Мой отец был из молчаливой породы. В жизни он поставил перед собой три цели и, выполнив все три, излучал какую-то особенную самоуверенность, которая раздражала меня тем сильнее, чем старше я становился. Во-первых, батя хотел быть сильным: работа в лесу дала ему стальные мускулы. Во-вторых, он хотел стать материально независимым. И, в-третьих, хотел жениться. Теперь, когда он достиг всего, наступила моя очередь продолжить эстафету, и я чувствовал, что с каждым днем давление на меня усиливается. Так или иначе, отец не особо жаловал мое бренчание на гитаре. Зато, всучив мне самую тупую пилу в доме, заставлял пилить дрова, чтобы укрепить мои верхние мышцы. Время от времени он проверял, не отлыниваю ли я, недовольно выпячивал нижнюю челюсть, похожую на деревянную колодку, надвигал козырек фуражки, так что она чуть не падала с его низкого покатого лба. Его белые щеки, пухлые и гладкие, почти как у младенца, поросли жиденькой щетиной — как у многих турнедальцев, а в середине этой квашни торчал нос. Нос был похож на немного криво посаженную редиску — мне всегда хотелось защемить ее и поправить.

Батя молча наблюдал, как я пилю и потею. Потом протягивал пятерню, щупал мои руки двумя пальцами и жалел, что я не родился девчонкой.

Сам он был амбал, как и восемь его братьев, каждого из них природа наградила здоровенными плечищами и мощной бычьей шеей — она вздувалась пузырем, отчего братья казались немного сутулыми. Жаль, что я не унаследовал этих достоинств — тогда бы я, по крайней мере, избежал шуточек, которые мои подпившие родственнички отпускали во время гулянок. Но остальные мышцы у меня были в порядке, точь-точь как у отца — результат тяжелого физического труда с тринадцати лет. Отец и его братья — все они начинали в лесу. Зимой до изнеможения валили лес в артели, чтобы закрыть подряд. Весной сплавляли плоты, потом заготавливали сено, осушали болота и рыли канавы, чтобы получить пару грошей от государства, а на досуге забавлялись тем, что рубили себе избы и пилили дрова ночи напролет. Упорный труд делал их мышцы твердыми, как кенгисская сталь.

Младший из моих дядьев Вилле долго ходил холостым — многие уже думали, что он так и останется бобылем. Он много раз ездил в Финляндию за невестами, но каждый раз возвращался с пустыми руками, не понимая, что делает не так. Пока, наконец, один из соседей не посоветовал ему:

— Купи машину!

Вилле прислушался к совету и купил старенький «вольво». И не успел приехать в Финляндию, как тут же нашел невесту, и только недоумевал, как это он не додумался до такой простой штуки раньше.

Свадьбу играли во время каникул в середине лета, и родительский дом наводнили многочисленные родичи. Мне почти стукнуло тринадцать, и потому меня впервые посадили за один стол со взрослыми. Стена из молчаливых мужиков — плечо к плечу, а среди них, точно цветы из скалы, пробивались их прекрасные финские жены. По обычаю никто из наших родственников не проронил ни слова. Все ждали угощения.

Угощение началось с хлебцев и лосося. Каждый поворачивал хлебец дырочками вниз и начинал намазывать. Масло намазывали экономно — как учили бедные родители. Сверху клали свеженарезанные ломти соленого лосося, тайно наловленного бреднем в окрестностях Кардиса. Ледяное пиво. Ни единого лишнего комментария. Только молодые, сидевшие во главе стола, призывали гостей брать добавку. Хруст хлебцев, переминаемых лошадиными челюстями, сгорбленные спины, насупленные брови, сосредоточенный взгляд. Стряпухи, нанятые по случаю, вытащили из погреба тазы и бутылки. Мать невесты, родом из финской части Колари и потому хорошо знавшая местные обычаи, заявила, что никогда еще видывала, чтобы рабочие мужики ели так мало, после чего все попросили добавки.

