Исак, отец Ниилы, бил сыновей, пытаясь замедлить их рост. Бил их тем усердней, чем старше они становились. Все беспросветней, все дольше уходил он в запои. Трезвый же, Исак был мрачен, сердит и непредсказуем. Он развлекался тем, что придумывал правила поведения в доме, в каждом его уголке, и методично наказывал домашних за любое нарушение.

Исак был бесконечно справедлив — так считал он сам. Нередко сетовал подобно другим деспотам, что вот ведь как тяжело его бремя, как неблагодарны его домочадцы, что страшные беды обрушатся на их дом, когда его не станет, а день этот, чует он, уж недалеко. Как и все пьяницы, Исак часто говорил о смерти. Желал ее, грозился наложить на себя руки и одновременно боялся смерти больше всего на свете. Чем больше дряхлел, тем сильнее давили его эти мысли. Исак часто садился за кухонный стол и, расстелив газеты, чистил охотничье ружье. Проверял, исправно ли работает механизм, разбирал, смазывал, подносил дуло к глазам, смотрел, как нарезка по спирали стремится в бесконечность. Случись в эту минуту рядом кто из домашних, Исак непременно заводил беседу о том, кого он лишит наследства, какой псалом любит, какую цитату из библии хотел бы поместить в свой некролог. Дети пытались смириться с этой мыслью, но тщетно — слишком тягостна была она. Когда Исак не возвращался дольше обычного, дети искали себе какое-нибудь дело в подвале, на чердаке или в гараже. Их всегда интересовал один вопрос — угомонился, наконец? — но они никогда не произносили его вслух. Когда Исак бил домашних — рукой или ремнем, его глаза сходили с лица, чернели, как глазницы на мертвом черепе. Исак был не от мира сего, он уже наполовину истлел, отойдя не то к Богу, не то к Дьяволу. Столь неодолимо укоренились в нем чувство долга и праведность, что Исак мог бить и рыдать — бил своих детей с глазами, исполненными слез, бил, распаляясь подспудным жаром, который он звал любовью.

Вино вдыхало в него жизнь. Щеки покрывались румянцем, пересохшие русла увлажнялись, и вновь по ним струились ручьи. Исак смеется, смакуя первые чарки, желает женщин, денег и жратвы. Одновременно в нем просыпается зависть. Зависть к сыновьям — тем черней она, чем старше те становятся. Горше всех доставалось от Исака Юхану, старшему сыну, который станет взрослым прежде остальных. Исака коробило при мысли о том, что скоро у Юхана тоже будут собственные любовницы, жаркие девоньки, что водка не вредит его юному телу, что Юхан скоро будет сам зарабатывать на хлеб, жить и упиваться всеми земными радостями, а его, Исака, будут жрать могильные черви. Во сне Исак видел, как Юхан вырастает перед ним, хватает его за челюсть и принимается вдавливать внутрь его гнилые передние зубы так, что те остаются висеть на соплях. А сын продолжает вдавливать зуб за зубом, пока не остается одна лишь голая десна — плоская и кровавая, как изувеченная Иисусова ладонь.

Юность сильнее смерти. Она подобна ростку, разрывающему асфальт, она — грудная клетка, на которой лопается рубаха, она — дрожь в крови, превозмогающая алкоголь. В глубине души Исак желал убить своих сыновей. Желание, однако, было столь запретно, что он заменил убийство поркой, жесточайшей поркой — медленной, растянутой казнью. Увы ему, сыновья росли.

Как-то ранней весной (Юхану в ту пору было шестнадцать, а Нииле — тринадцать) в субботу отец приказал им ехать с ним в лес. Покуда наст был твердый, надо было успеть вывезти на лесную дорогу несколько поленниц — забракованные дрова, скупленные Исаком по дешевке. Одолжив чужой снегоход, Исак мчался по бездорожью, лавируя меж пнями и кочками, а позади прыгали сани, где, потирая ладонями обветренные щеки, сидели его сыновья. Исак видел, как они о чем-то переговариваются, искоса поглядывая на спину отца, но рев мотора заглушал их бормотание.

Денек выдался солнечный. Свет струится сквозь сосновые кроны, горит и переливается на зеркале снежных чешуек. Бороды лишайников, ошметки коры, сорванные весенними ветрами, мало-помалу вмерзли в подтаявший наст. За ночь мороз вновь выковал из снега крепкий щит, и теперь его можно резать пальцем, выхватывая большими кусками. А под настом снежок, воздушный как пудра и такой рыхлый, что запросто уходишь в него по пояс.

