «Это хорошо для твоего же политического роста, станешь лучше понимать цель своей жизни — социализм», — объяснили ему. Следует признать, что такой ход дел казался Андрису вполне нормальным. Много лет он бился, размышляя о смысле и целях жизни. Лекции Миллера в Народном университете объясняли большую часть правды, но одновременно и будили тревогу. Поэтому пускай делают из него пропагандиста, это поможет ему ближе подойти к истине. И Андрис Пилан слушал директивы, поучения и наставления депутатов, членов разных комитетов, партийных товарищей. И перестал мучиться сомнениями насчет того, как скоро избирательные бюллетени под номером три обеспечат Латвии социализм. На массовых собраниях он усердно повторял слушателям то, чему учился у взрослых товарищей.

«Сердце и ум рабочего — социал-демократия!»

Этим лозунгом Андрис обычно кончал свои митинговые выступления. Почему? Этого он по-настоящему не знал и сам. Однажды так на большом собрании воскликнул депутат Вецкалн, и ему тогда громко зааплодировали. Андрису показалось, что из-за лозунга.

Скрипя полом ветхого вагона, в купе вернулся Праулинь и тяжело плюхнулся на скамью.

— Любуешься родной страной? А в тамбуре мне плакался в жилетку один саркандаугавец. Жаловался на жизнь в этой прекрасной стране. Нанялся на лето батраком к богатому мадонскому кулаку. Хозяин сам в Риге живет — заведует отделом в департаменте самоуправлений. Как нанимал, так молочные реки, кисельные берега обещал, но только парень к нему приехал, отнял паспорт и загнал на сеновал. Страшно измывался: днем на работу, ночью — в ночное. За все время дня отдохнуть не дал. Кормил пахтой, водянистой похлебкой да селедкой. Человек терпел, терпел — и объявил забастовку. А хозяин его за бунт в кутузку упрятал. Почти месяц просидел, в полиции его еще избили, а теперь возвращается домой без сантима в кармане.

— Да разве мы… да разве наши не могут ему помочь?

— Неорганизованный он… — проворчал Праулинь. — Я записал его адрес. Бесплатную юридическую консультацию ему дадут. Но это не все. Что касается дальнейшего, то… — Праулинь слегка чмокнул губами. — Этот департаментский заведующий отделом, хозяин того человека из группы демократического центра, с которой мы блокируемся на выборах в сейм. Понимаешь в чем дело?

— Да-а… — протянул Пилан и снова уставился на пейзаж за окном.

В Саласпилсе в вагон вошли рабочие, добывающие гипс. Загорелые, коричневые, как кирпич, потные; они разместились на свободных местах, громко и сердито разговаривали. Как можно было понять, им уже давно не платили за работу и теперь они направлялись в Ригу осаждать контору фирмы. Покажут господам где раки зимуют.

— Надо выяснить… — тихо сказал Праулинь и встал.

Чуть погодя в другом конце вагона закричали о социал-предателях, торгующих интересами рабочих, в соседнем купе кто-то пронзительно свистнул. Прибежал кондуктор, а Праулинь снова вернулся на свое место. У него был вконец растерянный вид. Едва сел, как взялся за папиросу, и только напоминание Андриса, что они едут в вагоне для некурящих, уберегло его от неприятного объяснения с кондуктором.

— Отравлены левыми… И разговаривать с ними не стоит, — протянул сквозь зубы Праулинь, когда Андрис еще раз спросил: «Что там такое?» Затем, глянув в окно, Праулинь с глубоким облегчением в голосе добавил: — Рига. Наконец-то Рига!

2

«Ершистый характер», — говорили о Мелите Ламберт люди, знавшие ее ближе. Вобьет себе что-нибудь в голову, так…

В самом деле, если Мелита что-нибудь захочет, то переубеждать ее бесполезно. Весь мир вверх ногами перевернет, а на своем настоит. Андрис понял это с тех пор, как Мелита поцеловала его и сказала: «Давай поженимся!» Случилось это в весеннее воскресенье, после длительной прогулки по известняковым берегам Огре. «Серьезно?» — шутливо спросил он. «Поженимся», — повторила Мелита и так стиснула парню руку, что на ладонях остались следы острых ногтей. Андрис пытался убедить подружку, что это сейчас было бы опрометчиво. Он, правда, искренне любит ее, но обстоятельства… «Ах потому что у тебя нет постоянной работы? Мой отец, к твоему сведению, в профсоюзе человек с весом. Стоит мне захотеть, и ты получишь место чиновника в самоуправлении. Ах ты снимаешь угол? А почему бы тебе не перебраться на квартиру жены? Ведь социализм не против совместного проживания представителей разных полов?»

Мелита Ламберт была не только хороша собой, но и сообразительна. Она приучила Андриса к хорошим манерам и отучила от крестьянского выговора и латгальской простоты. Теперь муж знал, как вести себя в обществе: молчать, когда речь заходит о вещах, ему мало знакомых, потому что человека молчаливого всегда считают умным, а болтун сам раскрывает свою пустоту. И, конечно, Мелита всегда знала, что актуально в книжном мире, что идет в кинотеатрах, какие шлягеры сейчас в моде.

«Она втюрилась в этого парня не на шутку, — говорили знакомые Мелиты и ее товарищи из трудовой молодежи. — Втюрилась и за короткое время хочет сделать из мужлана интеллигента».

«Могла бы найти себе отличного мужа… — думал Андрис Пилан, когда до него доходило, что болтают о них с Мелитой. — Такая красивая, толковая… А почему-то любит именно меня!» Он был так счастлив, что порою сам себе завидовал. Уже значительно позже стало понятно, что Мелита вышла за Андриса не без задней мысли. Андрис должен оставить рижский молодежный агитколлектив «Живая газета», где успешно изображал в скетчах церковников, дурных айзсаргов и националистов-лавочников. Чуть ли не каждую неделю он должен был писать для партийной латгальской газеты и «Социал-демократа». Но Андрис журналистской хваткой не обладал, а мечтой Мелиты было стать женой крупного политического деятеля. Сперва Андрис должен был сделаться латгальским представителем в центральном правлении трудовой молодежи, затем референтом центрального комитета партии по вопросам Латгале, а потом и кандидатом в депутаты, ну и потом… Мужу надобно срочно воспитывать в себе характер дипломата, интригана: читать в подлиннике Каутского, Фридриха Адлера и Отто Бауэра, обзавестись портфелем и английским зонтиком, купить в рассрочку в магазине «Джентльмен» визитку — черный сюртук с закругленными, расходящимися полами и черные в полоску брюки, чтобы носить их в торжественных случаях. Но мужу не везло. Его избрали лишь в ревизионную комиссию трудовой молодежи, а кресло референта по Латгале занял чиновник из бывших банковских служащих. Так обнаружилось, что лишь часть характера Андриса Пилана поддавалась преобразующему влиянию его спутницы жизни; в сущности, молодой супруг так и оставался простым парнем, безразличным к славе и высоким постам. Ему бы только служить благородной идее, объединяющей, как братьев, ученых и чернорабочих, людей, говорящих на разных языках…

«Дурак ты, дурак да и только!» — Мелита закатила истерику, когда Андрис, в очередной раз не добившись партийного поста, не пожелал искать новых «крестных» и «покровителей», гнушался кознями против конкурентов. «Из порядочности шубы себе не сошьешь!» — кричала Мелита.

Вмешались старые Ламберты, и ссора кончилась примирением, затем последовала новая стычка. Вскоре Мелита перестала звать Андриса с собой на семейные вечера, торжества и празднества к лидерам. Не звала и на рюмку ликера в обществе актеров и полубуржуазных поэтов в заново оборудованное кафе Народного дома.

«В моем характере, как и в твоем, две стороны. Одна — любящая тебя, а другая — безразличная к тебе», — бросала иной раз Мелита, уходя вечером из дома.

Семейные отношения Пиланов дали трещину.

Положение становилось угрожающим, но Андрису сейчас было не до этого. Шла избирательная кампания, борьба с клеветниками, порочащими демократию, и корруптантами. Борьба за большинство в парламенте.

Ламберты занимали двухкомнатную квартиру на Ревельской улице, в доме со двора. Квартира была недорогой, но и неудобной. Единственная дверь с лестницы вела прямо на кухню, и уже оттуда можно было попасть в комнаты, находившиеся по обе стороны от кухни. Комнаты просторные и светлые, зато на кухне без искусственного света обойтись нельзя: недолго налететь на стол, табуретку или другие предметы, наставленные в проходе, так как из-за трех дверей почти ничего к стене поставить нельзя было, четвертую стену занимала плита.

Когда Андрис Пилан поднялся на третий этаж, дверь в квартиру была открыта настежь. Очевидно, у тещи, готовившей ужин, что-то пригорело, и она решила проветрить кухню. Застланный клеенкой круглый стол уже был накрыт.

— Добрый вечер, мама! — поздоровался Андрис с седой болезненной тещей.

— Сейчас поешь или будешь ждать остальных? — У нее, должно быть, подскочило давление и снова разболелась голова. — Отец сказал, что попозже придет.

— Подожду.

В комнате все было как обычно: каждая вещичка на своем месте, чисто прибрано. Одеяло на кровати без единой складки, стулья поставлены впритык к столу, книги и бумаги на столе сложены аккуратными стопками. Теща, видно, провозилась не один час.

Повесив шапку, Андрис отворил зеркальную дверцу платяного шкафа и тут же осторожно прикрыл, словно побоялся кому-то помешать. Зачем ему смотреть, какое пальто надела сегодня Мелита — выходное или обычное?

«Это ревность… Я становлюсь смешным…»

Погасив люстру, Андрис достал из портфеля записную книжку, брошюру с текстами агитационных речей и при свете настольной лампы уселся писать обзор проведенных народных собраний. По правилам пропагандист на другой день после возвращения из поездки должен отчитаться в центральном комитете. Поэтому надо описать, рассказать, что и как там было. Но отсутствие Мелиты мешало сосредоточиться. Недолго повозившись, он встал и пошел к теще.

— Не дадите ли стакан чаю? Страх как пить охота, — сказал он, чтобы оправдать свое появление на кухне.

Андрис тянул коричневый, не очень сладкий, горячий напиток и беседовал с тещей о домашних делах, ценах на провизию, о том о сем. Вскоре, к счастью, появился отец, и уже не надо было возвращаться в комнату: сейчас подадут ужин. Еще с порога старый Ламберт объявил жене, что голоден как волк.

— Понимаешь, даже пообедать не успел, — сказал он с набитым ртом зятю. — У мостовщиков опять возник конфликт с хозяевами. Помчался туда. Ну и трудно же там пришлось. А оттуда на заседание центрального комитета профсоюза побежал…

Пришла Мелита. В вечернем платье, волосы уложены, на руке — новый пыльник.

— Мой прибор можешь убрать, я есть не буду, — мимоходом сказала она матери. — Перед сном есть вредно.

— Где же это ты так наелась? — Лоб старика прорезали морщины, но, не дождавшись ответа, отец опять заговорил с зятем про заседание. — Левые предложили единый фронт. Из-за якобы совершенно реальной угрозы фашизма. И что только не придумывают.

— Но, может, разговоры о фашистской угрозе в какой-то мере обоснованы, — заметил Андрис. — Вот в прошлом году Олынь в Валмиере уже пробовал.

Тесть грузно откинулся на спинку стула.

— Вецкалн сегодня сказал: «Все эти разговоры о фашистской угрозе — гнусные выдумки врагов нашей партии». Именно так. Заигранная пластинка левых товарищей, хотят выставить себя народными спасителями. Мы, мол, увидели первыми, предупредили, забили тревогу, а не социал-демократы. Они знают, как падки массы на громкие лозунги. А что такое массы? — Ламберт всем телом подался вперед. — Толпа, которая откликается на любой радикальный лозунг, громкий призыв. Легко поддающееся агитации демагогов стадо. Знаю это по опыту семнадцатого года. Народ был крайне возмущен мерзостями царских сатрапов, спекуляцией, пролитой зря солдатской кровью, страданиями трудящихся. Бесконечным предательством на фронте. Чаша терпения была переполнена, умы масс накалены до предела. И в такой момент явились демагоги. «Да здравствует и долой!», «Грабь награбленное!», «Долой войну, контрибуции и аннексии!» — с этого начали. Благодаря этому всплыли на поверхность. Тогда им это удалось, а сейчас уже не те времена. Сейчас ваши вопли, товарищи демагоги, вас к власти не приведут. Наша старая, закаленная партия стоит на страже. Трубите себе о своем фашизме сколько душе угодно, мы не дадим массам попасться на вашу удочку.

— Но черные уж больно обнаглели, — сказал Андрис, хоть ему было не до дискуссии: Мелита его даже не заметила, точно он какой-нибудь столб… А ведь они не виделись два дня…

— Ну и что с того, что обнаглели? Бруно Калнынь говорит: «Некоторым мальчишкам у нас хочется подражать своим взрослым дядюшкам — Муссолини и бесноватому Гитлеру». А наглость, парень, это уже нечто. — Ламберт поднялся помочь жене прибрать вымытую посуду. — Из-за наглости черных нельзя допускать раскола в рабочем движении.

— Может быть, это и так, — попытался Андрис прекратить «воспитание семейного классового сознания», как они с женой называли заводившиеся отцом беседы. — Спокойной ночи! — Он без Мелиты не мог больше усидеть.

Когда Андрис вошел в комнату, Мелита уже лежала в постели. Одеяло натянула до подбородка, руки заложила за голову и закрыла глаза.

«Спит или только притворяется?» Он прошел мимо нее, чуть постоял почти не дыша, отвернулся и сел за стол. Сделать вид, что ничего не случилось? Снова сесть за обзор? Но нет для человека ничего мучительнее неизвестности. А Мелита даже не шевельнется. Так что надо садиться за работу.

— Долго ты еще будешь сидеть? — раздался через короткое время голос жены. Мелита лежала, как и раньше, лишь чуть повернулась лицом к столу. В отблеске света отчетливо вырисовывался ее профиль: высокий лоб, прямой нос, приоткрытые полные губы и чуть выдающийся подбородок.

«Какая она красивая…» С трудом сдержавшись, чтобы не встать, Андрис ответил:

— Пока не закончу отчет о народных собраниях.

— Я хочу спать! — твердым металлическим голосом сказала жена. — Мне свет лампы мешает.

— Мелита…

— Не могу заснуть, когда свет бьет в глаза.

— Прикрою лампу, чтобы не мешала тебе… — потянулся он за лежавшими на краю стола газетами.

Какого усилия стоит иной раз человеку сдержать себя.

3

Собрание агитаторов состоялось в верхнем, так называемом малом зале Народного дома. Руководители: депутат, директор банка Бастьян, депутат и дипломат Феликс Циелен, директор банка и Рабочего театра Карлис Тифенталь, или же поэт Дзильлея, и специалист по военным делам партии социал-демократов, лейтенант запаса, депутат Бруно Калнынь — заняли места за столом президиума, прежде чем собравшиеся кончили курить и расселись по своим местам. Руководители выглядели именно так, как их в предвыборные недели изображали карикатуристы газет конкурирующих партий. Бастьян мрачный, с наморщенным лбом, Циелен развязно развалился на стуле, засунув большие пальцы рук за жилетные проймы. Тифенталь, горбясь, обеими руками облокотился на стол и выставил вперед клинообразную бородку, Бруно Калнынь, по-военному подтянутый, с гладко зачесанными спереди, но взъерошенными на затылке волосами. Казалось, он пропускал мимо ушей ругань, с которой на бывшего министра земледелия Линдыня обрушился плечистый Билманис за банкротство книготоргового общества «Голос культуры». Какая глупость! Допустить, чтобы перед самыми выборами в сейм пошел с молотка социал-демократический кооператив, имеющий отделения во всех крупных центрах Латвии и пайщиков во всех кругах общества. Какой скандал! На кризис можно, конечно, что угодно свалить, но политическую глупость им оправдывать нельзя.

— Очевидно, назревает что-то важное, — бросил Пилану сидевший рядом пропагандист трудовой молодежи Херберт Роман, чиновник городской управы. — У больших товарищей уж очень озабоченный вид.

— Послушаем… — Андрис отодвинулся от соседа, не собираясь поддерживать разговор.

Утром, когда Мелита убежала на работу, он в порыве дружеских чувств решил застелить кровать. Запихивая простыню за край матраца, он нащупал там сложенную бумажку. Письмо, написанное на бледно-фиолетовой бумаге. «Жажду тебя, как олень в засуху жаждет воды. Где бы я ни был, мысли мои, как вспугнутые птицы, витают только вокруг тебя…» В строительном управлении Андрис, заперевшись в архиве, внимательно прочитал письмо. Хотя адресат письма неведомым корреспондентом ни разу по имени не назван, Андрис не сомневался, что это Мелита.

Бастьян постучал по столу деревянным молотком и объявил собрание открытым.

— Слово депутату Циелену!

— Товарищу Циелену! — крикнул справа низкий голос.

— Слово депутату товарищу Циелену! — Бастьян еще раз прогремел деревянным молотком.

Циелен разъяснял основные тезисы хозяйственной программы партии: для стабилизации экономики Латвии необходимо срочно ввести государственные монополии. Когда будут монополизированы не только лесная, льняная, сахарная и спиртная промышленность, но и торговля, кризис будет преодолен и на пятьдесят процентов обеспечена победа социализма. Проблема кризиса сложна, поскольку она одновременно проблема международная. Поэтому социал-демократы предлагают равномерно распределить бремя кризиса между всем населением. Жаль, что этому противятся буржуазные партии. Буржуи и слышать не хотят о том, что общего хозяйственного оздоровления следует добиваться путем режима разумной бережливости, разумной экономии в административном управлении государством. Буржуи не понимают, что такая политика укрепила бы демократию, а та в свою очередь содействовала бы развитию промышленности. При развитой промышленности в обществе набирают силы средние классы, и тогда развитию капитализма не сопутствует классовая борьба. То есть — государственный бюджет можно было бы сбалансировать путем введения новых монополий. Что такое государственная монополия? Монополия — это государственный капитализм, при котором средства производства сосредоточены в руках всех. Как уже сказано, в перспективе государственная монополия — самый прямой путь к социализму. Когда все отрасли производства в Латвии будут монополизированы, социал-демократы, получив на парламентских выборах большинство, помашут депутатскими карточками и создадут новый строй. Проголосуют «за» — и социализм будет создан.

— А в двадцать восьмом году, в январе, мы добровольно отдали министерские портфели левого правительства, хоть народ и проголосовал «за»! — раздалась реплика из другого конца зала.

— Из правительства мы вышли потому, что накануне выборов в сейм партии было невыгодно состоять в правительстве, — авторитетно объяснил Циелен.

— Зато мы теперь нажили собственную оппозицию. Нам на шею сел Петерис Кикут! — не унимался бросивший недавнюю реплику.

— По этому вопросу выступит товарищ Тифенталь. — Циелен, недовольный, уперся кулаками в стол. — Итак, государственная монополия — самый последовательный демократизм. — И он перешел к проблеме, которую сам и все правое крыло партии считали главной специальностью заслуженного политика Феликса Циелена, — к государственной внешней политике Латвии: — А теперь: как обстоит дело с внешней политикой Латвии? Той Латвии, в сторельсовую столицу которой поезда с запада приходят по узкой колее, а с востока — по широкой, русской. Отвечает ли внешняя государственная политика жизненным интересам Латвии? Не отвечает! — Оратор закинул голову, только золото очков сверкнуло. — Географически государство Латвия расположено в воротах, ведущих с запада на восток… — Циелен уже в который раз принялся излагать теорию гибкой международной политики Латвии.

Интерес Андриса Пилана к оратору ослаб. Он сунул руку в карман, за часами, и коснулся бумажки. «Письмо…» Опять его бросило в жар, опять стали терзать тревожные мысли. Как добиться ясности, правды?

Он, должно быть, слишком задумался, потому что его ткнул в бок Роман — слушай, мол.

Циелен уже подходил к концу и говорил о благородных особенностях демократии.

— Демократия обеспечивает равенство граждан. Демократия способна смягчить эксплуатацию одного класса другим, обеспечить гражданам определенный жизненный уровень…

Затем говорил Тифенталь. Поэт и директор банка начал солидно, как академический лектор, хоть и в его речи ничего академического не было.

— Своей газетой «Основной класс» Петерис Кикут вредит интересам рабочих — поносит руководителей партии социал-демократов. Кикутовская программа ни на йоту не отличается от коммунистической. В чем заключается главный пункт его программы? В конфискации собственности руководителей партии социал-демократов. Оппозиционеры, как и коммунисты, стремятся расколоть силы рабочих, отнять у нашей славной партии голоса избирателей, которые, в конце концов, достанутся буржуям. Чем хуже, тем лучше — вот в чем заключается платформа товарищей слева. Мы все должны осознать это и открыто высказать на предвыборных собраниях.

— Но наши агитаторы благоговеют и перед кикутовцами, и перед коммунистами, — отрубил Бруно Калнынь. — Хуже того, некоторые агитаторы видят, что на местах, в организациях, орудуют сомнительные типы, а ничего не делают, чтобы покончить с этим. Получены, например, сигналы, что в Стирненах засели агенты Москвы, а член нашей партии, выступавший там на собрании, даже не удосужился предупредить об этом руководящие органы.

— Кто из пропагандистов был последним в Стирненах? — Бастьян как бы вытянулся, стал выше.

— Пропагандист трудовой молодежи Пилан, — лишь слегка повернул голову Бруно Калнынь.

— Бруновские акции, должно быть, низко котируются, так он обозлен на Трудовую молодежь, — сказал Роман на ухо Пилану. — Так что — плюнь, пускай говорит.

— А мне все равно…

Это было правдой. Его, как каленое железо, жгло лежавшее в кармане письмо. В другой раз он, конечно, объяснил бы, что и как было в Стирненах, но сейчас…

— Может быть, спустимся в кафе? Посидим, поболтаем, — предложил Роман, когда собрание кончилось. — Сегодня мне несколько латиков прямо с неба свалилось. За статью в «Радуге» кооператоров. Можем пропить.

— Мне все равно… — Пилану и в самом деле было безразлично, куда идти.

— В кафе главное — убить время, — объяснял Роман, ведя товарища через зал социал-демократического заведения к свободному столику у сверкающей колонны. Оттуда хорошо видно было все помещение и оркестр. — От запада мы по культуре кафе сильно отстаем.

Роман заказал официанту черный кофе и две рюмки спирта с лимоном.

Андрис слушал Романа лишь краем уха. Его занимало другое. За столиком справа, что стоял за пальмой, поближе к оркестру, сидели двое парней с девицами. Как будто из студии Рабочего театра — девиц Андрис несколько раз видел в массовых сценах. Вся компания была сильно навеселе.

«Может быть, и Мелита проводит вечера вот в таких компаниях…»

— Говорю тебе: из-за Бруно огорчаться не стоит… — Видимо, Роман по-своему истолковал неразговорчивость Андриса. — В свое время Бруно выступал за открытую войну против левых. Пытался так склонить на нашу сторону средние слои, мещан, новохозяев. А у тех свои партии, и мы остались с носом. А теперь Бруно ищет, на ком бы злость выместить.

Официант принес заказ. Роман подлил себе и товарищу в кофе спирту, кинул туда по ломтику лимона и, сказав: «Будем здоровы!» — пригубил чашку.

Пилан хлебнул черного напитка и закашлялся.

— Так сразу не надо… — поучал Роман. — Нектар полагается смаковать, а не глотать. Смочить лишь губы и язык. Мы, студенты…

— Ну да, ты ведь студент… — сказал Пилан, словно извиняясь. — Как у тебя идет учеба? Слышал, ты активно выступаешь на студенческих собраниях.

— Когда-то выступал, а теперь стараюсь пореже. Цапаться неохота… — Он посмотрел в сторону эстрады. Появились музыканты и стали настраивать инструменты.

— Они, проклятые, во многом, оказывается, все-таки правы.

— Кто — они?

— Левые. Левые товарищи очень даже правы. Никакого мирного врастания в социализм не происходит, а что касается демократии… так буржуи просто ржут, когда слышат это. Они нашим избирательным бюллетеням противопоставляют вооруженный кулак, а мы, как дурачки, лопочем что-то невнятное. И уступаем одно завоевание за другим. За последнее время у нас почти все пошло прахом: больничные кассы, право объединяться в товарищества, неприкосновенность личности, свобода печати… Не побаивался бы я тюрьмы, репрессий, переметнулся бы к ним.

— К левым?

— Ну не будем называть вещи их настоящими именами. Слушай, ты в самом деле веришь, что парламентские выборы выражают настроения народа, говорят о его сознательности? Я не верю. Не могу просто поверить в это! В прошлое воскресенье мне предстояло руководить народным собранием в Валмиере. Помимо нашего митинга, в тот же день были предусмотрены собрания демократического центра, крестьянского союза и бывших вкладчиков. И все эти собрания расстроились. Почему? Потому что начальник общества «Ция» превратил эти политические митинги в цирковое представление. Как превратил? Ты даже не знаешь, кто такой этот начальник «Ции» Ванаг? Корректор издательства Дуниса; несколько лет тому назад он, дурачась, объявил себя сухопутным графом Микелисом, сыном Амалии, и основал общество «Ция» — название это всего лишь окончание избитых в лексиконе политических партий слов: «акция», «организация», «демонстрация» и так далее. Но важно не это. Главное, что общество «Ция» большие политические акции превращает в цирковое представление. Вот прошлое воскресенье. Сторонники крестьянского союза уже собрались на митинг, мы, как полагается господствующей в городе партии, построились для шествия, где-то около рыночной площади орали вкладчики. И тут на главной улице появился впряженный в двуколку баран. Барана вел на поводу чудной дядька, на двуколке сидел сам Ванаг, в цилиндре, в черном пиджаке, с изрядным кульком в руках. Стали сбегаться ребятишки, собираться любопытные. Сухопутный граф с олимпийским спокойствием катил вперед. Когда толпа разрослась, он достал из кулька сантимы и принялся разбрасывать их во все стороны и восклицать: «Старые партии обещают, а мы платим!» Толпа с ревом кинулась за агитатором «Ции». И все предвыборные собрания были сорваны. Наше тоже. После всего того, что я видел в Валмиере, я не удивлюсь, если избирательный список «Ции» получит тысячи голосов и займет место в сейме. И на предыдущих выборах несколько дурней получили по мандату…

Для Пилана осталось загадкой, что имел в виду Роман. Наигрывая на аккордеоне песню из кинофильма «Конгресс танцует», между столиками пошел руководитель оркестра, бывший член труппы молодежной «Живой газеты» Эк, и посетители стали подпевать ему.

«Дас гибт нур айнмал, ес комт нихт видер…» — гудели, завывали, заливались посетители кафе. Одна из сидевших за колонной девиц кинулась на шею своему парню и что было мочи завопила по-латышски: «Красивой чтоб была…» Когда-то в постановке агитколлектива трудовой молодежи в женском хоре это же пела Мелита…

— Ты можешь переносить этот кабацкий гам? — сердито отодвинул Пилан недопитую чашку. — Мне противно.

— Человеку иной раз хочется забыться, чтобы вернуть себе равновесие, — сказал Роман и позвал официанта. — Рюмка, песня иной раз заглушают душевную тревогу.

— Вижу, в тебе, брат, еще много ребячливого, — продолжил он, когда за ними захлопнулись зеркальные двери Народного дома. — Не потерял еще наивной веры в безупречность партии. А у меня, напротив, после той дикой демонстрации в январе двадцать девятого что-то оборвалось внутри. Помнишь, что тогда было? Не помнишь? Жаль. Полезно вспомнить. У меня все это еще перед глазами. Может, потому, что я тогда находился в голове колонны, а во время митинга во дворе Народного дома стоял рядом с Вецкалном. Понимаешь, демонстрация двадцатого января после долгого времени была первым нашим и коммунистов общим мероприятием против политического террора в печати, покушавшейся на права профсоюзов, больничные кассы, на безработных. Демонстрация должна была положить начало согласованным действиям в интересах социализма, но наши лидеры сорвали ее. Именно — сорвали. Я в этом твердо уверен. Я стоял рядом с Вецкалном и видел, как наши построили общее шествие. Колонну левых они оттеснили в самый хвост, и, как только наши вошли во двор Народного дома, Вецкалн с Зейболтом велели запереть ворота. Левые остались на улице, а там на них набросились конные полицейские. С резиновыми дубинками и шашками. Наши рядовые товарищи кричали, требовали отворить ворота, спасти людей, а лидеры, притворившись, что не слышно, приказали оркестру играть марши. «Ничего подобного, все участники шествия уже на дворе. На улице одни бродяги да зеваки остались…» Полиция избивала в кровь членов левого профсоюза, многие из них попали в больницу с переломами рук и ног. Когда мы после митинга вышли на улицу, мостовая была забрызгана кровью. А сколько народу попало в тюрьму? Но лидеров это мало трогало. Ну вот сам скажи, как после такой мерзости жить на свете. Мы сами разрушаем единство рабочего класса, льем воду на мельницу буржуазии. Чем мы в таком случае лучше Носке, предавшего немецкую революцию? Ответь мне! Вот именно, тебе нечего ответить. И мне, к сожалению, тоже. Возмущаюсь лишь в те минуты, когда я, как сейчас, под градусом. Черт знает, почему люди бывают такими мягкотелыми…

Какое-то время они шли молча. На улицах было темно, пустынно и по-осеннему сыро, гул шагов угасал, точно в вате.

На углу улицы Лачплесиса они догнали какую-то парочку. По самому краю улицы, взявшись за руки, шли парень и девушка и напевали «Дас гибт нур айнмал…». Они вели себя так, словно кроме них на всем свете никого и не было. Когда парочка перешла Мельничную улицу, девушка прильнула головой к плечу парня и пошла пританцовывая.

«Мелита… — Андрису кровь бросилась в голову. — Мелитина походка…» У него подкосились ноги.

— Э-э, что с тобой? — Роман остановился.

— Я пойду… Вспомнил, мне еще одно неотложное дело провернуть надо… — солгал он.

Расставшись с Романом, Андрис, стиснув кулаки, кинулся догонять парочку. Он весь кипел от ярости.

Девушка, принятая им за Мелиту, вместе со своим провожатым, миновав Верманский парк, повернула к Мариинской улице. Андрис следовал за ними по пятам. Около базара Берга, где женщины обычно клянчили у прохожих мужчин папиросы и самых неказистых из них называли красавчиками, к Андрису пристали проститутки. Пока он объяснял им, что не курит и что в кармане у него нет ни гроша, парочка успела скрыться на Курмановской улице, и Андрис потерял ее из виду. Возлюбленные исчезли, должно быть, в каком-нибудь подъезде или подворотне. Но где именно, решить было так же трудно, как задачу, в которой одни лишь неизвестные. Но Андрис горел желанием убедиться, была ли это Мелита. Он остановился возле большого дома и стал ждать. Если это в самом деле его жена, то она рано утром появится тут снова. Она могла войти только в один из домов на этом конце улицы. Андрис поднял на пиджаке воротник и втянул руки в рукава. Хотя был еще август, ночь стояла прохладная. Из подворотни веяло сыростью.

Андрис сделал несколько шагов в направлении улицы Лачплесиса, затем столько же в сторону Елизаветинской. Немного постоял, понаблюдал за рядами домов на одной и другой стороне Курмановской улицы. Где-то неподалеку, за мрачными домами, раздавались свистки сцепщиков вагонов, тяжело пыхтел паровоз и лязгали буфера. Андрис привалился к столбу, на котором висела электрическая лампочка, глянул на карманные часы и продолжал ждать.

Первый час, люди уже давно вернулись из кино, а он все торчит здесь.

Было около часа ночи, когда в переулке появились двое с ведрами и рулонами бумаги. Они останавливались возле дощатых заборов и стен более крупных домов, мазали их клеем и прилепляли плакаты.

«Расклеивают предвыборные плакаты. Но почему их так мало? Идти гурьбой ведь надежнее, если случится столкнуться с противниками». Он знал это по собственным ночным походам в агитколонне Трудовой молодежи. В двадцать восьмом году он около Стрелкового сада попал в настоящую потасовку. Они клеили плакаты на заборе дома пароходства Грауда, и на них напали с железными палками молодчики из национального объединения. Сантыня из центрального отдела пришлось на «скорой помощи» отправить в больницу.

Нет, эти люди, конечно, не были противниками. Встретившись в середине улицы, они перекинулись малопристойными словами и спокойно разошлись.

После них появились двое в формах артели «Экспресс», они приставляли к стенам переносные лестницы и плакаты клеили на уровне второго этажа. Андрис заметил, что они прилепляют сразу по два плаката с разными номерами — так что одновременно работали на двух господ. В полумраке на одном из плакатов можно было различить белую единицу — список домовладельцев.

До трех часов Андрис оставался на улице совершенно один.

Затем неизвестно откуда появились люди. Они шли на некотором расстоянии друг от друга. Шедший в нескольких шагах впереди, подойдя к стене, кивал заднему. Тот тоже подходил к стене, проводил по ней кистью и спешил прочь. За ним подбегал третий и прижимал к стене белый лист. А четвертый только и делал, что смотрел по сторонам.

— Эй, вы! — не стерпел Пилан.

Все на миг застыли, затем, как по команде, повернули назад и даже не на носках, а так, что загудела земля, кинулись в ближайший переулок. Но столкнулись там с двумя верзилами.

Раздался пронзительный полицейский свисток. «Стрелять буду!» — кричал кто-то. Поднялся страшный шум. Со стороны Елизаветинской, Мельничной и Лачплесиса, от железнодорожной насыпи загудели тяжелые шаги. С Мариинской улицы донесся цокот копыт.

— Тут еще кто-то! — Один из подбежавших схватил Андриса за шиворот. — Руки вверх! Ни с места!

Не помогли никакие возражения, Пилана погнали до угла и вместе с остальными задержанными повели под вооруженной охраной посреди мостовой. Не хотели слушать никаких объяснений. В полицейском участке — тоже. Там его втолкнули в грязный закуток рядом с комнатой дежурного. Задержанным не разрешали общаться. К каждому приставили по полицейскому или шпику в штатском.

Андриса допросили первым.

— Ничего не делал, а посреди ночи находился на таком расстоянии от места своего жительства? — спросил чиновник с бледным лицом, прикрыв глаза. Голос у него был тихий, женственный. — Интересно, каким маршрутом вы возвращались из Народного дома на Ревельскую улицу?

— По Дерптской, Елизаветинской… Возле базара Берга я остановился… — Он соображал, как бы скрыть причину своей прогулки. Не скажет же, что выслеживал жену…

— Значит, остановились возле базара Берга? — Чиновник перекосил рот, словно пытался разжевать жесткий кусок. — И в самом базаре были?

Андрис молчал.

— Понятно… — Чиновник сгреб документы Пилана. — Когда вы вышли на Курмановскую, то видели, как те расклеивали листовки?

Андрис не знал, что ответить.

— Стало быть, ты из демократов, что поют московскую песню?

— Я не из тех!

— Стало быть, ты видел этих типов за работой?

— Не совсем. Ведь было темно.

— Ах темно? — Держа ручку за самый конец, чиновник обмакнул перо в чернильницу.

Казалось, он ждал от Андриса еще чего-то, какого-то объяснения. Видно, остальные тоже, потому что в комнате воцарилась гнетущая тишина, а Андрис ломал себе голову над тем, что он скажет, если начнут выспрашивать о Мелите.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Открывая калитку во двор Курситисов, Сильвестр Урбан заранее знал, что его, как нищего, посадят у самых дверей, на колоду, на которой рубят хворост. Но это его от посещения Курситисов удержать не могло. Сильвестр был вынужден стучаться в дверь Курситисов, со всеми приветливо здороваться, занимать их разговорами о том, что видел, что слышал с тех пор, как приходил сюда в последний раз. Пока гость говорил, Курситисы из комнаты не уходили, и он мог все время смотреть на Веронику, а при удобном случае и перемигнуться с ней, условиться о свидании. Поэтому Сильвестр спокойно терпел и насмешливое высокомерие Курситихи, и издевки самого Курситиса насчет женихов, у которых даже справных постол на ногах нет.

Сильвестр уже толком не помнил, когда он впервые пришел к Курситисам. Это, кажется, было после большого раздела земли. Осенним воскресеньем он как-то проводил Веронику с праздника Мадаленской церкви и признался ей в любви. К Курситисам он тогда зашел как победитель — удалой и шумливый, болтал с хозяевами о чем попало, называл Курситиса тестем, справлялся о приданом девушки, подначивал, пока хозяин не рассердился и не прогнал его. После этого Сильвестр несколько недель напрасно пытался повидать возлюбленную, а когда они встретились, девушка целовала его солеными от слез губами.

— Ох, Сильвестр, какая я несчастная, — всхлипывала Вероника. — И зачем я только на свет родилась…

После долгих уговоров она призналась, из-за чего ей приходится так убиваться. Из-за Сильвестровых выходок в то воскресенье. Да и не только поэтому. Оказалось, что жизнь Вероники у дяди, брата отца, была хуже каторги. Умирая, вдовый отец заставил дочь поклясться, что она останется у дяди, будет на него работать и слушать его. Одиннадцать лет она честно соблюдала клятву. Чтобы хозяину было легче, бросила школу. Отдавала ему каждую копейку — подарена ли та была ей кем-нибудь или выручена за грибы и ягоды, или же заработана на церковном дворе присмотром за лошадьми богатых хозяев. За все время, что она работала не жалея сил, не приобрела ни одной косынки, ни одной ленты для волос, но дяде и его семье все равно угодить не могла. У Курситиса было пять дочерей и хворая жена. Курситисы хотели, чтобы родственница работала на них, пока они не выдадут замуж всех дочерей. Так она батрачила на них и копила приданое для хозяйских дочерей. Одна мысль о том, что сирота могла бы оставить их дом, приводила Курситисов в ярость. Вероника хотела уйти в услужение к чужим, просила ксендза освободить ее от клятвы, данной покойному отцу, но ксендз был на стороне дяди. И теперь, когда Курситисы узнали, что парень приглядел их приемную дочь и хочет жениться на ней, они прямо задыхались от злости. Да к тому же Сильвестр так рассердил в то воскресенье старого Курситиса…

— Буду сдерживать себя, — успокаивал Урбан Веронику, выслушав ее. — Буду нем как рыба. И только получу землю, вырву тебя из их лап, хоть мне для этого весь мир перевернуть понадобится. Я так хочу. А если человек чего-нибудь очень захочет, своего добьется.

Отогнав налетевшего на него пса, Сильвестр поскребся в дверь вместо того, чтобы постучать. Этим он как бы подчеркнул свою учтивость. Не лезет сразу в дом, точно какой-нибудь увалень с болота.

— Добрый день вашему дому! — поздоровался в двери Урбан. Закрыл ее за собой и остался стоять возле порога, на истоптанном глинобитном полу. Окна у Курситисов наполовину завешены платками и одеялами, и Сильвестр должен был чуть обождать, пока глаза не привыкнут к сумеркам.

Ответили несколько голосов, среди них он уловил и Вероникин.

— Садись, гостем будешь! — сказала хозяйка после затянувшейся паузы. Она, как обычно, постанывала на кровати у печи, а девушки, рассевшись на скамьях, ковырялись в шитье и ждали, чтобы служанка подала на стол.

— Спасибо, могу и постоять… — ответил Сильвестр, но все же шагнул вперед. — Страх как душно! Еще гроза собралась…

— Осенью-то? — раздался из запечья сиплый голос Курситиса.

— Старые люди говорят, и зимой гром слышали… — И Сильвестр принялся выкладывать волостные новости. Скоро шоссе из Пурвиены в Прейли строить начнут. Подрядчик на берегах Даугавы и Дубны уже каменоломов нанимает. Будут и канавокопателей и конных работников нанимать. Он тоже пойдет. Подрядится землю возить.

— Тачкой! — Курситис вышел на середину комнаты. Он небольшого роста, но коренастый, с длинными, как плети, руками, с рыжей округлой бородкой. Он щурился на Сильвестра, словно в глаза ему бил яркий свет. — Герой — и в глиняной яме! — широко оскалил хозяин пожелтевшие зубы. — Так ты на землю больше не надеешься?