Потом подали дымящуюся, будто огненную похлебку: мягкие куски оленины, приятно щекотавшие небо, золотистая репа, сладкая душистая морковь и сливочно-желтые кубики картошки — все это плавало в густом бульоне, имевшем вкус пота и леса; жир расплывался по его поверхности кругами, словно от удара хариуса, плеснувшегося в тихой заводи безветренной ночью. Рядом поставили таз с вареными мозговыми косточками. Кости были распилены, рядом лежали щепки — знай себе, вытаскивай жирную сердцевину; длинные серые ленточки — они были такие нежные, что таяли во рту. И хотя мужики не заулыбались, но стали повеселее и в душе облегченно вздохнули: это была знакомая, вкусная еда, ей можно набить брюхо, она дает силы и энергию. А то во время праздников, особенно на свадьбах, всегда найдется какой-нибудь чересчур положительный и разумный родственник, который начнет толкать идиотские идеи насчет того, как принято и что желательно, велит подавать на стол всякую огородину, величая ее салатом, соусы, отдающие мылом, обкладет тарелку кучей приборов да выставит на стол питье, называемое вином — такое кислое и горькое, ажно челюсти сводит; выпив его, полжизни отдашь за стакан пахты.

Гости приняли зачерпывать щи и орудовать ложками. Мощное чавканье радовало стряпух до глубины души. Рот наполнялся густым бульоном, лесной олениной, корнеплодами, выпестованными в родимой земле, выплевывал кости и жилы, высасывал мозг, по подбородку тек горячий жир. Стряпухи, сбиваясь с ног, разносили корзины с домашними хлебами, хранившими аромат березового дыма и очага; хлеб был еще такой горячий, что на нем плавилось сливочное масло — замешен на муке родного норландского ячменя, что зрел на ветру, под солнцем и сильными дождями, сытный хлеб, от которого челюсть у крестьянина застывала в чистом блаженстве, глаза закатывались, а стряпухи гордо переглядывались меж собой, посмеивались и отряхивали муку с натруженных рук.

Подоспело время для первой чарки. Бутылку медленно и торжественно внесла стряпуха, наименее набожная из всех. Мужики перестали жевать, затем, немного поводя задом из стороны в сторону, выпустили газы, и, отирая остатки еды с подбородка, проводили реликвию взглядом. Бутыль внесли еще запечатанной, чин по чину, и теперь на глазах у всех присутствующих вскрыли пробку — защитное кольцо хрустнуло, и все поняли, что здесь будут пить не какой-нибудь самогон, а настоящую магазинную водку, что хозяева не поскупились на угощение. Бутыль запотела, в благоговейной тишине капли зазвенели о стекло стаканов, словно хрустальные льдинки. Заскорузлые пальцы защемили крошечные заиндевевшие стопки. Жених отпустил братьям своим их прегрешения, после чего все наклонились и метнули в разверстый зев первое копье. По рядам собравшихся пробежал вздох, а самый словоохотливый из гостей сказал «аминь». Бутыль пошла по второму кругу. Раздался возмущенный бас матери невесты, которая заявила, что ее дочка, ну, не могла не породниться с самыми страшными малоежками во всей финскоговорящей округе, и что, если кто не знает, еду надо есть ртом; стряпухи втащили новые дымящиеся кастрюли с похлебкой и тазы с мозгом, и гости взяли добавку.

Мужчины, кроме тех, кто за рулем, выпили по второй, жены — с ними. Напротив меня сидела сногсшибательная финка откуда-то из Колари. Карие, почти восточные глаза, волосы цвета вороньего крыла — она явно из саамского рода, на грудь спускалась массивная серебряная брошь на цепочке. Незнакомка улыбнулась мне, обнажив острые жемчужные зубки, и протянула половину своей стопки. Не говоря ни слова, но дерзко и открыто глядя в глаза, словно угрожала. Мужики оторопели, стук ложек смолк. Краешком глаза я видел, что отец хочет упредить меня, но я успел схватить стопку. Кончики женских пальцев бабочкой порхнули по моей ладони, мне стало так приятно, что я чуть не разлил водку.

И тут мужики, наконец-то, заговорили. Впервые за день между ними завязалось некое подобие беседы. Причиной тому, конечно, был алкоголь, растопивший им лед во рту; прежде всего они стали обсуждать, что сделает пацан: сблюет или закашляется и выплюнет водку на скатерть — уж больно он чахлый и зеленый на вид. Когда отец привстал, пытаясь помешать мне, несмотря на любопытство братьев, я понял, что время не терпит.

Я запрокинул голову и махом опрокинул стопку точно лекарство. Водка побежала вниз по телу так, как струйка мочи прожигает снег, мужики заулыбались. Я даже не закашлялся, только почувствовал, как в желудке вспыхнул огонь и подступила тошнота, незаметная для посторонних. Отец хотел разозлиться, но понял, что поздно, а братья похвалили меня, сказав, что парень точно из нашего рода. Потом начали нахваливать удивительную способность нашего рода пить не пьянея, а свои слова подкрепляли красочными байками и случаями из жизни. Когда тема была исчерпана (а исчерпать ее было ох как не просто!), мужики с той же обстоятельностью обсудили невиданную выносливость нашего рода в бане. При этом тут же заслали одного истопить баньку, спрашивая друг друга, как такая естественная мысль не пришла им в голову раньше. Потом гости стали обсуждать невероятный талант нашего рода к тяжелому физическому труду, слава о чем ширилась по обе стороны границы, а в подтверждение того, что мы не хвастаем и не преувеличиваем, стали приводить подходящие для случая истории, ходившие о нас в народе.