Исак пнул смерзшуюся поленницу, отыскал лопату и велел Юхану разгребать снег. Да сказал, чтоб живо, не вздумайте, мол, возиться — не управимся за утро, мало вам, сынки, не покажется, ох, не покажется.

Юхан спокойно принял лопату и приставил ее к поленнице. Затем, сняв рукавицы, железным кулаком решительно стукнул отца в правую бровь. Исак не устоял и рухнул навзничь. Зычный рев его потряс безмолвную пустошь. Юхан не остановился — удары посыпались в нос, в подборок, в скулы. Ниила схватил отца за ноги, как было условлено, стал тузить его под дых. Никаких дубин, только руки, острые костяшки, сильные молодые кулаки — бах, бах, бах. Исак дрыгался как крокодил и ревел. Тело продавило наст, погрузившись в пудру. Исак яростно вырывался, рот был забит снегом. Текла кровь, густая и алая, глаза заплыли. А дети все не отпускали. Исак сучил ногами, защищался, сейчас он уже боролся за свою жизнь. Он вцепился Нииле в горло и сдавил его. Тогда Юхан заломил отцу мизинцы, Исак вскрикнул и разжал пальцы. Лежа на дне провала, он барахтался точно утопающий в морозной белой пене. Новые удары, сильнее, сильнее, кусок железа под кузнечным молотом, раскаленная подкова — с каждым ударом она тускнеет, меркнет, становится серой и стылой.

Наконец, старик бросил сопротивляться. Тяжело отдуваясь, сыновья взобрались на наст, встали на краю провала. Лежа на дне своей снежной берлоги, отец мог различить на фоне неба два силуэта. Сыновья заглядывали к нему как в могилу, шептались точно два священника. Холодные снежинки таяли на помертвевшем лице Исака.

— Сдаешься? — взвизгнул Юхана ломким юношеским голосом.

— Чтоб вы сдохли! — прохрипел Исак и харкнул кровью.

И снова прыгнули в яму сыновья. И пошли по новой. До изнеможения молотить старика, расквасить ему пропитую рожу, вышибить силу из его тела, сломать его раз и навсегда.

— Сдаешься?

И тогда отец заплакал. Зарыдал, всхлипывая на дне своей могилы, и больше не смел шевельнуться. А сыновья снова вскарабкались наверх, развели огонь, растопили снег в котелке, заварили кофе. А когда кофе закипел и сошел осадок, и любопытные кукши, привлеченные кофейным духом, собрались на окрестных деревьях, тогда сыновья подняли Исака из его берлоги и сложили его на оленью дерюгу. Сунули сладкий рафинад между разбитых губ и поднесли ко рту дымящуюся коновку. И пока отец, жалобно хлюпая, пил кофе, Юхан приглушенным голосом сказал ему, что, если тот кого-нибудь еще хоть пальцем тронет, то они его точно убьют.

Все следующие дни сыновья прожили, ожидая мести. Запирались на ночь, чтоб отец не застал их врасплох во время сна, прятали затвор от ружья, убирали ножи от греха подальше. Первые дни, пока Исак не вставал с постели, его выхаживала мать — отпаивала киселем и простоквашей, меняла примочки. Вопрошающе глядела на сыновей, но вслух ничего не говорила; видела, как те обходят комнату стороной. Молчал и сам Исак. Уставившись в рассохшийся деревянный потолок, выкрашенный белой краской, разглядывал трещины, сумятицу тонких черных линий: они закручивались, расползались и пропадали. Разбегались стежками в дальние, неведомые края. В своих муках начал Исак бродить этими дорогами. Встречал дома, хутора, знакомился с населением, заучивал названия мест. Ходил ручьями, искал рыбацкого счастья, пробирался лесами, где видимо-невидимо ягод и дичи, взбирался на пологие сопки, любуясь окрестностями. Наконец, присмотрел себе подходящее место, срубил сосновую избу. Там решил он жить отшельником. Мяса и рыбы там было вдосталь, были и дрова, чтоб растопить печь. Зима была долгой, как он любил, лето — ослепительно белым. Только в двух вещах отличался новый мир от старого. Во-первых, здесь не было гнуса. Даже на обширных заболоченных еланях, где золотом наливались золотые кулачки морошки, ни тебе москита, ни самого маленького комарика, ни тебе овода, ни тебе слепня — то был заповедный лес, заказанный для жал и укусов.

Во-вторых, здесь не водилось грехов.