— Почему же? Только я хочу кое-каких латиков подкопить на обзаведение. Земельный участок уже присмотрел. — Сильвестр сунул руку в карман за куревом, но остановился на полпути. Ольховые листья да сушеные травы, которые он курил теперь, не пристало на людях доставать. А при Курситисах и подавно.

— Ты уже сколько лет все хвастаешь.

— Теперь земля у меня все равно что в кармане. В Скрудалене, на другом берегу Даугавы, шесть гектаров. О купчей уже договорились.

— Ну, ну, ну!

Под хозяйкой заскрипела кровать, пять склонившихся над шитьем и рукоделием девичьих голов зашевелилось, на плите звякнула крышка, и Сильвестр увидел, как на него уставились большие испуганные глаза Вероники.

— Подыскал, — повторил он, наслаждаясь впечатлением, произведенным его словами. — В будущее воскресенье думаю сходить, посмотреть.

— Спичек у тебя нет? — набив трубку самосадом, Курситис протянул табакерку гостю.

— Есть… — Сильвестр, тряхнув коробкой, протянул ее Курситису. И тогда только понял, что сглупил. В последнее время он из экономии иголкой рассекал каждую спичку надвое. Это свидетельство бедности, но что поделаешь, когда коробка два сантима стоит…

К счастью, Курситис увлекся какими-то своими мыслями, и на этот раз Сильвестр отделался лишь пятью сломанными хозяином полуспичками и его насмешливым замечанием о жадных временах и жадных людях.

Стало быть, земля подыскана? Значит, уйдет он отсюда. У Муктупавела будет не хватать на мельнице работника, а у Казимира Сперкая — толочанина. Но особенно ломать голову они не станут. Работники всегда найдутся. Вот Сильвестру самому… Да, Сильвестру спешно надо невесту с приданым искать. Со скотиной, недвижимым имуществом и капиталом. С изрядным капиталом. Хоть такую, как местечковая Алена. У той деньги водятся. Сильвестр не из тех. Так с чего же это он каждый второй день в местечко бегает? И непременно мимо Алениной лачуги?

— Мимо Алениной лачуги самая прямая дорога к местечковому писарю. Он земельные бумаги мне составляет… — Сильвестр заволновался. Чего этот Курситис несет. У Вероники даже ложки из рук вывалились.

— Ну, ну! — не унимался хозяин. — Ты не первый парень будешь, который на денежную старуху кинется. Да еще в эти трудные времена. В кризис этот, как говорят. Теперь человеку с достатком мир перевернуть впору. Чем ты хуже? Уж, право, земледельцу не пристало тачку толкать. Если у тебя земля, так нечего крохоборничать. Возьми жену с достатком и стань настоящим хозяином.

Неизвестно, какой оборот принял бы этот разговор, но залаяла на дворе собака, и в избу вошел Антон Гайгалниек.

— За то, что собаку на цепи не держишь, тебя оштрафовать могут. Факт! — пропыхтел айзсарг. — Факт, оштрафовать могут!

— Для того собак и держат, чтоб чужие по двору не шатались, — отрубил Курситис.

— Я не шатаюсь, по государственным делам пришел, — приосанился по-военному пушкановский айзсарг. Он, правда, не при оружии, но на нем все же френч, а не крестьянский суконный жилет и стоптанные чеботы на босу ногу. — Честно признайтесь, к вам подозрительный чужак не заходил? Или, может, мимо шел?

— Да что стряслось? — Хозяин велел одной из дочерей подать гостю стул. — Обокрали кого-нибудь?

— Похуже. Зарезали. — Антон важно сел, но шапки не снял. — В Калупской волости, в «Лазданах». Факт! Чего удивляетесь? В «Лазданах» прикончили хозяйку усадьбы Марию Лаздане, ее дочь Юле и даугавпилсскую лавочницу Прейс. У убийцы в России сестра, — продолжал местный айзсарг. — Не иначе как по приказу приятелей действовал. Злодей сейчас, наверно, к границе пробирается. Потому и всех айзсаргов на ноги подняли. Потому он и выясняет, не видели ли чужого, подозрительного мужика.

Факт, неладная жизнь сейчас пошла. Коммунисты протащили в сейм шесть депутатов. Те будут пользоваться законной неприкосновенностью, шляться по волостям, московскими деньгами легковерных подкупать. Ведь блюстителям порядка не углядеть за каждым. Государству нужна сильная рука. А то никакого сладу не будет.

Стали судить как и что. Курситис считал, что надо слушать церковников. Антон Гайгалниек не видел другого выхода, как прогнать ко всем чертям депутатов и чисто сработать — как в Италии, как в Польше, там сейчас строгий порядок.

В политическом споре Сильвестр Урбан участвовал неохотно. На вопросы отвечал шутками или отговорками. Все внимание его было поглощено невестой. И только она вышла на холодную половину дома, как он прокрался за ней.

— Приходи в воскресенье вечером к сарайчику, что за пастбищами Тонслава.

— Что тебе богатая жена нужна, я уже слышала. — Вероника строптиво отвернулась от жениха.

— Это только он… Мне, право, никто не нужен и не понадобится, только ты одна…

Брякнула дверная ручка. То была одна из любопытных курситисовских дочек. Ей не терпелось подслушать, о чем они там наедине разговаривают.

— Приду, только попозже… — Вероника захлопнула крышку мучного ларя.

2

В октябрьский вечер на обычно шумных пойменных лугах тоскливо, как в брошенном доме. Под ногами хрустят сухие травяные стебли, земля утратила все запахи. Кажется, мир сжался, стал теснее, небо опустилось так низко, что человек чуть ли не ощущает, как оно ему давит на плечи. И совсем тяжко томиться возле окраинного сарайчика, ждать кого-то и никак не дождаться. Обойдешь низкое строение раз, другой, остановишься перед плотно закрытыми приземистыми дверками, прислушаешься к окрестным звукам и опять беспокойно вертишься и топчешься.

Сильвестру захотелось покурить — табачный дым успокоил бы, но надо терпеть. Он не смеет привлекать внимание посторонних, когда ждет Веронику, и не смеет быть расточительным, когда нет денег на лишнюю коробку спичек. Грустно, до боли грустно бедному человеку…

Сильвестр еще никогда не пытался понять, откуда берется так много нуждающихся. Не только среди скитающихся вокруг нищих, божьих людей, но и среди тех, кто работает. Даже прежде чем купить такой пустяк, как коробку спичек, они каждую мелкую монету повертят несколько раз в руке. До сих пор Сильвестр не ломал себе над этим голову. На свете, видать, уж так заведено. Наверно, так и должно быть, что, таская на мельнице Муктупавела мешки и присматривая за лошадьми помольщиков, он только и зарабатывает, чтобы унять урчащий живот и прикрыть телесную наготу. Как копатели канав, плотогоны, как батраки, поденщики и крестьяне, сидящие на трех пурвиетах земли. До сих пор он упрямо отклонял все «почему» и «отчего», отпихивал, как твердый ком на дороге, но бедность словно опутывала его болезненно острой нитью, которая, чем больше он думал о Веронике, о совместной с ней жизни, резала все ощутимей.

А ведь все могло быть и по-другому. Не окажись он тогда таким легковерным… Не пришлось бы теперь подписывать Муктупавелу на тысячу латов векселя, чтобы получить на руки двести, которые он должен уплатить старому хозяину «Скрудалены». У Сильвестра Урбана когда-то уже была земля, свое новое хозяйство. Хороший участок с возделанными полями и лугом. На самой границе Пурвиенской волости. Ему его выделили вскоре после того, как он вернулся с войны против Бермонта на родную сторону с крестом Лачплесиса на груди. Латгальский батрак — и с крестом! Но что верно, то верно: крест он заслужил более чем честно. В ту ночь он под Елгавой один шашкой отбивался от нескольких барончиков. Порубил их всех, захватил пулемет и отстреливался, пока не подоспела подмога. Сам не понимал, с чего это он вдруг так расхрабрился.

Едва отмерили ему новое хозяйство, как налетели родственники. Сестра и родные ее мужа. «Зачем тебе, одинокому, на земле надрываться? Что ты, паренек, с голым куском земли делать станешь? Тебе ни дома не поставить, ни полей не засеять как следует. Ни лошади у тебя, ни коровы. Но у тебя зато есть сестра. Отдай землю сестре и зятю, всю жизнь проживешь без забот. Будешь сыт, одет и всегда с рублем в кармане на мелкие расходы…» В честь Сильвестра родственники тогда закатили пир на весь мир. Целую неделю водили его со двора на двор и все поили. Наконец увезли в город. И там он отписал свое хозяйство мужу сестры. Подписал договор о купле-продаже, иначе нельзя было. А потом? Потом его выгнали. «Ты лишний едок у нас. Нам своих детей кормить надо!»

Он, Сильвестр, конечно, пожаловался в Землеустроительный комитет, в уездное управление, к ксендзу пошел. «Мы ничего тут изменить не можем, — отвечали повсюду. — Ты у нотариуса законно продал землю зятю. Отнять у него хозяйство не в нашей власти. А другое выделить тебе мы не вправе. Ты положенное по закону уже получил. Тебе деваться некуда, дадим тебе как борцу за свободу службу на железной дороге. Но сперва вступи в айзсарги».

«Да ну вас к дьяволу вместе с вашими айзсаргами!» — бросил он.

Пожаловался в суд, но тоже безуспешно.

И так Сильвестр Урбан из-за своего легковерия остался без земли. Доверился родственникам, сестре. Но ведь известно: «Когда дело касается имущества, родич — не родич, а черт…» Ну, что было, то было. А сейчас начинай все сначала: с десяти пальцев и кривой спины. И вместе с Вероникой.

А Вероника все не шла… Уже совсем стемнело. А что, если она не придет? Если Курситисы сумели смутить приемную дочь? Заронить в ее сердце ядовитое семя, которое уже дало всходы?

Он уже не мог подавить желания закурить. Нащупал в кармане самокрутку, сунул в рот и чиркнул спичкой. Едкий дым обжег горло и нёбо. Он закашлялся до слез. С каким удовольствием Сильвестр закурил бы теперь настоящую папиросу! Такую, какой его на мельнице недавно угостил хозяин «Сперкаев», подбивая накормить лошадей из торб других помольщиков. Не успел он тогда сделать и двух затяжек, как вернул Сперкаю папиросу, поняв, какую от него хотят за нее цену.

Земля за сарайчиком загудела, и Сильвестр услышал знакомый низкий и певучий голос.

— Ой, как хорошо, что ты закашлял и огоньком помахал… — прильнула к нему Вероника, как теплая волна. — Кругом такая темень, ни зги не видать. Заплутала я, в другую сторону ушла, к болоту, к волкам.

— В нашей стороне волки не водятся… — Сильвестр отступил поглубже под навес сарайчика, на пороге которого можно было присесть. Хотел сказать, как ждал ее, боялся, даже перестал владеть собой, но слова где-то застревали, и он лишь робко погладил ее руку.

— Хозяин не пускал. — От его пиджака она не отказалась, но велела парню одной половинкой прикрыться и самому. — Должно быть, понял, что иду к тебе. Еще злее стал. Боится, как бы не ушла от них. Но прямо скажи: та земля, участок, у тебя в самом деле будет?

— А как же?

— Хорошая земля и место хорошее?

— Невозделанная. Зато в Курземе. А там ва самом тощем клочке получше, чем на здешней глине, растет. Шесть гектаров! Вот подпишу векселя, тебя за руку — и пошли. И счастлив буду!

— И сразу счастлив!

— А что? Много ли человеку надо? Самостоятельность, земля и… — Третьего он не сказал, но Вероника поняла и так.

— Хорошо бы нам вместе быть… Только какая вас ждет счастливая жизнь… когда мы с тобой оба голяки. Чтобы начать жить, придется в долги влезать. В страшные долги. А как потом выбраться из них? Откуда денег возьмем проценты платить и долг отдавать? Розгальская швея Пурене говорит, что новое хозяйство, у которого долги, — это могила. На нашей стороне нынче семь хозяйств с молотка продали.

— А ты Пурене эту не слушай! Даром что ученая, а черт знает что говорит.

— Так и шалый Антон считает.

— Не знаю, что Антон, а она свободную Латвию хает. И ксендз в тот раз, когда на мельницу приезжал, тоже говорил. Я слышал, как святой отец с Муктупавелом толковали.

— Ну раз ксендз, то конечно… А вообще-то Пурене хорошая, добрая. Бывшая учительница. Бесплатно учит детей, которым осенью в школу не попасть, взрослым письма и прошения пишет. Лучше родной сестры она. Ну такая же почти, как ты… — Вероника прижалась головой к груди парня.

Какое-то время они молчали.

— Сильвестр, ты меня взаправду любишь? — спросила Вероника.

— Взаправду, — сказал он слегка задрожавшим от волнения голосом. — Больше всего на свете. Не знаю, что было бы со мной, если бы тебя вдруг не стало. Не жил бы больше. Незачем было бы.

— Я тоже. Глаза мои, наверно, уже никогда на солнце не смотрели бы. Но как ты думаешь, — спросила она теперь уже другим тоном, — когда у нас будет земля, мы не станем поначалу у других ютиться? Хотя бы шалаш из ветвей поставим и заживем, как сможем. Подальше от чужих глаз и чужих языков. Хочешь так?

— Хочу. Я — как ты.

— На краю первой поднятой залежи клумбу разобью. С ромашками, ноготками, штокрозами. У меня никогда еще своих цветов не было. Все, что я сажала в цветнике Курситисов, хозяйские девчонки пооборвали. Говорят, не твоя это земля, не полагается тебе. А теперь, когда у нас своя земля, свой сад будет… Сильвестр, и свой сад у нас будет?

— Будет. Большой фруктовый сад разобьем.

— Да, яблони и вишни. Под деревьями маки посею. Пускай они яблони и вишни украшают.

— К яблоням, сливам и вишням пчелы полагаются, — деловито пояснил Сильвестр. — Я у курземцев подсмотрел. У кого фруктовые деревья, у того и пчелы.

— Пчелы, да! — весело засмеялась девушка. — Тогда у нас и свой мед будет. Летом с луговых цветов, осенью с вереска. Всю зиму будем сотовый мед сосать, сосать, пока одни желтые комочки воска не останутся. Свечечки святой Марии. Буду целовать тебя медовыми губами.

— Медовыми?

— За то, что ты такой хороший. Мне, бывает, так сладенького хочется. Не знаю, что сделала бы, если бы ты дал мне кусочек медового сота.

— Тебе и впрямь так меду хочется?

— М-м! Я разреветься готова… Ну, а теперь я побежала. Дома меня, наверное, уже ждут. Хозяин рассердится, так иной раз вместо ремня за полено хватается.

— Я малость провожу тебя… — Сильвестр тяжело поднялся.

— У тебя впереди дальняя дорога, в Курземе…

— К утру, до вторых петухов доберусь… Мы в эти дни и не повидаемся. Послушай, — быстро проговорил он, словно вспомнил что-то, — ты послезавтра сходи к большому дубу, что на границе Пекшана. Ну там, где мы с тобой встречались, и в дупле поищи. Поищешь и найдешь кое-что. Да, Верочка?

Прикрываясь по-прежнему одним пиджаком, они шли навстречу сияющему в глубоком мраке огоньку. Легко обутые ноги мерзли.

3

Отдав распоряжение айзсаргам, нежданные гости собрались покурить в большой комнате мельника. Папиросу взяла и некурящая розульская барынька, которая была не в форменной одежде айзсаргши, как обычно вне дома, а в облегающем жакете и куталась в крестьянский платок. Начальница волостных айзсаргш никак не могла успокоиться. И когда она наклонилась к зажженной волостным старшиной Озолом спичке, ее не очень чистые пальцы так дрожали, что даже неразговорчивый Муктупавел почел нужным произнести несколько успокоительных слов.

— Что верно, то верно, розульская барынька о своем общественно-государственном положении забывать не должна, — дополнил мельника командир айзсаргской роты Велкме. — Она — лицо военное, а военный человек в любом случае должен сдерживаться. Ведь вор известен.

— Так я же говорила вам, кто меня на самом деле перепугал… — справившись с кашлем от папиросного дыма, начальница айзсаргш принялась рассказывать все сначала: — Дело вот как было. Приходит он утром с посудой: «Мне полфунта меду. Денег у меня нет. Прошу поэтому дать в долг». А я ему: «У меня с голяками разговор короткий. Я своим добром не бросаюсь и за то, что продаю, мне наличные нужны. Это мой товар». Ну и наш Янка выставил его. Но чуть погодя тот снова является и снова за свое. Опять ему, как полагается, отказала. А вечером, когда я уже в ночной рубашке была…

— В рубашке… и Янка рядом? Хи, хи, — затрясся от смеха полнотелый Озол.

— Нечего ржать! — Айзсаргская командирша повернулась к волостному старшине спиной. — Я не интересуюсь, в чем и с кем ты спишь, и нечего тебе свой частокол скалить. Так вот, — теперь она уже обращалась к одному Велкме, — вечером, только я легла, он ко мне врывается снова. Опять выставила, как полагается. Думала, хватит наконец. А не тут-то было. Рано утром собаки такой гвалт подняли, что мы все прямо с кроватей повскакали. Выбегаю я во двор и вижу: чужой мужик в саду от собак отбивается. Я выстрелила, так он наутек пустился. Я за ним. Был бы красный, а этот…

— И этого к красным причислить следовало бы, — сурово сказал Озол. — Сообщить куда надо и…

— Так это же Сильвестр, кавалер ордена Лачплесиса, он у меня на мельнице работает, — спокойно сказал Муктупавел, но с явной строптивостью в голосе: свой дом я, мол, бесчестить не позволю.

— Муктупавел прав. Сделаем из него коммуниста, так только сами и опозоримся. Уж лучше в суд подать. — Велкме пододвинул мельниково кресло и уселся, только сиденье затрещало под ним. — Вообще-то мы порою не по-хозяйски распоряжаемся. Этой весной начальник информационного отдела штаба господин Берзинь на собрании айзсаргских командиров хорошо сказал: «Мы своего добиваться должны, но разумно, в каждом месте и в каждом случае по-своему. Поэтому Крестьянский союз…»

— На выборах Крестьянский союз провалился. Ульманис пройдет в сейм лишь в том случае, если те, что опередили его, уступят, — съязвил Муктупавел. Уже почти десять лет он платил членские взносы партии христианских крестьян Латгале, был сторонником ксендза и не без удовольствия поддел членов конкурирующей партии.

— Выборы выборами, а государством управлять — это дело совсем другое, — повернулся Велкме к Озолу и розульской барыньке. — Беда вся в том, что у латышей вообще слишком мало национальной гордости. Подумать только! В двадцатом году латыши половину России могли бы к Латвии присоединить, не поторопись они мир с Москвой заключить. Вот и проморгали. Иностранные гости уже не раз попрекали за это! Порою прямо под землю провалиться хотелось. Так что теперь надо всех подчистую брать. Прочь с дороги! Кому только теперь в сейме брехать не дозволено! Красным, русакам, белорусам, жидам и невесть кому еще. Недавно во время выборов молодцы из польского союза Звионского без зазрения совести потребовали отдать Польше целых шесть волостей Илкустского уезда. Всякие там Валентиновичи, Серафимовичи мешали проводить крестьянские собрания и праздник латгальской католической церкви.

— Надо действовать, как в других местах. Как в Финляндии… Красных к ногтю прижали, кого следовало, порешили. А мы, точно нюни какие-то, со своей демократией носимся… Но про хозяйку «Розулей» господин Озол верно говорит. Кому из нас неохота с девкой или парнем побаловаться, особо если они молодые и пригожие. Но то, что начальница айзсаргш Урпину позволяет, ни в какие ворота не лезет. Разрешает парнишке хвастать, будто он на усадьбе распоряжается. И лишь потому, что хозяйка иной раз ночью пускает его в теплую постель…

— Господин Велкме знает, что мой работник перед выборами в сейм агитировал за Крестьянский союз.

— Агитировать-то агитировал, но…

— А остальное уж мое дело. «Розули» мои. Земля эта досталась мне как борцу за свободу.

— Хо-хо-хо… — Озол издевательски уставился на айзсаргскую начальницу. — Ну и боролась же ты! Пивными бочками да своими телесами. Не охмурила бы командира ландесвера Таубе, с капитаном Крастынем шашен бы не завела, тебе армейских бумаг не видать бы как ушей своих. И никто не вздумал бы полоумного арендатора «Розулей» большевистским агентом объявить. Эти выдумки про розулевского старика белыми нитками шиты.

— Пускай и белыми, но зато крепко. Тебе по сей день зависть спать не дает оттого, что мыза эта у тебя из-под самого носа уплыла. А теперь утрись! Завидно, да?

— Чего это они, черт подери, так долго ведут его? — попытался Муктупавел прекратить ссору. — Не удрал ли голяк этот?

— Может статься, может статься… — Велкме приосанился и, заскрипев сапогами, подошел к окну, из которого был виден двор и дорога в батрацкую. — Сильвестр всегда был шальным. Хотя бы в девятнадцатом году. Бросился на вооруженных немцев! Поди знай, что такой голяк выкинуть может. Красные начали к хитрым ходам прибегать. В Екабштадте, в Серпилях они в свои сети заманили хозяина, у которого одной пашни тридцать гектаров.

— Сильвестр для них, коммунистов, чересчур прост. Сперва подумать надо, а уж потом говорить. Гляди, ведут.

— Лачплесиса? — Все кинулись к окну. — А как он? Подчиняется?

Очевидно, он все же подчинялся. Не успела розулевская барынька глянуть на двор, как в сенях стукнула откинутая ногой дверь и раздался такой грохот, будто на пол свалили груду полевых камней.

— Живей, живей, а то я тебе! Факт! — донесся голос Антона Гайкалниека. И чуть погодя Сильвестр Урбан, спотыкаясь, ввалился через порог.

Мельничного работника скрутили веревками, как тюк, и удивительно, как это ему еще удавалось двигаться и держаться на ногах, когда его втолкнули в комнату. Айзсарги поусердствовали: ворот на рубашке у Сильвестра оторван, волосы растрепаны, нижняя губа вздулась.

Допетляв почти до середины комнаты, Сильвестр остановился на ковровой дорожке и зло уставился на волостных заправил.

— По какому праву вы подняли руку на кавалера ордена Лачплесиса? — спросил он сиплым от ярости голосом.

— Никто на тебя руку не поднимал. А о твоем ордене люди могли и не знать, на груди у тебя ничего нет. — Велкме так повернулся, чтобы Сильвестру стали видны почетные айзсаргские нашивки на френче. — Гражданин Сильвестр Урбан задержан за то, что совершил тяжелое преступление, покусился на основы латвийского государства, на частную собственность, и арестован.

— Факт, что арестован! — Антон Гайгалниек, державший все время ружье наперевес, стукнул прикладом об пол.

— Я кавалер ордена Лачплесиса, и никто не вправе связывать меня, — прохрипел Сильвестр.

— Айзсарг Гайкалниек, ты превысил свою власть. Развязать кавалера военного ордена! — скомандовал Велкме. Он понимал, что нельзя быть опрометчивым. Существует статут ордена Лачплесиса, существует капитул ордена, председателем которого является сам президент государства…

— Но, начальник! — обиделся Гайгалниек. — Отпустить этого босяка! Наверно, ты и сам, и начальница…

— Развязать и как можно быстрей!

— Начальник! — Гайгалниек недоуменно помахал уже ненужным теперь ружьем, потом, зажав его между коленями, принялся развязывать веревки. Гайгалниеку пришли на помощь оба младших айзсарга, недавно вернувшиеся с военной службы ребята с новых дворов на мызе Пильницкого: один по-крестьянски медлительный, другой, напротив, очень расторопный. Оба оказались посообразительней Гайгалниека: прежде чем взяться за веревку, они прислонили ружья к стене. Поняли, применить их уже не придется.

Пока айзсарги возились с веревками, Сильвестр, вскинув голову, честил своих пленителей за покушение на его права. Когда ему вручали орден, батальон построили, как на параде, со знаменем! Он имеет право ездить по железной дороге за полцены, имеет право на бесплатное лечение и больницу, а какие-то дурни скручивают его, точно зверя, точно разбойника с большой дороги.

— Разница между тобой и разбойником с большой дороги не так уж велика. — Велкме устроился за столом, собираясь писать протокол. — Ворвался умышленно?

— Ворвался? К потаскухе этой? — Налитыми кровью глазами Урбан взглянул на айзсаргскую начальницу.

— Сильвестр! В моем доме… — одернул его Муктупавел.

— В твоем доме? В твоем украденном доме! Думаешь, не знаю, как тебе эта мельница с помощью брата от банка досталась, на каждые тринадцать бумажек копеек по золотому николаевскому рублю выменял. На тринадцать напечатанных Ульманисом потрепанных копеек…

— Ты! — Подскочив к арестованному, Муктупавел обеими руками вцепился ему в грудь. — Изничтожу!

— Спокойно, спокойно! — Озол и Велкме бросились разнимать их.

Погнав Гайгалниека за подводой, Велкме приказал айзсаргам отвезти арестованного под строгой охраной в волость.

— Протокол господин Глемитис получит позже.

— Ну что, дело завести придется по всем правилам? — спросил он, когда шаги ушедших заглохли.

— Придется! — отряхнулся Муктупавел, как забегавшийся пес. — Опасная птица. Даром что кавалер ордена Лачплесиса.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Утром Анна встает на рассвете. Бежит на скотный двор, в хлев и конюшню. Подоив коров, выгоняет их в поскотины, которые Упениеки огородили, натаскав вдоль границы пни, вырытые на кочкарнике у болота. И только мужчины соберутся, она вместе с ними идет в поле, на луг или на отработки к волостным хозяевам, откуда обычно возвращается глубокой ночью. По четвергам и воскресеньям Анна ходит в Пурвиену отметиться у полицейского. На это уходит целый день. Господин Глемитис постоянно занят чем-то важным, и, чтобы добраться до полицейского журнала и расписаться в нем, Анна вынуждена терять каждый раз по нескольку часов. А тем временем день клонится к вечеру, и пока она в лавках Абрама или Иоске наберет заказанное домашними (спички, нитки, пуговицы, керосин), уже наступают сумерки. Это, конечно, очень плохо. Ведь дома она должна работать, как здоровый мужик, а в уборку урожая важна каждая пара рук. За долгую отлучку Анне часто приходится выслушивать попреки.

— Ты совсем меня не жалеешь… Забываешь, что я старая и больная, — жалуется мать, которая должна по дому подменять Монику, потому что та ходит за Анну копнить овес и возить отаву. Мать показывает разбухшие узлы вен на ногах, сетует на колотье под ложечкой, на ломоту в пояснице.

Мужчины Анну не корят, но отец нет-нет да и бросит, что осенью у крестьянина каждый день на вес золота. Но Моника изливает на нее всю свою желчь.

Анна терпит, терпит, пока не начнет объясняться с ней.

— Моня, неужто тебе не понять, что я не нарочно в местечке пропадаю? Глемитис душу из меня выматывает. Когда бы ни пришла, мне все равно не попасть к нему сразу.

— Всяк хорош для себя, всяк справедлив к себе, — смотрит Моника потемневшими глазами в потолок.

— Глемитис это мне назло делает. Хочет унизить меня.

— Ну а ты, конечно, гордой хочешь быть?

— Как чудно ты все поворачиваешь! Разве я для того столько лет в тюрьме просидела, чтобы, очутившись на воле, перед полицейским на колени встать?

— Никто еще стенку головой не прошиб.

— Речь не о том, чтоб стенку прошибить, а о достоинстве трудового народа. Неужели ты этого не понимаешь? Помнишь, как мы девочками ходили с тобой на Большой остров по ягоды и помогли человеку от преследователей спастись…

— С той поры уже десять лет прошло, а на свете все по-прежнему осталось, — с горечью говорит Моника. — Как господа властвовали, так и властвуют, а горячие головы как сидели по тюрьмам, так и сидят. А все, кто честно хлеб ест, в поте лица должны спины гнуть.

— Все честные люди трудятся… И сколько их вынуждено ходить работу выпрашивать.

— Ты мне соловьиных песен не пой! — визгливо говорит жена брата. — Мы поручились за тебя, приютили, кормим. Не хочу, чтобы ты, у нас живя, тайными дорогами ходила. Скажешь, может, что, когда от Глемитиса возвращаешься, никуда не сворачиваешь?

— Сворачиваю. Ну и что с того?

— В ссудо-сберегательной кассе отцу долг продлевать не хотят. Новых поручителей требуют. Мы и так как рыба об лед бьемся. Раньше, когда трудно было, хоть на помощь соседей рассчитывать могли. А как ты появилась да стала своими тайными путями ходить…

— Моника! — перебила Анна невестку. — Не смей говорить так. И знай, ничего худого не делаю я. Я что, не человек, мне и зайти к кому-нибудь нельзя?

— Почему нельзя? Разве я что… — засовестилась невестка. И резко отвернулась. Вскоре на весь двор раздается ее зычный злой голос: — Гунта, бестолочь проклятая! Так я учила тебя листья рубить?

«Ржа ест железо, а жизнь — человека», — вздохнула Анна. Повседневные тяготы, видно, измучили душу Моники. Когда Анна в тюрьме думала, как она будет жить, очутившись на воле, ей и в голову не приходило, что невестка, подружка юности, станет ей такой чужой.

Ну а Петерис? В тюрьму он присылал ей бодрые письма, и вначале дома казалось, что брат остался тем же смельчаком, что много лет тому назад помог ей в школьные каникулы справиться с первым революционным заданием — распространить листовки. Петерис, правда, дал понять, что у него связей с революционерами нет, и Анна не удивилась этому. Сестра сидела в тюрьме за коммунистическую деятельность, и брата власти без надзора не оставляли. А вообще Петерис душой, кажется, честен. Но если так, почему он не видит, что происходит с Моникой?

— Я ничем тут помочь не могу, — сказал Петерис, выслушав сестру. Они везли тогда с поля сжатые яровые. Перегруженный воз то и дело увязал в сырой болотной почве, приходилось изрядно поднатужиться, выбираясь из очередной топи на более сухое место. — Для меня многое словно затянулось туманом, — добавил он, взглядом ища место, куда направить лошадь. — Когда человек весь погряз в заботах, нелегко ему всматриваться в небесные дали. Тебе, сестра, может, трудно в это поверить, но за те годы, что мы на новой земле, я лишь раз-другой мог купить газету и спокойно прочитать ее.

— Я это вижу. Когда человек живет оторванно от остальных, он постепенно дичает. Потому побольше надо стремиться к людям. Вот в тюрьме… — И Анна принялась рассказывать о коллективе политзаключенных: как там в гораздо более трудных условиях товарищи никому не давали хоть ненадолго расслабиться.

— Да, в тюрьме, на людях… — Петерис бросил под колеса хворосту, обломки коряг. — А ты попробуй затеять что-нибудь толковое. Теперь людей выгнали в открытое поле, они на виду у всех. Даже настроенные по-государственному социал-демократы волости и то еле-еле существуют.

— А мне казалось, что ты по-прежнему веришь.

— Верить, может, и верю, — ответил Петерис, глядя вдаль. — Без веры человек что дерево без листьев. Только уж больно глубоко увяз я, мне самому никак от земли не оторваться, так где уж других тянуть… А тебя, сестра, я удерживать не стану, — быстро проговорил он, словно опасаясь, что у него не хватит смелости договорить до конца. — Поступай, как тебе велит совесть. Только смотри, не горячись! Не ради домашних, не ради Моники, а ради своей же безопасности. С тех пор как ты появилась тут, Антон Гайгалниек все в приболотных осинах шныряет. А на той неделе, когда я вместе с зятем Пекшана с мельницы ехал, так тот спьяна еще про какой-то надзор выболтал. Когда кругом столько легавых, человеку недолго в силки попасть. Не знаю, на что тебе это? А лучше было бы, если бы ты где-нибудь на стороне работу нашла, чтобы в «Упениеках» не торчать…

— Как будто я не хочу иначе устроиться! — Анне стало жаль брата. — Сам знаешь, пока у меня временный паспорт, я должна ходить регистрироваться.

— Не думай, что я попрекаю тебя… Я, сестра, так просто, поскольку речь зашла об этом. — Петерис принялся понукать лошадь. От дома, краем поля, ковылял к ним отец. Должно быть, недовольный, что они так долго задержались.

Трудно, ой как трудно будет ей жить в таких условиях! И еще делать главную свою работу!

В последующие дни Анна много думала, как уйти из семьи. Где найти работу?

Обратиться к товарищам? Может быть, посоветуют что-нибудь?

2

Из членов местной нелегальной организации Анна Упениек знала пока лишь швею Пурене. Познакомилась она с Пурене совершенно случайно, когда возвращалась домой из Пурвиены, где была у Глемитиса и на предвыборном митинге. После полудня они случайно оказались на одной тропе, шедшей от железнодорожного переезда, и заинтересовались друг другом. Прошагав вместе километра три, они успели вдоволь наговориться. Сперва, как обычно, о погоде, затем о том, что было сегодня на рынке, об агитаторах конкурирующих партий, о людях на митингах. И у Анны тогда почему-то вырвалось: «Я бывшая арестантка». Спутница спросила: «По какому делу проходила?» Слова «проходила по делу» не мог употребить человек, чуждый политической жизни, поэтому Анна, желая проверить свое впечатление, ответила:

— По сто второй уголовного кодекса.

— Суровая статья! — И Пурене пошла бок о бок с Анной. Начались расспросы. Как долго она сидела? В какой тюрьме, когда ее выпустили и что делает она в Пурвиене? Анна отвечала и присматривалась к спутнице. Красивой ее не назовешь: небольшого роста, худая, лицо изрыто оспой, волосы с проседью, одежда сильно поношена. Но женщина эта внушала доверие своей манерой разговаривать, поведением.

«Наша», — подумала Анна и решила спросить прямо, без обиняков:

— Соседка, кажется, тоже имела дело со всесильной сто второй?

— Не совсем… — Это явно было сказано, чтобы выиграть время. — Я сама не имела, но близкий мне человек провел четыре года в знаменитой даугавпилсской тюрьме, что за валом. Сейчас он в Риге, в Центральной.

Она назвала себя — Мария Пурене; зарабатывает шитьем и живет недалеко от известкового завода, около розгальского фольварка.

— Выдастся свободная минута, зайди как-нибудь, поговорим! — расставаясь, Пурене опять обратилась к Анне по-товарищески, на «ты». — Живу одиноко и очень рада повидать кого-нибудь.

О главном они в тот раз поговорить не успели. Но это было для Анны так важно, что уже в следующее воскресенье она на обратном пути из города свернула на розгальскую дорогу. Последний бой двух классов становился все более ожесточенным, в бою важен каждый рядовой, а она «отдыхает», ждет, пока по сложной конспиративной связи сообщат о существовании такой вот Анны. Плестись в хвосте событий нечестно.

Возле Розгалей ей пришлось отбиваться от разъяренных собак фольварка. Дальше, около лавки, отбиваться от назойливого пьяного молодого человека, который не отставал до самых дверей Пурене.

— На полмира слышно было, как ты шла сюда, — сказала Пурене, предложила гостье сесть.

— И должен же был такой наглец на пути попасться… — Анна была расстроена.

— Наглец-то наглец, но розгальским фольварком идти не следовало. Там всякий сброд шатается. Я должна была предвидеть это и предупредить тебя, чтобы окольным путем шла. Ну ладно, так что же мы будем шить, блузку или платье? — лукаво прищурилась хозяйка дома.

Затем принялась расспрашивать о тюрьме. Когда и вместе с кем Анну судили. В каких сидела тюрьмах, кто и в какое время был с ней в одной камере?

«Должно быть, хочет убедиться, что я та, за кого себя выдаю», — подумала Анна и, вспомнив, что политические обвинительный акт называют «паспортом», поспешила добавить: — Могу принести копию своего паспорта.

Поболтав о всяких пустяках, они вместе перебрали швеины сундуки с книгами. У Пурене их было несколько — и все набитые беллетристикой и учебниками.

— Лет шесть-семь тому назад я была учительницей, — объяснила Пурене. — Сначала полноправной, потом — запасной. Пока не попала в профессиональные безработные. Затем начала овладевать новым ремеслом, не столь опасным для господствующего класса. А так как у меня на селе в этой стороне дальние родственники, перебралась в Пурвиенскую волость.

Среди книг почти не оказалось таких, которых Анна не читала бы. И ни одного сочинения революционного или советского писателя. Когда Анна отметила это, хозяйка заговорщицки улыбнулась.

— С советскими книгами в деревне трудновато. Но кое-что есть у моих друзей.

Поговорить подробнее тогда не удалось, в комнату ввалилась какая-то болтливая и любопытная тетушка. У Анны в присутствии посторонней рассказывать о себе не было никакой охоты, и она простилась, добавив, что в ближайшее свободное воскресенье придет на примерку.

Затем она встретилась с Пурене на пурвиенском рынке. И опять они шли прямой тропой, но на этот раз к ним еще присоединился какой-то человек. Пурене называла его Григорием. Григорий, разговорчивый русский парень, сказал, что ломает камни для известкового завода.

В следующий свой приход Анна, вернув Пурене изданный в Риге «Цемент» Гладкова, уже не вытерпела.

— Мне нужны связи с организацией. Я уже достаточно отдохнула.

— В самом деле достаточно? — Пурене подала Анне «Бруски» Панферова и попросила ее не задерживаться. — Сегодня на хозяйской половине гости, случайно еще может кто-нибудь сунуться сюда. Но ты не беспокойся. Всему свое время. О тебе где-то уже думают.

Вскоре Анна Упениек пришла к швее Пурене с другой нуждой.

— Помогите мне — вы или ты — подыскать какую-нибудь работу.

— Трудновато это. — Пурене, выслушав Анну, потянулась за пальто. — Очень даже. Но если ты не боишься тяжелой работы, можно попытаться. Скоро возобновится строительство Прейльского шоссе. Один знакомый мой там раньше работал. Может быть, пристроит тебя. Сходим к нему. А потом в еще одно место.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Как обычно в будничные вечера, помещения отдела рижского центра полны народу. Молодежь в основном толпилась в большой, предназначенной для собраний комнате, где стены пестрели плакатами и газетами, вывешенными девицами из кружка общественных наук, нередко с остроумными текстами и иллюстрациями. Ища глазами Мелиту, Андрис кинул беглый взгляд на газету, что висела поближе к окну, перед которой было больше всего народу. Новый выпуск? Нет, тот же старый, сделанный после выборов листок с карикатурами на лидеров буржуазных партий и надписью красными, вырезанными из картона буквами: «У черных в сейме большинство, они провластвуют там три года». Но почему ребята толкутся именно тут? Понятно, опять завязался диспут! Появился Фрицис Гайлис из саркандаугавского отделения, и разгорелся теоретический спор. И все из-за того же: можно ли в определенных условиях ограничивать демократию и что такое диктатура одной партии. Андрис уже раз померялся с Гайлисом силами по этому вопросу и потерпел полное поражение. Оказалось, что может наступить такой момент, когда классовая диктатура становится необходимой. Партия, например, добилась на выборах абсолютного большинства, может начать закладывать основы социализма, а чернорубашечники подняли мятеж. В таком случае нельзя не применить силу. А любое насилие, хоть и на короткое время, является диктатурой, в данном случае — диктатурой одной партии. А именно против этого и выступают социал-демократы. Здесь возникает непреодолимое противоречие. Гайлис прав: коль скоро мы призываем рабочих бороться за социализм, трудящиеся должны знать, что случится в тот момент, когда побежденные эксплуататоры попытаются силой вернуть себе власть. Буржуи с поражением ведь не примирятся. Стало быть, война, насилие. А как совместить теорию с тем, что выдвигает практика? Неплохо бы послушать, к чему на этот раз придут спорщики. У Гайлиса оказались сильные противники: студент Гребзде и секретарь центрального правления Лауцис. Право, интересно. Но сейчас Андрису некогда. Ему надо отыскать Мелиту.