Родственники со стороны невесты начали проявлять признаки легкого нетерпения. Особенно отличались два рослых амбала, которые явно хотели встрять в разговор. Наконец, самый красноречивый из них впервые за этот вечер решил воспользоваться своей глоткой не только для еды. Так, он позволил себе неслыханно оскорбительное замечание — что-то насчет родственничков, которые невесть чего о себе воображают и без толку мелют языком в общественных местах. Отец мой с братьями пропустили эту колкость мимо ушей и углубились в обсуждение того, как один наш предок сорок километров тащил на себе трехпудовый мешок с мукой, чугунную печку и хворую жену в придачу, ни разу не скинув свою ношу даже тогда, когда останавливался по малой нужде.

Стряпухи внесли гигантский поднос, на котором высилась гора печеной вкуснятины. Здесь были и пшеничные булки, нежные, как девичьи щечки, и белые сдобные кангосские пышки, и мягкие сочники, и хрустящие крендельки, и обсахаренные меренги в яичной глазури, и пончики, обжаренные в кипящем масле, и слоеные пироги с божественной ягодной начинкой — да разве все упомнишь. А еще принесли глубокие миски, до краев наполненные взбитыми сливками, и горячее золотистое варенье из морошки, хранившее вкус солнца. Со звяканьем была внесена гора фарфоровых чашек, и из здоровенных кофейников (каждый из них мог утолить жажду солидного прихода) полился черный, как смоль, кофе. Круги золотистого сыра размером с покрышку грузовика выкатывались на стол и, наконец, явился верх изыска, венчавший изобилие яств, — шмат вяленой оленины. Гости отрезали соленые ломти, клали их в кофе, смешивали с сыром, брали губами белые куски рафинада. И только тогда, налив себе в блюдце дрожащими от нетерпения руками, с упоением отхлебывали манну небесную.

Когда я выпил кофе, тошнота прошла. В голове будто все прояснилось. Пасмурная туча рассеялась, и картина предстала мне во всей красе. Глаза — два горячих воздушных шара, в которых тяжелые бычьи головы дядьев расплывались до немыслимых размеров. Кофе во рту поменял вкус — стал более тягучим, крепким. У меня возникла непреодолимая охота хвастаться. Потом меня разобрал смех, не остановить — хохот распирал меня и рвался наружу. Я поглядел на прекрасную финку — мысленно уже залез к ней под юбку, и красота ее стала казаться мне совсем уж неземной.

— Мие ускон етта пойка он пяисса. Кажется, мальчик пьян, — сказала она по-фински грудным, с легкой хрипотцой альтом.

Все рассмеялись, а я так просто покатился, чуть не свалившись со стула. Потом, пожевав оленины и сыра и расплескав кофе по столу, подумал — ну, теперь я крут. Мать невесты пожаловалась на воробьев, которые собрались за этим столом и не хотят ничего клевать — удивительно, говорила она, как такой худосочный род умудряется размножаться, а уж о подобном пренебрежении турнедальским хлебосольством она не слыхивала с тех пор, как шведский король отказался принять чарку в Вояккале. Все налегли на еду. Мать же невесты в сердцах сказала, что, если гости и дальше будут делать вид, что едят выпечку, то лучше пусть засунут ее себе в другое место, потому как всякому терпению бывает предел. И хотя животы чуть не лопались, а ремни были ослаблены до последней дырки, все гости потребовали добавки. Потом еще. И еще. Пока вдруг резко не отвалились от стола, не в силах съесть ни крошки.

Тогда был предложен коньяк. Но пить его не стали, разве что несколько финок. От водки же напротив не отказывались, поскольку беленькая не только имеет уникальное свойство не занимать места в желудке, но еще и помогает переваривать пищу, улучшает самочувствие и снимает тяжесть, которая наступает после обильной трапезы. Жених в очередной раз кивнул наименее набожной стряпухе, чтобы та забрала пустые бутылки на кухню. Когда она принесла их обратно, бутылки чудесным образом успели снова наполниться, но едва я протянул свою стопку — батя так хряснул меня по руке, что она зашлась от боли.