Когда Исак понял это, он был потрясен до глубины души. Свершилось — он попал в рай. Он ли не искал страну, где нет зла. Природа здесь рождала и пожирала, съедала и сама становилась пищей; бесконечными волнами сменяли друг друга голод и смерть. Но то была невинная, не тронутая скверной борьба. Природа дышала вокруг Исака, внутри него, пропитывала его насквозь. Ему больше не в чем сомневаться. Незачем барахтаться в омуте, судорожно цепляясь за жизнь. Надо только отвориться, словно сосуд, и насытиться зеленым животворным воздухом.

Так, благодаря такому вот неожиданному повороту, Исак во второй раз в своей жизни повстречал Бога.

Со временем он, конечно, поправился и стал жестоким, как прежде, — иначе и быть не могло. Зато перестал говорить о самоубийстве. Да и руки не распускал, так как воспринял угрозу всерьез. И, как ни странно, поверил в то, что в старости тоже есть смысл. Когда, спустя годы, сыновья покинули отчий дом, Исак хотел было взяться за старое и поколотить жену, да только супруга его к тому времени не была уж прежней и не постеснялась дать сдачи.

Тогда на старости лет Исак утешился тем, что принялся гонять мусорщиков, бранился с автомеханиками на техосмотрах, межевался с соседями и писал жалобы в разные инстанции. Впрочем, в роли поборника справедливости он так и не преуспел, да и близкие Исака не особо вдавались в его сутяжничество.

По семье прокатилась лавина. Ландшафт поменялся и принял новые очертания. Ниилина мать, всю жизнь потратившая на изучение отвлекающих маневров, вдруг получила простор для действий. Не зная, что делать с этой свободой, она впала в депрессию. Вбила себе в голову, что она одна и никому не нужна. Дети отныне сами с усами, и ей больше незачем подставляться под удары и вести переговоры. Война кончилась, вот только как теперь жить?

Теперь, когда мать, наконец, могла заняться собой, ее почему-то стали одолевать недуги. В доме вдруг зазвучал ее голос, непривычный и робкий — монотонно скрипел он, как несмазанное колесо. Едва она открыла рот, как из него по комнате посыпались удушающие и нудные пыльные хлопья; сорными кучами росли они на полу, достигли пояса, так что по дому и ходить уже было невозможно. Младшие, сестры и братишка, отбились от рук. Ничто более не сдерживало их рост, и они потянулись прочь от этих замшелых стен. Мать обволакивала детей своим дыханием, пеленая в серые одежды, а дети срывали их и вытягивали губы к свету. Тогда мать изменила тактику и стала корить детей за то, что они угробили ее, что это из-за них она так страдает. Мать повторяла это снова и снова, изо дня в день, и дети сдались. Паутинка за паутинкой облепила она детей своей липкой сетью, и каждый шаг им давался с трудом. Они метались и рвали паутину молочными зубами. Но вырваться не могли.

Юхан, который теперь был за хозяина семейства, никак не мог взять в толк, отчего все идет кувырком. Исак отказывался укрощать оголтелую малышню, говоря, что такое бывает с каждым человеком, ежели не искоренять в нем наследственные пороки. Всем казалось, что дом гниет и разваливается на глазах. Дух веселья вытек, просочившись сквозь щели в полу, а с тем и закис. Удивительное дело, все жаждали побоев. Побоев и прощения.

Не выдержав, Юхан, наконец, пришел к матери.

— Ищи себе работу! — сказал он.

Побледнев, мать спросила его, отчего он шлет ее на смерть — иль не видит, как она разбита и измучена хворями.

— Ищи работу! — повторил Юхан.

Нет, сказала она, зачем выставлять себя на посмешище, кем может устроиться неграмотная бабка?

— Нянькой, посудомойкой, сиделкой…

Не ответив, мать рухнула на диван, стала задыхаться и хрипло кашлять в приступе астмы. Дети на полу перестали возиться, Исак застыл в кресле-качалке. Мать судорожно извивалась, ей не хватало воздуха. Ниила побежал было вызывать скорую, но Юхан остановил его. Молча вытащил из холодильника молочный пакет. Подошел к матери и вылил на нее молоко. Молоко хлынуло на лицо, побежало по груди, по юбке, по сморщенным колготкам. Жирное, густое. И ледяное.

Мать задрыгалась словно зыбунок и (откуда только сила взялась?) вскочила на ноги. И впервые в жизни отвесила Юхану звенящую, оглушительную оплеуху.

— Ищи работу, — сказал он в третий раз.

Мать чувствовала, как гнев пульсирует у нее в ладони, она все еще ощущала траекторию того удара — снизу вверх от руки и плеча до мышц спины. Она в изумлении повела телом, стала осматривать себя, все больше краснея от стыда. Боли как не бывало.