Андрис протолкнулся в прихожую, нашарил дверь комнаты, где проводились репетиции хора, и осторожно нажал на ручку. Руководитель агитгруппы Меднис человек крутого нрава. Может выставить вон любого, кто без приглашения зайдет на репетицию.

Улучив момент, когда Меднис повернулся спиной к двери, Андрис прокрался на бывшую кухню, откуда были убраны печь и плита. Скользнул мимо юношей и девушек. Парни были в синих рабочих блузах и цилиндрах из черного картона. В такт звукам аккордеона и хлопкам в ладоши они, маршируя на месте, размахивали руками и на мотив шлягера пели сатирическую песенку про международного афериста Генри Моту, который, выдав себя в Латвии за брата швейцарского министра иностранных дел, надул националистических заправил.

Зовут его Генри Мота. Одна у него забота: В наш банк за долларами ездить, да, да, да!

— Отставить, отставить! — прервал Меднис репетицию. Весь красный от натуги, он распахнул свой бархатный пиджак маэстро. — Что за аритмия в припеве? Больше души! Попробуем по одному! Первый, шаг вперед! Музыку!

Вперед вышел самый рослый парень в труппе. Остальные отступили в ожидании своей очереди.

— Не знаешь, где моя Мелита? — шепотом спросил Андрис Милду Лангфелд, кокетливую продавщицу из магазина «Джентльмен». Еще год тому назад он вместе с ней выступал в говорящем хоре.

— Твоя Мелита? — широко раскрыла Милда влажные губы. — Странно. А я думала, у вас с ней уже все покончено. У нее сейчас поприятнее партнеры, чем ты.

— Куда она ушла? — Андрис сделал вид, что замечания Милды не расслышал.

— Попросишь хорошенько, скажу! — дерзко подмигнула Милда, поддразнивая его.

— Вот этого тебе не дождаться! — Повернулся Андрис к ней спиной: мол, не раз я давал тебе понять, что напрасно заигрываешь!

— Воображала! — бросила она. — Хмурься, сколько хочешь, наставили тебе рога и еще наставят. Ну-ну… — осеклась она. — Успокойся, успокойся! Я не первая говорю это… Если тебе приспичило, беги на квартиру к Миллеру. Мелита с целой компанией пошла туда.

Андрис что-то проворчал и поспешил прочь. Значит, к Миллеру… Посмотреть иностранные книжные новинки, поболтать за чашкой чая. Миллер любит принимать у себя молодежь. В Народном университете или в помещении общества, считает он, разговоры не получаются такими острыми.

Дверь квартиры учителя средней школы и партийного теоретика Карлиса Миллера отворилась сразу, едва Андрис коснулся кнопки звонка. Его впустила супруга хозяина дома и, даже не спросив, что Андрису угодно, по полупустому коридору проводила в дальнюю комнату, в рабочий кабинет и библиотеку мужа, в столь хорошо знакомое социал-демократической молодежи квадратное помещение с одним окном. Под потолком люстра черного дуба в национальном стиле, огромный письменный стол завален бумагами, за ним — качалка, вдоль стен — высокие книжные полки. У Миллера неимоверное количество книг. Они не только на полках, но и на табуретках, столиках и даже на лесенке. И гости, знакомясь с содержанием библиотеки, к своему удивлению, заключали, что, помимо общественных социалистических журналов и агитационных брошюр, у Миллера еще есть очень много марксистской литературы и что Советский Союз в издании книг по теории сильно обогнал остальные страны мира. Оказывалось, что в России уже издано Собрание сочинений Маркса и Энгельса, более десяти томов. Иной сразу же просил у Миллера дать почитать Маркса, и хозяин, считавший изучение статей теоретиков социализма весьма нужным делом, охотно давал. Большинство гостей Миллера быстро откладывали московские книги в сторону. Но было немало и таких, которые, взяв один том статей Маркса и Энгельса, вскоре просили другой и так далее, а кончалось это тем, что Мендер, Циелен, Калнынь и секретарь партии Ош устраивали над любознательными членами партии суды-диспуты. Товарищи, близкие к секретариату партии, поговаривали, что Миллеру за то, что он дает такие книги, не раз уже крепко попадало. А с него — что с гуся вода; он продолжал снабжать литературой юношей и девушек из трудовой молодежи.

Когда Андрис вошел в кабинет, Миллер, в клетчатых шлепанцах, сидел на своем месте. Перед ним полукругом, на стульях, тахте и детских табуретках, устроились молодые люди из Народного университета и отделений трудовой молодежи. И Мелита.

— Поближе, пожалуйста, поближе… Сюда, за стол! — как желанного гостя встретил Миллер Андриса. — Тут еще есть свободная скамеечка. У моих ног, коль скоро вы уж пришли посочувствовать мне. Вы не принесли с собой, как остальные, этот знаменитый номер «Порыва»?

— Я… я в самом деле… — не нашелся что ответить Андрис Пилан. Журнала порывовцев он не читал. К тому же Андрис заметил, как Мелита быстро отодвинулась от своего соседа — молодого актера Штаммера.

— Смелей же, смелей! Вы ведь видите, что более подходящей мебели тут нет. — Нерешительность Пилана хозяин дома, видно, истолковал как подчеркнутую вежливость. Повернувшись к подстриженной под мальчика девице, он сказал: — Ну, расскажите поподробнее! Это очень, очень интересно.

— Так вот, порывовцы, конкурируя с «Зелеными воронами», устроили в Елгаве литературное шествие. — Девушка задрала голову, словно выставила напоказ свою красивую шею, эллинский нос и очерченные алой дугой губы. — Впереди всех с барабаном выступал известный эксцентричный лирик, за ним — одетый парижским апашем фельетонист с плакатами на груди и спине. А за ними уже остальные. Били в барабан и горланили, чтобы привлечь людей к культуре и модной литературе. И это — в бюргерской Елгаве.

— Ха, ха, ха… — затрясся Миллер от смеха. — Проповедники модной литературы колотят в барабан, как Армия спасения. Великолепная иллюстрация к проповедуемой новой литературе. Ну чем не декаденты кануна мировой войны.

— Я не согласна с вами, товарищ Миллер, — капризно возразила девушка, — Наши порывовцы никакие не декаденты. Большинство — сторонники революционной культуры.

— Революционной? — поморщился Миллер. — Неужели революционеры способны на подобное? Нет, не в этом дело… — не дал он девушке договорить. — Нет, нет, не из-за себя… Меня подобные нападки ничуть не трогают. Обо мне всяких небылиц написано больше, чем человек в состоянии за день прочесть. Я о другом. Новое должно возникать на основе достижений классики. Чтобы создать новое направление в искусстве, мало прочитать тоненькую брошюрку иностранных модернистов или давно отметенных советских футуристов.

— Приблизительно то же самое вы сказали в своей лекции, именно против этого порывовцы главным образом и выступили, — заметила секретарша журнала трудовой молодежи, которую все звали Эльзочкой. — Порывовцы в своем поэтическом самомнении даже считают, что поэту изучать теорию искусства и эстетику ни к чему. Разве они не измывались над политической сознательностью трудовой молодежи? Да, Дайга, не перебивай меня! — остановила она забеспокоившуюся школьницу. — Если порывовцы обещали напечатать тебя, так это еще не значит, что ты вправе пренебрегать принципами трудовой молодежи. За социализм боремся мы, а не они. Но не сомневаюсь, что после сегодняшней ругательной статьи честный интеллигент такой журнальчик, как «Порыв», уже не купит.

— Совершенно неважно, как издатели назовут свою тетрадку: новым, новейшим или средненовым «Порывом».

— Вы слишком высокого мнения о нашем среднем читателе. — Миллер хлопнул ладонями. — В данное время латышский читатель в своем большинстве — падкий на сенсацию мещанин. А то разве выходили бы такими тиражами листки вроде «Последнего часа»? Официально социал-демократическая партия бойкотирует «Последние новости», а кто из присутствующих не читает этого листка? Товарищ Пилан, вы как пропагандист видитесь со многими людьми. Вот скажите, заметили вы, чтобы упал интерес к бойкотируемым сенсационным листкам?

— Я этого не сказал бы. — Только теперь он понял, почему на квартире Миллера собралось столько народу. Зазнавшиеся рифмоплеты, кое у кого из которых в кармане даже членский билет социал-демократической партии, где-то публично обругали старого учителя и, видно, довольно беззастенчиво, если столько людей пришло посочувствовать ему.

— Это потому, что партия в своей практической деятельности идет в ногу с мещанами, — вмешалась незнакомая Пилану девушка, сидевшая рядом со школьницей Дайгой. — Как унавозишь поле, так на нем и растет. На зыбкой, залитой ржавой водой почве благоуханные цветы не распускаются.

— Мелания! — одернула Дайга соседку, покраснев, как огонь. — Ведь ты мне обещала…

— Сказала, что думаю, говорю, что вижу.

— Так, так… — крякнул явно недовольный Миллер и поспешил переменить разговор. — Скажите, друзья, как вам нравится новое решение правительства Скуениека о государственном языке и национальном цензе для студентов университета?

— В репертуаре нашей «Живой газеты» уже есть новый номер:

Поляк и цыган станут латышский зубрить, Чтоб на практике наш славный язык изучить…

Актеры труппы исполняют его в масках Скуениека и Кениня. Замечательное зрелище! — засмеялась Эльзочка.

— Боюсь, что вы слишком легко принимаете то, что происходит. Дело обстоит значительно серьезнее. — Миллер уже не улыбался. — Как известно из истории, прилив шовинизма — обычный признак предстоящего фронтального наступления на права трудящихся. Опасаюсь, не окажется ли этот форсированный национализм прелюдией к фашистскому выступлению.

— Какая там прелюдия? — возразил Пилан, не вдумываясь в собственные слова. Он не спускал глаз с Мелиты. Что с ней происходит? Она все время отводит глаза. — Чернорубашечников Поне никто всерьез не принимает и забулдыг-айзсаргов тоже.

— Не скажите! — Миллер порывисто выпрямился, словно хотел вытянуться, стать выше. — Какое легкомыслие, Я настаиваю на своем с полной ответственностью и готов повторить это перед любой аудиторией. Вот посмотрите! — Он наклонился, взял со стола кипу газет и помахал ею. — Посмотрите, чего только газеты буржуазных партий не написали за одну неделю. «Конституция отказывает!», «Причина всех бед — государственный строй!». Будто Латвия чересчур демократична. С тех пор как в Германии Гитлер дал волю бандам громил, а германские граждане расшаркиваются перед ним, латышским плутократам разных мастей не дают покоя гитлеровские лавры. И вакханалии политической вальпургиевой ночи нет конца. Наша конституция чересчур демократична для национального объединения домовладельцев и промышленников, для объединения латышских купцов, демобилизованных воинов, христиан и монархистов князя Ливена и невесть кого еще. Послушайте, что пишут «Вольная земля» и «Латыш» о сборище кулаков в Малой гильдии — о крестьянском парламенте, как они назвали его. В какой внешне- и внутриполитической обстановке это происходит и чего требуют съехавшиеся в Ригу военизированные и штатские крупные хозяева всех, подчеркиваю — всех, округов и волостей Латвии? Именно во время, когда Германию наводняют коричневорубашечники, когда финские реакционеры громят и разносят рабочие общества и народные дома, когда итальянские фашисты открыто объявляют войну своим соседям, когда японцы продолжают наступление в Китае и собираются захватить советскую Сибирь, поднимают головы и наши серые бароны. Чего они требуют? Не меньше и не больше, чем государственную власть. «Впредь крестьяне своими делами будут управлять сами!» — орали они три дня на всю Ригу. Можно согласиться с товарищами Мандером и Паулом Калнынем, что Ульманис солидный политик и крестьянский союз солидная партия, однако то, что творится сейчас, иначе, как поворот к фашизму, квалифицировать нельзя.

— К фашизму…

— Рабоче-крестьянская фракция уже сколько времени бьет тревогу. А социал-демократические лидеры притворяются, что ничего не видят и не понимают, — взахлеб проговорила девица по имени Мелания. — По-моему…

— Ах по-вашему?

— Вы тоже принадлежите к двурушникам! — затараторила она, как в скороговорке. — На словах защищаете революционную линию, а на деле против нее. Вы говорите: грозит война, грозит фашистский переворот, а недавно отказались подписать антивоенное воззвание мировой прогрессивной интеллигенции.

— Послушайте! — Живые глаза Миллера сощурились, стали совсем узкими.

— Да, да, мы знаем: вы отказались подписать манифест-предостережение, потому что его предложил коммунист Анри Барбюс, потому что…

— Я думаю, пойдем! — обратилась Эльза к сидевшему против нее секретарю клуба слушателей Народного университета. — Не будем задерживать и зря утомлять товарища Миллера.

— Пошли, — согласилась Дайга. — Большое вам спасибо, товарищ Миллер, за интересную беседу!

Андрис Пилан встал вместе с остальными, Мелита тоже. Едва она уперлась руками в край дивана, как ее тут же подхватил под локоть Штаммер, и она податливо прижалась к нему. Все это произошло так мгновенно, что никто ничего и не заметил.

У Андриса было такое чувство, словно перед ним вдруг провалилась сквозь землю стена… «Они… оба… Письмо писал Штаммер…» Как же он не видел того, что все давно видели! Это началось еще на вечере театральной студии, когда Штаммер декламировал стихи о любви, тоске… Мелиту тогда трясло как в лихорадке, а он, по наивности своей, опасался, не простудилась ли она. Как не понял он этого раньше! Другие, вот та же Милда Лангфелд, ведь поняли сразу.

Андрис не видел, что хозяин дома ушел в прихожую провожать гостей и что он, Андрис, остался в кабинете один.

— Спасибо, что пришли! Спасибо, большое спасибо вам! — Миллер маленькими, как у ребенка, ладонями сжал руку Андриса. — Я лишь хотел, чтобы вы не поняли меня превратно. Наскоки порывовцев меня в самом деле ничуть не тронули. За свою бурную лазиковскую жизнь я немало насмотрелся и наслышался. Но я покривил бы душой, если бы сказал, что симпатии товарищей мне безразличны. Как социалиста меня всегда настораживали декадентско-анархистские кривлянья наших молодых поэтов. Это может очень повредить культуре. Об этом я хотел бы поговорить в Народном университете — в цикле лекций о пролетарской культуре. Чтобы лишить коммунистов агитационного материала. Сегодня тут у меня, очевидно, была одна из их агитаторш… — выразительно кивнул Миллер на дверь. — Как вы считаете, товарищ Пилан?

— Я? Точно как все… Спасибо… До свидания… — оборвал Андрис разговор, чтобы догнать Мелиту.

Ну, конечно: на повороте лестницы Мелита и Штаммер шли рядышком. В несколько прыжков, пропуская по три ступеньки, он догнал их.

Мелита оглянулась. Увидев изменившееся лицо мужа, она сразу все поняла.

— Прошу, Андрис… Андрис, умоляю тебя…

— Умоляешь меня? Значит, умоляешь… — болезненно сморщился он. Настала минута, когда, по крайней мере, должно было начаться землетрясение. Но стоило ему взглянуть на Штаммера, как ярость Андриса спала, точно глубоководная волна, и занесенная рука повисла в воздухе, даже не завершив замаха, — таким испуганным и смешным показался ему красавец актер…

2

— Не понимаю. — Роман переступил лужу, набежавшую от таявшего в Верманском парке снега. — Она твоя жена, ты любишь ее…

— Любил… — Андрис угрюмо вперился глазами в носки своих ботинок, замызганных в весенней грязи.

— Ну любил. И как раз потому, что любил, тебе не следует, не к лицу поступать по-детски. Как маленьким Анныне и Гриетыне: как повздорят, так хватают свои игрушки и клянутся не играть больше друг с дружкой. А как в таких случаях разумные люди ведут себя? Через день-два, когда приступ гнева уляжется, встретятся, поговорят, выяснят отношения. Сходят затем вместе в кино или кафе. Нормально. Мелита ведь тоже в организации, старый Ламберт — профсоюзный деятель еще довоенного времени. Потолковали бы.

— Потолковали бы! — махнул Андрис рукой.

Нет, Роману все же всей правды не откроешь. По крайней мере, про последнее позорное объяснение. Про разговор третьего дня, когда он явился к Мелите, как будто за забытыми вещами, и попытался выдвинуть примирительную платформу. Он предвидел, что старый Ламберт станет читать ему нотацию, но что так поведет себя Мелита, он не ожидал. Она нагло рассмеялась ему в лицо и положила перед ним уже готовое прошение о расторжении брака. «Вот тебе мое извинение! Не привыкла я из заплеванной миски есть». После этого еще что-то говорить, разумеется, было бы совершенно недостойно мужчины. Он подписал прошение, великодушно пообещав в день получки уплатить шестьдесят латов судебных издержек, и ушел окончательно и бесповоротно.

— Нет такой жены, которая не попыталась бы хоть раз отведать плод тайной любви, — очень серьезно начал Роман. — Это, так сказать, натура самки. Твоя не исключение. А коль скоро мы это знаем и понимаем, то нас ничто не должно удивлять и поражать. Ну, допустим, твоя Мелита оступилась…

— Она не моя больше. Сколько раз мне повторять тебе это?

— Ладно. Мелита не твоя больше. Так заодно ты уже и не зять старого Ламберта, профсоюзного льва. А это уже совсем нехорошо. Вскоре, в связи с комбинациями коалиции, начнется перестановка чиновников городской управы. До сих пор тебя выручал Мелитин старик. Посты чиновников четырнадцатого класса на земле не валяются.

— Так что же мне делать? На животе перед ним ползать?

— Ползать или не ползать, но раньше думать надо было. А что, если твои бывшие родственники вздумают тебе отомстить? Мелита захочет свои когти выпустить. Можешь лишиться места.

— Ну и пусть. — Андрис неподвижно уставился вдаль.

— Хвастать — не косить: спина не болит. А что ты делать станешь? На общественные работы подашься?

— И на общественных работах люди работают.

— Люди, конечно. Однако…

— Ну чего ты пристал ко мне? Не знаешь и не хочешь понять, что у меня на душе творится. Была бы возможность, исчез бы на какое-то время из Риги. А вообще, закроем эту тему!

— Закроем, закроем… — согласился Роман и предложил пойти дальше. — Пройдемся до кино «Маринэ». Может, скоро там опять какой-нибудь русский фильм покажут? Однажды я в программе варьете Утесова с его труппой слушал. Знаешь, нечто небывалое. Жаль, что русских артистов теперь в Латвию больше не пускают. Националист Скуениек побаивается коммунистической агитации. Недавно один из его департаментских директоров, не помню, кто именно, не то Салнайс, не то другой, сказал, что русские фильмы, русские артисты для Латвии, как нож в спину. Насмотревшись русских художественных программ, неинтеллигентные латыши начнут думать, что все разговоры о голоде и разрухе в России — болтовня. В одном провинциальном местечке… Послушай, — осекся вдруг Роман, — ты с демобилизованным воином Пурынем знаком?

— Знаком. Ну и что?

— Он может тебе помочь.

— Помочь?

— Конечно. На работу вне Риги пристроить. Видишь, позиции Пурыня теперь в левой фракции Центрального комитета партии упрочились. У него свои тайные намерения. О планах левых мы уже кое-что слышали на собраниях коллегии пропагандистов. Помнишь, сразу же после выборов. Ну, о необходимости изменить тактику, о работе с массами. Пока в Англии Макдональд не переметнулся к консерваторам, пока социал-демократы в Европе не потерпели поражение и в Германии гитлеровские молодчики не стали бить наших, левая фракция не шумела. А теперь другое дело. Теперь все увидели, что массы от социал-демократов отворачиваются. И вот должен увидеть свет план Пурыня. Теперь вспомнили о нем: обратно, мол, к старым, славным традициям партийной работы тысяча девятьсот пятого года! Обратно к практике партийной работы тех времен. К пропаганде на местах! Чтобы в волостях, в малых городах, абсолютно повсюду, агитация между выборами в сейм не была предоставлена местным уездным организациям, Латвию надо поделить на пропагандистские округи, и в каждой из них должен действовать назначенный Центром профессиональный агитатор. Зимой, летом, изо дня в день. Теперь ты понял, что я хочу посоветовать тебе?

— Не совсем.

— Тугодум! Понимаешь, пропаганда тебе неплохо дается, к тому же ты латгалец, а латгальский вопрос теперь на повестке дня! Так почему бы тебе не поговорить с Пурынем? Мой шеф сказал, что центральный комитет уже выделил средства для оплаты пропагандистов латгальского филиала. Там обеспокоены: как бы латгальцы не примкнули к рабоче-крестьянской платформе. Боятся, как бы коммунисты не захватили Латгале в свои руки. Пурынь настоит, так тебя примут в штатные агитаторы. Будешь на своем месте и среди своих.

— Может, ты и прав… Я с обязанностями уездного пропагандиста справился бы.

— Вот видишь! Пошли в общество к Пурыню!

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Утра в конце марта прозрачны и звонки. Ломаясь под ногами пешеходов, тонко звенит лед, затянувший за ночь все лужи, наст проваливается. На восходящем солнце поблескивают заиндевевшие ветви деревьев и кустов, и голубое небо, светлея, поднимается все выше и выше. В роще прилежно долбит дятел, призывно скрипят колодезные журавли. Постукивая оглоблями, далеко к горизонту скользят дровни запоздалого лесоруба.

В такое утро кажешься себе почти невесомым, легким, как птица, и ноги сами мчатся вперед. Непонятно бодрящую силу вселяет это предвещающее солнечный день утро конца марта.

Заиндевелая дорожка по низинам и холмам, по жнивью: на запад, к едва различимому земляному валу, к насыпи возникающего шоссе, начатого прошлой осенью. К прейльскому тракту. Новое шоссе тянется по хребту бугров. Наметившие его инженеры избегали топких лощин и низких берегов Дубны. Строительные работы развернулись. Еще издали над пятнами снежных наледей видны высокие накиданные красноватые глинистые бугры, серые гравийные кучи и груды известняка. Известняк дробят, щебень грузят на носилки подростки и женщины, таскают и сбрасывают его на место насыпи. К земляному валу, точно тропы исполинских муравьев, тянутся врезанные подводами колеи.

Анна Упениек переложила узелок в другую руку и ускорила шаг. Около насыпи уже собрались рабочие, прямо полем спешили припозднившиеся.

Справа проселочной дорогой к месту строительства приближался велосипедист. На сверкающей на солнце машине он напоминал черного взлетевшего жука.

«Мастер Иевинь… Какая нечистая сила принесла его в такую рань?»

У будки мастера, где хранится инструмент, у дощатого сарайчика, сбоку окошко, а спереди — измазанная дегтем дверь. Перед будкой собрались дробильщики известняка в грубых блузах, землекопы в онучах; медлительные и сгорбленные, словно придавленные тяжестью земли, женщины, подносящие и равняющие гравий. Шоссейные рабочие перед дверью будки полукругом обступили двух человек: дорожного мастера и неизвестного. Мастер раздражен, говорит шепелявя:

— На моем шоше тебе делать нечего! — Иевинь имел в виду шоссе.

— Господин Иевинь, так вы же вчера обещали, — возражал неизвестный осипшим голосом.

— Обещанного три года ждут…

— Но, господин мастер…

— Я шкажал, что для тебя у меня работы нет. Штупай! — Видно, не желая, чтобы вмешались остальные рабочие, Иевинь повернулся и, громыхнув окованной дверью будки, захлопнул ее за собой.

— Но вчера… Господин мастер…

— Вечером в контору звонили сам инженер и розульская барынька, — сказала женщина, стоявшая рядом с Анной. — Мастер принять посулил, а как он примет, когда такие большие господа против? Орден у него уже отняли. Потому как в тюрьму попал.

В тюрьму попал… Орден? Стало быть, мастер отказал Сильвестру Урбану, осужденному прошлой осенью работнику с мельницы Муктупавела. О мытарствах Урбана чесали языками и в волости, и в местечке. Когда Урбана судили, на хутор Упениеков наведывались словоохотливые женщины. Раз даже гордая хозяйка «Сперкаев» пришла. Обычно она появлялась на дворе мелкого хозяина, чтобы напомнить: настало время отработать на полях «Сперкаев». Хозяйка долго сидела в избе Упениеков и никак не могла наговориться: о страшном босяке, которого судья теперь закует в кандалы. Она знала все: как Урбан обошелся с розульской барынькой, как сцепился со стражами порядка, как гнусно выражался о волостных властях и о благодетеле своем Муктупавеле, как буйствовал в кутузке. Просто диву даешься, откуда такой изверг взялся. Как важную новость Сперкаиха рассказала, что будто слышала где-то: орден Лачплесиса Урбану достался незаслуженно. Против Бермонта он, правда, воевал, но, по справедливости, этот почетный знак полагался совсем другому.

Анна втиснулась между мужиками, хотела поближе пробраться к Урбану, но тут с лязгом распахнулась дверь будки и в прозрачном утреннем воздухе раздался возглас мастера:

— На работу!

— Рано еще, — попытался возразить кто-то.

Иевинь, повернувшись к нему, передвинул шапку с затылка на лоб и гаркнул:

— Я шкажал — на работу!

— Еще без десяти семь! — длинный Павел Аугшмуктен встал перед мастером точно вкопанный. — Мы всегда в семь начинаем.

— Не нравитша, не начинай шовшем. Топай в швою дярёвню!

— Мастер… — но он тут же замолчал. Сейчас не время. Люди уже взялись за рабочий инструмент. Сильвестр тоже ушел. Аугшмуктен отступил на шаг, затем на еще один и спросил, как это положено усердному работнику при встрече с мастером: — Так что скажешь делать сегодня? На трамбовку идти мне или камни дробить?

По всему полотну дороги, по всей насыпи гудело, гремело и грохотало. Землекопы вонзали лопаты в мерзлую землю, тачечники толкали скрипучие груженые тачки, каменотесы молотами дробили известняк. Один кувалдой на длинном черенке стучал по большим доломитовым плитам, раскалывая их на меньшие, другой, присев на гладкий полевой камень, мельчил расколотое. Один бил тяжело, с оттяжкой, другой постукивал легко и быстро, точно дятел по сухому стволу.

Анна Упениек сгребала щебень, насыпала его на носилки и уносила на гребень шоссе, слушая одновременно трескотню напарницы. Та говорит без умолку и никак не остановится, пока не расскажет всего, что видела, слышала, передумала. Юлиана Зеп не обращает никакого внимания ни на связность речи, ни на смысл того, что она говорит, только сыплет, точно из торбы, словами. И про то, и про это, и опять про то. Анне не раз хотелось одернуть болтунью, но она сдерживалась. От этой болтовни была все же своя польза. От Юлианы Анна, например, узнала, что корзинщик Филипп проведывал подозрительного шута горохового, живущего около пурвиенской станции. А коммунистам известно, что арестованный Издор давал Филиппу распространять листовки.

— Розульская барынька выгнала Янку… — взахлеб делилась Юлиана последней новостью. — Прямо при гостях крикнула: «Нечего батраку на хозяйской половине торчать, раз никто не звал его!» Янка покраснел, как бурак, и убежал, точно его бешеная собака укусила, в местечко, к трактирной Марте. Нажрался белой, на целых три лата выпил, и там же, на кабацком дворе, свалился. В Вайводах у сводной сестры Длинной Юстины овца уже второй год яловая. Так хозяйка овцы у ксендза святую просвирку выпросила и скотинке дала: сейчас у нее в загородке два резвых ягненка, белоногие и с белой отметиной на лбу.

Теперь Юлиана трещала вхолостую. Анна лишь делала вид, что слушает ее. Думала о деньгах. Послезавтра получка, и ей опять ни за что ни про что два лата отдавать этой вертихвостке — конторской барышне, за то, что постаралась, чтобы дочку Упениека на шоссейные работы приняли. У Анны было безвыходное положение, она объявила: кто ей работу устроит, в благодарность будет каждый месяц по два лата платить, теперь должна слово держать.

Солнце уже высоко. Шоссейные рабочие все чаще и чаще курили, скрывшись за кустик или земляную гряду. И оставались там как можно дольше. Мастер Иевинь выходил из будки, носился от сгребальщиков к утрамбовщикам, от камнетесов к грузчикам и подгонял их, обзывая «чангальшкими жашонями». Все чаще раздавалось злое, шепелявое «ш» и «ж».

— Я вам… беждельникам!

Наконец подходил получасовой обеденный перерыв. Ударяли в подвешенный к столбу старый лемех, и рабочие разбредались кто куда. Разворачивали тряпицу с хлебом или мятую бумагу с сухими картофелинами, с солью и луком. Иные уходили даже к протоку в большой канаве, куда подъезжали подводчики, возившие камни. Как только спадут весенние воды, каменщики установят там для моста опоры, а на них уложат железные рельсы с цементными плитами. К подводчикам присоединились и Анна Упениек с Павлом Аугшмуктеном. Потолковали с возчиками, затем, словно любуясь рекой и берегом, направились вниз по ней.

— Ночью собрание ячейки. Я отведу тебя, — сказал Аугшмуктен. — Переночуешь в нашем сарайчике. У меня там все, как надо. Чтобы частым хождением не мозолить любопытным глаза, я осенью устроил себе там лежбище. Сказал, в комнате блохи да тараканы… Укроешься шубой и одеялом.

— Ну тогда уж совсем хорошо, — сказала Анна и предложила повернуть назад. — А то как бы о нас не стали судачить…

— А чего? Пускай судачат, — хвастливо выпрямился Аугшмуктен. — Мне бы только приятно было…

— А организации!

— Ах организации? — И он побрел заснеженным лугом в сторону шоссе. Прошел несколько шагов до куста и поманил Анну: там хоронился Урбан. Сидел, обхватив руками колени, и отрешенно смотрел вдаль.

— Ты, сосед, наверно, очень на эту работу надеялся?

— Не везет мне. Велкме, Озол, Розулиха — все они гоняют меня, как паршивого пса.

— Ты носа не вешай. Ведь не везде Велкме да Розулиха хозяйничают. Попытайся в другой стороне. Довольно ты горя хлебнул.

— До моего горя никому дела нет, — глухо ответил Урбан. Затем выпрямил сгорбленную спину. Тяжело, будто набухшую болотную корягу.

2

Когда старые стенные часы, надсадно хрипя, пробили семь часов, в комнату вошел рабочий известкового завода Григорий, теперь не хватало лишь организатора ячейки.

— Как обычно, опаздывает, — сказала вполголоса Пурене. Она сидела рядом с Анной, на широкой кровати Арницанов и, недовольная, что затягивается собрание, потряхивала опухшими руками. — Ревматизм ломает. Той осенью, когда меня из школы выгнали, я до самого рождественского снега клюкву собирала. В перчатках нельзя было… Так я руки обморозила, а сейчас точно иголками колет.

Пурене нервничала и сердилась на Деда, организатора ячейки Бартулана. Это верно, у Деда много несимпатичных черт: заносчив, всю интеллигенцию хает, невнимателен к товарищам. Как вот сейчас. Из-за него одного люди драгоценное время теряют, ведь Григорию еще восемь километров брести, а Чуришкису завтра рано утром на работе быть надо. Уж очень незавидная жизнь теперь у рабочих известкового завода. Хозяин гасит печь то на несколько недель, то на несколько месяцев. Случается, что коренастый Григорий — бык, а не мужик, как говорят о нем в волости, — совсем сникает. Бравый вид поддерживают лишь густые волосы да крупные глаза. Мало радости и у хозяина дома — Арницана. Укатала его, видать, жизнь новохозяина, совсем отощал и осунулся человек. Как и жена его, которую Арницан с двумя сыновьями-подростками поставил караулить двор. Когда Анна шла сюда, один мальчуган копошился у дороги, а другой — за хлевом, сама ново-хозяйка возилась около ворот. Розалия Арницан мало смыслит в социализме, но слепо верит тем, кто хочет переделать несправедливый мир. Она искренне любит своего неуклюжего Яниса и, не колеблясь, отдает себя справедливому делу. И своих сынишек приучает помогать революционерам. Более зорких стражей нелегальных собраний, чем Каспар и Алоиз, и не сыскать.

— В окружной суд ты написала? — спросила Пурене, борясь с приступом кашля. — Не забыла подчеркнуть, что в приговоре к тебе как к несовершеннолетней неверно применили надзор по месту жительства?

— Написала, — кивнула Анна.

— Сама отправила?

— Брат. Он мне иной раз помогает.

— Возьми у него почтовую квитанцию и храни ее. Мой Малениек только из-за этого лишился права на пересмотр дела; не мог документально доказать, что обжаловал приговор вовремя. Как бы то ни было, а в борьбе с буржуазией мы должны использовать все их законы.

Наконец стукнула дверь — пришел организатор ячейки.

— Опять карманы набил? — сказала Анна, показывая на сильно оттопыренные карманы пальто Бартулана.

— Для меня книги теперь то же, что табак. — На круглом лице Бартулана расцвела лукавая крестьянская улыбка. — Не могу без них, и все. Книгами, дочка, я указываю несознательным путь правды. Чтобы поняли, откуда пролетарию свет светит.

— Указываешь пролетариям, откуда свет, а когда идешь на собрание с набитыми карманами, то можешь к себе внимание ищеек привлечь.

— Ну ты, товарищ, не то говоришь! — Бартулан уже не назвал Анну дочкой. — Посмотрела бы, что я несу. Только законно выпущенные книги, которые в лавке продают. За них мне ничего не будет. — Он хлопнул рукой по карману пальто.

— Да о тебе разве речь? О членах организации… — нахмурилась Пурене. — Не хочешь или не можешь понять, что такое конспирация?

— Лучше сказала бы, что я не понимаю, что такое страх. Бояться не надо, и все будет хорошо. Пора начинать! — Он уселся за стол, на котором были игральные карты, початая бутылка водки и краюха хлеба.

— Может, положить еще луковиц и соли? — вопросительно посмотрел на организатора Арницан. — Заглянет кто, увидит: гуляют по всем правилам. А может, нет?

— Положи все же.

— Если они ворвутся, ни соль, ни луковицы не помогут. — Пурене шумно придвинула скамеечку поближе к свету. — Одно баловство это, да и только.

— Никакое не баловство. Скажешь, карты для отвода глаз не годятся?

— Карты — и такие игроки? — Пурене сложила губы в усмешку. — Окна завешены, а домочадцев выдворили вон. Один из игроков отсидел за антигосударственную деятельность, а другого без конца допрашивали и прогнали с места. Думаешь, они дурачки и поверят твоей детской сказочке.

— Вынуждены будут поверить в такие очевидные доказательства. И когда человек одно и то же утверждает… Когда я ходил в подмастерьях у каменщика Игната…

Анна повернулась к темной половине комнаты — к углу между окном и печью, где находилось почти все имущество новохозяина: сколоченная из грубых досок кровать и уже послуживший скольким поколениям сундук с окованной крышкой — для приданого. Над сундуком, на вбитых в стену крючках, — две шубы: надевать в дальнюю дорогу и укрываться в лютую стужу. Шубы почему-то пробудили воспоминания о далекой зиме, когда она училась в гимназии, о гротенских событиях, о Викентии. Да, Викентий…

От мыслей о Викентии душа ныла, как разбереженная рана. Тогда в тюрьме они, казалось, окончательно выяснили свои отношения. Викентия перевели в рижскую Центральную тюрьму; когда он вышел на волю, партия послала его в Советский Союз. Уехал — и не вернулся. И перестал Анне писать. Одно его письмо с московским штемпелем, правда, фигурировало как вещественное доказательство во втором деле Анны Упениек, несколько раз ей окольными путями передавали от Викентия приветы, но как давно уже она ничего не имела от него.

Анна задумалась. И только когда Бартулан вторично предложил сесть поближе, она сообразила, к кому он обращается.

Сначала обсуждали решение пленума Центрального комитета партии. Ей зачитать его вслух? Значит, так: резолюция пленума «Политическое положение в Латвии и задачи КПЛ».

Документ длинный и читать его трудно. Напечатан на очень тонкой бумаге, уже не раз читался, местами текст стерся, стал неразборчивым. И освещение слабое. Стоит посильнее дыхнуть, как пламя в стекле лампы вздрагивает, вырывается струя черной копоти. Анна, взяв лампу в руки, водила ею вдоль строчек, будто подавала кому-то сигналы. Читала она неторопливо; текст, напечатанный в разрядку, повторяла, а отдельные места переводила на русский язык. В ячейке ведь есть русский товарищ, которому книжный латышский язык не очень-то доступен.

«Борьба с сектантством… Недостаточная активность… Недостатки в организации единого фронта… Необходима гораздо более острая борьба против колонизаторской политики латышской буржуазии в Латгале… Надо разоблачать предательскую по отношению к рабочему классу политику лидеров социал-фашистов и социал-демократов…» — запомнилось самой Анне. Быть может, потому, что она читала вслух, думала о переводе, не все приведенные в документе примеры остались в памяти. Хотя Анна обычно целиком усваивала содержание партийных решений.

Наконец документ был прочитан. Онемевшая от долгого держания лампы рука опустилась на стол.

— Прочти, пожалуйста, еще раз последний тезис! — попросила Пурене.

— Самый последний?

— Ну, разумеется. Конец резолюции.

Товарищи не возразили, и Анна снова придвинула поближе лампу.

— «Только беспощадная большевистская самокритика снизу доверху, во всех единицах партийной организации, беспощадное раскрытие ошибок и недостатков в партийной работе, с тем чтобы как можно скорее исправить их, только настойчивый и систематический контроль за реализацией принятых решений может гарантировать партии успешную работу на всех фронтах, поможет ликвидировать отставание партии в организации масс на борьбу за диктатуру пролетариата в Латвии».

— Крепко сказано… — согласился Григорий.

— Из этого делаем вывод, — Пурене неподвижно смотрела на организатора, — что пурвиенской ячейке необходимо развернуть самокритику.

— Непременно! — Григорий тоже взглянул на организатора. Анна еще никогда не видела Григория в таком напряжении.

Анна ожидала, что сейчас прозвучат резкие слова осуждения. Сейчас скажут, что организатор упрям, самоуверен, часто не считается с коллективом. И поэтому у них не ладится с агитацией масс, не растут ряды партии. Но заговорил сам Бартулан и именно о том, о чем, наверно, сказала бы и Анна.

— Какое положение создалось в Пурвиенской волости после выборов в сейм? — спросил Бартулан, оглядев по очереди всех присутствующих. — Какое? Рассмотрим этот вопрос в свете решения пленума. Наша ячейка единственная на Пурвиене и еще две волости. Массы, в которых мы должны развивать классовое сознание, это местный пролетариат, интеллигентщина, оппозиционеры в здешних буржуйских и полубуржуйских обществах. Мы распространяем партийную литературу на латгальском наречии, латышском и русском языках, вывешиваем флаги в революционные праздники. Нам помогают человек десять пока еще не организованных, но хорошо зарекомендовавших себя юношей и девушек. Наша ячейка снабжает материалами партийную печать, товарищ Спура готовит статьи. Так что работаем мы неплохо. Нас, по крайней мере, пока никто не упрекал. Но если говорить с большевистской откровенностью, ячейка допускает много ошибок. И ошибок очень тяжелых. Прослушав решения февральского пленума Цека, я на этот счет сомнений не имею. Возьмем хотя бы вопрос о защите национальных прав латгальцев или об организации рабочих русской национальности. Что сделано нами в этом направлении? Ничего, товарищи, ровно ничего не сделано! А мы за это отвечаем. Все как один. И прежде всего я, Бартулан.

Анна с удивлением смотрела на организатора их ячейки. В самом деле? Сейчас Бартулан будет критиковать себя? Скажет о неверном стиле своей работы.

Анна посмотрела и на остальных товарищей: они тоже удивлены. Может быть, меньше других Григорий и Пурене. Может быть… Но эти вообще люди более сдержанные.