Внезапно кто-то возобновил беседу, так небрежно заброшенную всеми, и все братья мигом снова подключились к ней. Вспомнили, как однажды дед, когда на скользком насте у него захромал конь, сам тащил телегу с дровами да еще усадил в нее стреноженного коня. А вспомнить двоюродного брата, который восьми лет от роду оттащил лодку вверх по ручью за девяносто километров из Матаренки в Кенгис. Или бабушкину тетку, которая ходила по ягоды и, встретив в лесу медведя, зарубила его топором и снесла домой мясо в его же собственной шкуре. Или близняшек, которых привязывали друг к другу по ночам в артельной избе, чтобы они чего доброго не вырубили на корню весь лес в окрестностях Аареваары. Или другого двоюродного брата: все его принимали за дурачка и наняли на полставки плотогоном, а он в первую же ночь возьми да и сплавь стометровую кошму аж к Торинену. А все потому, что в нашем роду все как один сильные, выносливые, упорные, терпеливые и самые что ни на есть скромные работники во всей финской округе. Посему братья громко чокнулись и предались воспоминаниям о том, как корчевали чудовищные валуны, как осушали необъятные болота, как проявляли чудеса стойкости в армии, как заглох грузовик на дороге между Писсиниеми и Ристимеллой, и его пришлось толкать целых тридцать километров, о бесконечных лугах, скошенных в рекордные сроки, о кровавых драках, из которых мы вышли победителями, о пятидюймовых гвоздях, которые вбивались в стол одним ударом кулака, о лыжнике, который перегнал паровоз, и обо всех других подвигах, которые только способен свершить человек, имея под рукой топор, мотыгу, плуг, пилу, лопату, острогу или вилы.

И снова выпили. Между прочим, и за женщин нашего рода: за их непревзойденный талант доить коров, сбивать масло, собирать ягоды, ткать, печь хлеб, ставить сено — удививших этот мир такими же вечными рекордами. Ни в одном роду (кроме нашего) не было таких трудолюбивых баб. Заодно мужики похвалили себя за умение подбирать невест в Финляндии: стройных, как лоза, выносливых, как северные олени, прекрасных, как карельские березы на голубых озерах, а еще у них были огромные станки, которые часто и охотно рожали им здоровых детишек.

Меж тем, родственники со стороны невесты, слушая этот треп, сидели и молча раздражались, как принято у финнов. Наконец, самый дородный и лысый из них, по имени Исмо, встал и заявил, что столько околесицы на финском в этих краях ему не доводилось слышать со времен движения в Лаппо. Тогда мой отец заметил в непривычной для себя язвительной манере, что все сказанное здесь за столом является общепризнанным фактом, что, если кое-кто из родственничков завидует и осознает свою убогость, то он готов первым принести свои соболезнования.

Исмо сердито возразил, что ни один человек на свете не может скосить несколько гектаров сена за утро, что никто не может собрать сто литров морошки за три часа, ни одно существо из плоти и крови не в силах убить матерого лося ударом кулака, а потом содрать с него шкуру и разделать тушу крышкой от табакерки. На это дядя Эйнари, старший из братьев, мрачно заметил, что убить лося — это еще что по сравнению с теми беспримерными подвигами, которые наш род совершал кулаками — кстати, это касается и свадеб, и, кстати, некоторых, особо много о себе понимающих, что суются, куда не следует, обвиняя честных людей во лжи. Он бы и еще сказал — таким он вдруг стал разговорчивым, но его супруга вдруг встала и закрыла ему рот ладонью. Тут Исмо выставил руку на стол. Рука у него была толстенная как телеграфный столб. И сказал, что драки — довольно неприятное и ненадежное средство для измерения силы, а вот борьба на руках быстро и наверняка покажет, кто чего стоит.

На какое-то время за столом воцарилась полнейшая тишина. Потом братья, батя в их числе, встали как один и, пыхтя по-медвежьи, дружно направились в сторону Исмо. Ну, наконец-то, все разговоры побоку, наконец-то, настала пора поразмять затекшие мускулы. Первым подскочил Эйнари, скинул пиджак, ослабил галстук и закатал рукав. Ручища у него была под стать сопернику. Кофейные чашки, стопки — все это быстренько унесли со стола. Противники сошлись, руки сцепились, как клещи. Рывок — и оба тела дернулись, лица налились кровью. Завязалась борьба.

С самого начала стало понятно, что борьба пойдет с переменным успехом. Руки вздымались как два толстых питона с дрожащими головами, мертвой хваткой вцепившихся друг в друга. Мелкая, почти неприметная дрожь передавалась столу, а с ним и сосновому полу. Квадратные спины согнулись и застыли в напряжении, бицепсы набухли, как тесто на дрожжах, лица стали бордовыми от крови, на висках вздулись черные жилы, с кончика носа потекли капли пота. Братья теснились вокруг, подбадривали, кричали. На кону стояла честь рода, его слава, его гордость — надо раз и навсегда заставить сватьев уважать себя. Те горланили не меньше, поддерживая своего. Кулаки дрожали, начали клониться в одну сторону. Все зашумели еще громче. Потом рывок в другую сторону. Мужики нетерпеливо подпрыгивали на месте, подсказывали, сами напрягали мышцы, видно, думая, что это поможет. Когда стало ясно, что борьба будет долгой, чаша томительного терпения переполнилась. Гормон пер и рвался наружу, рабочие руки чесались от безделия. В одно мгновение на столе вырос лес узловатых древесных стволов, качавшихся словно от сильного ветра. Один за другим валились они словно от урагана, с грохотом падали, прогибая стол. Победитель довольно хмыкал и принимал следующий вызов. Азарт передался и бабам: они завизжали, загалдели. Одни, понятное дело, были навеселе, других пьянил густой дух тестостерона. Вскоре две финских старухи затеяли перетягивание на пальцах, осыпая друг дружку вычурной, почти забытой бранью. Упершись носками башмаков в половицы, они схватились крючками пальцев, тянули, охали, скрипели зубами — одна даже описалась от натуги, но упрямо продолжала борьбу, стоя в собственной луже, которая разливалась под ее широченными юбками. Пальцы у бабок были сморщенные, покрытые бурыми пятнами, но с железной хваткой, как клещи. Невеста заявила, что нет на свете хватки крепче, чем у этих старух — этим старухам что коров доить, что мужиков; вся женская половина охотно подхватила эту мысль и принялась оживленно рассуждать, чем баба лучше мужика: она-де и выносливей, и проворней, и упорней, и терпеливей, и бережливей, и ягоды собирать умеет, и хвори лечить горазда — короче, чем баба не лучше этих вахлаков! Одна старушенция, Хильма, выиграла — неожиданно рванула на себя соперницу, да так сильно, что сама хлопнулась на зад, правда, по общему мнению, довольно удачно, поскольку при этом не сломала себе шейки бедра. Войдя в раж, Хильма вызвала на бой мужиков, коли поблизости есть настоящие, в чем она лично сомневается. В это время батя и все остальные мужики стояли и спорили, увлеченные борьбой за пальму первенства в престижном семейном чемпионате: он проводился по замысловатой отборочной системе, и все результаты вскоре перепутались. Посреди этой оравы продолжали борьбу Эйнари и Исмо. Дядя Хокани велел старухе заткнуться: в нашей земной юдоли это главная бабская задача, особенно, в присутствии мужчин. Такие слова только еще больше раззадорили Хильму — она так пихнула дядю своим необъятным бюстом, что тот отлетел назад, и посоветовала пососать у нее титьку, раз он не может придумать ничего умнее. Бабы похабно захихикали, а Хокани залился краской. Тогда он сказал, что согласен тянуться на пальцах при условии, что Хильма тяпнет водочки. Хильма была верующей и, естественно, отказалась. Так они долго стояли и препирались. Наконец, вне себя от злости Хильма налила себе полный стакан сивухи, разом осушила его и выставила свой длинный крючковатый коготь. Все замерли и озадаченно уставились на нее. Лестадий дважды перевернулся в своем гробу на церковном кладбище в Паяле. Изумленный Хокани в задумчивости вставил средний палец в ее крюк, решив показать ей, кто здесь хозяин. Дородная, но приземистая тетка оторвалась от пола и затрепыхалась у него на руке как финская варежка, но не сдалась. Тогда Хокани поставил ее на землю и начал выкручивать ей палец. Хильма болталась от стены к стене, но палец не разжала. Раздосадованный Хокани остановился поразмыслить. И тут старуха как откинется назад всей своей тяжестью — палец у Хокани разжался и старуха снова плюхнулась на задницу. Бабы радостно взвыли — аж дом пошел ходуном. Сама же Хильма молча застыла на полу. Кто-то заметил, что, верно, в этот раз старуха действительно сломала бедро: такой тихой она не была с тех пор, как ей под наркозом оперировали зоб. В ответ Хильма скривила рот, и из него длинной струйкой потек самогон. И громко побожилась, что не проглотила ни капли.