Нет, что ни говори, несмотря на все недостатки, Бартулан свое дело знает. После того как он раскрыл ошибки в агитационной работе среди сельскохозяйственных рабочих, вынуждена была замолчать и Пурене. Он говорил ясно и недвусмысленно. Нанятые Велкме поляки Вильненского округа такие же сельские пролетарии, как и местные рабочие. Коммунист обязан защищать их так же, как латгальских рабочих и батраков. Надо развивать их политическое сознание, а Чуришкис и Пурене не раз ошибочно утверждали: они, мол, пришлые, со стороны. А коммунисты никогда не должны упускать из виду интересов рабочего класса, не должны различать эксплуатируемых по национальностям, по вероисповеданию. И потом — как мы относимся к единственному кавалеру ордена Лачплесиса в волости? Он по своей сущности труженик, отталкивать его недальновидно.

Бартулан прав. Но то, чем он недавно попрекал Пурене, теперь уже не так. Пурене винить больше остальных нельзя. Зачем зря нападать на человека, да еще так резко? Пускай в ведении швеи останутся оппозиционеры трудовой молодежи, тем более, что ей они доверяют. Подобный контроль членов партийной ячейки не так безобиден. Опасно передавать все партийные связи в одни руки. А что, если этот человек вдруг попадется?

А вот несоблюдение конспирации бывшей учительницы Пурене… Анна, не выдержав, перебила организатора на полуслове.

— Товарищ Дед, ты сам грубо нарушаешь конспирацию, расхаживая с набитыми литературой карманами.

— Литературой? — рассердился Бартулан. — Какой литературой? Романами, которые я читаю?

— И ими, — поддержал Анну Григорий Чуришкис. Он уперся ладонями в стол, тяжело встал. Как всегда, когда он загорается сознанием своей правоты. В таких случаях он обычно говорит долго, пока не утомит слушателей.

— По-моему…

— Оставим этот вопрос до следующего собрания ячейки! — Бартулан поспешно сложил прочитанный партийный документ. — Подготовимся, подумаем. Сейчас не время. Сейчас нам надо решить практический вопрос. О майском празднике. Красную материю приготовили? По-моему, флаг надо вывесить на сосне около могил павших революционеров, а еще на телеграфных столбах, на перекрестках. Кто из товарищей мужчин возьмется за это? Павел? Решено. А теперь о распространении литературы рабоче-крестьянской фракции. Во вторник явка, кто из нас возьмет ее?

Анне казалось, что конспирация требовала, чтобы не обо всем говорилось открыто. Кое-что организатор мог бы уладить сам с нужным товарищем. Вообще-то все члены ячейки люди проверенные, но все-таки…

Ожидая Павла Аугшмуктена, Анна медленно вышла на тропу, что за рощей, около границы Арницана. Стояла звездная ночь. Аугшмуктен все не шел, и, не желая стоять в открытом поле, Анна вернулась в рощицу. И чуть не столкнулась с Бартуланом.

— Павел сейчас будет.

Бартулан подошел к ней вплотную, взял ее руку и крепко пожал.

— Смотри в оба! Не втерся бы к нам вредитель или провокатор… Ну, будь здорова! Вот и твой провожатый идет.

3

Анна в сарае Аугшмуктена зарылась в прошлогоднюю солому и с истинным наслаждением натянула на себя выше плеч овчинную шубу. И тут рядом с ней вдруг улегся Павел, тяжело положил ей на плечо руку и, горячо дыша в лицо, прошептал:

— Аннушка, нам надо расписаться.

— Что ты сказал? — Ей показалось, что она ослышалась.

— Мы должны пожениться. В самом деле. Это было бы хорошо для нас обоих. У тебя нет дома, у меня — жены… И ты нравишься мне…

— Но еще не сказано, что ты мне нравишься…

— А почему же нет? Парень я смирный, бережливый. В доме старший мужик и главный добытчик. Не забулдыга я и не скареда. Своих содержу, газету покупаю. Да еще мы с тобой из одной партии.

— В том-то и дело, что из одной партии. И как партийцам нам болтать о постороннем не пристало.

— Не пристало, говоришь? Как же это?

— Руку убери. Да, да, совсем убери.

— Так я ведь ничего. — Прошуршав соломой, он отодвинулся так далеко, что Анна уже не чувствовала его учащенного дыхания.

— Ведь я ничего худого. Я… только… думал, что такие, как мы с тобой, подошли бы друг другу. За тобой следит полиция, у брата ты даже своего угла не имеешь, а женщина ты пригожая. И когда я о женитьбе сказал…

— Сказал? — приподнялась Анна на локтях. — Кому сказал?

— Кому же еще? Бартулану. Сказал, что хочу жениться. Уж очень мне товарищ Анна нравится.

— А он что?

— У него принципиальных возражений нет. У нас будет крепкая семья. Каждому здоровому человеку полагается жениться. Ведь так заведено. Прошлой весной, тебя еще не было тут, пропагандист один толковал нам о происхождении семьи и государства. Маркс или Энгельс книгу об этом написали.

— Да что ты? — Анне неудержимо захотелось подразнить новоиспеченного жениха. — А на что, на какие капиталы мы, по-твоему, жили бы. Может, вы и это с оргом обсудили?

— Не то чтобы обсудили, только поговорили, — наивно объяснил парень.

— Странно, даже более чем странно. Люди коммунистами считаются, должны бы воевать против всего отжившего, прогнившего, а относятся к женщине, как отпетые мракобесы.

— Но, Аня…

— Как настоящие мракобесы, — словно топором отрубила она. — Даже в буржуазном обществе сегодня торговля женами считается позорной. А наши товарищи? Как это все просто! Пришло парню в голову обзавестись женой, так сообщает об этом руководителю организации, и, если тот не против, дело сделано! А на чувства девушки всем наплевать.

— Почему же это наплевать? Я ведь тебя и любить буду.

— И любить! Видали, каков! А буду ли я тебя любить и могу ли я тебя любить?

— Да разве ты…

— Да, не люблю я тебя и не смогу любить.

— Аня!

Это прозвучало так жалобно, что она даже перестала сердиться.

— Эх, товарищ, товарищ Павел! Я такого от тебя не ожидала. Сказал бы мне кто-нибудь, не поверила бы. Борцом за будущее считаешься, а что такое любовь, не понимаешь.

— Да разве ты совсем меня не любишь?

— Совсем. Потому что у меня есть другой, дорогой, любимый человек. Я к нему всей душой привязана.

— Так чего же ты не с ним?

— Революционерам при буржуазном строе семью создать не так-то просто.

— Так он, твой, тоже из наших?

— Из наших. Революционер. Это могу тебе сказать, но не больше.

— Раз такое дело… ну, тогда понятно. Тогда, конечно, нельзя. Только что мне теперь товарищу Бартулану сказать? Ведь страшно захочет узнать, что у нас с тобой вышло. Может, ты ему про того, про своего, сама скажешь?

— Деду? А зачем ему это?

— Ну как старшему товарищу, от него у нас тайн быть не должно. Он не раз наказывал мне все рассказывать, что о других узнаю. Как кто живет и что у нас между собой и друг с другом…

— И обо мне Дед спрашивал?

— Спрашивал, а как же.

— Что же?

— Ну всякое. Поначалу — какая ты с людьми? Она, говорит, интеллигентщина, а с интеллигентщиной ухо востро держи. Потому тебя так долго в ячейку не принимали. Сколько раз Пурене просила, а Дед ни в какую. Но это только поначалу. Сейчас он очень заинтересован в твоем хорошем о себе мнении. Я уже было подумал, не пригляделась ли ты старику. Не смейся, я серьезно. А потом он что-то о завистниках обронил, о критиканах, что норовят на его место сесть. Я прямо сказал, что ты не такая и что ты мне, я тебя…

— Вот оно что! — Многое стало теперь Анне ясно. Так вот дела-то какие! — Послушай, Павел, — начала она, обдумывая каждое слово. — Мы с тобой наши отношения выяснили. Теперь ты знаешь, почему не могу стать твоей женой. Но разговор этот касается только нас с тобой, и потому пускай все это останется между нами. Никому другому знать об этом не следует. И Деду тоже. Да, и ему. Пойми же, — не дала она перебить себя, — так надо! Никто не должен знать, что у меня есть близкий друг-революционер. Нельзя нигде упоминать об этом. Для конспирации. Ты меня правильно понял, Павел?

— Понял, — прозвучало словно откуда-то издалека.

— Ну вот… Я знала, что ты хороший товарищ. Будем и впредь добрыми товарищами, ладно?

— Ладно.

— Значит все в порядке. А теперь давай спать, через несколько часов нам уже надо быть на работе.

— Надо.

Анна натянула на себя шубу и задышала ровно. Чтобы Павел подумал, что она уснула. Но сон не шел.

Бартулан… организатор ячейки, а душой — мелкий завистник. Разве может революционер бояться соперников в работе?

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Сперкаи обедали. Хозяин круглой, чашевидной ложкой хлебал из миски варево. Дочка черпала из тарелки чайной ложечкой, а хозяйка со щербатой глиняной миской в руке суетилась возле плиты. Сильвестр Урбан, привалясь плечом к косяку, смотрел на лежавшие в тарелке полкаравая хлеба и кусок мяса. Когда в рот набегало уж слишком много слюны, он отворачивался к цветочным горшкам на окне или к швейной машине со сверкающей надписью «Зингер» и ждал, что скажет ему хозяин. У Сильвестра устали ноги и сердце. Хотя рядом стоял желтый стул с отвесной спинкой, для гостей, без приглашения он сесть не решался. Сильвестр пришел к богатому хозяину не в гости, а просить работы.

Не был бы Урбан в столь безвыходном положении, он и минуты не стал бы тут стоять, повернулся бы и ушел. Но куда побежишь, когда уже, как хворый нищий, успел надоесть всем ближним и дальним хозяевам волости? С тех пор как Урбан вышел из тюрьмы, он еще ни разу не наедался досыта. Так куда он сейчас побежит от обиды, если ему сказали, что на этом дворе есть работа и кров, да еще похлебка с приправой. Вот и стоял Сильвестр у дверей и думал: только бы выдержать это испытание до конца. Ведь хиляка Сперкай в работники не возьмет.

А хозяин не спешил. Швыркая, хлебал себе свое варево — с ложки на стол стекала тонкая струйка. Взяв короткими пальцами с тарелки ломоть мяса, он, словно предвкушая удовольствие, медленно понес его ко рту, почавкал и порывисто вонзил в него зубы. Затем кусанул хлеба и снова принялся за похлебку. Хозяин явно наслаждался едой и предавался от души этому занятию.

Прошло немало времени, прежде чем Сперкай наконец лениво помешал в миске остаток варева, наморщил узкий лоб и воззрился на Урбана.

— Так хочешь, чтоб я тебе хлеба дал?

— Работы… — Сильвестр затеребил пальцами ворот рубахи.

— Ну я же и говорю: хлеба. — Взгляд Сперкая задержался на залатанной одежде Сильвестра. — И портки какие-нибудь мне тоже придется подкинуть тебе. Ты же беден как церковная мышь.

— Обносился я… Это у меня единственная одежда.

— Обтрепался, по белу свету шатаясь. Не бережлив ты. Уважай одежу, и одежа будет уважать тебя. Когда я под Вентспилсом для полковничьей скипидарной фабрики пни корчевал, так три года в одном пиджачке проходил. А всякие там вертопрахи за лето лучший покупной костюмчик истреплют за здорово живешь.

— Я… — начал Урбан и замолк. Нечего другим свою правду навязывать. Все равно хозяин слушать не станет.

Сперкай откашлялся, отодвинул полупустую миску к середине стола, где лежало полкаравая хлеба с заманчиво отвалившимся отрезанным ломтем. Вскоре со звоном стукнулась о тарелку кинутая девчонкой ложка, разбрызгав во все стороны белое варево, жирные капли упали на рыжий чуб хозяина.

— Я тебе поозорую! — закричал он и, пока жена утихомиривала захныкавшую девчонку, отрезал ломоть хлеба и через стол протянул Сильвестру.

— На! Без еды ведь не прожить…

Хозяин провел широкой ладонью по жилету, встал, отошел к плите и оттуда придвинул Сильвестру старую табуретку. Пока Сильвестр ел, хозяин из окна смотрел на пушкановские поля и говорил:

— Нынче хозяева дешево батраков и батрачек нанимать будут — русачков из Польски. На крестьянской конференции так порешили. Чтобы забастовщиков проучить. Тех, кому больничные кассы да восьмичасовой рабочий день подавай. Чтоб показать, каково это с землевладельцами вздорить. И я мог бы, как другие хозяева. Чем Сперкай хуже чулисовских богатеев? И я мог бы… Отсюда до Польски куда ближе, чем до Риги. И подешевле обошлось бы… Но я против веры идти не хочу. Честь католика не позволяет от своего отвернуться. Потому и беру тебя. Беру работником в поле, риге и на дворе. Для всего, что в хозяйстве потребуется. Только платить, сколько другие платят, я не могу. Да и ты человек не такой, как все, люди на тебя косо посматривают. Ты мне не сват и не брат, чтобы ради тебя с общиной цапаться. А времена сам знаешь какие. Так что, коротко говоря, ты особенно-то не рассчитывай.

— Не рассчитывай, — сказала свое слово и хозяйка.

— Да разве я на многое рассчитываю? — Сильвестр не знал, как же ему следует ответить.

— Вот это разумный разговор. Не то что те, из конторы по найму. Мне там один умник предложил написать, сколько я ему каждый месяц платить буду, кровать в комнате требовал поставить, на сеновале или еще где он не согласен. Понимаешь, работник, а спать в комнате должен, точно хозяин… Можно было бы, конечно, и из безработных взять. Нам государство теперь за каждого привезенного из города голодранца по семь латов в месяц приплачивает.

— Похлебки налить тебе? — Хозяйка взболтнула в котле остатки. — Поешь?

— Поест, отчего не поест. — Сперкай понимал, что вести такие разговоры с голодным человеком не полагается. — Наливай! На нас ведь работать будет. Нынче после обеда пойдем с тобой на бывшем участке Спрукста дуб валить. За то, что я вексель ему подписал, он так толком мне ничего и не уплатил, а русскому мяснику в местечке колода нужна — мясо рубить. Так мы с тобой сейчас этим дубом и займемся.

Пока Сильвестр ел похлебку, хозяин «Сперкаев» объявил, что будет платить ему двенадцать латов в месяц. Работать придется на совесть. Без дела не болтаться. И не шляться к Веронике Курситисов. Хозяин засунул руки в карманы штанов. Вообще чтоб нигде не шататься.

— Шататься? Где же я шатался?

— Нечего отпираться! Весь свет знает, что ты за приемной дочкой Курситисов волочишься. А Курситису это не по нутру. Курситис мой ближайший сосед. Потому и предупреждаю тебя.

— Сперкай! — Хозяином его назвать Сильвестр уже не мог. — Мы с тобой не венчались. Можешь что угодно говорить о работе, как мне жить у тебя, где спать, только о Веронике… О моей Веронике…

— Очумел ты, что ли… — бросила мыть посуду хозяйка. — Чего разошелся? Никто твоей Вероники у тебя не отнимает, если твоя она, если тебе приспичило. Только делай исправно свою работу да веди себя так, чтобы люди ничего не замечали. Женихайся на здоровье! Это можно!

— Зачем же об этом разговор?

— Совсем шуток не понимаешь.

— Конечно, не понимает, — опомнился теперь и хозяин. — Ну, подкрепился, так пошли за топорами!

2

Печальна, как тусклая луна, любовь Сильвестра и Вероники.

«Что хорошего я скажу ей? — думал Сильвестр в редкие дни, в которые ему удавалось договориться о свидании с любимой. Тайком встретиться поздно вечером в каком-нибудь тихом уголке. И с большими предосторожностями. — Как мне утешить Веру? Как тяжело, когда печальна невеста, а глаза ее полны слез… И ничего, ровно ничего не меняется к лучшему… Каждый день так же сумрачен, как предыдущий».

Встречаться с Вероникой Сильвестру удавалось в лучшем случае раз в неделю, хоть со двора Сперкаев отчетливо виден дым очага Курситисов, а их петух каждый час перекликался со сперкаевской куриной стаей. Изо дня в день Вероника и Сильвестр находились почти рядом, часто даже слышали голоса друг друга и все же были в разлуке. Может быть, виновата та осень, он так безудержно пообещал тогда невесте всяческих радостей. И вот они в разлуке, потому что он одинок и беден. Бедность — самый большой порок, говорили ему те, с кем он вместе просидел эти несколько месяцев в тюрьме. Может, оно и так. Но Сильвестр все равно думал о том, как бы скорей встретиться с Вероникой. А то подумать даже страшно — невеста разуверится во всем, во всем.

И по-прежнему, когда он шел на свидание, ему до боли хотелось обрадовать чем-нибудь любимую, сказать, что сученая нить надежды стала, наконец, тугой и крепкой. Но это было бы обманом. Напротив, то, что казалось раньше надежным, крепким, расползалось, будто было свито из мха.

Письма, которые он посылал депутатам сейма и кавалерам ордена Лачплесиса, оставались без отклика, жалобы в капитул ордена и канцелярию президента попадали в руки уездному начальнику, а тот всегда отвечал отрицательно. Когда Сильвестр обратился за помощью к ксендзу — Урбан всегда был истинным католиком, — святой отец призвал его к смирению и покорности. Урбан не знал, куда ему идти еще. Чем же он порадует Веронику? На свидание с любимой он шел теперь все тяжелее, и все больнее ныло сердце.

В прошлый раз Вероника сказала:

— Я придумала. Ей-богу, придумала. И совсем просто. А тебе это и в голову не пришло.

— Что же?

— Попроси хорошенько, — и она уткнулась лбом Сильвестру в щеку. А когда он наговорил ей все ласковые слова, которые только знал, Вероника сказала:

— Знаешь, уйду я от Курситиса. Пойду служить к чужим. За Даугавой, в Дигнае, лесничему нужна хозяйка для лесных рабочих. Прибирать, стряпать, латать. Барынька приходится мне дальней родственницей со стороны матери. Встретила ее во время большого отпущения грехов в церкви. Обещала с мужем поговорить. И когда я там буду, то уговорю их еще одного лесоруба нанять. Хоть за меньшую плату. Мы тогда будем вместе и поженимся. Много ли нам с тобой надо. Когда у нас есть самое главное — любовь.

В тот вечер они впервые после долгого перерыва опять ворковали о будущем. О том, что у них может получиться, как они поступят и чего им хотелось бы. Им казалось, что они идут звенящей рощей, в которой шумит весенний ветер, благоухают цветы и само время остановилось, чтобы послушать их.

И вот Сильвестр осторожно крался в сторону рощи бывшего фольварка Пильницкого. Рощу эту тоже следовало называть бывшей, потому что сразу после раздела поместья Юрка Спрауниек, которому достался этот участок, позвал из местечка скупщика Борку, и за одну зиму славную рощу извели. Теперь тут росли лишь жалкие побеги. Но как бы ни было, а таким несчастным влюбленным, как Вероника и Сильвестр, встречаться здесь было хорошо. Здесь нет даже ягодников и собирателей лечебных трав, как на Болотном острове, в лугах.

Опасливо озираясь, Сильвестр сделал крюк, миновал котловину, стоячие воды которой подернулись иззелена-желтой ряской; они казались застланными неровно сотканным, узловатым и сильно изношенным покрывалом. Возле самых Сильвестровых ног поблескивала ржавая влага, под блеклым мхом хлюпала вода, всплески ее громко отдавались в предвечерней тишине. Сильвестр старался идти, где посуше.

Вероника уже ждала. Едва коснувшись руки жениха, она опять поникла возле можжевелового куста.

Стало быть, опять ничего не получилось.

— Без бумаги хозяина, без его разрешения родственники документ сельского рабочего выдать мне не могут. Ну а Курситис, ты сам знаешь, пригрозил искалечить меня, если только посмею уйти от него. И никто не хочет помочь. Ни писарь, ни писарская барышня, ни начальник Озол. Я к нему домой пошла. Перчатки с бахромой перед ним выложила. Те самые, что собиралась тебе в утро свадьбы подарить… — последние слова она произнесла, будто борясь с хрипотой.

— Свадебные перчатки? — вздрогнул Сильвестр.

Они однажды говорили о своей свадьбе. Тогда Вероника гордо сказала, за праздничный стол они, по старинному обычаю, сядут в белых перчатках. Уже связаны. Белые-белые, с широкой полосой узора, шитого гарусом, с густой бахромой. Деревенские старушки, которые по белизне перчаток обычно предсказывают, будут ли счастливы новобрачные, позеленеют от зависти.

— Те самые перчатки? — переспросил Сильвестр.

— Те самые.

Потом они молчали. Молчали, словно испытывали терпение друг друга.

— А что слышно вообще? Что нового дома у вас? — Сильвестр и сам не понимал, с чего это он так глупо спросил.

— Ничего нового. Сам хозяин в айзсарги собирается.

— Будет напарником Антону Гайгалниеку.

— Может, даже и начальником. Вредности Курситису не занимать.

Они разговаривали, как соседи на досуге.

Вероника встала.

— Пойду домой!

— Так быстро?

— Да ведь хватятся, искать будут.

— Ну, конечно… — Сильвестр сник, словно его вдруг оставили силы, словно он стал меньше.

Как мало тепла осталось от этой встречи.

3

— Слышь ты, вставай!

— Да, да… Я сейчас!

Когда же он, собственно, спит, этот хозяин Сперкаев? Вечером последним запирает клеть, хлев, над которым Сильвестр и пастушок зарываются в солому, в сумерки носится по двору, науськивает спущенных с цепи собак. В полдень хлопочет на огороде или под навесом для телег, а утром поднимается вместе с петухами и тормошит работников. Возражать, жаловаться на малый отдых? Так Сперкай и сам никакой работы не чурается, а спит поменьше батраков. Если ты выбился из сил, если трудно тебе ворочать весь длинный рабочий день, тебе никто не поможет. Жизнь добрая мать только для тех, кто упорен, не жалеет ни себя, ни других. Теперь многие завидуют Сперкаю, а как он свой достаток нажил? На печи не отсиживался, не ждал, чтобы ему жареные цыплята с неба свалились. Достаток накоплен упорным, неистовым трудом. Еще в молодости, когда он в Вентспилском уезде пни корчевал. Барин всем рабочим одинаково платил: двадцать сантимов за пень. Другие по три-четыре лата в день зарабатывали, а Сперкай по пять-шесть. Вкалывал от зари до зари. По воскресеньям не лодырничал. Может, ему это легко было, может, не хотелось ему, как другим, поваляться, полакомиться сладким куском? Как еще хотелось! Но он подавлял такие желания и старался в поте лица. Зато теперь… Пожалуйста, попробуй, потягайся со Сперкаем!

Отгоняя сон, Сильвестр спускался по лестнице с сеновала, прикидывая, что велит сегодня делать хозяин. Толочан и поденщиков обычно оповещали загодя. Правда, случалось и так, что с утра вдруг оказывалось, что в хозяйстве нужно побольше рабочих рук, и тогда надо было бежать за кобылкой и ехать оповещать должников Сперкая. Но до чего неприятное занятие! Сильвестр был бы согласен пренебречь полуденным отдыхом, спать еще меньше, лишь бы не ходить по дворам: «Идите! Хозяин велел! Запрягайте лошадь в широкую рабочую телегу…»

Сильвестр знал: мелкие хозяева побоялись бы сказать Сперкаю в глаза то, что говорили ему, батраку. Бывало, грозили палкой, всячески поносили, травили собаками.

Спустившись во двор, Сильвестр стал переминаться с ноги на ногу, словно убеждаясь, удобно ли ногам в постолах, обутых там, наверху, в темноте, и ждал, что прикажет хозяин.

— Ящик к дрогам привяжи. Повезешь на Сивке торф с болота. По квадратной сажени на воз. Потом с удобрениями смешаем, сахарную свеклу посадим. Копать — лопату поострей возьми, а корни подрубай коротким солдатским топором, а то хороший зазубришь. На заливном лугу начнешь, где банька Русинихи когда-то стояла! Начнешь один, попозже, когда Скрузманис подъедет, пособлю тебе.

— Так Скрузманис будет?

— Отчего же ему не быть? — остановился хозяин. Бегающие глаза прищурились, стали узкими-узкими. — У Скрузманиса ведь дом с аукциона продают? А вексель он подписал мне? Скрузманис не так глуп, знает, что мое слово на аукционе значить будет.

— Ну известно… — протянул парень и повел лошадь к телеге.

Если Сперкай дома останется, он с первыми возами может проехать мимо Курситисов. Веронике скоро идти коров доить.

Утро стоит ясное и звонкое. Деревья, кусты и поля под лучами раннего солнца сочно-зеленые, росная дорога, ведущая вниз, к мшанику, переливается, как ожерелье. На неперепаханных межах дворов бывшей деревни Пушканы, на еще не зачахших кустах распускаются цветы. На кончиках тоненьких веточек раскрылись алые мелкие цветочки, как выкрашенные гарусные узелки.

В листве деревьев щебечут птицы, на пастбище, перекликаясь, ржут лошади, где-то по соседству, лязгнув, упал с дверей хлева железный засов, гремят ведрами доярки. За горкой протяжно воет локомобиль.

«Богатей Пекшан доски пилит для нового сарая». Подгоняя лошадь, Сильвестр тряхнул вожжами.

— Пошевеливайся.

Ведь не успеешь и воз накидать, как у Курситисов скотину на пастбище погонят.

Парень повернул телегу к торфяной яме, схватив топор и лопату, спрыгнул на пружинящую холодную почву. Удар, другой, и большие липкие куски торфа полетели в тележный ящик. Сильвестр торопился. Еще была надежда встретить Веронику на прогоне.

Ему удалось только поздороваться с любимой. Теперь он мог ехать совсем спокойно. Пока хозяин не подъедет со вторым возчиком.

А второй возчик задерживался. Сильвестр успел уже вывалить четыре воза, когда хозяин явился один.

— Распрягай Сивку, веди к колодцу Русинихи поить. — В одной руке у хозяина торба с овсом, в другой — лопата, на черенок которой надет узел с туесом: сухой завтрак для работника. — Пока лошадь овес хрупает, перекуси на скорую руку, потом пособишь мне межу проложить, — объяснил Сперкай. — Спрукст собирается болото поднимать. Как бы какой бороздой мне поле не прихватил. Скрузманис, сволочь, не приехал! — Хозяин принялся лопатой сгребать в одно место разбросанные батраком торфяные комья. Он без лишних слов давал понять, что и на болоте следует быть бережливым.

— Ну, перекусил? Бери колышки и ступай от бугорка. Все время вперед, — сказал чуть погодя Сперкай. — Втыкать будешь там, где я велю.

Пока Сивка хрупал овес, Сперкай с Сильвестром успели вогнать колышки. Сильвестру показалось, что межа получилась уж больно выгнутая, явно прихватили немало соседской земли. Но Сперкай настаивал: так надо. Затем хозяин вместе с батраком нагрузили воз и поехали в поле. Парень правил лошадью, хозяин шел налегке.

— Кучками раскиданное приминать надо, — поучал Сперкай, когда они опорожнили тележный ящик, и показал, как это делается. — Хочешь, чтобы сельское хозяйство прибыльным было, обращай внимание на каждый пустяк, говорят ученые агрономы, те, что учились за границей, как Ульманис наш.

Сперкай остался в поле. Сильвестр опять завернул лошадь к болоту. Близился полдень, воздух раскалился. Копать становилось все мучительней.

На старом месте, на Глиняной горке, хозяина уже не было. Он сидел на меже, а рядом с ним, вытянув ноги в сверкающих на солнце офицерских сапогах — молодой Озол. В соломенной шляпе, светлой рубашке с отложным воротничком, рукава закатаны выше локтей — совсем как у выехавшего на лоно природы горожанина.

— Аукцион надо начинать так, чтобы под конец не пришлось переплачивать, — услышал Сильвестр слова Озола. — За людьми из даугавпилсского банка присматривать надо. Как бы нам этот кусок не проворонить. Этого уж никак нельзя допустить.

— Тут же, тут же раскидай! — помахал Сперкай рукой батраку. — И хорошенько телегу вычисти! После полудня в поле уже не поедем.

— Вот газета! — Озол поднял соскользнувшее на землю «Латгальское слово», размахнулся и кинул газету Сильвестру под ноги. — Почитай, что церковные отцы пишут. Тебе, бывшему кавалеру ордена Лачплесиса, надо быть поумней.

— Сперва торф раскидай, а уж потом бумагами шелести, — наказал Сперкай. Как бы батрак в самом деле сына волостного старшины не послушал. Затем он опять опустился на межу и опять заговорил о чем-то с Озолом, теперь уже вполголоса.

Озол показал какие-то бумаги и пододвинулся поближе к собеседнику. Сильвестр развернул лошадь, в который раз выскреб тележный ящик и стал ждать дальнейших распоряжений. Ехать одному домой или подождать, пока тот не наговорится с барином? Но о работнике как будто позабыли. Сильвестр развернул озоловскую газету, повернулся и, щурясь от яркого света, попытался посмотреть, что же там такого особенного пишут.

«…Его преосвященство епископ Ранцан посещает паству. Высокий пастырь в сопровождении кавалерийского эскорта…»

«…Три краеугольных камня воспитания молодежи — церковь, семья и государство. От всех святынь и нравов предков отрекшийся коммунизм…»

— Эй, ты! — оторвал от газеты Сильвестра окрик Сперкая. — Поди сюда! — хозяева встали.

— Значит, на аукционе все делим мы с тобой. Пойменный луг Скрузманиса тоже. Нижний край мне как раз подходит. А в то дело я не мешаюсь. Еще неизвестно, как там получится. Чтобы в ссуде отказать, одного такого показания Земельному банку мало, — сказал Сперкай Озолу и обратился к батраку:

— Господин Озол хочет потолковать с тобой. Прогуляйся с гостем! Сивку я сам отведу.

— Можно. — Работник взял сложенную вдвое газету в другую руку. Должно быть, попросит вернуть.

— Можешь смело в карман сунуть! — благосклонно улыбнулся Озол. — На досуге почитаешь. А теперь покурим. — И он щелкнул шикарным портсигаром, набитым ровными рядами папирос. — Бери же! Самые лучшие, какие в Риге делают. Из болгарских и македонских табаков. Я простое курево не признаю. Недаром народная пословица говорит: дешевле купил, дороже уплатил. — В пальцах богатого хозяина сверкнула никелированная коробочка, раздался сухой щелчок, и блеклое пламя коснулось папиросы батрака.

— Хорошо! — Сильвестр глубоко затянулся ароматным дымом. — Пахнет горьковатым медом и дурманящими летними цветами.

— Я же говорил…

Пограничной бороздой спустились с Глиняной горки. Озол рассуждал о жаре, о том, как приятно было бы искупаться и как далеко до реки, целых шесть верст. Рассказывал о полевых, работах, о летнем бале, который через две недели состоится в роще Пекшана. Когда они дошли до большака, Озол снова достал из кармана портсигар, снова предложил папиросу и спросил:

— В Аугшмуктены ходишь?

— Когда хозяин пошлет.

— А эта красная, Анна Упениек, с Павлом Аугшмуктеном там встречается?

— Иной раз встречается. Они на шоссе вместе работают.

— А ты слышал, о чем они толкуют?

— Да зачем мне слушать-то?

— Обсуждают, как латышей подкупить… — поближе наклонился Озол к Сильвестру. — Соображают, кого бы московскими деньгами приманить. Вот так! Эта коммунистка учит Аугшмуктена, как уничтожить Латвию, а тот ей поддакивает.

— Не слышал я.

— Слышал, дурень этакий! Я тебе говорю!

— Чего не слышал, того не слышал.

— Ну и… — словно проглотил Озол твердый комок, но стал еще фамильярнее. — Послушай, Сильвестр, ты ведь человек разумный и можешь хорошо заработать. Что Анна Упениек за коммуну в тюрьме сидела, ты знаешь, что она с Аугшмуктеном встречается и с ним всякие там разговоры ведет, ты тоже знаешь. Окажешь Латвии большую услугу, если сходишь со мной в Пурвиену и у одного господина покажешь, что они коммунистические разговоры ведут. Вот и все. Ты ведь освободитель Латвии, у тебя орден Лачплесиса был.

— Который у меня с помощью твоего папаши отняли… — Сильвестру кровь бросилась в лицо.

— Рассуждаешь, как маленький! Потерянное можно ведь и вернуть. Ты только сходи со мной и дай показания.

— Кому нужны такие показания?

— Кому? Глупый вопрос. Латвии они нужны!

— А может, чтоб Упениек напакостить? Или… Аугшмуктену? Ведь он живет по границе с тобой.

— Ишь, умный выискался! Я тебе, понимаешь, заплачу как полагается. Немалые деньги получишь.

— Сколько?

— Ну, сколько? Латов десять, пятнадцать. А то и все двадцать.

— Только и всего?

— Ну и жадный же ты! Ну черт с тобой! Пускай будет двадцать пять.

— И за это я должен показать, что Аугшмуктен хочет уничтожить Латвию?

— Больше ничего.

— Нет, господин Озол, я ложно клясться не стану!

— Чего ломаешься, как старая дева! Трудовая книжка твоей зазнобе нужна от волости или не нужна?

— Нужна, только не за такую цену. Не за чужое несчастье.

— Дурень ты, паршивец проклятый! — сердито сплюнул Озол. — Ну и проваливай отсюда! Но знай, ты еще пожалеешь! Оба вы, и ты, и твоя зазноба.

Когда Сильвестр вернулся в Сперкаи, работники уже сидели за обедом. На столе дымилась сваренная в мундире картошка, перед каждым лежала соленая салака и стояла кружка пахты: обычная еда батраков в весеннюю страду. Сильвестр сел на свое место, положил перед собой несколько картофелин и, потупясь, принялся их чистить.

— Потолковали? — не терпелось, видно, Сперкаю узнать, о чем же они с Озолом говорили.

— Да о чем нам с ним толковать-то!

— Вот и хорошо! Сходишь в полдень на остров и передашь Упениеку, чтобы с новым векселем пришел. В четверг у него в банке срок истекает.

4

В Сперкаях готовились ко дню рождения дочки. Рано утром испекли пироги, в погребе, рядом с пивным бочонком, стыла заливная телятина, стол в большой комнате накрыли на господский манер.

Первыми, одна за другой, во двор вкатили брички Пекшанов и Озолов.

Сперкай приставил Сильвестра к лошадям гостей: распрячь, поводить, напоить, покормить овсом из круглой скрыни, потом в загон отвести, что за амбаром. А сам повел дорогих гостей на парадную половину. Правда, там вышла небольшая заминка: долгое время не отпиравшиеся на крыльце двери сильно осели, и их пришлось выламывать силой. Пока хозяин орудовал поданным хозяйкой топором, оба папаши опробовали новые сорта папирос, а молодой Озол успел напомнить Сильвестру об их недавнем разговоре.

— Не передумал?

— Чтоб тебе повеситься!

— Скорее я тебя повешу!.. Вместе с твоей зазнобушкой! Как две связанные луковки… как две связанные гнилые луковки, будете висеть у меня, — сказал молодой Озол с такой насмешкой, что Урбан позеленел от ярости.

— Ты… дерьмо этакое! — И он с силой замахнулся только что снятой лакированной дугой.

— Ну, ну! — отскочил назад айзсаргский начальник. — Ты мне смотри! — погрозил он с перекосившимся лицом.

Тем временем двери на крыльце были уже распахнуты настежь, оба старших гостя переступили порог. А мостик на дороге снова загремел.

— Велкме! Господин начальник! — Сперкаиха, вытирая о фартук руки, кинулась открывать большие ворота. И едва она успела это сделать, как уже совсем близко захрапел Сивка Велкме, пробежал по двору шагов пять и остановился как вкопанный, вонзив в землю передние подковы. Довольный шикарным въездом, айзсаргский начальник спрыгнул с линейки, потрепал ладонью вспотевший бок лошади и крикнул Сильвестру:

— Эй, ты, босяк, принимай!

— Никакой я тебе не босяк! — Работник, не оглянувшись, увел обеих лошадей других гостей.

— Урбан! — Быстро сообразив, как наказать работника, Велкме обратился к Сперкаю. — Сосед, какие у тебя тут порядки? Ты что, работников из профсоюза сельских рабочих держишь?

— Тут творится такое… — И молодой Озол рассказал, какие ему только что пришлось пережить ужасы. — Не понимаю, как хозяин терпит.

— Я ему, безбожнику! — Сперкай выпятил грудь. — Сюда, Сильвестр! Живей!

Впервые за все то время, что Урбан работал в Пушканах, хозяин так громко и грубо кричал на него. Даже кулаками грозил. Шел за ним до самой конюшни и так ругал, что парень с трудом сдерживался, чтобы не огрызнуться.

Чуть погодя прибыла хозяйка Розулей и с ней новый пурвиенский мировой судья, тоже из айзсаргов. Потом на высокой польской бричке приехал ксендз с Антоном Гайгалниеком. Пушкановский айзсарг, хоть и трезвый, был необыкновенно разговорчив. Здороваясь с Сильвестром, он так сильно тряс ему руку, что можно было подумать, будто они закадычные друзья. Словно не Гайгалниек грозился прошлой осенью растерзать на куски батрака мельницы Муктупавела.

— Здорово! Здорово! Факт! Бедово живешь, что, а? — посмеялся он, но, увидев, что святой отец уже пошел в дом, кинулся за ним.

Чуть погодя Сперкай вышел во двор, велел Сильвестру сесть на кобылку и мчаться в лавку за водкой. Денег он ему не дал, попозже сходит сам и рассчитается, только чтобы Сильвестр об этом не сказал лавочнику сразу. Пускай тот сперва посчитает на бумаге.

Когда Сильвестр вернулся, хозяйка, вся раскрасневшаяся, хлопотала у плиты. Сам Сперкай сидел за столом с гостями и, как видно было в полуоткрытую дверь, захмелел больше остальных. Говорил несуразно громко, называл дочь Викторию мелюзгой и гнал ее прочь.

— Бедняжечка моя… — поспешила Сперкаиха утереть слезы прибежавшей пожаловаться любимице. — Ангелочек ты мой! Ну что мне делать с тобой? Обе руки заняты. Пускай Сильвестр пожалеет тебя! — распорядилась она работником и, взяв принесенные бутылки, поспешила к гостям.

— Я не хочу… — затопала девочка за матерью, но в распахнутых дверях остановилась и за порог не пошла.

За столом разгорелся жаркий спор. Гости кричали, не слушая друг друга. Розулевская барынька, сердито тряся коротко подстриженными накрученными волосами, кричала вместе с мужчинами.

— Я тоже в своей жизни что-то повидала, я тоже что-то знаю… Если не могу жить как надо, так пропади все пропадом!

— Пропади все пропадом! — Одышливый Пекшан так энергично замахал руками, что из-под рукавов стали видны покрытые рыжими воплатитьлосами руки. — Если мне батраку при всем бесплатном еще двадцать пять латов в месяц, так уж лучше пускай все мое хозяйство прахом пойдет. Голыми руками пахать не станешь! Городские безработные в лаковых туфельках и шелковых галстучках разгуливают, а землевладельцы от расходов задыхаются. Если усадьба ничего хозяину не приносит, так на кой ляд мне это свое государство? За жабры взять! А тебя тут никто не спрашивает, — одернул он зашепелявившего Антона Гайгалниека.

— А я говорю: не-е, не дело это! — Молодой Озол встал. Выпятил грудь, будто приготовился на параде отрапортовать командиру. — Мы на дворе Сперкая собрались не водку глушить. Думаю, что все мы собрались тут для того, чтобы как верные сыны Латвии разобраться наконец, что нам делать. Пускай в границах нашей Пурвиенской волости, потому что мы знаем, что пурвиенские патриоты не одни и одни не останутся. Не из-за строптивых батраков нам голову ломать надо! Думаю, каждый из нас, если потребуется, сумеет страху на них нагнать. Полагаю, мы должны разобраться в главном. Ткнуть в рожу кулаком этой стоглавой гидре, этой депутатской банде и прямо сказать: или вы по-хорошему измените конституцию, дадите сельским хозяевам сильную власть, или же крестьяне прогонят вас.

— Социальные законы эти никуда не годятся, больничные кассы и восьмичасовой рабочий день переманивают сельских рабочих в город. Законы эти отменить надо, и все станет по-другому! — потянулся мировой судья за новой бутылкой. — Первым делом отменить социальные льготы!

— А кто их отменит, когда в сейме сидят голодранцы и держат бразды правления в своих руках? — замахал кулаком младший Озол. — Может быть, красных уговорите уступить по-хорошему? Дадите им еще лет пять-шесть помитинговать? Довольно! Достаточно мы ждали! Хватит, никаких митингов, никаких обществ! Покончить со всякими их профсоюзами, Трудовой молодежью. Тут, в местечке Пурвиене, обосновался настоящий вертеп отъявленных антигосударственных элементов. Оттуда все эти подстрекатели и берутся, которые красные флаги вывешивают.

— Факт, оттуда! Я это начальнику уже давно говорил… — Антон Гайгалниек решил, что на сей раз его уже никто не одернет. — Сброд этот с фольварка и из местечка…

— Сегодня мы должны рассуждать, как мужчины, — не дал все же младший Озол Антону договорить. — Мы должны знать, что такое банк, что такое капитал. Неважно, поддерживаем ли мы католическую партию, Крестьянский союз или примыкаем к какому-либо беспартийному патриотическому объединению, нам, главной опоре свободной Латвии, надо держаться вместе. Объединиться. В нашей волости, в нашем уезде, в Латгале, по всей Латвии. Объединиться, чтобы одним махом отрубить головы красному дракону, все до единой. Одним ударом…

Виновницу торжества испугал разговор об отрубленных головах, о каких-то красных драконах. Какие злые дядьки эти за столом, которые гнали ее прочь, в ее день рождения… Девочка кинулась назад и заревела благим матом.

— Ведь сказала тебе, ребенка успокой, увалень этакий! — накинулась хозяйка на Урбана. — Чего глаза таращишь. Только знай подтаскивай тебя…

Прогулка в поле для Сильвестра оказалась кстати. По крайней мере не нужно смотреть на розульскую барыньку и на затянутого в мундир горлодера, который так и норовит его задеть. Сильвестр, правда, понимал, что батраку надо сдерживаться, но он тоже человек, да еще горячего нрава. Одним желанием нрава своего не укротишь. Сильвестр взял девчонку на руки и понес во двор. Успокаивая Викторию, он слышал, как в доме орал хриплым голосом айзсаргский начальник:

— Оружия у нас хватает и геройского духа нам тоже не занимать. К чертям партии и сейм! В крестьянском парламенте решили…

Качая на руках хозяйскую дочку, Сильвестр шел полевой тропой в сторону Курситисов. По привычке, но и не без умысла. Хотел попытаться повидать Веронику. Сказать об угрозах младшего Озола. Хоть слова этого барчука его мало трогали.

После долгих уговоров и укачиваний капризуля согласилась пойти в сенной сарай Курситисов на краю луга, где под коньком крыши прятались будто птицы.

Дверь сарайчика оказалась полуоткрытой и, когда они приблизились к ней, из нее повеяло терпким табачным запахом. В сарае курили. Может, и сам Курситис? Но девчонку уже было не унять.

— Наперво вокруг обойдем! — пытался вывернуться Сильвестр. — Может, увидим там что-нибудь хорошее.

— Не-е! — завизжала девчонка.

В сарае на полу затрещали жерди, кто-то, тяжело ступая, подошел к двери. Янка Урпин, некогда любимец розульской хозяйки, а ныне весь помятый, растрепанный с опухшими веками.

— Чего надо? — Он так зло уставился на Сильвестра и девочку, что Виктория тут же притихла.

— Мы так просто. Птиц посмотреть пришли.

— Нет тут птиц. — Янка Урпин поднес ко рту цигарку, и еще острее запахло табаком. — Нет их здесь.

— Ну, тогда… — не мог решиться Сильвестр, как быть.

— Что у вас там, в Сперкаях? — кивнул Урпин в сторону Пушканов.

— Праздник. Гости съехались. Угощаются, пьют.

— И с моей… розулевской хозяйкой эта козявка из местечка притащилась?

— Мировой судья, что ли?

Янка не ответил. Только стал быстро-быстро попыхивать самокруткой.

— Чертово отродье… — Он стиснул в пальцах изжеванную цигарку. — Я с тобой еще встречусь…

На крик Урпина буйным лаем отозвался рванувшийся на цепи дворовый пес, и сразу раздался другой шум — брякнула брошенная цепь, стукнули распахнутые одним толчком ворота.

— Воры… Куси воров! — Это был Курситис.

— Ой-ой! Укусит! — прижалась к Сильвестру Виктория.

— Не укусит, не укусит! — Парень подхватил крикунью на руки и, повернувшись к широко шагавшему к ним Курситису, бросил: — Уймись, а то как бы желчью не захлебнулся!

— Уходим мы, уходим, скряга несчастный! — швырнул Янка Урпин недокуренную самокрутку.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

На Рушонской станции пропагандиста встретил член местного отделения Союза рабочих спортсменов. Неуклюжий паренек в залепленных грязью сапогах. Значит, опять по лужам топать, по прокисшим от дождей проселкам. Как на той неделе в Варкаве, позавчера в Калупе. Что он должен всегда готовиться к худшему, Пилан понял по тому, каким взглядом окинул встретивший парень его ботинки, отглаженные складки брюк и чемодан.

«За неженку принял, — подумал Андрис. — Ну ничего. Рано ухмыляешься, парень. Пилан не случайно попавший в деревню горожанин, не знающий, что такое осенью проселочная дорога».

— Итак, поплыли! — бодро сказал Пилан и совершенно инстинктивно ощупал на пальто пуговицы. Спросить, будет ли повозка, он счел излишним.

— Ладно, тогда я впереди пойду. — Местный товарищ, широко шагнув, переступил через лужу. — Поднажмем, чтобы согреться.

— Поднажмем.

— Зарядил дождь… — У Даугавпилсского шоссе провожатый остановился. — Страшно нужный дождь. Все чертовски пересохло. Хотя бы озимые в рост пойдут.

— Да, в этой стороне сильная засуха была. В Курземе, на Видземском побережье почти каждую вторую неделю по туче проходило.

— Курземцам и видземцам всегда больше везет…

Местный товарищ шагал уже не так быстро, время от времени оглядывался и ждал, пока приезжий, петляя, не доберется к нему. Некоторое время помолчав, он принялся расспрашивать Пилана. Знакома ли товарищу пропагандисту аглонская сторона? Его раньше тут не видели. Знает ли товарищ, что здесь сейчас происходит? Центр верующих тут, как же, а что это значит для партии? Ах, были стычки с представителями католической партии? Это даже лучше. Но когда на народных сборищах появляются монашки или присутствует декан Тимшан, чего только не случается. Чем, например, декан Тимшан наших бьет? Толкованием учения социализма. Тимшан не такой, как другие ксендзы. Тимшан может сказать, что капитализм калечит людей, что у крестьян трудная жизнь, что нет работы, что кустари питаются одной картофельной шелухой да водой. При всех не побоится утверждать, что нужен более справедливый строй. Но социализм, какой сейчас проповедуют, никуда не годится. В чистом виде — может быть. Социал-демократы, говорит Тимшан, не социалисты. Вожди социал-демократов только и знают, что за хорошими местами и большими жалованьями гонятся. Проповедуют бедным избавление, а сами в своих крупных хозяйствах сельских рабочих эксплуатируют. В банках большие проценты изымают.

— Опасная птица Тимшан этот, — добавил провожатый.

— Да, трудновато с такими.

За пригорком, изборожденным колеями от телег, Пилан и его спутник свернули с большака и пошли лугом, вдоль берега озера. Тут Андрис стал счищать об траву прилипшую к ботинкам глину. Остановился и провожатый.

— Видать, товарищ из деревенских, если распутица его не испугала. В апреле тут на собрании должен был выступить депутат Вецум, так он прямо со станции назад повернул.

— Депутату пешком ходить не полагается. Государственный деятель все-таки, на что это будет похоже?

— Так пускай тогда рабочим депутатом не называется!

— Люди разные бывают, и депутаты тоже, — уклончиво ответил Андрис. Еще неизвестно, кто этот парень на самом деле.

— Это верно, и депутаты всякие бывают, и люди всякие бывают. И социалисты. Взять хотя бы здешних рушонских рабочих спортсменов. Общество социалистической организацией называется. Да только называется. Кто только членские билеты не получил, а теперь что хотят, то и делают. В книгах читаем: для социалиста важно его социальное положение. А какое у наших социальное положение? Сомерсетские кустари благодаря аглонским богомольцам кормятся. А некоторые, например мелочный лавочник Саукул, так сами в церковь ходят. Будто для приманки покупателей. Вот каково ядро общества. Хорошо, что еще есть молодежь из двух деревень. Пятерка ребят, те ни черту, ни епископу, ни айзсаргам дороги не уступят. Молодцы, ничего не скажешь. Но таких меньшинство. Да и то троих из пятерых на военную службу забирают. Уйдут, работа совсем заглохнет. Как в соседней волости. А отделение Союза рабочих спортсменов числиться будет. Защитники трудящихся от реакции и фашизма, которые в решающий час должны выступить с оружием в руках. Деньги на оружие им рабочие давали и дают, но спроси, хватило бы у какого-нибудь мелкого лавочника силы и духу поднять оружие на врагов демократии?

— М-мда… — неопределенно пробурчал Андрис.

Когда путники добрались до первых домов местечка Сомерсеты, дождь прекратился. В мрачный день такие мрачные, промокшие и приземистые домишки казались особенно убогими.

— Наше народное собрание состоится в пожарном депо, — объяснил провожатый. — Но сперва зайдем к почтовику Клейше. Он у нас тут вроде как за начальника.

Дом почтовика Клейши отличался от остальных сомерсетских лачуг ухоженным палисадником и двумя густыми ясенями вместо ворот. Ступеньки из тесаного камня вели к темно-желтой двери, вверху которой мелом были выведены несколько крестов и буквы Х, М, В: инициалы католических святых — Христофора, Михаила и Варфоломея.

«Как у истинных верующих. Уже весна, а начерканное в Сретенье кажется таким же свежим, словно это написали только вчера. И хозяин этого дома — начальник организации?..»

У почтовика Клейши узкое бледноватое лицо, умные глаза, говорит он медленно, растягивая слова. Зато его супруга женщина бедовая. С мускулистыми мужицкими руками и зычным голосом. Видать, она большая поборница чистоты: в комнате пахнет только что выскобленным полом, на стенах развешаны белые полотенца, скатерть на столе блестит. Прежде чем гостю сесть, хозяйка проворно смахнула белой тряпкой со стула пыль.

— Пожалуйста, будьте как дома…

— Как дома, — подтвердил Клейша и уселся за стол под изображениями богоматери Марии.

И только Андрис сел, как в комнату стали входить соседи Клейшей. Снимали в дверях шапки, подходили и здоровались со всеми подряд за руку. «Добрый день! Здравствуйте! Будьте здоровеньки…» Иной крепко пожимал руку, иной лишь едва касался ее шершавой от работы ладонью.

Не успел еще рижский товарищ толком заглянуть пришедшим в лицо, как его засыпали вопросами.

Фракция социал-демократов сделала в сейме запрос о сокращении подушной подати — так что же будет? Стало быть, христиане и городские толстосумы против? Так что, опять никакого проку? А как обстоит дело с переоценкой земли? Рижский товарищ прав: неправильно переоценивают. Во всех волостях землю новохозяев и бедняков оценивают выше земель крупных хозяев или владельцев бывших центров имений. И приходится платить одинаково и за тучные, и за тощие земли.

А что с заработками будет? Ничего нового? И на ослабление кризиса тоже надеяться нечего? Значит, в других краях света кризис еще похлеще будет? Ну, известно, когда амбары так товарами набиты, а девать их некуда, чего же ждать? Говорят, в богатой Америке молоко в реки сливают, а кофе в море ссыпают. Там будто этого добра чересчур уж много. Оно-то так. А что же маленькая Латвия одна поделать может?

А известно ли рижскому товарищу, что бывшие бароны да паны начали головы поднимать? На прошлой неделе здесь один из господ Платеров побывал. Новохозяин, бывший графский конюх, барину встретился. Так он, понимаете, новохозяину этому посоветовал к своей хибарке колеса приладить. Господа вернуться собираются. Так ли это?

Пришлось выйти на середину комнаты и основательно все растолковать.

Стало быть, сомневаетесь вы, состоятся ли вообще в Латвии выборы в сейм в тридцать четвертом году? Думаете, черные не допустят их? Но нигде еще не доказано, что те верх возьмут. Неправда! Однажды полковник Кукис в Лиепае и Олынь в Валмиере уже попробовали переворот сделать, так обоих отшлепали. А появятся у Кукиса последователи, то и им спуску не дадут. Еще покрепче выпорют. Вот только в наших организациях товарищей маловато. И в Латгале, где так много бедняков. Надо избавить их от влияний других партий. От власти церковников. Церковники смущают верующих, подрывают демократию.

— Ну, церковь и ксендзов в Сомерсете трогать не след! — заерзал на стуле Клейша. — Тут же, саженях в пятидесяти отсюда, духовный центр Латгале — Аглона…

— А что партия об антирелигиозной борьбе говорит? — насмешливо спросил парень, встретивший Анд-риса на станции.

— Ну, послушай, программа — это дело другое.

— Для тебя, может быть, социализм тоже дело другое?

— В вопросах религии социалисты должны быть тверды, — пояснил Пилан. — Социализм и религия несовместимы.

— Ладно, ладно. Это, может, и так. — И Клейша хватился, что уже пора идти на народное собрание.

— Как бы там люди, пока ждут, не затеяли чего… Пошли, шабры!

— Пошли, пошли, — отозвались остальные.

Андрису показалось, что довольно неохотно. Не так, как организованные социал-демократы в других волостях. Может, Андрис здешних людей недооценивал, не быть же всем везде одинаковыми.

Выйдя на двор, Клейша увлек пропагандиста на другую сторону дороги и зашептал ему о каких-то мальчишках. «Горячие головы… понимаешь, норовят мир вверх ногами перевернуть… Тот же Стулпан, что товарища пропагандиста на станции встретил. Словно белены объелся. Будете в Риге, так непременно в центральном правлении…»

— Да, да… А теперь о собрании подумать надо.

— В Центральном правлении вы все-таки…

В сумрачном сарае пожарников собралось довольно много народу. Все больше женщин в темных, плотно повязанных вокруг головы косынках. Они сидели как оцепеневшие.

— Настоящая галочья стая, — возмутился Стулпан. — Не по собственной воле расселись они тут. Могу поспорить, что Тимшаном подосланы. А наши, как бараны, всей гурьбой уселись у дверей. Сколько раз им говорено, а с них, что с гуся вода!

— Надо бы помягче. На христианскую партию и церковников не нападать, — шептал Клейша Андрису, пока тот рылся в портфеле. — Сомнительный народ собрался. А тут ни полицейского, ни единого официального лица.

— Я решительно против того, чтобы изворачиваться! — Андриса охватило недовольство. Как бы то ни было, он от предписаний не отступит.

— А местная обстановка? — не унимался Клейша.

— К черту вашу обстановку! — отрубил Андрис так, чтобы слышали другие. — Наша цель — социализм, и я от нее не отступлюсь!

— Как знаете… Я предупредил вас.

— Товарищи рабочие, товарищи трудовые крестьяне, — начал Пилан, как только Клейша объявил повестку дня и назвал оратора.

— Антихрист! — раздался на весь сарай истошный женский крик.

— Трудовые женщины, матери и сестры… — попытался Андрис исправить свою оплошность. Черт подери! На собрании большинство женщин.

— Антихрист, антихрист! — кричали теперь уже несколько женщин сразу.

— Шабры, соседи мои…

— Антихрист! — И совершенно неожиданный вопль: — Вытолкать вон антихриста этого!

— Собрание закрыто! Закрыто! — в отчаянии закричал почтовик Клейша. — Расходитесь! Скорее расходитесь!

— Безумный, что вы делаете! Неправда, собрание продолжается! — Пропагандист попытался вскарабкаться на столик, чтобы оттуда утихомирить скандалистов. Ах, почему он этому дурню поручил вести собрание?

— Товарищи, шабры!

Перед глазами Андриса мелькнул призрачный белый кулак с блестящей подвеской-крестиком на запястье. Пропагандист зажмурился…

2

В ожидании поезда на Даугавпилс Андрис заглянул в станционный буфет и увидел окружного депутата Анцана за бутылкой пива с колбаской в руке.

— Пилан! — замахал депутат Андрису короткими ручонками. — Ты, братец, прямо как по зову пришел! Присядь! Девочка, — это уже было адресовано буфетчице, — еще одну порцию детских пальчиков! И бутылку темного… Тихо, и не думай отказываться! Ты не знаешь, какие здесь колбаски и капуста какая. А к сосискам полагается пиво. Ты должен поехать со мной, — сказал он. — В Думиене. Там, на кирпичном заводе бастуют. Рабочие заняли помещения предприятия.

— Сейчас разные забастовки бывают.

— Известно, разные. Но занять завод? Ты Думиене знаешь? Так ты не был там? Тогда тебе, братец, даже неизвестно, какая это дыра! Оплот христианской партии. На выборах в сейм епископ там получил абсолютное большинство голосов. До сих пор у нас, чтобы до Думиене добраться, руки коротки были. А если мы не воспользуемся этой забастовкой…

— Неплохо бы! — Андрис все еще с болью вспоминал провалившееся народное собрание в Сомерсете. Он охотно взял бы за это реванш. — Ну, а что я должен буду делать?

— Помогать в агитации. Поднимать боевой дух рабочих завода. Мне одному трудновато. Как депутату мне главным образом придется вести официальные переговоры. Зато ты… Знаешь, в Центральном комитете я уже договорился.

— Раз договорился, так мне-то что!

— Порядок! — Анцан кинул на прилавок серебряную пятилатовую монету. — Девочка, получи, что причитается! Отбываем, сейчас поезд подойдет!

Сложенный из старых шпал короткий перрон обычно тихой станции полон народу. Крестьяне, айзсарги, железнодорожный полицейский, за ними — женщины, подростки, далее, у коновязи, — повозки и верховые лошади.

— Что же это? — припав к вагонному окну, Анцан увидел необычную толчею. — Эти кирпичники и в самом деле заварили кашу!

— Не может этого быть! — Андрис кинулся к выходу. Ну, конечно, Анцан ошибся. На перроне все устремились в хвост поезда, к салон-вагону. У подножки этого вагона раздался благоговейный рокот, и четверо мужчин на плечах вынесли главу католической партии — епископа в черной сутане и широкополой черной шляпе.

— Товарищ Анцан! — крикнул Пилан, но депутат уже обнаружил свою ошибку сам.

— Видал, как работают! Главного туза пригнали!

Носильщики и провожатые двигались прямо к тому месту, где стояли Пилан и Анцан, и вскоре чуть не спихнули депутата и его спутника на рельсы.

— Что вы делаете? — замахал Анцан вскинутым вверх портфелем.

— О, господин депутат Анцан! — высвободился из рук носильщиков епископ. — Вас тоже в эти края занесло. У вас тут собрание избирателей или другое что-нибудь?

— Это видно будет по обстоятельствам, — едва коснулся Анцан протянутой руки епископа. — К вашему сведению: наша партия будет отстаивать справедливые требования рабочих кирпичного завода до конца.

— Это как богу угодно будет… — покачал головой епископ и обратился к встречавшим его. Он — сама любезность и великодушие: проталкивавшихся к нему женщин, порывавшихся поцеловать полу его сутаны, епископ благословлял, кладя им на голову руку.

На станционной площади верховного католического пастыря усадили в коляску со сверкающими медью ступицами; по-отечески простившись с верующими, он, в сопровождении многочисленного кавалерийского эскорта, укатил прочь.

— Надо подыскать транспорт… Целых семь верст до кирпичного завода, — сказал Анцан Андрису, и они оставили перрон.

— У коновязи, справа, совсем жалкенький мужичок стоит… — показал Андрис на самого последнего в ряду возчиков.

— С клячей в веровочной упряжи? Хотя ты прав. Мы же не феодальные князья церкви, а представители рабочей партии.

— Сколько возьмешь до Думиене? — спросил депутат хозяина убогой повозки. И, поворошив в телеге подстилку из лущеного гороха, поставил на нее свой портфель. Я, мол, ездок, ты только цену назови.

— Меньше трех четвертаков, господа, ей-богу, никак нельзя, — опасливо проговорил мужичок, костлявый старикан с жиденькой бороденкой. — Дорога, сами понимаете, какая… — Но господа не стали торговаться, и мужичок, обрадовавшись, бросился отвязывать от коновязи вожжи. — Прошу, садитесь, садитесь! Поудобней располагайтесь. Я сам уж как-нибудь… Мы кирпич возим, так уж по-всякому привычные.

— Так ты с кирпичного завода возишь? — Анцан чуть отодвинулся к краю, чтобы Андрису было побольше места.

— Возил, барин, возил… Кирпичи на станцию, глину из карьера на завод. — Мужичок дергал вожжи, подгонял лошадку. — Каждый день возил, пока этот бунт забастовочный не подняли. А нынче и не знаю, что будет, — бросил он на пассажиров одновременно и робкий, и беспокойный взгляд. — Заработанные деньги у хозяина остались, не хочет платить, пока рабочие за работу не примутся. Вот скажите, господа: есть у него такая власть или нет?

— То, что человек заработает, работодатель обязан немедленно уплатить, — авторитетно объяснил Анцан. — Таков закон. Правительственный закон. Это говорит тебе депутат сейма Анцан. Слышал про такого?

— Не доводилось. Много вас в этом сейме… К нам завсегда Вейскуп ездит или кто-нибудь из его людей.

— Впредь ездить буду я и другие из рабочей партии. Вам помогать. Справедливость отстаивать. Чтобы хозяева не вздумали трудового человека обижать.

— Не худо бы… Мне за то, что я за три недели заработал, ничего не уплатили. В прошлую субботу выдали, как всем, пять латов. А ведь я шестьдесят заработал. Не будь такой острой нужды… Вексель в банке. На землице хорошо, если для своего брюха ржи и картошки вырастет. А весной, как на беду, корова околела. Трехлетка, дойная, в самом соку…

— Сколько часов в день на кирпичном заводе работают? — поинтересовался Андрис.

— Да кто в деревне часы считает? Только в городах по часам живут… На десять часов в день нанимались. А какой формовщик тебе за десять часов четыре тысячи сырцовых кирпичей отформует? По двенадцати и больше часов работают.

Анцан стал рассказывать, сколько бессовестных предпринимателей обуздала их партия в Риге, Лиепае, Даугавпилсе, Калкунах… И как хозяева после этого присмирели.

— Ну тогда конечно, тогда конечно… — приободрился мужичок. — Куда прикажете ехать? — спросил он, когда повозка уже приблизилась к Думиене.

— К молочному заводу поворачивай! — распорядился Анцан, а Андрису объяснил, что там заведующим его старый знакомый. У него можно будет остановиться.

Бывший думиенский фольварк расположен на живописном, поросшем высокими деревьями пригорке. Посреди парка — господский дом в польском вкусе, с четырьмя круглыми колоннами.

— Теперь здесь живет новый владелец, капитан Бренькис, — объяснил возница.

Справа и слева — амбары и другие хозяйственные пристройки, в ложбине — пруд и полуобвалившаяся мельница, а за ней — несколько возникших в последнее время зданий под черепичными и шиферными крышами: почта, молочный завод, лавка.

— Так господа думают, господин Бренькис вскорости уплатит нам что положено? — спросил возчик, принимая деньги за поездку.

— Как миленький уплатит, — громко ответил Анцан, чтоб услышали на дворе имения.

— Спасибо вам… Так я поскорее нашим сообщу…

— Сообщи, почему бы нет, — уже с крыльца молочного завода ответил депутат.

— Не будем зря время терять! — Он взял у Андриса его чемодан. — О ночлеге я договорюсь сам. А ты сразу ступай вниз, на завод. Расспросишь людей, выяснишь политическую обстановку. Тем временем я разузнаю все, что требуется. Потом встретимся.

Не было бы высокой красной трубы, угрожающе тянувшейся к облакам, посторонний человек никогда не сказал бы, что эти четыре сарая с крышами чуть ли не до самой земли, две дощатые будки с ухабистым к ним подъездом и кирпичная груда под навесом — думиенский кирпичный завод. Подойдя поближе, можно было еще увидеть два тяжелых конных привода с подвешенными к оглобле вальками посреди большого, грязного земляного круга и узкоколейный рельсовый путь, соединяющий сараи с обжигальной печью.

«И это один из самых крупных заводов в уезде?» — удивился Андрис Пилан.

За кирпичной грядой раздался тихий свист. Обернувшись, Андрис увидел бородатого мужика в большом рыжем фартуке и мрачного смуглого парня с дубиной в руке.

— Чей ты? Чего надо? — крикнули ему.

— Из уезда я, к вам…

— Проваливай-ка отсюда ко всем чертям! — отрубил смуглый. — Пока хозяин не отсчитает нам все, что положено, будем гнать каждого, кто сунется сюда. — Из сарая вышли еще двое бородачей, в распахнутой со стуком двери будки мелькнуло несколько голов. Из-за обжигальной печи тоже высунулись двое с кольями.

— Я от рабочей партии. — Андрис медленно приблизился к караульщикам. — Из вашей партии работного люда. Со мной и депутат сейма приехал…

— Ехал бы ты вместе со своим депутатом ко всем чертям! Мне перво-наперво подай, что я заработал, — погрозил дубиной смуглый парень.

— Погоди! — остановил его седобородый. — Говоришь, от рабочей партии ты? Так о чем же вы с нашим благодетелем столковались-то? С господином Бренькисом?

— Странный вопрос! — усмехнулся Андрис. — Такого господина Бренькиса мы и в глаза не видели.

— Не видели? — покачал головой старик. — Чудно! Он никого и не пустил бы сюда, наговорил бы, что мяльщики глины отпетые головорезы. Лодыри, пьяницы да грязные свиньи. А что мы по его милости голодаем, господин капитан не скажет. Пошли с нами, покажем, как живут те, кого по всем концам Латгале нанимают, кому невесть какие золотые горы сулят. Пошли, пошли! Тут и работаем, тут и едим, тут и спим, как скотина на скотном дворе.

В одном конце сарая, у щелистой дощатой стены, на соломенной трухе раскиданы пальто и мешки; в дощатой будке, что побольше, — шесть деревянных лежанок в два яруса, в сарае, где хранят рабочий инструмент, в огороженном жердями углу — два ларя, в каких крестьяне обычно хранят зерно, сколоченный из грубых досок стол с кольями вместо ножек, бочка с водой, ведра, закоптелые котелки, жестяные и глиняные миски. Снаружи под стену просачивается коричневая, вонючая жижа.

— Тут мы едим, — объяснил седобородый. — Тут мы кормимся, тут и харчи держим.

— Картошку, селедочный рассол, сахар, заплесневелый хлеб. Другого здешний лавочник в долг не отпускает. А то как бы мы не зажрались.

— Правильно. Иначе с такими греховодниками и не управиться, — бросил первый. — Слыхали, что отец викарий на днях сказал? «По воскресеньям порядочные люди в церкви богу молятся, а вы на постелях валяетесь».

— Удивительно, что вы только сейчас бастовать решили… — был потрясен увиденным Андрис. — Право, на крестьянских дворах со скотиной куда человечнее обращаются, чем у вас тут с рабочими.

— В больничной кассе не страхуют, обещанного при найме не платят, — продолжал рассказывать седобородый. — Когда меня к кирпичному прессу приставили, четыре с половиной лата в день посулили, а в получку по три восемьдесят выдали. За больше и всякий другой работать согласится. Теперь в Латвии охотников найдется, хоть отбавляй.

— Разумно поступили, что завод на время забастовки не оставили. — Андрис попытался выяснить, как они догадались своих мест не покидать.

— А нас в тюрьму не засадят за то, что завод заняли? — протиснулся мимо седобородого маленький человечек, заросший давно не бритой щетиной. — Нам не перестают угрожать этим.

— Мы что, громилы какие-нибудь? — ответил ему седобородый.

— Верно, не громилы вы. Только не давайте хозяину повода к силе прибегнуть. — И Андрис принялся рассказывать, какие существуют правила и как в том или ином случае действовали во время забастовок рабочие. Разговор затянулся, тем временем появился и Анцан.

— Держитесь? — глубоко вздохнул он. — И правильно делаете! Рабочий человек должен уметь постоять за себя!

— Товарищ депутат, на заводе совершенно невыносимые условия, — сообщил Андрис все, что он только что увидел и услышал.

— Да что ты! — широко раскрыл Анцан глаза от удивления. — Покажите, немедленно покажите! — Нечто чрезвычайное! Нарушение всяких законов демократии. Никто не вправе держать рабочих в таких условиях, — возмущался от души Анцан. — О ваших страданиях должны немедленно узнать сейм, правительство, вся Латвия. Следует поставить вопрос, где мы живем? В Африке у людоедов или в цивилизованном государстве? Обманывать рабочих при выплате положенного… А скажите, свои требования вы заводчику в письменном виде предъявили?

— Нет. Когда он в получку кинул нам по латовой монетке, мы в один голос прокричали «мы работать не будем», и все.

— Это, товарищи, не годится, — покачал головой Анцан. — Так вы ничего не добьетесь. Каждой забастовке следует придать законную, демократическую форму. Надо ясно сформулировать требования, избрать руководство забастовки. Человек пять, которые поведут с предпринимателем переговоры от имени всех, будут поддерживать связь с внешним миром. Хорошо, что мы с товарищем Пиланом оказались тут. У нас опыт. Я как депутат сейма хорошо знаю законы. Я, то есть мы, охотно вам поможем. Сейчас мы у себя, там, где остановились, набросаем на бумаге все ваши требования. Через час-два встретимся снова, все согласуем, выделим забастовочный комитет, сходим к хозяину.

— Для начала неплохо. — Депутат в комнате заведующего молочным заводом выкладывал на стол содержимое своего портфеля. — Только не нравится мне, что они завод заняли. Завод — частная собственность; то, что они сделали, сильно попахивает большевизмом.

— Но завод одновременно является и их жильем.

— Так-то оно так, но… — золотое вечное перо Анцана опять запетляло по бумаге. Слово «положения» было отчеркнуто тремя жирными линиями.

— Знаешь, братец, — депутат отложил ручку, — пока я тут пишу, ты сбегал бы на почту и позвонил в Ригу, в редакцию, и рассказал бы, что здесь творится, как обходятся с людьми в цитадели христианской партии. Журналисты напишут, надо только сообщить факты.

Востроглазая телефонистка вмиг связалась с Ригой, но только она услышала, что разговор про забастовку, как позвала мужчину в форменном пиджаке и пошепталась с ним, после чего в аппарате что-то затарахтело, и разговор оборвался.

— Повреждение на линии! — мужчина открыл дверь кабины. — Разговор не состоится.

— Когда починят линию? — Андрис хорошо понимал, что произошло, и решил хотя бы как следует потрепать нервы прислужникам здешних господ. — Потрудитесь добиться соединения по другой линии. Ведь я уплатил!

Игра в прятки продолжалась. Звонки, потрескивание, обрывистые переговоры с невидимыми далекими коллегами, извинения, ожидания — и опять отрицательный ответ.

— На такое обслуживание я буду жаловаться директору департамента почты и телеграфа! И в сейме при обсуждении бюджета ваше телефонное отделение тоже будет упомянуто должным образом, — пригрозил уходя Андрис.

На дворе фольварка перед амбаром стояло несколько повозок, там же толпилась кучка крестьян. Среди них Андрис узнал их возницу.

Андрис подошел к ним. У четверых был такой же неприглядный вид, как у его знакомого, пятый был в сапогах.

— Возчики кирпича, барин.

— Положение обсуждаете?

— Обсуждаем. — Тот, что в сапогах, привалился к кузову ближайшей повозки. — Что же барин скажет? Скоро они там, внизу, дурачиться перестанут? Я вечно ждать того, что мне причитается, не собираюсь.

— Рабочим не меньше, чем вам, причитается. Без их труда у вас, возчиков, вообще, никакого заработка не было бы.

— Так вон что? — выпрямился возчик в сапогах. — Я ломаю свои телеги, гоняю лошадей, плачу работникам, а ждать должен, пока бродяги какие-то лентяйничать кончат.

— Рабочие кирпичного завода не бродяги и не лентяи! — рассердился Андрис. Но сдержался. Надо было все же разъяснить этим невеждам, что у рабочих и возчиков интересы общие, что успеха они могут добиться, только если будут действовать сообща. Среди возчиков лишь один мироед, — тот, что в сапогах, остальные все — трудяги.

— Идут! — прервал агитационную речь Андриса громкий возглас, и возчики поспешили к господскому дому. Оттуда вышли Анцан и трое рабочих с кирпичного завода. Среди них и седобородый, водивший Андриса по сараям.

— Вручили письменное требование. Велели господину Бренькису подумать, — коротко пояснил депутат. — Завтра посмотрим, что получится.

— Но вы, барин, давеча посулили! — жалобно протянул знакомый возница.

— Посулил уладить, — подтвердил депутат. — Но не сразу же, по горячему следу. Мы вручили заводчику наши требования в письменной форме. Он должен взвесить их, подсчитать. В любом хозяйстве главное — правильный подсчет. Мы, депутаты, в сейме тоже подсчитываем нужды государственного хозяйства.

— Оно-то так… — неохотно отступили возчики. Ушли и рабочие делегаты. Андрис видел, что они не очень удовлетворены.

— Все будет хорошо, совсем хорошо. Уж я все сделаю, как полагается, — ничуть не сомневался в себе Анцан. — И примирю возчиков с рабочими. Вот увидишь! А теперь пошли к нашим гостеприимным хозяевам, надо подкрепиться. Уже отсюда чую, что на кухне готовят что-то очень вкусное.

— Может, еще раз к рабочим завода сходить?

— Глупости! Лидеру не к лицу бегать за кем-то. Массы должны чувствовать, что их руководители знают свое дело.

«Философия твоя, товарищ Анцан, не очень-то верна…» — подумал Андрис. Но его тоже мучил голод, да к тому же за все это дело с думиенским кирпичным заводом отвечает депутат.

На другой день, когда после завтрака оба представителя социал-демократической партии шагали на завод, им в парке встретился седеющий господин во френче без петлиц.

— Господин Бренькис — Пилан, пропагандист нашей партии, — познакомил их Анцан.

— Очень приятно! — едва пошевелил тонкими губами заводчик, уставясь на Андриса.

— Мне, депутат, надо бы поговорить с вами, — сказал он Анцану.

— Мы идем на собрание.

— С этим ваш пропагандист справится и без вас. — И Бренькис повел депутата в сторону имения.

— Товарищ Анцан… — недоумевал Андрис, почему депутат сразу уступил капиталисту.

— Ты ступай! — махнул ему Анцан. — Я приду чуть попозже.

Ночью в караульных кирпичного завода кидали камнями и стреляли. В стену, у которой стоял один из них, попало несколько пуль.

К счастью, Игнат как раз отошел за кирпичную груду.

— Где депутат? — спрашивали возмущенные и возбужденные рабочие. — Почему задерживается? Надо акт составить, сообщить властям. В сейм. Уже до того дошло, что стреляют по мирно бастующим рабочим.

Анцан явился незадолго до полудня.

— Акт составим. Мы за эту бандитскую вылазку пригвоздим их к позорному столбу, — говорил он, как всегда, громко. Но Андрису все же казалось, что разговор о ночном злодеянии он пытается замять. Скорее покончить с ним, чтобы перейти к другому. Так оно и оказалось.

— Скверные новости узнал я сегодня утром, — начал Анцан, отозвав в сторону тех троих, с которыми ходил вчера к заводчику. — Очень скверные. Исход нашей забастовки под угрозой. Хозяин, видите ли, хочет закрыть завод. Да, да… Он предъявил мне бухгалтерские книги, по которым ясно видно, что завод испытывает большие трудности. Кирпич в основном продан в долг, а деньги не поступают. Ничего хорошего в ближайшее время ждать не приходится. В стране все-таки экономический кризис. Капитан Бренькис мог бы предприятие не закрывать, если бы вы кое-чем поступились. В некоторых вопросах. Например, в выплате не полученного вами жалованья. Он мог бы уплатить вам в два приема. Но жилье вам пришлось бы искать самим. Обсудите предложение хозяина. Если завод закроют, вы лишитесь всего.

— К хозяину прибыл епископ, — вполголоса добавил специально для Андриса Анцан, прислушиваясь, что говорят рабочие. — Но епископ все же высказал кое-какие достойные внимания соображения. А капитан Бренькис с епископом считается. Так что я от имени рабочих с Бренькисом договорился, — быстро закончил он.

— Что? — не поверил Андрис своим ушам. — Но это… это ведь предательство.

— Потише ты! — поморщился Анцан. — В политике не до этических тонкостей. А если ты в своих агитационных речах наобещал больше, чем нам поднять, так я не против, чтобы ты из Думиене уехал. Выполнять очередные пропагандистские обязанности.

— И уеду. Только не думай, что я об этом не напишу в центральный комитет…

3

В канцелярии Даугавпилсского отделения партии Андрис Пилан надеялся получить от центрального комитета удовлетворительный ответ (ведь депутат Анцан поступил подло!), но вместо этого пришло указание выехать в Пурвиену. Товарищу Пилану надлежит участвовать в перевыборном собрании Пурвиенского отделения общего профсоюза.

— Что же произошло? — вертя в руке письмо, спросил Андрис секретаря отделения.

— Обычное дело. В мастерские опять пробрался коммунистический депутат Ершов… — секретарь склонил голову набок. — Первостатейный демагог. А наши растерялись. Потом Антоновичу, казначею нашего профсоюза, взбрело в голову вызвать охрану. Хотел предотвратить выход на улицу. Намерение как будто хорошее, но…

— Погодите, погодите! — перебил Андрис секретаря. — Вы говорите, Ершов был в Пурвиене?

— Почему в Пурвиене? — наморщил секретарь лоб. — Я говорю про местные железнодорожные мастерские. Да, и Антонович вызвал охрану. Коммунисты почуяли это, пошла катавасия. Толпа мальчишек вынесла Ершова на руках, открыла ворота. Флаги были у них уже наготове. Вот и лови ветра в поле! У переезда их уже ждали другие, такие же буйные, и поднялся шум на весь город. Вы ведь знаете, как это происходит.

— М-да. Могу себе представить. А теперь — всего вам доброго! Нет, ждать заседания правления не буду, некогда. Указание.

На Пурвиенской станции Андрис попал в толчею.

Перрон был забит людьми. Не похожими на встречающих поезд или тех, которые от нечего делать торчат на станции, чтобы поглазеть на прибывающие и отбывающие поезда и пассажиров как на единственное развлечение в однообразных буднях местечка. Тут было сейчас много серьезных рабочих людей. Видно, что-то случилось. Не в самой Пурвиене, так в окрестности.

«Надо узнать, в чем дело», — решил Андрис. В конце перрона, у фонарного столба, человек десять окружили деревенскую девицу в зеленом жакете. Андрис приблизился к ним.

— Я не говорю, что Сильвестр поджег нарочно, — услышал Андрис, как сказал один крестьянин. — Только дерзким он всегда был. Из-за тебя же. На Курситиса зубы точил.

— Ну и что с того? Все равно Сильвестра схватили напрасно.

— Но около сарая Курситиса он был. Его ведь видели.

— А того, другого, что весь день там проторчал, не видели?

— Главное не это, Сперкай, — вмешался в разговор бородатый мужик. — Главное, что вооруженный дурень пристрелил на дороге человека и не ответил за это. Да еще голову задирает, как олень.

— Люди говорят, будто Сильвестр Гайгалниека укокошить хотел, — сказал стоявший позади парнишка. — Так Антон за ружье схватился. Сильвестр накинулся на него, Антон драться не захотел, пустился наутек. Прыгнул на большаке через канаву, тут ружье невзначай и пальнуло, а пуля в Урбана попала.