Я бродил во хмелю, раздумывая, как бы так догнаться, чтоб не заметил отец. В конце концов нашел недопитую бутылку, где еще оставалось на дне, и понес ее вместе с пустыми бутылками, делая вид, что помогаю стряпухам. Незаметно выскочил в сени. Там в полутьме зажал нос и начал отхлебывать крупными глотками.

В этот миг чьи-то властные руки обняли меня за грудь. Я уронил бутыль. Кто-то прижался ко мне, жарко дыша. В страхе я стал вырываться, но не смог.

— Пусти меня-а-а, — захныкал я, — пяяста минут!

Вместо ответа меня приподняли и хорошенько встряхнули ровно щенка. Что-то щекотало мне лицо. Волосы. Длинные темные волосы. Потом смешок — и меня со стуком опустили на пол.

Она! Какая мягкая на ощупь! Как рысь. Я представил, как она сейчас вопьется зубами в мою шею. Финка тяжело дышала и улыбалась влажными губами. Рывком распахнула мне рубаху и сунула мне руку за пазуху. Рука юркнула так ловко, что я не успел помешать ей. Я ощутил ее тепло. Женщина нежно ласкала меня, чуткие пальцы нащупали мой сосок.

— А тебе хочется, когда выпьешь? — спросила она по-фински и прежде, чем я успел ответить, поцеловала меня. Она пахла духами, свежим потом, на ее языке остался вкус охотничьих колбасок. Сладко постанывая, она прижалась ко мне; вот уж не думал, что женщины такие сильные.

— Я тебя выпорю, — нашептывала она мне. — Скажешь кому-нибудь, я тебя прибью!

Не успел я и бровью повести, как она расстегнула мне ширинку и извлекла мою набухшую гордость. С тем же проворством задрала юбку и скинула трусики. Я помог ей — трусики все промокли. Ее кожа сияла белизной, ноги длинные и стройные, как у лосихи, а между ними — черный лохматый куст. Я боялся тронуть его — думал, что он укусит. Продолжая ласкать меня, финка уже раздвинула ноги, но хлоп — мир взорвался, рассыпался брызгами, мой взгляд заволокло красной пеленой и нежностью, а она выругалась, опустила юбку и поспешно убежала в кухню.

Я был еще так юн, что кончил без спермы. Мой дружок сник, а внутри осталось только пульсирующее воспоминание, как если пописать на электросиловой забор. Я застегнул ширинку и решил, что в кухню я больше ни ногой.

В следующий момент дверь с грохотом распахнулась, и мужики ввалились в сени, топоча как стадо оленей. Всех развезло, так что ходили они, хватаясь за стены. Последними выползли Эйнари с Исмо, нехотя согласившиеся на ничью; руки у них так затекли, что пришлось разнимать. Отец позвал меня за компанию — теперь все шли соревноваться в баню. Входная дверь отворилась, и мужики веселой гурьбой высыпали наружу; вскоре двор огласило журчание дюжины мощных мочевых струй. Дед опорожнялся дольше всех, и сыновья стали подтрунивать над ним, интересуясь, уж не сопли ли это у него капают с конца, а может, старый подхватил ящур, когда баловался с телушкой? — нет, это, верно, последний патрон в дуле застрял — надо бы ему прочистить дырочку спицей. Старик огрызнулся, бросив в сердцах, что негоже потешаться над инвалидами, и добавил, что, знай он такое дело, лучше б обмазал хрен дегтем да вывалял в пуху, а не стал бы строгать таких вот бесенят.

Банька была сделана по-старинному, в бревенчатой курной избе, и стояла, как полагается, немного в стороне на случай пожара. Стена над дверью была черная от сажи. Трубы не было, дым от каменки выходил через три дымохода в стенах. Мужики стали раздеваться: одни вешали одежду на гвозди, другие складывали ее снаружи на скамьи, при этом их нещадно кусал москит. Дед, как и полагается хозяину дома и главному банщику, вошел первым и высыпал последние угольки в жестяной короб. Потом опрокинул несколько ковшей воды на огромную каменку, чтобы дать воздуху очиститься. Пар поднялся клубами, смешался с едким дымом и улетучился через дверь и дымоходы. В конце дед скинул мешки, защищавшие полки от сажи, и законопатил дымоходы ветошью.