— Так уж и невзначай! В спину, между лопатками, угодила случайно, — бросил бородач. — В шестом году царские стражники и в двадцатом чернорубашечники тоже вот так невзначай палили.

— Но я же не говорю… — начал тот, которого назвали Сперкаем, и замолчал, увидев горожанина с портфелем.

— Добрый день! Что у вас тут случилось? — спросил Пилан.

— А чего барину хотелось бы? — отозвался тот же насмешливый голос, что вспомнил про шестой и двадцатый годы. Слово «барин» он произнес с ударением, издевательски.

— Разве важно, хочешь или не хочешь. Происходит многое такого, что совсем не хочешь. — Андрис сделал вид, что недружелюбия в ответе парня не заметил.

— Чему быть, того не миновать. Ну, потопали! — крикнул бородач девице в зеленом жакете.

— Пошли!

Люди мгновенно разошлись. Андрис Пилан остался один, словно о нем забыли. Из станционного здания вышел железнодорожник.

— Товарищ Пилан из Риги? — спросил он. — Приветствую вас в наших краях. Не помните меня? Вонаг я. Из профсоюза. Добро пожаловать! Мы знали, что вы едете. Наш секретарь вчера в Даугавпилсе в правлении был, там ему и сказали, что вы в Пурвиене направлены. Помню вас по выборам в сейм и по прошлогоднему собранию восемнадцатого ноября, когда полицейский запретил выступление молодежного говорящего хора. Хорошо все-таки, что вы приехали! А то у нас всякие безобразия творятся. Тут же в Пурвиене… — Вонаг опасливо огляделся вокруг. — Третьего дня, верстах в двух отсюда, на обочине Прейльской дороги застрелили Сильвестра Урбана. Бывшего кавалера ордена Лачплесиса! Жил тихо. Правда, кое с кем поцапался в свое время. Из сильных мира сего. Еще прошлой осенью парня на шесть месяцев засадили. И вот в Пушканах у какого-то хозяина сгорел сенной сарай. Около сарая перед пожаром Урбана видели, волостной азйсаргский начальник приказал арестовать его. Урбана вел в тюрьму айзсарг — есть в Пушканах один дурень, — вел-вел да и пристукнул. Никто не знает, как все на самом деле было, только Урбан на краю канавы лежать остался. Люди в волости и в местечке разъярены. Да и есть из-за чего. Ни за что ни про что человека жизни лишили.

— А следователь что?

— Следователь? — кинул Вонаг беглый взгляд на Андриса. — Да разве товарищ пропагандист судебных следователей не знает? Ворона, черная она или серая, вороной и останется.

— Погодите, погодите! — вспылил Андрис. — Ворона вороной и останется, но явную подлость все равно никому не скрыть.

— Как когда, — пожал плечами железнодорожник. В главных дверях станции мелькнула красная фуражка начальника, и Вонаг, пробормотав что-то о неотложных делах, простился.

«Мямля», — мысленно с презрением произнес Вонагу вслед Андрис. Но раз в Пурвиене такое положение, то он займется не профсоюзом, а расследованием дела застреленного. Узнает, как все произошло на самом деле, выяснит, действительно ли убийца останется безнаказанным. Топтать ногами законы демократического государства черным так просто не удастся…

— Шеф сейчас очень занят, — отрезала секретарша.

— Мне непременно надо поговорить со следователем… — Андрис поставил свободный стул против двери в смежную комнату и уселся. «Ладно, посмотрим, как долго будешь терпеть меня!» — усмехнулся он, не спуская глаз с секретарши.

Ее терпение в самом деле не оказалось безграничным. Спустя полчаса или чуть больше, она бросила недокуренную папиросу, встала и, виляя бедрами, пошла к начальнику.

— Проходите, пожалуйста… — Дверь в кабинет она оставила открытой.

— Вы хотели бы дать какие-то показания? — спросил следователь еще не успевшего приблизиться к столу Андриса.

— Хочу из авторитетного источника получить информацию о случившемся с кавалером ордена Лачплесиса Урбаном, — пояснил Андрис и про себя отметил: «У господинчика в галстуке жемчужина…»

— О несчастном случае с бывшим кавалером ордена Лачплесиса? — переспросил судейский чиновник.

— Разве следствием уже установлено, что убийство Урбана — несчастный случай?

— А у вас есть какие-нибудь другие доказательства?

— Люди говорят…

— Мало ли что люди говорят, — раздался низкий голос за спиной Андриса. Внешне этот человек был двойником следователя. С такими же зализанными, напомаженными волосами, в таком же высоком, накрахмаленном воротничке. — Думаю, в ваши обязанности не входит пересказывать в государственных учреждениях всякие сплетни?

— Но существуют подозрения.

— Существует подозрение, что вы лезете не в свое дело. — Незнакомец медленно приблизился к Андрису.

— Я…

— Вы обслуживаете собрания социал-демократической партии. Это мы знаем.

— Послушайте, вы! Не знаю, кто вы такой, но к вам я за советом не обращался.

— Так чего же вы хотите? — прервал спор следователь. — Можете что-нибудь показать? Нет? В таком случае…

— В таком случае мне, чтобы выяснить истину, придется искать других путей. И можете не сомневаться, я их найду. — Пилан понял, что тут ему все равно ничего не добиться.

«Прежде всего — в профсоюз, — решил он. — Посовещаюсь и позвоню в Ригу». Пилан это дело, как думают некоторые, не оставит. Сообщит в сейм и центральный комитет. Позвонит и заодно узнает, как отнеслись к его жалобе на депутата Анцана. Это тоже так просто оставить нельзя. Председателя профсоюза там сегодня еще не видели, в последнее время в шерсточесальне работали два дозволенных сверхурочных часа. Зато слегка близорукий секретарь точно знал, что думает председатель, что сказали такие-то и такие-то и как судят о случившемся пурвиенские жители.

— Событие чрезвычайное, вопиющее! Наглость черных переходит все границы! Товарищи решили временно предвыборное собрание отложить, мобилизовать массы. Провести массовую демонстрацию.

— Надо объявить забастовку, — вмешался в разговор юноша, который, когда пришел Андрис, спорил в прихожей с другим пареньком. — Пурвиенская Трудовая молодежь считает, что одной демонстрации мало. Достаточно по улицам расхаживали, а толку-то что?

Парень, если судить по речи и одежде, из деревни, но говорит с жаром и рассуждает, как немало повидавший горожанин.

— Право, если партия будет по-прежнему топтаться на месте, люди на наши собрания ходить перестанут.

— Ну, ну? — пытался Андрис сохранить традиционное спокойствие представителя центра, но горячность юноши пришлась ему по нутру. — не следует быть опрометчивым в суждениях. В политической борьбе, дорогой товарищ, нужна холодная голова.

— Пока ее не снимут у тебя?

— Я сказал, хладнокровным надо быть. В том, что надо нанести сокрушительный удар по черным, я с вами согласен.

— Согласны или не согласны, но до сих пор все ограничивалось болтовней, — отрубил юноша. Затем он присоединился к остальным, и они гурьбой вышли в дверь.

Андрис Пилан посовещался еще около получаса с секретарем профсоюза, а поскольку председатель все не шел, решил отправиться на почту, связаться по телефону с Ригой.

Слышимость была неважная, в трубке стоял шум. Разговор с Ригой напоминал плеск волн о берег — за подъемом следовал откат, за откатом — подъем.

— Если застреленный не член нашей партии, пускай местные власти поступят как сочтут правильным… — ответил Андрису заместитель секретаря. — Товарищ Ош якобы был на важном заседании, а заместитель уверял, что мнение секретаря ему известно. Учтите: хотелось поменьше истерических телефонных звонков и писем! Интересно, за что вам, собственно, платят жалованье?

— Жалованье мне платят за непосредственную пропагандистскую работу. — Андрис крутанул ручку телефонного аппарата в знак того, что разговор окончен. Поменьше истерики… Вот что посоветовали ему, вот до чего дошло. Если так, то Андрис постарается впредь больших товарищей зря не утруждать. Будет по определенным числам наезжать в Ригу, представлять отчеты, рассчитываться с казначеем, и все.

С почты Пилан пошел в единственную пурвиенскую гостиницу — на постоялый двор Шпунгина. Шпунгин держит и несколько отдельных каморок. Андрис дал задаток и договорился, чтоб уборщица ему по вечерам оставляла кипяток. Он решил на этот раз пренебречь гостеприимством местных товарищей. Если ты гость, а хозяин дома и его близкие внимательны к тебе, ты тоже должен быть любезным с ними, тратить на них время, чего Андрис не хотел.

Двери дома профсоюза уже были заперты. Он дернул ручку, постучал, заглянул в окно канцелярии. Прошел вдоль неказистого домишка и попал во двор. Увидел там коренастого мужчину и двух женщин. Одна из них была еще молодая, в завязанной на затылке синей косынке. Ее лицо и фигура показались Пилану знакомыми.

«Где я ее видел? Может быть, в Риге?»

Почувствовав на себе взгляд Андриса, молодая женщина обернулась. Затем, что-то сказав собеседнику, подошла.

— Не узнали? — прищурила она один глаз и показалась Пилану еще более знакомой. — Анну Упениек помните?

— Упениек? Из Гротенов?

— Из Гротенов. Но родилась я тут, в Пурвиенской волости. А какой ветер занес сюда Андриса Пилана? Следуете национальному призыву: «Путешествуйте по родной стране!»? Или вы тут по делам службы?

Сказать правду было как-то неловко. Правда, Анна Упениек его бывшая соученица, но одновременно и политическая противница. Сидела за коммунистическую деятельность и сейчас, должно быть, тоже заодно с левыми.

— Откровенно говоря, прежде всего, по делам службы. — Андрис решил, что все же лучше сказать правду. — Числюсь пропагандистом латгальского округа своей партии.

— Я об этом уже слышала. В профсоюзе. Они ждали вас, — уже тише добавила девушка. — У пурвиенских трудящихся возникла неотложная общая задача: похоронить жертву произвола буржуазии.

— Урбана?

— Урбана. Вы знаете, что они с ним сделали?

— Расстреляли без суда.

— Слишком мягко сказано. Убили по-бандитски, как дикого зверя, выстрелом в спину.

— А вы знаете, где труп Урбана?

— В сарае полиции. Поставили вооруженного часового и соображают, как быть дальше. Не похоронить его нельзя. Заодно ломают себе головы, как обелить в глазах людей убийцу Гайгалниека. Хоть здесь особенно ломать голову нечего. В таких делах господам патриотам опыта не занимать. Убийца рабочего спортсмена Масака по сей день разгуливает на свободе.

— Это так.

— Но так не должно быть.

— Не должно бы.

— Приятно слышать, что вы со мной согласны. Заодно отпадают и опасения, что представитель центра социал-демократической партии мог бы протестовать против общего выступления обоих профсоюзов. Против общего выступления профсоюза и сельскохозяйственных рабочих…

— Сельскохозяйственных рабочих, то есть левого профсоюза?

— Левого. Вас удивляет, что обе профессиональные организации договорились? А разве могло быть иначе? Разве вы не видите, что все порядочные люди возмущены до глубины души? Они требуют немедленного отпора реакции. Ведь возможно, что черные начали с Урбана, а потом поступят точно так же с другими. Наплевав на элементарную демократическую законность.

— Стало быть, и вы начинаете признавать буржуазную демократию? — съязвил Андрис. Сколько раз приходилось ему слышать, что левые упрекают социал-демократов в защите буржуазной государственности.

— Революционные рабочие всегда шли первыми в борьбе за демократию, за демократические права, хотя порою плоды этой борьбы пожинали другие, — спокойно ответила Упениек, словно не поняв вызова собеседника. — До сих пор социал-демократы видели демократию лишь одним глазом. Но я уже сказала: пока оставим наши распри. Сейчас главное для нас — общее выступление против реакции. И если вы, товарищ Пилан, искренне хотите помочь пурвиенцам, то в деле о жертвах насилия должны занять твердую, боевую позицию.

— Я должен занять? Этот вопрос пурвиенцы как будто решат сами.

— К вашему сведению, уже решили. Когда председатель Всеобщего профсоюза вернется со встречи с руководством Профсоюза сельскохозяйственных рабочих, вам объяснят это. Сейчас я апеллирую к вашей порядочности. В такой важный момент вам следует быть заодно с местными тружениками в борьбе против реакции.

— И что в таком случае должен делать Пилан?

— Может быть, мы встретимся с вами позже, после того как вы обо всем поговорите с членами вашей организации?

— Можно и так.

4

Андрис Пилан шел на встречу с Упениек. На первую в своей жизни встречу с коммунисткой… Сколько раз партийные лидеры его предупреждали: переговоры с левыми «товарищами» приводят к поношению социал-демократов. «Любой москвич, даже самый симпатичный из них, является страшным фанатиком, рабом догм. В каждом социал-демократе левые видят агента буржуя, чиновника охранки, которых следует всячески поносить». Лацис из трудовой молодежи уверял даже, что любому левому, прежде чем он встречается с членом социал-демократической партии, тайный агент Коминтерна вручает специальный листок со списком так называемых предательств социал-демократов. «Прежде, чем начать с тобой разговор, они заглядывают в московскую шпаргалку».

«Если такие словесные перепалки и бывают, то я от них буду избавлен, — рассуждал Андрис. — Упениек моя бывшая соученица, о главном между собой уже договорились правления обоих профсоюзов. Акция объявлена, члены организации обходят рабочих, зовут их на митинги и демонстрацию. Так что нам с Анной спорить не из-за чего. Может, из-за содержания речи? Может, им захочется повлиять на меня. Этому я, конечно, воспротивлюсь».

— Так что сперва будет общий митинг, — деловито начала Упениек.

— Ну а левые, то есть ваши, самостоятельно ничего не предпримут?

— Мы обсуждаем общее, совместно организованное мероприятие трудящихся против реакционеров. — Анна сжала руку в кулак. — Мы не спрашиваем, как социал-демократы осветят здешние события в своей печати, что ваша фракция будет делать в сейме, если она вообще захочет делать что-то.

— Значит, вы считаете, что социал-демократы ничего не делают?

— Всякое бывало, — усмехнулась Упениек. — Но оставим это. Нам нужно договориться о выступлениях на митинге. Не хотел бы товарищ Пилан встретиться прежде с близкими убитого?

— Мне говорили, что у Урбана близких не было.

— У него была невеста. Единственный близкий ему человек. Сейчас Вероника в Пурвиене, у единственной своей родственницы. Это совсем недалеко отсюда. В районе новостроек.

— Ладно, пускай будет по-вашему, — согласился Андрис. — Поговорим с невестой Урбана.

Домишко родственницы Вероники Курситис — один из самых маленьких среди построек за железной дорогой. Низенький, с двумя неодинаковыми окнами, с жердяными шалашами по обе его стороны: для дров и, должно быть, для мелкого домашнего скота, еще издали разит навозной жижей. Этот запах слышится и в комнате, забитой всякими пожитками и хозяйственной утварью. Полкомнаты занимает старый ткацкий станок, на подоконнике — цветы, отчего дома постоянно сумерки.

Андрис чуть не споткнулся на неровном глинобитном полу.

— Потише… Не веди, Анна, так шибко гостя! — раздался в комнате тихий, видно, хозяйкин, голос.

Та, к которой они пришли, девушка лет двадцати шести — двадцати семи, молча сидела на кровати. При виде гостей она чуть приподнялась, но не встала.

Упениек взяла стоявшую перед станком табуретку.

— Гостя привела? — спросила хозяйка.

— Вероника, — наклонилась Анна к невесте Урбана, — это мой знакомый из Риги. Он хочет поговорить с тобой, как проводить в последний путь Сильвестра.

— Какие могут быть проводы, когда полиция прячет умершего, — возразила хозяйка. — Сами зароют. Чужим не дадут.

— Но Вероника не чужая. Вся волость знает, что Вера была невестой Сильвестра.

— Вся волость знает, а они знать не хотят, — сказала девушка. — И ксендз в том числе… Была у него…

— Чего же они хотят?

— Так я ведь говорила, — снова поспешила вмешаться старушка. — Сами зароют.

— Так на кладбище все же?

— Не на кладбище! — грустно покачала головой Вероника. — На святой земле ксендз места не дает… Большой грех это, говорит, перед богом…

— На лесной опушке, у старого кладбища… — пояснила хозяйка. — Тайно, чтобы народ не собирать.

— Тогда мы, Верочка, на другой день проводы ему устроим, у могильного холма. Все как полагается: с цветами, речами и, может быть, даже с песнями.

— В самом деле с цветами и речами? В самом деле?

Андрис удивился, что невеста Урбана вдруг так оживилась.

— Я и не знаю, как благодарить вас… Чего бы ни сделала… за то, что поможете как полагается помянуть Сильвестра, готова руки и ноги вам целовать.

— Не надо так! Нечего перед людьми унижаться. И перед друзьями тоже. Ты слишком принизила себя, на Курситиса работая. Повиновалась ему, как одержимая.

— Я от Курситиса уйду. Все равно, даст он мне трудовую книжку или не даст. А тебе, Анна, и твоим спасибо за добро, за то, что сделали для Сильвестра. Ввек не забуду…

— Мы ведь не потому, — начала Анна, глядя на Пилана. — Мы ради человеческой справедливости это делаем. Ведь так, товарищ Пилан…

— Вопрос как будто выяснен, — говорила Анна, когда они вдвоем с Андрисом опять топали по засохшей полевице и хвощу в низине, что за огородами у пурвиенских лачуг.

— Похороны состоятся у могилы. С них мы начнем акцию протеста против произвола буржуазии и угроз фашизма. Похороны на старом кладбище послужат сигналом. Поэтому на них должны выступить представители обеих организаций. Было бы целесообразно, чтобы первым говорил оратор от социал-демократов. Из-за полиции.

— Возможно. Да, так, пожалуй, будет лучше.

— Договорились! — Анна взяла Андриса под руку. Теперь требовалось выяснить отдельные подробности. Как он считает? Не лучше ли им явиться на старое кладбище обоим вместе?

5

Поздно вечером к Пилану в каморку вошел хозяин гостиницы Шпунгин. Только что приходила его кузина со Станционной улицы и страшные вещи нарассказала. В постели зверски порезана волостная айзсаргская начальница. И ранен городской мировой судья, он как раз гостил у нее. Начальница большая охотница до молодых мужиков, и только один привыкнет к ее постели, как она уже подыскивает себе другого. На этот раз отвергнутый любовник оказался особенно мстительным: это бывший батрак розульской хозяйки. Но полиция считает, что у Яниса за спиной стояли другие: подлинные виновники — враги государства, иностранные агенты. Уездный начальник поднял дополнительные полицейские силы, мобилизовал айзсаргов. Готовятся обыски. И он хотел бы просить господина из социал-демократической партии, чтобы тот, если в гостиницу нагрянет полиция, вел себя повежливей с ней. Во время выборов в сейм у Шпунгина останавливался депутат Муйжниек, и так с блюстителями порядка поцапался, что он, Шпунгин, потом чуть не разорился, задабривая господ угощениями. Он понимает, что социал-демократия вполне государственная партия, но в таких случаях все же… Он, Шпунгин, право, не в состоянии еще раз позволить себе такие расходы.

Перепуганного хозяина Андрис успокоил, но эта новость его сильно взбудоражила. Если так, то Пурвиена завтра будет кишеть айзсаргами и сыщиками, а на опушке сосняка соберутся поднятые обоими профсоюзами трудящиеся. Почтить память жертвы произвола, решительно сказать убийцам: «Хватит!»

О похоронах на старом кладбище властям не заявлено, как о народном собрании, которое состоится во второй половине дня. О регистрации похорон не могло быть и речи. Это вызвало бы возмущение и организованных, и неорганизованных тружеников, если бы он, Андрис, или кто-нибудь другой осмелился сообщить насильникам о воле народа — открыто осудить произвол. При вспышке всеобщего негодования жителей городка и волости несколько пурвиенских полицейских не решились бы кого-нибудь задержать, но сейчас, когда, в связи с неожиданным событием, в городе появятся крупные вооруженные силы, положение изменится. Не следует забывать, что в Пурвиене немало горячих голов, которых не убедишь, что борьба с реакцией — это не кидание камней в окна и размахивание дубинками перед носами полицейских. Могут возникнуть стычки. К тому же, митинг организуют не одни социал-демократы. Кто поручится за людей левой стороны?

В опасениях и волнениях Андрис Пилан провел ночь и еле дождался утра, оделся и побежал в общий профсоюз. Может, там еще ничего не знают?

Нет. В профсоюзе уже знали все.

— Да пускай эти бараны-айзсарги заткнутся. Озол и остальные охотно, конечно, воспользовались бы тем, что произошло в Розулях, чтобы сорвать нашу демонстрацию, но мы тоже не лыком шиты! Мы покажем этим кулацким прихвостням! — сказал председатель профсоюза, и все присутствующие поддержали его. Оказалось, могилу ранним утром уже осмотрели разведчики из трудовой молодежи. Да, на углу кладбища торчит человек с ружьем, но они прошмыгнули мимо него, нашли могилу и застелили хвоей.

— Но нельзя преждевременно выдавать себя! При самых решительных действиях необходима выдержка, — сказал Пилан и ушел завтракать. Траурный митинг начнется сразу после первого удара церковного колокола. Оставалось еще добрых два часа.

Чайная Сполена в это утро полна айзсаргов. За стойкой и столиками хозяйские сынки и папаши уплетают колбасы, закусывая белыми булками и запивая чаем или чем-то более крепким из стаканов поменьше. Поев, не задерживаются, быстро покидают помещение маленького кабачка Сполена.

«К какой же все-таки акции они готовятся?» — пытался догадаться Андрис, наблюдая, как айзсарги, бряцая шпорами и шашками, снуют по улице перед чайной или гурьбой топочут в сторону здания полиции.

До встречи с Упениек оставалось не меньше часа. Андрис заказал вторую чашку кофе, бутерброды и сел так, чтобы хорошо видеть улицу. Дочка Сполена внесла в чайную граммофон, завела его и открыла дверь на улицу. «Раньше, чубчик, я тебя любила…» — скрежещущие звуки перекрыли шум чайной и гул шагов на тротуаре.

Андрис вышел из чайной в тот момент, когда показались первые богомольцы. Тяжело одетые деревенские женщины и старики, покачиваясь, поднимались на горку в церковь. Появились также молодые парни и девушки, мужчины средних лет, двигавшиеся в противоположную сторону. Они казались мрачными, озабоченными и были скупы на слова.

Вниз по улице, вместе с какой-то рябой женщиной, прошла невеста Урбана. Оживленно жестикулируя, она, видно, пыталась втолковать своей спутнице нечто для той трудно доступное. Женщина потупила глаза и склонила набок голову.

Полицейских на улице видно не было. Андрис спустился с крыльца чайной, не спеша пересек мостовую и ближайшим переулком направился к железнодорожной насыпи, перешел ее и городскими выпасами зашагал к низине перед сосняком. Поднявшийся западный ветер приносил с илистой низины запах гниющих трав.

Анну Упениек Андрис должен был встретить у сосны с засохшей верхушкой, не доходя до молодого леска. Минут через десять — пятнадцать раздастся церковный звон, и они быстро пройдут эти несколько сот метров до могильного холмика; Андрис скажет свою речь. За ним выступит кто-нибудь из левого профсоюза; затем возложат цветы и споют революционные песни. И, если не случится ничего непредвиденного, шествием двинутся к городской рыночной площади. Разумеется, в Риге Андрису предстоит неприятный разговор, но ради такой демонстрации можно и упреки начальства выслушать.

Упениек опаздывала. Андрис потоптался вокруг сосны, обошел ее несколько раз — каждый последующий круг больше предыдущего. Что стряслось с Упениек?

Андрисовы круги пролегали уже далеко от сосны. Он остановился, оглядел тропинку, низину по эту сторону Пурвиены и вернулся к сосне. И вот из городка донесся протяжный, призывный удар колокола. За ним последовал другой, третий, пятый…

«Обманула? — Андриса охватило беспокойство. — Обманула, это точно. Она наверняка уже там, на митинге. Вашего оратора, мол, нет, так начнем…»

Раздвигая трескучие ветви, Пилан напрямик продирался к старому кладбищу. Если он обогнет молодняк и сделает крюк, пробравшись сквозь заросли, он сэкономит, по крайней мере, метров сто. Подойдет и сразу начнет речь. Если даже возле могилы уже заговорит их оратор!

Кусты тут густые, почва топкая. Ноги Андриса вязли, туфли зачерпывали холодную болотистую воду. Хлюпая ими, он выскочил на место посуше и, обеими руками отстраняя поросли ивы и ольхи, помчался вперед. Слева мелькнула чья-то фигура, за ней другая.

— Стой! — повелительно крикнули над ухом Андриса. Полицейский пост, должно быть. Ну, Андриса Пилана так просто не остановишь! Еще двенадцать, десять шагов и — каменная кладка, купа деревьев, а за ней — люди.

— Стой! — снова крикнули сзади. Но он бежал.

— Товарищ Пилан, где вы пропадаете? — Едва Андрис перепрыгнул каменный вал, как к нему кинулись Дабар из трудовой молодежи и профсоюзный секретарь. И женщина — та самая, которую он недавно видел в городе вместе с невестой Урбана. — Сразу же надо начинать. Полиция уже разнюхала и ринулась сюда… — Полубегом они повлекли Андриса за собой.

— А… Упениек? — спросил Андрис, сам толком не понимая кого и поняли ли его.

— Какая Упениек? — остановился профсоюзный секретарь и помахал своим людям.

— Она должна была прийти вместе с вами, — бросила рябая женщина и смешалась с толпой.

В кустарнике, откуда только что выбежал Андрис, завизжал полицейский свисток. Ему завторил другой — на лесной опушке.

— Речь, начинай речь! — Десять пар рук подняли Андриса на какой-то камень. — Говори!

— Товарищи, — начал он, задыхаясь, — трудящиеся Пурвиены! Участники похорон убитого сельскохозяйственного рабочего Сильвестра Урбана…

Полицейские свистки раздались совсем рядом, за каменной кладкой. Справа затрещали револьверные выстрелы. На вал, словно кинутый пращой, вскочил полицейский. Еще один, за ним какой-то штатский и айзсарги. Прыгали с вала, гулко шлепаясь о землю.

— Спокойно! — едва успел крикнуть Андрис, когда полицейские и айзсарги с двух сторон вплотную приблизились к участникам митинга. В воздухе замелькали палки и резиновые дубинки, над кладбищем раздались возгласы:

— Убийцы! Убийцы!

— Товарищи, защищайте женщин, — крикнул в общем шуме чей-то мощный голос.

— Спасайтесь, кто как может! — стоявшие рядом с Андрисом увлекли его за собой по осевшим могильным холмикам.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Пилана вдруг вызвали в Ригу, так и не дав ему выяснить, в чем, собственно, обвиняются три арестованных члена пурвиенских социал-демократических организаций, которых грозились судить вместе с остальными схваченными на кладбище демонстрантами. Остальных — они навряд ли коммунисты — объявили соучастниками нападения на волостную айзсаргскую начальницу. Это было более чем нелепо. Все это Андрис Пилан сообщил по телефону руководству и попросил разрешить ему остаться в Пурвиене еще на два дня, чтобы собрать исчерпывающие материалы, но получил лаконичное распоряжение немедленно явиться в центральный комитет.

Очевидно, придется отвечать за Пурвиену. Отвечать за то, что там произошло, и за то, к чему он не имел никакого отношения. В таких случаях все решается формально, чисто формально. Хотя с формальной стороны… Да, с формальной стороны Андриса Пилана можно обвинить в тяжелом проступке: в недозволенном братании с левыми. Как он оправдается? Скажет, что послушал товарищей из местных организаций, что события развивались чересчур стремительно, что неожиданное нападение ревнивого парня на айзсаргскую начальницу разъярило полицейских и айзсаргов? Это в самом деле важный факт. И веский аргумент. Но… Он, функционер социал-демократической партии, ломает себе голову над тем, как перехитрить руководство своей организации… Что с ним происходит?

В самом деле, с Пиланом, с сознанием Пилана творилось что-то странное. В нем все перемешалось и забродило. Когда и где это началось? Очевидно, не сейчас, и не в Пурвиене. Все это постепенно накапливалось — и накопилось.

Все эти бесконечные события, как маленькие капли, которые образуют большие воды. Даже если бы не было неожиданного вызова, отчет центральному комитету Андрис Пилан теперь все равно написал бы не так, как обычно. Интуиция настоятельно подсказывала, что в донесениях должны быть лишь данные о количестве членов, о собраниях, о распространенной литературе и, быть может, об отношениях организации с местными властями. И ничего — о настроениях товарищей, сомнениях и недовольстве людей.

В Ригу поезд прибыл незадолго до пяти. Город тонул в сумраке. Приползший с запада, с недалекого моря, туман приглушал свет фонарей, цокот копыт извозчичьих лошадей, гул шагов прохожих. Обычно столь яркие, призывно мельтешащие рекламы над крышами домов отливали желто-фиолетовым светом, словно пугали и угрожали. Сквозь туман с трезвоном пробивались и выныривали из него трамваи, тускло светя белесыми, будто гаснущими огнями, и снова исчезали.

Туман, туман… А он, Андрис Пилан, разве не как эта туманная дымка? Ползет по жизни, не оставляя никаких следов…

Около кино «Палладиум» он взглянул на картинки в витринах. Божественная Марлен Дитрих в фильме «Голубой ангел»… Грандиозная двойная программа — «Тарзан — человек-обезьяна»… Очаровательная Лилиан Гарвей в водевиле «Если ты когда-нибудь подаришь мне свое сердце…». Яркие сине-красно-фиолетовые буквы. Безобразно перекошенные сине-красно-зеленые лица, лев с оскаленными клыками и полуголая женщина с дымящейся папиросой в руке и манящей улыбкой на устах.

«Осенью двадцать седьмого года тут, в «Палладиуме», демонстрировался советский фильм «Броненосец «Потемкин»… Советский фильм». Почему он вспомнил об этом? Не заглянув в листок кинорекламы, Андрис швырнул его в сточную канаву. Какой-то прохожий что-то сказал ему. Быть может, предложил поднять брошенную бумажку…

В главной квартире партии — в Народном доме — на всех пяти этажах во всех окнах свет. В вестибюле и в гардеробе горят все лампочки. По широким каменным лестницам, постукивая каблучками, носятся с бумагами в руках девушки из канцелярии, пыхтя, поднимаются пожилые функционеры, спешат командиры отрядов рабочих спортсменов в синих формах. «Будь свободен!» — восклицают они, встретив знакомого партийного деятеля, и подносят пальцы к блестящему козырьку фуражки с кокардой.

— Чего это тут сегодня такое оживление? — спросил Пилан гардеробщика Народного дома, инвалида пятого года, которого в рижских социал-демократических кругах называют неофициальным справочным бюро.

— Как обычно во время больших событий. — Гардеробщик нащупал на воротнике пальто вешалку… — Партийный совет, брат, это почти что конгресс. И в самое время. Пора, наконец, что-то по-настоящему предпринять. А то миру конец пришел! Уже вторая группа политэмигрантов из Германии прибыла, — зашептал он, склонившись над барьером. — Почем зря ругают лидеров традиционной коалиции и их политику уступок… А у нас правительство Скуениека, говорят, готовится принять на основании статьи восемьдесят первой закон об отмене многих демократических свобод. Министры внутренних и военных дел получат право вводить военное положение…

Значит, совет партии? Возможно, его и поэтому отозвали из Латгале.

Наверху техническая секретарша председателя, хорошенькая Зенточка, посвященная во все тайны организации, благосклонно улыбнулась латгальскому пропагандисту.

— Все кувырком летит, — сказала она. — Как в международной, так и во внутренней политике. Будто все вдруг спятили. Спорят и во фракции сейма. А созвать внеочередной конгресс означало бы дать противнику в руки агитационное оружие против себя.

Созыв совета партии — первое, о чем заговорил и секретарь Ош. Почему политическая обстановка заставила поступить именно так и не позволила провести внеочередной конгресс?

— С одной стороны, сложилась неблагоприятная ситуация, а с другой — нет основания для паники, поднятой неуравновешенными людишками. Иным кажется: все под угрозой. Потому пора покончить с безответственной болтовней, с уничижением социал-демократии перед широкой общественностью! — Он забарабанил кончиками ногтей по полированной столешнице. Ногти у него длинные и розоватые, точно у барышни. Затем спросил: — Так в Пурвиене началось формальное братание с коммунистами?

— Формальное, может быть, — начал Андрис, взвешивая, как бы получше выразиться. — Формальное, да, — как-то нерешительно повторил он, но затем уже заговорил спокойно и плавно. Возможно, в Пурвиене есть и коммунисты. С какими людьми он имел там дело? Анну Упениек, например, он знает еще со времен гротенской средней школы. Затем встречался с членами профсоюза и молодежной организации. С бывшей учительницей Пурене он не виделся. Как? У Пурене нашли издания антигосударственного содержания? Брошюры рабоче-крестьянской фракции? Об этом он слышит впервые здесь. Как он уже передавал по телефону, он пытался добиться встречи со следователем. Об арестованных юношах из трудовой молодежи ничего плохого сказать не может. Начальник отделения молодой Дабар защищает их. Не создалось ли у него, пропагандиста, впечатление нездоровых тенденций в тамошних организациях? Пока нет. К тому же ему буквально некогда было углубляться в это. Произвол полицейских и айзсаргов там не знает границ. Никакого уважения к демократической законности. Айзсарг застрелил на дороге невооруженного человека и остался на свободе, а полицейские преследуют мирных граждан, которые возмущаются этой расправой. На кладбище избит секретарь временно организованного общего профсоюза. У некоторых полиция в поисках антигосударственной литературы изодрала одежду.

— Скверно они поступают, — провел Ош кончиками пальцев по переносице. У него такая привычка: когда возникает неприятный вопрос, он сдвигает очки ниже и трет покрытую мелкими морщинками кожу. — Порою айзсарги и полицейские ведут себя в самом деле по-хулигански. Не было еще заседания сейма, на котором нашей партии не приходилось бы вносить интерпелляцию о полицейской службе; фракция приводила скандальные факты ничем не оправданного произвола. Но попробуй, назначь в полицию порядочного человека!

— В таком случае не остается ничего другого, как разогнать всю эту банду ко всем чертям! — бросил Андрис и смутился. Но, к счастью, секретарь Ош увлекся осуждением непорядков и ересь пропагандиста пропустил мимо ушей.

— Буржуазные партии занимаются разными гешефтами, комбинациями и поэтому недружелюбно настроены к нам, — продолжал Ош. — Ведут себя так, будто нашей партии до судеб латвийского государства нет никакого дела. Будто наша роль, когда создавалось государство, не была решающей. Они теперь даже вспоминать не хотят, как закладывались основы национального государства. Я сам в восемнадцатом году сопровождал товарищей Паула Калныня и Фрициса Мендера к комиссару германского правительства Виннигу. А буржуазные лидеры до полуночи прождали на улице исхода наших переговоров. Теперь они это забыли и готовы нас и большевиков стричь под одну гребенку. Как страшным преступлением, попрекают нас девятнадцатым годом. Кратковременным уходом из Народного совета. Говорят, партия наша совершила предательство. Но какое же это предательство, когда Ульманис заключил договор с ландесвером и обещал баронам и их наемникам землю? Латвийскую землю. Остались бы мы в Народном совете, то оказались бы на положении баронских слуг. Но это вопрос побочный, — сообразил Ош, что слишком разговорился. — Главное относится к вам. Как пропагандист вы не на высоте своих задач. Некоторые товарищи высказываются и порезче, но я с их мнением пока не согласен. Однако вы наломали немало дров. Да, да. И мне трудно понять, как вы могли позволить себе такое. Может, вас к этому побудили, пытались прельстить чем-нибудь? В самом деле — нет? В таком случае просто удивляюсь вам. Напишите о своих действиях исчерпывающий отчет. По всем параграфам и пунктам. К счастью, это не к спеху, завтра, послезавтра разбирать ваш вопрос еще не станут, товарищи будут заняты в работе совета партии. Только отчет должен быть исчерпывающим. Обдумайте, взвесьте все и напишите так, чтобы вам потом не пришлось ни о чем сожалеть.

Андрис спустился в гардероб. Взял пальто, шапку, машинально сунул руку в рукав, долго искал другой и нашел его лишь после того как гардеробщик, перегнувшись через барьер, помог ему.

— Добрый вечер, товарищ Табун! — поздоровался гардеробщик с входящим очкариком. — И вы из Резекне в Ригу?

Так вот каков Табун из резекнеского союза учителей.

2

За эти несколько часов туман на рижских улицах так сгустился, что пешеход, если бы и хотел быстро передвигаться, не мог: видно не больше, чем на два шага впереди себя. Однако и густой туман иной раз может оказаться полезным. На тебя не влияет окружение, ничто не привлекает твоего внимания, идешь себе не спеша и размышляешь, чтобы разобраться в самом себе.

Объяснение, которое Пилан представит центральному комитету партии, решит многое. В зависимости от того, насколько Андрис будет откровенным, как он охарактеризует людей и события, как сумеет разжалобить читателей донесения. Чтобы все осталось по-прежнему, чтобы Андрис не лишился работы и доверия, он должен посыпать голову пеплом, осудить десятки честных людей, которые, как и он, верны социализму и у которых хватает мужества во всеуслышание заявить о своих сомнениях в хваленой «чистой демократии».

«И тогда я опять останусь совсем один. Как в те далекие дни, когда меня исключили из гимназии, выгнали в январскую ночь под студеное, холодное небо… Но иначе, наверно, нельзя… иначе нельзя…»

Где-то совсем близко посреди улицы, невидимая, протарахтела извозчичья пролетка. Мягко, словно разбрызгивая воду, цокали подковы, и в их монотонном ритме как бы слышался грустный выкрик: «Совсем один, совсем один…»

Что делать? Идти в комнату на Пушечной улице, забраться под одеяло? Разве сможет он это? Или же заглянуть в отделение трудовой молодежи? Еще только восемь часов вечера. А там столько беспокойных и вместе с тем смышленых голов.

В центральном отделении сегодня свободный вечер, хористы и участники разных кружков отдыхают от репетиций, докладов и дискуссий. Парни и девушки наведываются сюда сегодня только мимоходом. Иной по привычке, иной — спасаясь от одиночества, а иной — от хозяев снимаемого им угла, которые приветливы с квартирантом лишь два раза в месяц, в дни, когда им вручают плату за кров и кипяток.

В комнате правления несколько парней листали журналы и играли в шахматы, в вестибюле две пары молодых людей лениво перекидывались белым шариком на пинг-понговом столе. В углу за шкафом, где хранился сценический реквизит самодеятельной труппы, непризнанный поэт Полис разучивал с девчонками слова им же переведенных австрийских молодежных песен. Девушки поддразнивали его глуповатыми вопросами.

Андрис знакомых не встретил и пошел в зал собраний.

На стенде среди фотографий он увидел нечто новое — лозунг: «Фашизму не быть!» А под лозунгом — вырезанный из немецкого журнала рисунок: руки двух рабочих крепко сжимают древко красного флага. На манжетах рабочих блуз символические значки: на верхней — три социал-демократические стрелы, а на нижней — коммунистические серп и молот. Верхний край флага обрезан; очевидно, в немецком листке был какой-то призыв. От него остались лишь два слова: «…gegen Hitler».

Другой стенд посвящен состоявшемуся в сентябре общественному суду над «буржуазными преобразователями конституции». Содержание: карикатуры, опубликованные в газетах и в сатирическом календаре «Ориентация», с перефразировкой текстов и в конце — с призывом: «Будьте бдительны!»

Андрис поднялся на носки, чтобы рассмотреть приклеенный к верхнему углу фотомонтаж. Он отличался угловатостью, характерной для плакатов левых латвийских рабочих. Казалось, редактор Эльзочка выдрала его из комсомольского издания.

«Может быть, в бюллетенях правления есть какие-то особые новости?» Андрис взглянул на доску объявлений. Как обычно: о занятиях кружков, заседаниях, о распространении социал-демократической печати, членских взносах. Андрис вернулся к стенной газете.