Толпа внесла меня внутрь и оттеснила в самый верхний угол. В бане душисто пахло смоляными дровами. Коснувшись стены, я выпачкался в саже. Полки сверху донизу были забиты до отказа, прогибались под тяжестью белых мужицких седалищ. Кому-то из мужиков не хватило места, и они нехотя уселись на пол, кляня злую судьбину за то, что она не пускает их в рай. Москит плотной серой занавесью висел у порога, но внутрь влетать не решался. Вошедший последним захлопнул дверь, оставив снаружи теплый летний вечер, и баня разом погрузилась во мрак. Все хранили молчание, проникшись торжеством момента.

Постепенно глаз привык к темноте и начал различать предметы. Печка рдела, словно алтарь. Тепло обволакивало тебя, как огромный зверь. Дед взял ковш воды, что-то бормоча себе под нос. Мужики поерзали, устраиваясь поудобнее, и почтительно склонили спины, словно перед турецким пашой. Доски жалобно захрустели под их тяжестью. Сперва медленно окунув ковш в колодезную воду, старик затем с удивительной расчетливостью резво вылил девять ковшей на камни — один в середку, четыре по углам, и четыре посередине с каждого края. Раздалось бешеное шипение, на смену ему пришел обжигающий жар. Мужики застонали от наслаждения. По плечам, по ляжкам, по животу, по лысинам катил пот, выступала соль, зудела кожа. Березовый веник, размокший в ушате, достали и теперь подсушивали на рдеющих камнях. В бане запахло солнцем и летом, мужики блаженно улыбались и мечтательно вздыхали. Жених схватил веник и со сладкими стонами принялся охаживать бока. Дрожащим голосом заверил остальных, что это покруче оргазма, отчего все мужики нетерпеливо заерзали. Дед вылил еще девять ковшей туда же, что и в первый раз. Сухой жар наполнил баню, приятно щипая тело. Стоны и вздохи усилились, несколько человек стали клянчить веник — а то кожа, того и гляди, лопнет, как чешется. Жених нехотя отдал веник и предложил позвать стряпух, чтоб походили веничком по спине — только старухи могут так немилосердно жарить вихтой, что аж сердце радуется. От шлепков веника во все стороны летели брызги пота. Дед все поддавал, бормоча себе под нос, дым клубился, словно дух. Послышались жалобы на холод в бане, кто-то сказал, что такой студеной парной давненько не видывал — это был понятный всем знак того, что баня постепенно созрела до нужной температуры. Жар поддавали так сурово, словно читали лестадианскую проповедь. Мужики пригибались, сопротивляясь жару, и блаженствовали. На деснах появился привкус крови. Уши горели, пульс стучал барабанной дробью. Если и есть на этом свете рай, то только в бане, — простонал кто-то.

Когда первая буря чувств улеглась, начали толковать о том, какие бывают бани. Все сошлись на том, что баня по-черному гораздо лучше и дровяных печей, и электрокаменок. Последние подверглись особенно жестокому осмеянию — их обозвали тостерами и калориферами. Некоторые из собравшихся с содроганием вспоминали сухие и пыльные духовые шкафы, в которых им довелось париться в южной Швеции. Один рассказчик поведал о том, как парился в Юрмлиенском горном мотеле, где стояла норвежская электропечь, смахивавшая на допотопную центрифугу. Каменка была с гулькин нос — там помещалось от силы два камня, да и то, если один поставить на попа. Другой рассказчик с ужасом вспомнил, как три месяца плотничал на Готланде. И, представьте, ни разу не смог помыться, поскольку там на юге о банях пока понятия не имеют. Вместо этого лежат в так называемой ванне и бултыхаются в собственных помоях.

Дед, на какое-то время прекратив поддавать, упрекнул своих сыновей в том, что некоторые из них, строя свои особняки, сами поставили электропечи в парилках и что из-за этого турнедальская культура теперь обречена на скорое вымирание. Виновные стали оправдываться и говорить, что они-де покупали свои печи в Финляндии, а там печи непревзойденного качества, то есть ничуть не хуже наших дровяных собратьев, да к тому же получившие высшую оценку — пять березовых веников из пяти — от финского банного журнала «Сауналехти». Тогда дед злобно заметил, что электричество — самая глупая выдумка, которую мы взяли у южной Швеции — от него и народ хиреет, и скотина; мужики и бабы становятся хилыми, хуже переносят холод, хуже видят в темноте, ребятня родится немощная, нормальную еду есть не могут — короче, нет больше турнедальской стойкости и выносливости, за все нынче отвечают машины. Видать, скоро и баб за нас будет пялить электричество — уж больно это трудная и потная работа, немодная по теперешним временам.

Дед снова занялся ковшом, не желая слушать сыновей, которые кинулись убеждать его, что они из той же крепкой финской породы. Вместо этого обозвал их лодырями — теперича все обленились, а Турнедален заполонили всякие кнапсу и «ентилигенты», и сказал сыновьям, что надо было больше драть их, пока они под стол пешком ходили. А теперь уж поздно. Теперь уже никто не понимает, что такое баня — баня, где родился ты; баня, где родился твой отец; баня, где родился отец твоего отца; баня, где омывают и наряжают тело покойного, где лекари пускали кровь хворым, где зачинают детей, где из рода в род люди отдыхают от буднего труда.

Голос его дрогнул, а на глаза навернулись слезы, когда он сказал, что жизнь, сынки, — это сплошь холод и боль, предательство, ложь и чепуха. Взять хотя бы революцию, которую он ждет еще со времен дорожной забастовки 1931 года — и где же она, мать ее, может, кто слыхал о ней в округе? Только единожды была у него надежда — когда он поехал за провизией в Колари в Финляндию, то в толкучке на Валинта Фриберг углядел самого Иосифа Сталина с тележкой, полной мяса. Да, видать, у Сталина не дошли руки до нашей стороны.

Деду протянули бутылку, и в утешение он стал пить прямо в бане, плеснув, как положено, из пробки на каменку. Нас обдало сивушными парами. Дед послал бутылку по кругу, вытер нос и сказал, что все это ерунда и что, один хрен, скоро помирать. Но он-таки коммунист, и пусть все зарубят себе на носу: коли на смертном одре он вдруг начнет лепетать об отпущении грехов и о Христе, то это будет бред и маразм — и на этот случай просил заклеить ему пластырем рот. Дед тут же взял торжественное обещание с каждого, в присутствии родни и свидетелей. Ибо боязнь смерти — ничто по сравнению со страхом, свихнувшись на старости лет, угодить в паяльскую лечебницу и нести там всякий вздор перед широко распахнутыми дверями.

Потом поддал девять раз по девять ковшей, отчего мужики, охая, стали соскакивать с полков, говоря, что им надо сходить до ветра, и только самые закаленные остались на месте, несмотря на крупные волдыри, вздувавшиеся на теле. Дед усомнился в том, что такие сопляки — в самом деле его дети. Потом отложил ковш и сказал, пусть сами доводят соревнование до конца, попросил прощения за то, что мучил их, и сказал, что устал нюхать их пот. С достоинством сошел он с полка и начал намыливаться у шайки с теплой водой. Мылся дед по-стариковски — намылил три главных места: лысину, живот и мошонку.

И вот начался жестокий финал. Наконец-то, оба рода смогут помериться силами. Эйнари начал поддавать, остальные — жаловаться на холод в бане. Как водится, борьба носила, в основном, психологический характер. Каждый старался сделать вид, что ему хоть бы хны, что жар ему нипочем и что он без особого труда просидит здесь, сколько душе угодно. Эйнари вылил целый ушат на раскаленные камни — ему тут же принесли новый. Новый зверский заход. Вот уже первые финалисты стремглав соскочили с полков и упали на пол, задыхаясь. Дед окатил их студеной водой. Пар хлестал по спине, раздирал легкие. Вот сдался еще один. Оставшиеся сидели как чурбаны с остекленевшим взглядом. Вот закачался еще один и упал бы, но его подхватили. Сильнее поддали — сильнее мука. Вот уже кашляя, вот-вот задохнется, соскочил отец. Наверху остались только Эйнари с ковшом и лысый Исмо, который сидел, покачивая головой. Побежденные сбились в кучу на полу в ожидании исхода. Исмо едва не падал в обморок, но держался молодцом. После очередного ковша голова у него вздрагивала, как у беспомощного боксера, дело которого потихоньку движется к нокауту. Эйнари учащенно дышал, и ковш дрожал в его руке. Лицо налилось синей кровью, туловище опасно кренилось. Еще ковш. Еще один. Исмо придушенно закашлялся, пуская слюну. Обоих соперников сильно качало, и они поддерживали друг друга руками, чтоб не упасть. Наконец, Эйнари вздрогнул и резко завалился в сторону Исмо — тот тоже рухнул. Так, словно две безжизненные туши, они с грохотом скатились на нижний полок и остались лежать там, не отпуская рук.

— Ничья! — крикнул кто-то.

И тут только из темного угла с верхнего полка, с облезшей кожей, на землю сверзился я. Все недоуменно уставились на меня. Не говоря ни слова, я победно вскинул кулак.

Ликующий вопль потряс закопченные своды бани меж тем, как я упал на колени и вырвал.