— Привет! — Чья-то рука по-мальчишески порывисто схватила его за плечо.

Длинный Роман! Отощавший и неухоженный. В помещении молодежной организации его привыкли видеть в отутюженном костюме, свежем воротничке и начищенных туфлях.

— Чего удивляешься? — хрипло усмехнулся Роман и протянул пятнистую коричневую ладонь. Руку чернорабочего. Андрис через полуоткрытую дверь глянул в коридор, на крючки, где посетители вешали шапки. Обычно там белела студенческая шапочка Романа с позолоченной пентаграммой посередине.

— Зря смотришь! Я ее больше не ношу, — сказал Роман. — На университете я поставил крест.

— Ушел из университета?

— Меня «ушли». У разнорабочего такие деньги не водятся, чтобы платить за лекции и лаборатории.

— У разнорабочего? Как это понять?

— Сейчас поймешь. — Роман повел товарища к дальней скамье. — История этого анабасиса очень коротка: сказал нескольким влиятельным товарищам правду в глаза, уснастив ее несколькими эпитетами в швейковском духе, и очутился в списке товарищей, подлежащих сокращению. Уже четвертый месяц хожу в представителях свободной профессии. Через день работаю ассенизатором в канализационном коллекторе на Мельничной. За два двадцать в день.

— Да что ты?

— Ты мою натуру знаешь: ворчун и задира. Сам видел, как я во время выборов в сейм цапался. В мае меня вызвали в рижский комитет. За фельетон в «Радуге». Читал? Будто я оскорбил кое-кого из начальников городской управы. Затем дело безработного Симаниса подвернулось. То самое, о котором желтые журналисты из газеты «В последний час» целые полосы давали. Не помнишь? Какой же ты, черт возьми, после этого пропагандист, если ежедневную прессу не читаешь? В сущности, обыкновенная история получилась… Симанис — человек болезненный, нервный да с ершистым характером к тому же. На общественных работах не давал спуску ни десятникам, ни контролерам. А они Симаниса из списка безработных, которым пособие полагается, за это вычеркнули. У Симаниса маленькие дети да хворая жена. Он все инстанции, всех начальников обегал, и повсюду один ответ: вычеркнули — и все. Наши — из амбиции, а буржуи вообще никаких пособий для безработных не признают. От отчаяния Симанис обругал на улице полицейского, надеялся, посадят за это, хоть на какое-то время покой будет. А полицейский смирный попался, повернулся к нему спиной — и все. Что Симанису оставалось? Покуситься на святыню частной собственности. Набрал битого кирпича и давай швырять в витрины шикарных магазинов. Ювелирного магазина, кафе Чинкура. В самые большие стекла, что по сто двадцать латов штука стоят. Уж тут его арестовали. Репортерам пошли гонорары за строчки, у политиков темы для речей появились. Наши, разумеется, в наступление. Создали комиссию по расследованию. Вецкалн для виду митинг организовал, в связи с безысходным положением безработных. И меня привлек, чтобы выступил. Тут меня зло взяло, ну и выложил я все, что думал, а последствия уже сам себе представить можешь.

— Могу, конечно…

— Ничего ты не можешь! — бросил Роман. — Закурить у тебя не найдется?

— Ты же знаешь, я не курю…

— Знаю, знаю… — Он встал и вышел в вестибюль.

3

Андрис Пилан сидел в комнатке руководителя «Новой культуры» и уже в который раз перечитывал в «Социал-демократе» изложение речей, произнесенных на заседаниях совета. И нервничал. От сознания, что мешает продавцам, которым ежеминутно приходилось перекладывать с места на место то одну, то другую стопку книг, так как комнатка одновременно служила и складом. На площади в десять квадратных метров, большую часть которой занимали сейф обанкротившегося просветительного кооператива «Голос культуры», письменный стол директора и изготовленное на заказ дубовое кресло с высокой спинкой, мешал любой лишний предмет, а тем более — человек. Но Андрис никак не мог уйти, потому что Табун, вроде легендарного Летучего голландца, появлялся то в одном, то в другом месте и сразу исчезал, чтобы через какое-то время появиться снова. И если кто хотел встретиться с ним, должен был терпеливо ждать в условленном месте. Андрис уже дважды упустил Табуна и знал, что сегодня тот ночью уезжает в Резекне. Так что Андрис решил дождаться его во что бы то ни стало. То, что он покончит с пропагандистской деятельностью, Андрис пока решил лишь для себя. Официального приказа президиума центрального комитета еще не было, но существовали решения совета партии, из которых все было ясно. Если в эти два дня в зале заседаний у Андриса, когда он слушал ораторов, порою и возникали сомнения, правильно ли он решил, то теперь, после прочтения напечатанного полужирным шрифтом в центральном органе, они исчезли, как вода в песке. Опасения за судьбы демократии, демократических свобод и социальных завоеваний, высказанные на заседаниях некоторыми членами совета, казались брошенными на ветер словами. Ничего не произойдет; ничего не изменится… В мире все так благополучно, что благополучнее и быть не может.

Пилан читал: «Поражение английской рабочей партии в прошлом году и победа германской контрреволюции над немецкими социал-демократами повергли кое-кого из наших товарищей в уныние. Радость некоторых наших противников после этих событий преждевременна: социал-демократии, мол, пришел конец… А тем временем международная социал-демократия продолжает свое победное шествие. Если она в определенных странах и несет ощутимые потери, в то же время продолжает наступать на других фронтах… Уже три года социал-демократы у власти в Дании, где избиратели недавно поддержали существующую систему правления. Социал-демократия Швеции только что одержала блестящую победу на выборах и создает социал-демократическое правительство. В пору тяжелейшего кризиса, когда и в Швеции закрываются заводы и многие рабочие остаются без работы, в пору, когда государственные доходы падают, социал-демократия взяла в свои руки управление государством. Поэтому пускай победа ее послужит нам ободрением…»

«Старое, избитое восхваление в период избирательной кампании…» — Андрис перевернул страницу газеты. Разъяснению решений совета была посвящена еще одна статья, судя по стилю — председателя партии. Пилан читал и одновременно вспоминал слова Мендера.

«Нигде не сказано, что в Латвии должен взять верх фашизм!» — воскликнул тогда с ораторским пафосом Мендер. А Бруно Калнынь и другие, которые нападали на товарищей, отстаивавших более радикальные программы? Все эти национальные объединения, легионеры, перконкрустсовцы, доморощенные националисты — все это лишь безвредные группки. А что касается айзсаргов, так они подчиняются крестьянскому союзу, лидер которого — Ульманис, солидный политик, а не какой-нибудь авантюрист.

В совете говорили о необходимости единого фронта, это признавали и руководители партии, а в «Социал-демократе» теперь пишут, как они этот фронт понимают: «С усилением реакции возникает вопрос о едином фронте рабочего класса. Однако надо констатировать, что со стороны коммунистов никакой тенденции к сотрудничеству не проявляется. Их нападки на социал-демократию даже обостряются. Если лозунг единого фронта не убедителен, то в этом следует винить коммунистов…» Так что ответ отрицательный. Примерно то же самое высказал однажды в Стырниене один обозленный рабочий. «Нечего попусту о едином фронте трепаться! Такие, как ты, и не хотят его. Не хотят, потому что тогда левым еще легче будет доказать ваше сотрудничество с буржуазией». Может случиться, что центральный комитет, дав оценку работе окружного пропагандиста Андриса Пилана, его и не уволит, но он уже не в силах продолжать ее. Не в силах убеждать других в том, во что не верит сам. После заседания совета у Андриса осталось лишь одно желание: поскорей освободиться ото всего, что имеет прямое отношение к призыву вступать в социал-демократическую партию. Совет высказался яснее ясного: «Не стесняйтесь при вербовке предлагать места. Если мы на следующих выборах получим хотя бы несколько десятков новых мандатов в сейме и уездах, то несколькими сотнями мест своих людей обеспечим. А на тех, кто уже работает в учреждениях, руководимых нашими товарищами, надо заполнить членские билеты социал-демократической организации и вручить им…» Несколько членов совета, правда, пытались возразить против такого укрепления рядов организации, но разве остановить покатившуюся с горы повозку? Так надо. И нечего стесняться. Пускай учатся крепить свои ряды у новохозяев, крестьянского союза, латгальских христиан. На молочных заводах, в сберегательных кассах, в учреждениях, где начальниками члены этих партий, никто, не вступив в партию, ничего добиться не может.

Табун все не шел. А что, если мятежный учитель, как называли Табуна, вообще не зайдет сегодня в магазин «Новой культуры»?

Андрис отложил газету, заглянул в магазин. Прилавки с напечатанными в Латвии книгами и витринка, где выставлены немногие советские технические издания, — для привлечения покупателей. Андрис знает, что, помимо пособий по математике, токарному делу, лыжному спорту и радиотехнике, иной раз в лавку тайно попадает также изданная в Москве книга по искусству или беллетристика. Заведующий лавкой Славиетис дружит с Рудневым, руководителем русского отдела книжного магазина «Валтер и Рапа», и ему, как своему человеку в министерстве внутренних дел, таможенная и почтовая цензура всегда идет навстречу. Славиетис заданий полиции, конечно, не выполняет, но нескольких экземпляров официально не дозволенной литературы ему порою все же удается заполучить.

Сейчас Славиетис у витрины русских книг обслуживал поэта Дзильлею, сотрудника «Социал-демократа» Миксиса. Славиетис как будто показывал какую-то редкость, так как ежеминутно опасливо озирался то на дверь, то на длинный прилавок и вплотную наклонялся к покупателям. А они оба высказывались во всеуслышание.

— Но столь насыщенных проблемами книг, как недавно вышедшее «Новое государство» Ансиса Гулбиса, у вас нет! — Дзильлея прислонил к витрине свой набитый до отказа портфель бычьей кожи, открыл его и извлек небольшого формата книжку в светлой обложке. — Вот она! — бросил он книжку на прилавок. — Гулбис берет быка за рога. На западе не знают, куда безработных девать, а у соседей-приятелей огромные сибирские просторы невозделанными остаются. Колонизовать! И как истинный патриот, Гулбис показывает, как колонизацию осуществляют латыши.

— Ну, в Москве Гулбиса за это похвалят как следует, — хлопнул Миксис Дзильлею по плечу. — И наши коммунисты тоже.

На двери забренчал колокольчик, к витрине Славиетиса подошел парень среднего роста в роговых очках, с зачесанными назад волосами.

— Меня тут, наверно, ждут? — услышал Андрис, как спросил тот.

— Там, в моей комнатке… — кивнул Славиетис, закрыв ладонью показанную только что книгу.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

— Нашла работу? — не успела Анна закрыть за собой калитку, как ее встретила невестка.

Казалось, она со двора наблюдала за дорогой, которой должна была прийти золовка. Оборванная, неприбранная, извозившаяся в хлеву, Моника стояла перед клетью и смотрела на Анну зло сверкающими глазами.

— Не нашла. — Анна выпустила из рук приставную плетневую калитку. И та упала в грязную, набежавшую после дождя лужу.

— Ну, знаешь… — откинула Моника пряди свалявшихся волос. — Я тебе говорила…

— Чтобы без заработка не приходила… Знаю! — вызывающе кивнула Анна. — А тебе придется примириться с этим. Завтра клюкву собирать пойду. Уж столько, чтоб с тобой за похлебку и хлеб рассчитаться, наскребу.

— Наскребешь? — зло прошипела невестка. — Наскребешь теперь. Шлялась невесть с кем. Не захотела на порядочном месте работать. Вот и получила коленкой под зад.

— Чего попусту языком трепать о том, что было, — отвернулась Анна и, шаркая промокшими ботинками брата, пошла к дому.

— Все тебе попусту, ну, конечно… За восемь лет к готовенькому привыкла. Шла бы в местечко, в Даугавпилс или в Ригу работы искать. — Невестка двинулась за ней. — Паспорт у тебя теперь есть.

— Паспорт? — Анна остановилась. — Петерис уже приехал?

— Ты только попробуй что-нибудь у Петериса клянчить! И сейчас же его ботинки сними! Слышишь?

— Слышу, — ответила Анна и вошла в дом.

Когда Моника раскричится, уж лучше промолчать. В запечье на лежанке стонала мать, на печи спал больной отец, у запотевшего окна шмыгали носами обе девочки, терли, пытаясь согреться, голые красные и давно не мытые ножки. Стол после обеда еще не прибрали. Перед плитой брошен закоптелый котел.

Анна толкнула наружную дверь — ужасно затхлый воздух в доме! Она сняла у порога грязные ботинки и пошла спросить, как чувствуют себя родители. Хвори матери известны: тошнит, болят ноги, голова тяжелая и страшный шум в ушах. А стоит ей с невесткой или другими домашними поцапаться, так боли еще пуще донимают. Отец простыл, работая у Сперкая в мочилах для льна. Порою так кости ломит, что только от раскаленных кирпичей легчает, если их к спине приложить.

— А теперь погреть не надо? — спросила Анна отца, когда мать кончила причитать.

— Нехудо бы, — простонал Гаспар.

А мать все бормотала свое:

— Монике до больного человека и дела нет. Днями не подойдет. Человеку от жажды помереть впору, а она капли воды не подаст.

— Я сейчас! — закрыла Анна дверь и пошла к плите. — Куда, черт подери, спички запихали? Моника тоже хороша! Малышки, послушайте, не видели, куда маменька спички сунула?

— Денег не принесла? — крикнула из запечья мать, не дождавшись, пока дочь раскалит кирпичи.

— Завтра на Большое болото пойду клюкву собирать, — ответила она и посмотрела на девочек. Те грустно глазели на тетку. — Буду скупщику носить.

— По ягоды пойдешь, как нищенка, как староверка, которой в поле работать лень, — заныла мать. — Разве думала я до такого позора дожить, когда нянчила тебя. В школу ходила, и немецкому, и английскому обучалась, а теперь перед всем светом срамиться пойдет!..

— Срам, мама, воровать ходить.

— …Людям на посмешище. Весной, точно бог знает кто, на шоссе пошла, теперь — на болото… Начальников попросила бы… В каждую исповедь ксендз спрашивает, почему в церкви не бываешь. Поцеловала бы руку наместнику божьему, колено преклонила бы перед ним, тут же пристроил бы.

— Я умолять, на коленях ползти, мать, не собираюсь, этого ты от меня не дождешься.

— Оставила бы ее в покое, — прохрипел Гаспар. — Жили мы до сих пор и дальше проживем как-нибудь. У Анны своя голова на плечах. Получше нас, стариков, знает она, как ей быть. Раз ничего другого не остается, как по ягоды идти, пускай идет, — примирительно сказал он. Дочка притащила раскаленные кирпичи и принялась заворачивать их в тряпки. — А может, тебе лучше в другой стороне счастья попытать? Паспорт у тебя есть. С волостью ты уже не связана, может, на чулисовской стороне где? Заодно и от шпиков избавишься.

— Шпиков, отец, повсюду хватает. Пока господа властвовать будут, шпики не переведутся. Но сейчас не могу я никуда уходить. Есть у меня одно дело. Потом, в другой раз, скажу тебе.

— Ну коли так…

— Дай напиться! — уже невмоготу стало Гаспарихе разговоры мужа и дочки слушать. — Теплой водички подала бы…

Хлопнув дверью и застучав деревянными башмаками, с охапкой коряг вошла Моника. Бросила дрова у очага и загремела кольцами на плите.

— Опять зря дрова перевели. Добывать, так некому, а жгут, как первые богатеи. Ах ты, дрянь этакая, почему показала, где спички лежат? — обрушилась Моника на Теклите тяжелой своей рукой.

— Что ты делаешь? — кинулась Анна защищать малышку. — Почему бьешь ее, сама я спички твои взяла.

— Са-ма взя-ла, — передразнила Моника и вернулась к плите. — Целая орава дармоедов да воров! Только и знают, что другим на шею садиться. Порядочных людей по судам таскают, а этим людям на голову лезть дозволяют. Ничего, дождетесь вы у меня. Схвачу кочергу — и всех подряд! Из комнаты, из запечья вон!

— Не забывай, что ты это говоришь отцу и матери своего мужа, старикам, больным людям! — Анна взяла топор и ушла в дровокольню. Хотя бы с глаз долой.

Как ужасно! Иной раз в тюрьме легче было, чем сейчас на воле, дома. Перерубив корягу, Анна глянула в сторону дома. Собачья жизнь! За все время, что без работы она, в книгу даже заглянуть не посмела. «Лентяйка… бездельница… лежебока…» Не стряслась бы эта беда, повернулась бы и ушла. Хуже, чем здесь, нигде не будет. Невестка уже не человек. С чего это Моника изменилась так? Когда Анна в среднюю школу просилась, то думала, что озлобиться может лишь человек старой закваски, да такой, что не испытал горечи обиды. А Моника ведь претерпела несправедливость, унижение, незаслуженные упреки.

Неужели бедность, жизненные тяготы могут так изуродовать человека?

В тюрьме Анна не думала, что жизнь на воле будет такой сложной. Что трудной будет революционная борьба, она предвидела. А в семье, у своих, пускай и в бедности, думала она, будет легче. Но оказалось, что ни работать ей нельзя, ни спокойно в семье жить. А революционная работа?

И от нее остались лишь одни крохи… Аресты на кладбище — тяжелый удар. Половина членов ячейки арестована. Спаслись лишь те, кого не подозревала охранка или кто в момент событий случайно оказался в другом месте. Чуримкис, Григорий и Пурене в тюрьме. Их ожидают долгие годы заключения. А оставшиеся на свободе? От товарища Спуры они отвернулись. Ведут себя так, словно Анны и не существует. Организатор их и близко не появляется. Она уверена, что вовсе не из-за слежки, а потому, что Анна опутана сетью скверных подозрений. Добрый Павел ей об этом невольно проболтался, когда она просила его передать другим, что случилось с ней в день митинга на кладбище, какую она получила повестку из полиции, как не отходил от нее шпик. Что брата в тот день не было дома и посему она не могла вовремя предупредить товарищей. Все это она рассказала Аугшмуктену. Не все равно Дед встреч с ней избегает.

«Не столько опасается слежки, сколько подозревает меня в предательстве… Изолирует меня. Речные рабочие исчезли, словно в воду канули, уже второй раз оба парня не приходят в условленное место». Что ей остается? Бродить вместе с Вероникой Курситис по Большому болоту?

Сейчас можно было бы искать работу и вне Пурвиены. Гласный полицейский надзор отменен, больше не надо ходить в полицию отмечаться, сообщать о смене места жительства. Да, можно было бы попытаться найти работу в другом месте. Даже в Риге. Через товарищей. Только какой революционер станет помогать человеку, заподозренному в предательстве, с которым порвала организация. В тюрьме она немало наслушалась про трагедию Сони Ривкинд. Партия оборвала с девушкой связь, ее по недоразумению заподозрили в чем-то; товарищи, которые могли бы опровергнуть это, разъехались кто куда, и Соня лишилась рассудка.

Согнувшись под тяжестью коромысел, двором шла Моника. У дровокольни она остановилась, буркнула что-то и побрела к хлеву. Чуть погодя оттуда донеслись треск загородки, сильный шлепок и истошный свиной визг.

«Быть человечной она, наверно, уже не умеет… Так жизнь размалывает людей, лишенных закалки… Встретил бы Петерис Рафу Левина. Рафа окольными путями добился ясности в ее деле. А Петериса все еще нет. Может, ищет Рафу. Потому, наверно, и задерживается. Сдавать на пункт свиней надо было в девять утра. Около полудня Петерис уже должен был вернуться».

— Притащи мякины из пуни! — Гремя ведрами, Моника возвращалась в дом.

— Где парить? В сенях? — Анна продолжала рубить дрова. Эту жилистую корягу она должна одолеть!

— Я сказала: мякины притащи! А где парить, не твое дело.

— Не мое так не мое. — Анна наступила на корень расколотого пополам пня и ухватилась руками за другой, пыталась силой сделать то, что не удалось топором. Так иной раз поступал отец.. В этом году она приноровилась в работе не отставать от отца.

Она принесла мякины, налила в горшок свежей воды; Моника поставила на стол варево, плеснула похлебки детям, больным, золовке. Все молча. Хозяину оставила ужин на плите под деревянной крышкой — чтобы не остыл и тараканы не забрались. А Петериса все не было.

Часы показывали девятый час. Уже закоптилось стекло у керосиновой лампы, стоявшей посреди стола на перевернутом глиняном горшке. Старики и девочки спали. Только Анна и Моника сидели за прялками. Уж больно мучительно было так, молча, сидеть. Наконец на дворе залаяла собака, и брат открыл дверь.

— Аня, фонарь подай! — сипло и, казалось, сердито крикнул Петерис.

— Ой, господи! — чуть не опрокинула прялку Моника. — Чего это так поздно?

— Нарочно, что ли?

— Деньги все привез?

— Разве я когда выкидывал их?

— Но так поздно? Должно быть, приемщики выплату задержали?

— Не задержали, задерживать-то нечего было, — кинул Петерис промокший пиджак на лежанку. — Нечего задерживать было. Свинью я скупщику продал.

— О боже!

— «О боже», — передразнил ее муж. — Твои стоны бога не трогают. Не хотят господа от бедняка скотину по твердой цене принимать, и твой бог тут — хоть тресни! Пускай латгальский бедняк проваливает ко всем чертям! Крупные хозяева, вот кто хрюшек откармливать умеет. Ну, Аня, фонарь где?

— Я сама! — Попыталась Моника выхватить из руки золовки «летучую мышь».

— Я Ане велел! — прогремел муж так, что жена сразу умолкла. — Присмотри за плитой, чтобы мне горячего похлебать. Намаялся, как собака…

— А чем же наш боровок не угодил?

— Сказал ведь: пузатые не хотят, чтобы беднякам за скотину государственную цену давали, вот в чем беда. Приплаты им положены, а не нам, лапотникам. Аня, возьми ключ от клети!

На дворе Петерис Ане ничего не сказал. Заталкивая телегу под навес, обронил лишь несколько скупых слов. Но когда сестра насыпала лошади в кормушку муки, он, подняв пустое ведро, невнятно забурчал, словно разучился толком разговаривать:

— У твоей Сары там еще один был. Из латышей. Она с ним пошепталась и велела тебе завтра, к приходу даугавпилсского поезда вдоль Гедушского болота в сторону старообрядческой деревни идти. Там встретишь нужного человека. Мужчину в дождевике и сапогах. Он к тебе подойдет.

2

Веронику Курситис Анна встретила за сосенками, в кочковатой котловине. Ягод тут было много, но собирать надо было быстро, а то в водянистом мху увязали ноги. Пройдя несколько раз по опасному клюквенному полю, девушки вышли на сухое место, и тогда Анна сказала, что ей надо пройтись немного одной.

— Понимаешь, надо… У меня там один…

— Раз надо, так ступай на здоровье! — Вероника поправила косынку.

— Часа через два вернусь, — добавила Анна и посмотрела на Веронику: не спросит ли чего.

Но Вероника не любопытна. Она серьезна, как все это время после случившегося на кладбище. Вокруг рта глубокие морщины, глаза неподвижны, будто лишь недавно увидела мир во всей его непостижимости. В волости поговаривают, что невеста Лачплесиса бывает прямо не в себе. Иной раз Вероника в самом деле странно ведет себя. Разговаривает с кем-нибудь, а как бы и не слушает его. Прямо в глаза грубости говорила Курситису, волостному старшине, ксендзу, а те даже не осмелились одернуть ее.

— У меня к тебе только одна просьба, — колеблясь, сказала Анна. — Видишь… Мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь узнал, что я ходила куда-то. Потому — встретишь кого-нибудь, спросит тебя кто… Скажешь, что я все время была с тобой, тут же, поблизости.

— Скажу, — безразлично кивнула Вероника и склонилась к корзине. — Пристанет кто, скажу: отделилась, пошла искать место, где ягод побольше.

— Куда ты думаешь сейчас повернуть?

— Придется в конец Большого острова.

— Ну так я тебя там буду ждать.

— Буду там, пока ты не вернешься.

Когда Анна прошла уже несколько шагов, Вероника окликнула ее:

— Аня!

— Да?

— Погоди… У тебя почти пустая корзинка, — сказала она, подойдя. — Дай я своих подсыплю.

— На что это?

— Для людей. Если корзинка полная, подумают, несешь продавать на станцию или в местечко.

— Вероника, ты…

— А что? С полной корзинкой можешь смело идти.

— Вероника, милая! (Господи, эта женщина уже успела так далеко заглянуть!) Я, право, не представляла себе, что ты…

— Мы многого чего не представляли себе, — ответила Вероника, уставясь туда, где болото сливалось со свинцово-серым горизонтом. — Мой покойный Сильвестр научил меня думать. Иди, не медли!

Анна прыгала с кочки на кочку. Задержалась она… надо поторапливаться. Земля раскисла от ливней. Ноги на полевой тропинке облипли глиной, отяжелели, словно свинцом налились. К тому же Анна обула неуклюжие ботинки военного времени, со страшно толстой, залатанной подметкой. Приходилось то и дело вытирать ботинки осокой и мхом на меже. Времени оставалось в обрез. Еще надо было перейти поля Тейцанов и лесок у села Куки.

Куковский лесок Анна почти пробежала бегом. Западный ветер донес перестук колес поезда и едва уловимый едкий запах угольного дыма. Не опоздала…

Товарищ возник внезапно, словно с придорожной липы свалился. Еще только что никого тут не было, и вот перед купой деревьев появился мужчина в дождевике, сапогах, в темной шляпе.

— Аня, — сказал он и заулыбался.

— О-о-о, — вырвалось у нее от неожиданности. Не стоял бы он так близко, не услышала бы она знакомый голос, ни за что не узнала бы бывшего гротенского комсомольского воспитателя, товарища, идейно закалявшего их в тюрьме. Даже осанка и движения у него были другие, чем у Отца, как они его прозвали в заключении. Только глаза, манящие и вместе с тем предостерегающие, были хорошо знакомыми, дружелюбными, чистыми глазами Дзениса.

— Добрый день… Здравствуйте… — Анна поставила корзину с ягодами и в растерянности опустила руки. Так хотелось сказать этому седоватому человеку что-то очень душевное, но не хватало слов.

— За тобой все чисто? — посмотрел Дзенис туда, откуда пришла Анна. — Ну, прибавь шагу и побереги глаза!

Они, наклонившись, пробирались между деревьями, защищая лицо от пружинистых еловых и березовых веток, пока не пришли к большой, похожей на стог сена ели, ее ветви доставали до самой земли.

— Сядем так, чтобы каждый видел далеко со своей стороны. — Дзенис опустился на землю около корней дерева, на сухие хвойные иглы. — Я тут, а ты — спиной ко мне.

— Что мы скажем, если… — начала Анна и замолкла. Ведь это первым должен сказать старший товарищ.

— Мы, конечно, друг с другом никогда не были знакомы и сейчас не знакомы, — засмеялся Дзенис здоровым смехом. — Только боюсь, что этот номер не пройдет. Черные слишком хорошо знают нас. Схватят, так нам придется покруче, чем тем четырнадцати пурвиенцам, которых взяли на старом кладбище. Ведь нелегальную организацию им пришить трудно. Кроме швеи Пурене, у которой муж осужден за коммунизм, никто из арестованных еще скомпрометирован не был.

«Все знает. Видно, немало уже прошло времени с тех пор, как он вернулся», — подумала Анна и стала ждать, что товарищ скажет еще. Но вместо этого он спросил:

— Как ты жила после того, как вышла из «университета»? Слыхал, тебе второй срок дали.

— Дали. С последующим полицейским надзором на один год. Недавно получила чистый паспорт.

— А что делала во время надзора? Куда-нибудь нанялась или жила у родных?

— Сколько можно было, нанималась. На случайные работы. Для другого я уже не гожусь. — И, решив не тянуть, перешла к главному — к ячейке. Какие выполняла поручения и какие были у нее разногласия с организатором. Дед долго не доверял ей самостоятельных заданий. До последних арестов она знала речных рабочих из группы трудовой молодежи. Это — до митинга на кладбище. Сейчас оказалась в полной изоляции. Поскольку он ее партийный крестный, она, во избежание недоразумений…

— Конечно, конечно. Все это верно и очень важно, — придвинулся Дзенис вплотную к Анне. — Так ты уже в местной ячейке?

— Да.

— Под какой кличкой?

— Спура.

— Ах, Спур-ра… — наступило затяжное молчание. Теперь Дзенис повернулся к Анне. Лицо его было напряжено, как у человека, готового к внезапному прыжку. — Стало быть, ты Спура? Послушай, дочка, — медленно начал он, но за этой медлительностью Анна увидела скрытое волнение. — К твоему сведению: мне в Пурвиене поручено выяснить, насколько обоснованы сигналы, будто в местную ячейку проникла предательница. Она действует очень хитро: демагогически критикует, смущает товарищей и сочувствующих. Но недавно она сама разоблачила себя. Во время последнего массового наступления скрылась в полиции. Предательница пробралась в организацию с определенной целью. Следует полагать, что она платный агент. Она форсировала политические акции, поддерживала связи с социал-демократическим лидером, вообще действовала, как обычно действуют в подобных случаях провокаторы. Проникают в самую сердцевину организации, выявляют среди революционеров самые светлые и смелые головы, вовлекают их в опасные начинания и наводят на них полицию.

— Это значит, что я… — лишилась Анна дара речи.

— Это значит, что товарищ Спура под подозрением, — ответил Дзенис. — Но положение выясняется. Оказалось, Спура — мой товарищ по заключению Аня, моя партийная крестница. Знаю ее как выдержанного товарища. Возможно, кое-кому из-за частых провалов стали мерещиться призраки. Некоторым товарищам чудятся на каждом шагу провокаторы. Эти товарищи впадают в панику, и, желая этого или нет, объективно помогают буржуазным властям подрывать доверие к революционному ядру. Это так. Но скажи, как тебе удалось установить связь с партией? Тебе в тюрьме дали пароли и адреса?

— Не-ет… — Анна все еще приходила в себя. Провокаторша, предательница, агентка охранки…

Рассказ ее получился сбивчивым и корявым, с отступлениями и повторами. Дзенису временами приходилось перебивать ее, переспрашивать. Ближе к делу! Яснее, с чего именно ты начала? Вот что! Значит, по дороге с рынка встретила бывшую учительницу Пурене? Стало быть, в ячейку тебя приняли по рекомендации Пурене? Еще раз проверим все сначала. Они говорили долго, даже очень долго. Осеннее небо опустилось совсем низко, между ветками падали холодные водяные капли на плечи, колени, ноги.

Дзенис несколько раз умышленно извращал рассказанное Анной, и ей приходилось поправлять его, повторять, рассказывать снова.

— Ну, все! — наконец сказал он и по-мальчишески тряхнул Анну за плечо. — Тема исчерпана. Теперь запомни, что я скажу тебе: связи с местной ячейкой у тебя по-прежнему не будет. Можешь для виду иной раз попугать своего незадачливого жениха, но только для виду. Окружная организация доверит тебе другую работу. Придется перебраться в город. Как, каким образом, придумаешь сама. Ты должна быть готова начать все сначала, в случае если политическая обстановка в государстве изменится. Между нами говоря, она непременно изменится, но при существующем соотношении сил мы еще не в состоянии повернуть ее в пользу трудового народа. Приход Гитлера к власти в Германии прокладывает дорогу фашизму не только в Латвии, в Литве и Эстонии, которые, по планам буржуазии, должны стать плацдармом для войны против Советского Союза. Другой вопрос: удастся ли империалистам развернуть войну так, как они это задумали. Силы антифашизма и вообще друзей социализма не малы. Может случиться, что поход, организованный против Советского Союза, обернется против самих его организаторов, как это уже произошло на процессе о поджоге рейхстага. Ах да… Ты читала «Майн кампф», «Мою борьбу» Гитлера? Нет? Изучи сама и давай ее каждому хорошему человеку. Массы должны ознакомиться со знаменитой Коричневой книгой. Народ, даже люди аполитичные, обязан знать, что такое фашизм и чем он грозит.

Ладно, а теперь вернемся к тому, с чего начали. Латвийская буржуазия идет прямым путем к фашизму, она постарается уничтожить левых рабочих, разгромить их организации. Что уже делается форсированными темпами, с каждым днем стремительней. История, будущие поколения нам не простят, если мы достойно не подготовимся к надвигающимся событиям. Руководство партии требует, чтобы к моменту кризиса организация создала параллельную сеть связей, чтобы в новой ситуации в округах были хорошо проверенные, законспирированные товарищи. Поэтому я разыскал тебя. Не знал, что ты уже успела включиться в работу организации. По нашей информации, ты находилась в резерве. А теперь кончим. Впредь будем называть тебя… — Дзенис провел ладонями по вискам, на которых сильно надулись жилки, — будем называть тебя Антонией. Так что ты, Антония, перебирайся в Пурвиене. Постарайся найти какую-нибудь работу, лучше такую, при которой постоянно имеешь дело с людьми, подбери надежных помощников и жди вызова на встречу с центром. Пароли и указания получишь своевременно. Что касается средств на пропитание, то первые несколько месяцев тебя поддержит Красная помощь. Мелочную лавку Леви ты ведь знаешь? Ну вот у Леви служит такая Соня. Недели через две сходишь к Соне и передашь привет от езуповской ткачихи. Вот и все. Вернешься на болото?

— Вернусь, — она радостно улыбнулась.

— Ладно! Жму руку!

— А… с той стороны ничего нет? — Имени Викентия она не назвала. Ей трудно было говорить, да еще после такого удара.

— Ах от Вики… уже давно ничего определенного не слышал о нем. Когда я уезжал из Москвы, он находился в Харькове. Скорбел по умершей матушке, настроен был довольно мрачно. Он не писал тебе?

— Один раз, еще в тюрьму. Может, какое-то письмо не пропустили?

— Ладно, позаботимся, чтобы Викентий приободрился. А теперь расстаемся! Выйди на дорогу первой! Если воздух чист, помашешь косынкой. И выше голову, дочка!

3

Одновременно с первым оставляющим депо трамваем на рижские улицы выходят люди в рабочей одежде со свертками хлеба и бутылками кофе в карманах. Часть из них садится в трамвайные вагоны, которые, повизгивая и гремя, направляются к саркандаугавским лесопилкам, к ВЭФу, Кузнецову и заводам, что за Даугавой. Большинство рабочего люда идет пешком. По мостовой, тротуарам, по переулкам — к порту, лесопилкам, мастерским, складам.

Анна шла с Вольмарской улицы, из бюро по найму сельскохозяйственных рабочих, где она провела ночь, и направлялась к месту конспиративной встречи. Она старалась не отставать от остальных прохожих. Спешила так же, как они, лишь на миг останавливалась, когда дорогу пересекали тележечники, развозившие хлеб и молоко. Временами она незаметно оглядывалась, всматривалась в шедших за ней людей и, не уверенная в точности часов брата, соображала, не ускорить ли ей шаг. Место встречи было назначено на Ключевой улице, за улицей Лачплесиса. Ровно в семь она должна была подойти к дому номер двенадцать, свернуть во двор и спуститься в коридор подвальной квартиры. «Крайние двери. Коротко два раза постучать». Привет от тетушки Марии». И в ответ: «Здорова она?..» Анна про себя повторяла пароль.

Стрелка часов уже приближалась к семи. На тротуарах появились служанки, прогуливавшие господских собак. Из открытых окон лились звуки радио, музыка для утренней гимнастики. Пахло кофе, сладким печеньем и парикмахерским одеколоном.

В подвальном коридоре стоял полумрак, но Анна, войдя туда с улицы, погрузилась в настоящую темень. Протянув вперед руки, она пыталась нащупать нужный дверной проем. Поди догадайся, какая из дверей тут самая крайняя? Как бы, шаря, не поднять шум? Казалось, коридор гудел при каждом ее шаге.

Но это, должно быть, и была та дверь: дальше как будто начиналась глухая стена. Она глубоко вздохнула и постучала. Щелкнул замок, в четырехугольнике стены возник просвет с женским силуэтом в нем. Анна спросила, как было сказано, ей ответили, и дверь отворилась пошире. С минуту она простояла как бы в растерянности, но затем увидела, что ей открыла ее бывшая учительница и потом тюремная подруга Айна Лиепа.

— Ты?

— Я!

— Вот так неожиданность! У меня в последнее время столько неожиданных встреч. Совсем недавно… Ну да… Стало быть, ты? А мне надо было…

— Знаю, знаю! — засмеялась Айна. — Ну раздевайся. Тетушка, на эту вешалку можно?

Только теперь Анна заметила, что в комнате, вернее, в кухне с начищенной до блеска плитой, была еще старушка. Стояла у окна на улицу.

— Вешай! — отозвалась старушка, не спуская глаз с улицы. За окном, как китайские тени, скользили обутые в ботинки, туфли и сандалии ноги. — Дворник опять на улицу вышел. Чего это он сегодня все ходит?

— У тебя подозрения?

— Подозрения должны быть всегда, — спокойно ответила старушка. — Теперь вернулся, в руках метла и совок.

— Как у тебя со здоровьем? Выглядишь ты не лучше, чем в тюрьме после карцера, — подтолкнула Лиепа Анну поближе к свету.

— Хлеб свободной Латвии не идет мне впрок.

— Еще одно очко в пользу социалистического строя. — Лиепа повела Анну в смежную комнату. — Пошли к моему жениху!

— К твоему жениху?

— Да ты разве не из-за моей предстоящей свадьбы пришла?

— А-а… — И овечка же она. Ну, конечно, ее позвали, потому что подруга хотела ей жениха показать, которого она еще никогда не видела.

Они вошли в комнату чуть побольше кухни, с заложенным ставнями окном. Судя по всему, спальня и рабочая комната хозяйки. За кроватью желтый одностворчатый платяной шкаф. Под абажуром свисающей с потолка лампы — овальный стол и несколько стульев, у окна — ножная швейная машина, столик, покрытый цветастой скатеркой, с утюгом на нем. За столом сидел интеллигентного вида мужчина лет тридцати в очках со светлой оправой.

— Здравствуйте! — Когда дверь за Айной и Анной закрылась, мужчина встал.

— Здравствуйте, товарищ Антония! Вы прямо с биржи труда?

Анна села на стул, поданный Лиепой. Товарищ, обойдя стол с другой стороны, тоже сел.

«Наблюдает, изучает… — решила Анна. — Присматривается, не чересчур ли я слабая». И заволновалась, не зная, как пойдет у них разговор.

Товарищ расспрашивал. О жизни в волости, в городке Пурвиене. О настроениях крестьян, мелких ремесленников. Не ослепляют ли молодежь шикарные формы обществ черных? Не вступают ли рабочие парни городка в фашистские «соколы»? У «соколов» шапки, как у английских маршалов, рубашки с погонами, портупеи, на рукавах нашивки… И что проповедует сейчас ксендз? Не знает? Плохо, что не знает. Коммунистам надо видеть и слышать все: что делается и говорится среди трудящихся и в лагере противника. Надо знать факты, видеть симптомы, уметь приходить к правильным выводам.

Товарищ говорил быстро, с жаром. Казалось, он весь горел желанием действовать. Подпольный работник совсем иного склада, чем по-крестьянски медлительный Дзенис.

— Ну, это как будто ясно, — сцепил товарищ пальцы, опустив руки на колени. Взглянул сперва на одну, затем на другую собеседницу. — Теперь, наверно, моя очередь. Вкратце о политическом положении… — он сделал паузу, словно пытаясь перевести дыхание. — Как вы уже знаете, нашим капиталистам буржуазная демократия уже не подходит. Старая демократия не способна остановить стремительно растущую революционную сознательность масс. В широко развернутую борьбу вовлекаются все новые слои трудящихся. Более реальным становится создание единого фронта рабочих. Поэтому буржуазия ищет выхода в фашизме — хочет фашистскими средствами подавить массы трудящихся. Громит революционные рабочие организации, пытается ликвидировать рабоче-крестьянскую фракцию сейма. Коротко говоря, латвийская буржуазия старается не отставать от реакционеров Финляндии, Германии и других стран. До сих пор еще никогда, не считая, может быть, двадцатых годов, после падения Советской власти, не было такого количества политических процессов и столько осужденных. За один сентябрь этого года к долгим срокам каторги приговорены более сорока антифашистов. В Риге, Даугавпилсе, Вентспилсе, Лудзе, Елгаве… На пальцах двух рук не сосчитать всех мест, где арестованы и осуждены наши товарищи и сочувствующие нам. Все это делается с молчаливого согласия социал-демократических лидеров, которые обманывают массы и членов своих организаций, уверяя, что никакой фашистской опасности нет и не будет…

Товарищ говорил и о том, как следует укреплять организации на селе, как перестраиваться, выдвигать новых работников. Говорил час, а может, и два. От долгого напряженного внимания Анна утомилась, хотя всячески сопротивлялась усталости.

Да, она все понимала и запоминала. Так же, казалось, и Айна Лиепа. Подруги сидели, упершись локтями в стол, серьезно следили за тем, что говорил товарищ, и, словно в знак одобрения, беззвучно шевелили губами.

— А теперь вот что: пишущую машинку для нужд вашей организации получишь от нее, — указал товарищ на Лиепу. — И последнее: с чего начать работу в твоей округе?..

Лиепа быстро встала, пробормотала что-то про тетушку и вышла на кухню. Анна поняла — ради конспирации. Член нелегальной организации не должен знать тайн, которые не касаются его непосредственно.

«Я и сама без намека, наверно, не поняла бы этого…»

Когда Анна через некоторое время вышла с очкастым товарищем на кухню, Лиепа уже успела одеться. Вокруг шеи она кокетливо повязала светло-голубую косынку. А седая хозяйка дома по-прежнему стояла у окна.

— Двор и улицу я проверила. — Она подала товарищу мшисто-серое демисезонное пальто и шляпу. — Дорога как будто чиста. Молодая чета может идти. Знакомая ваша пусть останется. Посмотрит мои журналы мод. Ведь так?

4

Через час Айна вернулась. Тем временем тетенька приготовила угощение и позвала подруг к столу. Пахло оладьями, клубничным вареньем. Анна проголодалась, но, стесняясь, ждала, пока к еде не приступит подруга. А та не приступала. Все рассказывала о своем работодателе, директоре фабрики, у которого она служила частной библиотекаршей. Анна не сказала бы, что это было неинтересно. Отнюдь нет. Айна читала за своего принципала книги, газеты, журналы, а потом пересказывала хозяину, где что напечатано. Затем, если шеф требовал, конспектировала на маленьких картотечных листках содержание статей и книг. Чтобы хозяин мог их использовать в «Ротари»-клубе Купеческого общества или на собрании Общества шведских друзей. Иногда Айна должна была писать речи, который хозяин произносил на каком-нибудь собрании промышленников, приеме, а то и на торжественном открытии выставки домашних животных и охотничьих собак или даже — на литературно-художественных вечерах. Как-то ей велели написать доклад по случаю поминовения профессора Лаутенбаха из Крестьянского союза.

— Но давайте все-таки, тетенька, поедим! — Айна положила подруге и себе на тарелки оладьи, отведала одну и продолжила свой рассказ. — Мне тошно сделалось: восхваляй это выброшенное на свалку чучело. И я сказала хозяину: «Еще в конце прошлого века Янсон-Браун в статье «Мысли о современной литературе» так разделал Юсминя Лаутенбаха, что от этого «гения» просто ничего не осталось». А хозяин? Говорит: «Запишите в картотеку все, что Браун сказал о Лаутенбахе! Ценный материал. Я все это, только в другой редакции, прочитаю господам в Академическом клубе. Получится то, что надо. Интересно и заодно — политически умно». Мой хозяин, между нами говоря, все же чего-то стоит. Благодаря ему могу регулярно читать советскую печать. Доставать ее у депутатов нашей фракции трудновато. Конспиратору встречаться с депутатами рискованно. Их постоянно окружают шпики, которые привязываются к каждому, кто только заговорит с депутатом. А мой хозяин вне всяких подозрений. У него своя частная библиотека; он коллекционирует редкие издания, начиная с французских порнографических журналов и кончая анархистскими манифестами. Имеет на это специальное разрешение министра внутренних дел. Хозяин свободно может получать издания Советского Союза. Признаюсь, это я посоветовала ему выписывать их. «Конечно, могу», — согласился он и тут же велел составить список.

— Что, собственно, за птица твой хозяин?

— Кто он такой? Его биография пестрее брюшка дятла. Типичный деятель «свободной» Латвии. Сын сельского кабатчика, учился в Петербурге. В студенческие годы заигрывал с социалистами. В пору создания белой Латвии работал в каком-то издательстве, потом стал директором департамента. И тогда наш герой приглянулся эксцентричной фабрикантской дочке. Небольшая интрижка, не без романтики, и мой хозяин стал зятем крупного предпринимателя и одним из директоров фабрики, с широкими возможностями тратить производимые рабочими ценности. Когда-то в молодости хозяин был социал-демократом-меньшевиком, затем центристом, потом лидером незадачливой, самим организованной партии. Сейчас он — беспартийный патриот. Предоставляемые ему тестем латы он частично тратит на книги и предметы искусства, родственники против этого особенно не возражают. Оригинально, тешит тщеславие… — И Айна выразительно подобрала губы. — Чтобы содержать в порядке редкие издания, хозяин держит специального человека, тот следит за коллекцией, обрабатывает ее, делает выписки и конспекты. В Риге недостатка в интеллигентных безработных нет. А хозяину и дешево, и удобно.

— Главное — удобно, — заметила молчавшая все время хозяйка дома. — Ему удобнее нанимать политически скомпрометированных интеллигентов. Им можно платить жалкие гроши, а требовать от них больше, чем от других.

— Я не сказала бы, что мне приходится перерабатывать, — возразила Айна. — Могу ходить, куда хочу, потому что должна в интересах коллекции бывать в антикварных магазинах и на всяких предприятиях. Потому и могу сейчас сидеть у вас, угощаться и болтать с бывшей подругой по камере.

— Но по четвергам хозяин тебя никуда не отпускает, боится, как бы не сбегала с передачей в Центральную тюрьму.

— По четвергам не отпускает, — поморщилась Айна. — Станиславу я доставляю передачи через вторые и третьи руки. Личное свидание невозможно. — Она встала из-за стола и подошла к окну, за которым не переставали мелькать обутые в ботинки, туфли, сандалии пары ног.

«Зарегистрироваться им не удалось. Станислав Шпиллер попался вторично. Таким, как мы, личное счастье, наверно, не суждено… Пока… пока…» Анна думала о Викентии…

— В трудные минуты жизни всегда надо думать о хорошем, о том, чего очень желаешь себе в будущем, себе и другим. Это дает силы справиться с собой, со своими несчастьями, с малодушием, — словно откуда-то издалека слышала Анна голос тетушки. — Пережитые вчера и сегодня страдания развеются, как мимолетная тоска. Я приучилась рассуждать так с мая девятнадцатого года. Когда мой муж ушел на набережную Даугавы и не вернулся. Одолеваю трудности верой в будущее. А вера эта не слепа — на востоке уже разлился свет… Над шестой частью земного шара…

— Да, почти над двумястами миллионами человек, над рабоче-крестьянским государством. — Айна вернулась к столу. — И самое удивительное, что более разумные люди в капиталистических странах уже не кричат: «Скоро коммунистическое государство рухнет!» Мой хозяин на прошлой неделе получил свежий бюллетень Экономического бюро Лиги наций. Там черным по белому написано: «Пятилетний эксперимент Советского Союза увенчался успехом, экономистам свободного мира надлежит взвесить возможности планового хозяйства».

— Может, помечтаем о будущем? — усмехнулась Анна, отодвинулась от стола и уперлась локтями в колени. — Ну что, Айна…

— Давай помечтаем! — И Айна приняла такую же позу. — Тетенька, прошу в строй…

— Что вы за комедию затеяли? — удивленно уставилась на них седая женщина.

— Совсем не комедию! Это очень даже серьезно, тетенька, очень даже… Тюремная традиция шестой камеры. Сидя так, мы философствовали и мечтали о том, что будет, когда перед заключенными революционерами распахнутся тюремные ворота и повсюду свободно зазвучит «Интернационал».

— Милые мои, уже три часа. Мне нужно сесть за машинку, придут заказчики…

— Ладно, пошли, Анна!

Пока они одевались, Лиепа успела еще раз шепнуть Анне пароль и адрес. На случай, если… Только на случай…

— Спасибо, тетенька, большое спасибо! — крепко пожала Анна руку старушке. — До счастливого свидания!

— Чемоданчик с пишущей машинкой невелик, — сказала Айна полуоткрытыми губами, одновременно присматриваясь к встречным. — Я тебе его в два счета доставлю. Ты пройдешься медленно до угла, затем направо, а там я уже тебя догоню.

Они шагали вверх по Ключевой улице, две молодые женщины: бойкая горожанка и медлительная деревенская девушка. Остановились ненадолго перед витриной магазина, посмотрели выставленные рекламные вещи и пошли дальше. На перекрестке Ключевой и Артиллерийской они свернули налево, и горожанка шмыгнула в подворотню какого-то дома. Но тут же вернулась и, догнав подругу, увлекла ее вперед.

— Нет знака… На дворе какой-то подозрительный тип вертится. Постоим на углу, понаблюдаем…

На перекрестке Малярной и Артиллерийской они увидели крестьянские повозки. Вокруг телег сновало несколько жен рабочих с корзинками в руках. Запоздалые торговцы прямо на улице продавали картошку.

Анна с Айной обошли повозку и встали лицом к Артиллерийской улице. Из подворотни, куда заходила Лиепа, вышел мужчина в шляпе, с тростью. Повертелся, огляделся вокруг, словно искал кого-то.

— Засада… — Айна, склонившись к мешку с картошкой, предупредила Анну: — Смотри в оба!

— Купите! Дешево отдам… — обратился к девушкам старик с просительным лицом. — За те же деньги донесу до квартиры. Сколько вам?

— Нам, дяденька, еще маму спросить надо. — И Айна потащила Анну к другой повозке. Там женщины с хозяином уже сторговались, и он разворачивал лошадь.

— Расстаемся, — быстро сказала Айна. — Очевидно, провал. Беги прямо домой и жди!

Анна понимающе кивнула и направилась к Матвеевской улице. Айна Лиепа пошла рядом с крестьянской повозкой, двигавшейся к Ревельской улице. Возможно, тип в шляпе следил за ними. Но Анна шагала внешне спокойная, хотя сердце билось чаще обычного. Как при обыске в тюрьме, когда прячешь в камере что-то недозволенное. Теперь мог раздаться возглас: «Стой!» Или даже сухой щелчок, от которого подкашиваются ноги. Анна равномерным шагом дошла до Матвеевской, свернула в нее и, словно сбросив тяжелый груз, кинулась вперед. Кинулась — и тут же остановилась… Со стороны Мариинской улицы, стуча по камням мостовой, двигалось навстречу мрачное шествие. Люди в штатской и полосатой арестантской одежде, под охраной тюремщиков в черной форме. Шествие замыкал конвоир с винтовкой наперевес. Шесть… восемь закованных в кандалы человек. Политические, очевидно. Истощенные, серые лица. Рядом с шествием по тротуару плелись несколько подозрительных субъектов. Всматривались в встречных, поглядывали на окна домов. Словно оттуда могла протянуться длинная рука и похитить закованных в кандалы людей.

Когда она поравнялась с серединой шествия, с другой стороны улицы, из окна второго этажа коричневого домика раздалась песня: «Я не крал, не воровал, я любил свободу…»

Старая песня, которую назло властям пели в Латвии на городских окраинах.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

В домишке вдовы Вилцан в Пурвиене с осени вертятся прялки. Днем они стоят рядом против окна, вечером и утром — посреди глинобитного пола, вокруг свисающей с потолка на длинном шнуре лампы с большим, как шляпа ксендза, жестяным абажуром. Лампа висит так низко, что освещает лишь руки и колени прядильщиц, а головы их остаются в сумраке. Если войти в комнату с улицы, то в первый миг трудно определить, кто из прядильщиц старуха, кто девушка.

Нажимая ногой на педаль прялки, женщины слегка покачиваются и будто кланяются, словно предлагают друг другу высказать вслух мысли, которые их занимают. Но разговаривают они мало. Иной раз за длинный рабочий день они, в лучшем случае, обменяются несколькими словами. Кому из них идти к колодцу за водой, кому — сготовить обед, а кому протереть стекло лампы, которая быстро коптится от дешевого желтого керосина. Более оживленные разговоры возникают лишь после того, как в домишке побывает жена какого-нибудь волостного богатея или хозяйка с другого берега Даугавы, собравшаяся выдавать дочек с приданым в национальном духе. Больше всего разговоров у прядильщиц вызывают полнотелые курземки. Принесут малость шерсти или льна, а ты подай им много хорошей пряжи, да еще по самой низкой цене. Курземки удивляются упрямству вдовы Вилцан. Не по-христиански это, да и нечестно домашней прядильщице заламывать ту же цену, что на мельнице за машинное прядение. Дома, по мнению курземских клиенток, работать надо если не вдвое, так все же намного дешевле. И вместо денег принимать творог, горох или лежалое сало. А то куда же хозяевам все это девать?

Когда клиентка уходит, все три прядильщицы долго не замолкают. «Посмотри, замашки-то какие у наших богатеев!» Надо сказать, что прядильщицы не единодушны в своих суждениях. У Анны Упениек все не так, как у остальных. Вернее говоря, как у мамаши Вилцан, ибо Вероника Курситис все больше помалкивает. Предпочитает не ссориться с хозяйкой дома и работодательницей. Как-то Вилцан рассердилась и грозила прогнать ко всем чертям помощниц. «Я вас держу тут, даю тепло, свет и заработок, стараюсь и переживаю за вас, защищаю от болтунов и всяких дурней, а вы мне еще дерзите! Спесивых девок мне не надо. Проживу, как жила до сих пор. Только забот поменьше будет». Старуха, правда, быстро отошла, но Веронике эта вспышка гнева запомнилась, и теперь она боится старухе слово поперек сказать. У Анны Упениек такая скверная привычка — всему, что на свете происходит, причину искать в общественном строе. Что ни случись, виноват в этом, по мнению Упениек, строй. И покойный муж Вилцан, портной Адам, оказывается, умер так рано из-за деспотического строя. А мамаше Вилцан из-за этого теперь в долги залезать надо, чтобы содержать дом, платить налоги, подмазывать полицейского, когда тот настаивает, чтобы она скорей выложила цементными плитами пешеходную дорожку вдоль мостовой. Из того, что говорит Анна, Веронике многое непонятно. И она прядет молча.

Иногда в домик Вилцан наведывается волостная нищая Барбала. Наговорит сорок сороков сплетен. Как получилось с тем, что приключилось с этим, что задумал один, и как вышло у другого. Что слышно в Варкавском приходе, о чем поговаривают в Рудзутах. И что она слышала от совершенно верного человека про посылку в деревню недовольных горожан. Когда Барбала принимается рассказывать, что на дворах волостных богатеев судачат о дружбе застреленного Сильвестра Урбана со злодеями, которых скоро судить будут, Вероника меняется. Вспыхивает, как сухой можжевельник, ругается.

Вероника выходит из себя и когда к прядильщицам является мать арестованного батрака розульской барыньки. Когда та просит Анну Упениек написать парням, которых обвиняют по тому же делу, что сына.

— Если те признают свою вину… сказал мне господин мировой… не будут упрямиться, господа выпустят Янку на волю. Мировой говорит: парень твой во всем этом ничего не смыслит. И розульская барынька то же самое говорит. Ходила я к ней, оправилась она уже, зла в душе против Янки не держит. Вот только, если они, твои…

— И не стыдно тебе, мамаша, человека на подлость толкать? — бледное лицо Вероники розовеет. — Ведь Янка твой знает: те, которых на старом кладбище взяли, никакого отношения к айзсаргской начальнице не имеют. Распутная самка эта твоего сына в глазах людей посмешищем сделала, а теперь захотела, чтобы он еще и других топил… Как, мамаша, тебе, пожилому человеку, не совестно о такой подлости просить… — никак не может успокоиться Вероника.

По субботам Анна ходит в Пушканы. По субботам мамаша Вилцан прибирает дом: смахивает метелкой с потолка и стен накопившуюся за неделю пыль, трет подоконники, скамейки, посыпает желтым песком вымытый глинобитный пол. При уборке дома мамаша Вилцан помощников не признает, и отсутствие Анны хозяйке даже по душе.

Из городка Анна выходила еще до полудня, но в «Упениеках» обычно появлялась уже в сумерки. Когда в окнах дома Виенмалиетисов уже мерцал свет лампы. По дороге Анне хотелось посмотреть, как идут работы на шоссе, и потому в Пушканы ходила не напрямик, через болото, а кругом, по новой насыпи, до фольварка Пильницкого. Там она, разумеется, встречала многих строителей дороги, а если ты встретил знакомого, то приличие требует не только поздороваться с человеком, но и спросить о его здоровье, о близких. Знакомый в свою очередь расскажет, конечно, о том, что ему ближе всего — про работу на шоссе. Уж совсем предприниматель обнаглел: никогда в конце недели аккуратно не уплатит, что положено. В иные субботы лишь по три, четыре лата выдает, а если рабочий настаивать вздумает, так пригрозит, что «погонит свиней пасти».

Свернув с шоссе, Анна обычно шла мимо нового пушкановского хозяйства Тонслава. И опять же случалось, что она встретит вернувшегося недавно из солдат Адама. Сын Тонслава парень словоохотливый, и ничего удивительного, что они с ним болтают, пока Адама не позовут в дом.

— Постыдилась бы людей, — осуждала Анну мать Антона Гайгалниека Салимона. — Пресвятая богородица, ну и девки пошли нынче! Ржут, как кобылы; бессовестные, парням на шею вешаются, — говорила Салимона, провожая Анну взглядом. И бросала ей вслед нелестные слова, как пощечины. Пускай соседям слышно будет, как она отстаивает латгальскую порядочность и девичью чистоту!

Но шабры не слушали Салимону. Как и ее Антона. После убийства Урбана от него все отвернулись. Больше не звали на торжества, а если он являлся непрошеным, прикидывались с ним глухими и слепыми. Если бы не эти тузы, всесильные волостные заправилы, так еще неизвестно, как пришлось бы Гайгалниеку. А господа подносят Антону чарку, на парады зовут воров ловить.

И так Анна на двор брата приходила поздно. Не скажешь, чтобы ее дома уж очень ждали. Разве что племянницы, которым Анна обычно приносила что-нибудь сладенькое. Ну, может, еще изнуренный болезнью отец и брат Петерис, на плечах которого теперь лежало все бремя работ и долгов в «Упениеках». Для матери Анна была болезненным напоминанием о разбившихся надеждах на легкую старость, а для Моники — лишним едоком за столом. Селедка, связка салаки или баночка свекловичного сиропа, которые приносила золовка, не возмещали Монике лишней похлебки и черного хлеба, которые она подавала на стол. Она и без того терпела в «Упениеках» двух старых дармоедов… Не выносила разговоров мужа с сестрой. Монике казалось, что все причуды Петериса от золовки. Правда, Моника часто ничего не понимала в спорах Анны с Петерисом, и, когда она пыталась выступить на стороне мужа, он обзывал ее гусыней или еще как-нибудь похуже.

Из Упениеков Анна уходила в воскресенье после полудня. Постирав белье матери и отцу, поболтав с девочками, она отправлялась обратно в местечко. По старой дороге деревни, мимо новых хозяйств. Может, чтобы лишний раз убедиться, как жалки лачуги новохозяев на голых клочках земли. Вокруг ни настоящего деревца, ни куста. Лишь чахнут посаженные перед клетью Спрукста березки.

Если Анна шла старым прогоном и у Спрукстов слушали радио, звучали молодые голоса, Анна заходила туда.

Молодежь у Спрукстов на досуге слушала по радио музыку, сводки погоды и известия. Обычно в воскресенье, после полудня, как раз когда Анна возвращалась от родственников. «Страшно люблю радио, — объясняла она, когда спрашивали, почему ее так тянет к Спрукстам. — Просто жить не могу, не покрутив этого аппарата». Пушкановские ребята, прежде всего Геле Спрукст, конечно, позволяли Анне повертеть рычажки приемника. И ждали, что ей удастся извлечь из этой машины. Они из опыта знали, что передачи разных городов мира Анне быстро надоедали. Обычно она останавливалась на одной и той же станции. На Москве, откуда передавали современные песни. Если в комнате находились только свои, она подпевала голосу Москвы и предлагала ребятам поддержать ее. Новые русские песни звучали радостно, приподнято. Анна объясняла пушкановцам непонятные им слова. Рассказывала о пятилетке, про которую пелось в звонкой песне «Встречный», о Каховке, о комсомольцах.

На обратном пути Анна иногда встречала хозяина «Сперкаев», обходившего в воскресенье после обеда поля, а под вечер — соседей, за которых поручился в банке или которым помог чем-то. Напоминал, что шабру полагается не забывать благодетеля и всячески стремиться отблагодарить его. Завидев Анну, Сперкай останавливался и, не теряя времени, заводил с ней разговор.

— Хватит тебе глупостями заниматься, нанялась бы на стоящую работу!

— А где ее, стоящую-то работу, найти?

— В «Сперкаях». Сыта и одета будешь. А понадобится тебе по делам своей веры сходить, не откажу. Только загодя скажешь мне.

— И душа твоя смирится с тем, чтобы я против тебя же что-то делала?

— Мне ученый человек нужен. Такой, что в законах разбирается, умеет письмо, бумагу в суд написать. Писаря да аблокаты эти в местечке мои деловые тайны другим выдают.

— Стало быть, ты, Сперкай, надеешься, что я твоих тайн не выдам?

— За это ты и будешь свободно по делам своей веры ходить.

— А мне ходить-то некуда. Нет, нет, не подхожу я для такой работы.

— Подумай, хорошенько подумай… Разумный человек всегда правильно считать да подсчитывать должен. Его мир на расчете построен.

— Только расчеты разные бывают, и рассчитывать можно по-разному… — посмеялась Анна. И она вспомнила, что говорила о своем рижском хозяине Айна Лиепа: «Хозяин не только потому, что я дешево работаю, держит меня. Я почти уверена, что делает он это с неким тайным умыслом. Настоящий деловой человек, видно, старается обеспечить себя на любой случай. Открывает себе банковские счета в разных государствах и в разных партиях».

Не духовный ли родственник хозяину Айны Сперкай?

Иногда Анна вставала из-за прялки раньше обычного. Вскочит, оденется и, между прочим, бросит:

— У меня дело… Спросит кто, скажите, вышла… в лавку или к заказчикам.

— Ну да, ну да, — принималась Вилцан яростно нажимать на педаль. А Вероника лишь молча склонялась над пряжей.

Выходя из дому, Анна старалась каждый раз идти в другую сторону, в обход, и лишь через некоторое время исчезала в воротах какого-нибудь дома. Иногда заходила в мелочную лавку Леви, где по вечерам покупателей обслуживала кареглазая Соня, и любовалась лентами и пряжками для волос, обменивалась с продавщицей несколькими словами. Иной раз Анна ходила и за пределы городка…

2

Зима в этом году выдалась ранняя и суровая. Еще в начале декабря промерзла изрытая осенними ливнями земля, ночами лед сковал большие и малые водоемы. Когда ветер изменился, снежные клубы толстым покровом застлали поля, луга, и леса. За несколько дней намело такие сугробы, что, бредя по ним, уставали даже те, кому идти было совсем близко, уже не говоря о путниках, пускавшихся в дальнюю дорогу.

Для Анны Упениек наступила трудная пора. Иной раз приходилось пробрести чуть ли не десять километров. И при этом рассчитывать только на свои ноги, ибо пользоваться в дороге крестьянскими телегами никак нельзя, даже когда такая возможность представлялась. Крестьянину присуща плохая привычка — выспрашивать: кто ты, куда идешь, по какой надобности? Приехав домой или встретив соседа, расскажет, кого недавно подвез, куда тот в этакое бездорожье шел. Разумеется, Аннина поклажа — это или пряжа, или льняное волокно, и цель своего пути она смело назовет. Но на этом разговоры не прекратятся. А именно пересудов, болтовни товарищу Антонии следует опасаться больше всего. Их отголоски могут дойти до определенных ушей, ее могут выследить. И Анна бредет нетореными дорогами, пробирается сквозь снега, мысленно взвешивая, что она ответит, если спросят, куда она держит путь, если произойдет самое скверное.

Труднее всего попасть на восточную окраину волости — в деревню Пленциниеки, что в двенадцати километрах от Пурвиены. Туда ведет одна-единственная дорога, мимо лесника и усадьбы тестя волостного писаря. Зимой лесные тропы непроходимы, а на дороге, наезженной жителями деревни и лесорубами, попадаешься на глаза каждому, кто едет тебе навстречу или обгоняет тебя.

…Анна должна бывать в Пленциниеках каждую вторую неделю. Там в четырехлетней деревенской школе работает учитель Петерсон, обучает местную молодежь хоровым песням, ведет театральные репетиции и дает детям читать книги из своей библиотеки. Анна решила привлечь Петерсона к революционной борьбе. С учителем Анну познакомил представитель кружка с того берега Даугавы — Ауза, шепнув, что Петерсон не прочь почитать и «кое-что недозволенное», но активной работы избегает.

Каждую вторую неделю Анна направлялась по намеченной хвоей тропе через замерзшую Даугаву. К членам кружка Аузы, горячего парня с лесопилки. Под стать ему были и рабочие лесопилки, и лесорубы, которых собрал вокруг себя этот бывший воспитанник реального училища. Ячейка Аузы была самой боевой в подрайоне товарища Антонии. Аузовцы не довольствовались обычной агитацией, не ограничивались вовлечением трудового люда в дело революции. Им требовалось нечто необычное, нечто такое, что растревожило бы эксплуататоров, как камень, брошенный в осиное гнездо.

— Буржуи должны трепетать перед пролетариатом, — говорил Ауза, сжимая кулаки. — Должны помнить о его силе не только в кампании и революционные праздники. Почему, например, под Екабпилсом, у серпилсцев, почти постоянно пламенеют красные флаги? А мы почему должны зарываться в землю, как кроты?

Ауза всегда требует побольше агитационной литературы. Иногда Анна вынуждена рисковать и сама. Именно этими «гостинцами» аузовцы и производят больше всего фурора. Вот хотя бы недавно, в начале января, воззванием к призывникам…

— Кулаки у нас готовят вечера-проводы новобранцев, — объяснял Ауза свою потребность в листовках. — Танцульки с пивом, песнями и подарками призывникам. Так мы тоже вручим свои подарки. И заодно — по письмецу. Напишем: «Новобранец, из тебя хотят вымуштровать безропотного болвана, готового по приказу буржуев с оружием в руках выступить против своих братьев, родителей, воевать против первой в мире страны трудящихся — Советского Союза». Приготовьте нам такое письмецо!

Аузовцы ловко распространили воззвание. Вручили его новобранцам в конверте вместе с пучками мяты и комнатными цветами, когда новобранцы на пурвиенской станции грузились в вагоны для отправки в Даугавпилс.

Некоторые листовки тем же путем попали на место сбора новобранцев в уездном городе, и их прочитал не один десяток будущих солдат «свободной Латвии». После этого «Латыш», «Свободная земля» и другие реакционные газеты долго проклинали дерзких «московских агентов».

Посещая сельскохозяйственных рабочих Пурвиенской волости, Анна Упениек доходила чуть ли не до самой Ерсики. После арестов в прошлом году из их ячейки на воле остались лишь двое товарищей. В город они могли попасть только раз в три или четыре недели и только по воскресеньям. Но в окрестности Ерсики жил знакомый арестованной Пурене, через которого Анна поддерживала связь с этими парнями и передавала им нелегальную литературу. Проходили месяцы, а организатор этого подрайона Анна ни разу не могла встретиться сразу с обоими, хоть и ходила каждую неделю по дороге на Ерсику, пряча листовку в выемке палки или каблуке ботинка.

После таких малоуспешных походов — встречу лишь с одним товарищем удачной не назовешь, Анна сильно уставала. И чем больше уставала, тем чаще пробуждалась в ней жалость к самой себе. Жалость к молодости, уходящей без близости с другим человеком. Насколько легче казались бы эти же трудные дороги, будь у нее друг, к которому можно было бы хоть на миг прильнуть, припасть головой. У некоторых коммунисток есть и друг, и семья. Анна знала это. А у нее ни того, ни другого. Викентия нет. Ни здесь, ни там, откуда она пришла и куда вернется. Анна и мысленно не ощущала Викентия рядом с собой. Может быть, он нашел себе другую подругу? Существует поговорка: «С глаз долой, из сердца вон». Да и половое влечение тоже не выдумка…

Может, потому что ночь была звездной, а небо — таким маняще далеким, Аня вспомнила прочитанную в тюрьме «Аэлиту» Алексея Толстого. Вспомнила берущую за душу концовку книги и повторила про себя возглас Аэлиты: «…где ты, где ты, любовь…»

Неслышными шагами Анна шла мимо погрузившихся в дрему пурвиенских домишек, к жилью мамаши Вилцан. Подошла к самому дому, убедилась, есть ли в правом верхнем углу окна белый лоскут, и лишь тогда отворила дверь в сени. Лоскут вывешивала Вероника, если дома все было в порядке. «Сорвешь его раньше, чем они войдут. Лоскута не будет, пойму, что входить в дом нельзя». Они так условились.

3

От Сони Анна узнала, что в Пурвиене снова появился социал-демократ Андрис Пилан. Надолго заходил в общий профсоюз, встретился в городе с парнями — социал-демократами, вечером его видели в профсоюзе левых сельскохозяйственных рабочих, прослушал там по радио последние известия об уличных боях в Вене. Прежде чем уйти, спросил у секретаря, есть ли еще в городе кто-нибудь из организаторов митинга на кладбище прошлой осенью.

— Кажется, Пилан хочет встретиться с тобой, — сказала Соня.

— Не знаю… — Они говорили о своих конспиративных делах. Соня считала, что перед Восьмым марта товарищу Антонии надо исчезнуть. Шпики могут схватить ее и в целях безопасности увезти в Даугавпилс, а начальник уездной охранки уж очень быстро применяет сейчас к подозреваемым закон Керенского. Такую, как Анна Упениек, он засадит не задумываясь.

— Может, ты и права, — согласилась Анна.

Анна миновала Церковную горку, затем — будки городского рынка и пошла по тихой, выутюженной санными полозьями Речной улице. Она напряженно думала о перестройке конспиративных связей и с кем бы следовало еще повидаться и поговорить, прежде чем она покинет дом мамаши Вилцан. И она вспомнила, что Соня говорила ей о Пилане.

«А если он и в самом деле ищет со мной встречи? Интересно было бы послушать рассуждения соцдемовского функционера».

Ладно, сходит в профсоюз.

Около дома общего профсоюза вертелись трое в высоких айзсаргских шапках. Не то просто размахивали руками, не то кому-то угрожали. Жестикулировавшего больше остальных Анна узнала. Но у нее не было ни малейшего желания встретиться с ним. И она перешла на другую сторону улицы.

— Мне только свистни, так я сразу всех за горло возьму! — хвастал Антон Гайгалниек. — Факт! Вот в этом же гнезде! Только мигни мне! Когда я под Елгавиней мост строил, так насмотрелся, как настоящие ребята орудуют. Факт!

«После революции под военный бы трибунал его…» — И Анна свернула в сторону станции.

На перроне, около фонаря, который как раз зажигал дежурный по станции, Анна увидела Пилана. В крестьянском полушубке и кепке, опущенные края которой закрывали и уши, и шею, с портфелем в руке он привалился к стене пакгауза и разговаривал с железнодорожником Ванагом. И случилось так, как это часто бывает: человек пристально уставится на кого-нибудь, а тот инстинктивно обернется, и оба встретятся взглядами. Пилан подошел к Анне.

— Добрый вечер! Я спрашивал о вас. Как у вас сейчас со временем?

— Я не очень тороплюсь. — Про себя она отметила, что парень уже не так самоуверен, как прежде. Глаза запали, а острый подбородок еще резче выдался вперед. — Я сейчас как будто свободна.

— Вы ждете кого-нибудь? Может, пройдем чуть подальше отсюда?

— Куда? В ваш профсоюз?

— Туда не надо. Кстати, к вашему сведению, я уже четыре с лишним месяца больше не пропагандист.

— Уволили?

— Наверно, уволили бы, но я уволился сам. Работаю в Резекне, продавцом в учительской книжной лавке.

— Вот как? А какое событие снова привело товарища Пилана в Пурвиене?

— Известное нам с вами дело участников митинга на кладбище. Я вызван как свидетель. Может, пойдем другой, более тихой дорогой? Хочу вам кое-что сказать. С первым же поездом я уезжаю.

— Свернем! — Анне стало неловко за свой вызывающий тон. — Сейчас на известковый склад навряд ли кто зайдет.

— На суде я выступаю против свидетелей прокуратуры, — сказал Пилан. — Скажу всю правду. Скажу, что в Пурвиене убили человека, что люди пришли в ярость и стихийно организовали похороны. Взвалю все прежде всего на себя и социал-демократов. Если, конечно, левые товарищи не считают иначе, я мог бы… Именно поэтому я и искал тебя, то есть искал встречи с вами.

— Выходит, что я теперь твоя советчица. Не ошибся ли адресом?

— Ну, я думал…

— Думать никому не запрещается, но я все же человек сторонний.

— Ах так… — в голосе Андриса послышалась глухая боль.

— Могла бы попробовать связаться с кем-нибудь, кто тебя интересует, — постаралась Анна сгладить неловкость. — Попытаюсь узнать. Но не сегодня вечером.

— Жаль. Я непременно должен уехать первым поездом.

— Я ответ могу тебе передать. В день суда уж обязательно.

— Но я установил контакты с адвокатами обвиняемых. А если вас мои показания не устроят?

— Еще раз скажи, что ты затеял, — начала она, чтобы выиграть время. Партийная организация, конечно, за то, чтобы сфабрикованное охранкой дело обратить против охранки же. И если Пилан в самом деле искренен… Ведь на сторону революционных рабочих перешел уже не один честный социал-демократ.

— Мои показания подтвердят и некоторые члены пурвиенских социал-демократических организаций, — сказал Пилан. — Кроме двоих, все тут поддерживают мою точку зрения. Я со всеми разговаривал. А те двое, что против, все равно в Даугавпилс но поедут. Как мои показания повлияют на ход дела, я не знаю, но люди услышат правду. Дело получит освещение в печати. Среди репортеров у меня есть один знакомый по трудовой молодежи.

— В печати могут осветить неверно. Не репортеры создают лицо газеты. Но в одном ты прав — общество узнает правду, а для черных правда как острый меч. Ну что ж, действуй, как задумал. Какая-то польза будет. Понадобится сообщить тебе что-нибудь определенное, разыщем тебя. В Резекне твою книжную лавку легко найти?

— В самом центре. На месте бывшей лавки кооператива «Голос культуры». Я там каждый день бываю. Живу один, читаю и размышляю.

— Семья осталась в Риге?

— У меня больше нет семьи. Разошлись, — быстро проговорил он и протянул на прощание руку. — Спасибо за совет! Перед отъездом еще должен встретиться с одним местным человеком. И послушать заодно, что передает радио из Вены.

— Да, австрийские социал-демократы борются.

— Борются, но сомневаюсь, чтобы из этого что-нибудь получилось, — вздохнул он. — Не в том смысле, как пишет «Социал-демократ». По-моему, тут неважно, насколько велико окружение реакционных государств. Хуже другое. То, что рабочих и крестьян не призывают взять власть. Рабочие так и не знают, чего, собственно, добиваются восставшие.

— Вижу, ты в самом деле много читал и думал.

— И все же до многого не додумался еще до конца. Должно быть, до меня медленно доходит, как говорит в одном стихотворении Грот. Понимаешь, я обычно шагаю не в гору, а вокруг нее. Да, есть люди, которым стоит узнать, в какой стороне цель, как они, почти не отклоняясь, сквозь заросли, по кручам идут к ней вверх. Но есть и такие, которые даже на недальнем пути делают большие зигзаги и спирали и только после долгих шатаний добираются до цели. Я, видно, принадлежу к последним. Но извилистые дороги…

— Извилистые дороги можно выпрямить! — подчеркнуто дружески сказала Анна.

— Можно выпрямить. А теперь мне пора. Спасибо за совет! Он был для меня очень полезен. Еще раз будь здорова!

— До свидания.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

На косогоре, у обочины дороги, на окраине бывшей деревни Пушканы, где сейчас на длинных бороздах завивалась темная, сочная свекольная ботва, наклонилось к земле распятие — грузное, как залежавшееся в иле и вытащенное на просушку суховатое дерево. Гвоздь, которым Иисус приколочен к поперечине, от времени проржавел, и лик сына божьего как бы понурился, словно ему стыдно за людей, за бодяк и конский щавель, которые буйно разрослись вокруг когда-то святого места.

Ближайший к распятию хутор — это новые строения с белыми шиферными крышами, с шестами радиоантенн над довольно просторным фруктовым садом. К усадьбе ведет аллея липок и осинок. В начале ее вкопан столб с желтой дощечкой-указателем, на котором черная надпись: «Вожаки». Деревья аллеи высажены лишь несколько лет тому назад — некоторым верхушкам и длинным ветвям осинок не хватало соку, они торчат засохшие, без листьев, зато указатель на столбе и буквы на нем свежевыкрашены и прямо сверкают.

Как и во времена, когда здесь еще была деревня Пушканы, вокруг распятия весной и осенью колышется холодный туман. Поднимаясь с болота, он стелется над бывшей деревней, и тогда вся окрестность сплошь заполнена туманом; в нем растворяются, исчезают вещи, предметы, люди. Только уже поближе к полудню, когда влага оседает, становится видно, что тут были люди. Ходили, что-то делали.

И в это тихое майское утро кто-то побывал на пушкановской дороге и прилепил к распятию и указателю листовки.

Сегодня пятнадцатого мая, день ульманисовского переворота, отмечать который приказано волостными циркулярами, особыми оповещениями и полицейскими распоряжениями. В них предлагается не выходить на поле с плугом или с лопатой, даже не стучать у себя на дворе. За невыполнение распоряжений «объединенной вождем страны» угрожает денежный штраф от десяти до двадцати латов.

В полдень упитанный вороной выкатил с хутора «Вожаки» бричку с двумя седоками. Один из них в сером суконном пиджаке и мягкой кепке, какую носят курземские богатые хозяева, другой, который правит лошадью, в поношенной айзсаргской форме.

В конце аллеи, перед самым большаком, бричка резко наклонилась, и айзсарг чуть не вывалился из кузова, а спутника его сильно тряхнуло.

— У тебя что, глаз нет! — ухватился хозяин за край кузова.

— Вороной шарахнулся… Камень, что ли, под ноги попался… — Айзсарг осадил лошадь. И увидел на дорожном указателе листовку: — Черт подери!

— Поди взгляни, чего там! — Хозяин тоже увидел бумажку.

Айзсарг перебрался через канаву. Несмотря на показную браваду, двигался он довольно-таки скованно. Наклонился, всмотрелся в листовку и яростно содрал ее.

— Сволочи!

— Красные?

Красные, а кто же еще? Должно быть, дело рук той же Анны Упениек. Опять она в последнюю минуту удрала. Факт! Должно быть, то же, что на известковом заводе — «Не отдадим Латвию Гитлеру!». Да нет! На этой указательный палец намалеван, совсем другая она. «В э-том доме жи-вет черт. Черт-кровосос. Фа-шист-ский прихвостень…»

— Дай сюда! — Хозяин тоже слез с брички. — Это еще что такое! — Схватил листок, смял и сунул в карман. — Чего стоишь, рохля этакая! Не знаешь, что делать? За что я тебе деньги плачу?

А на пригорке, на покосившемся распятии белела другая листовка:

«Трудящиеся, организуйтесь на решительный бой, чтобы свергнуть фашизм!»