Наше первое выступление на публике состоялось на утреннем собрании в Паяльской школе. Простуженным и серым февральским утром мы собрались в актовом зале. Смысл утренних собраний был самый возвышенный — созвать старшеклассников и в течение двадцати минут закалять их нравственно, повышать их духовность, укреплять школьный коллектив. Должно быть, задумка эта перекочевала к нам с юга Швеции, с какой-нибудь конференции директоров, но у нас она со временем стала больше похожа на утреннюю проповедь. Роль проповедника исполнял Хенрик Пеккари, благообразный и дерганый учитель профориентации, или же сам директор Свен-Эрик Клипмарк, человек с бархатными глазами, — он пытался наставить на праведный путь всех грешников, что малевали на стенах, плевали жеваным табаком, крушили шкафчики, били бутылки, уродовали ножами парты и прочим образом отягощали бремя местных налогоплательщиков. Думаю, до нас было бы проще достучаться, если б учителя воспользовались богатствами турнедальского наречия, пригрозив юным оболтусам розгами, взбучкой и пожизненной работой на аптеку — к таким методам воспитания многие из нас были попривычней.
Между тем случались и музыкальные представления. Кантор Йоран Турнберг отважился сыграть на фортепьяно прелюдию Баха, при этом, казалось, нимало не смущаясь тупым отчуждением публики. Пока школьный хор девочек исполнял канон, его руководительница, убеленная сединами Биргитта Седерберг, пропускала мимо ушей хулиганский посвист сексуально озабоченных девятиклассников. Еще паренек из Перяяваары, схватившийся за трубу как утопленник за соломинку — он так фальшивил, что даже учителя содрогались от хохота. Паренек, однако, не сломался, и со временем из него вышел учитель музыки.
Наступила пятница, чуваки из девятого класса, позевывая, расселись на последнем ряду, громко отрыгивали, бросались комьями жвачки. Остальные ученики заполнили места впереди. Сцена была скрыта от зала занавесом. Педсовет разрешил Грегеру устроить утреннее собрание на собственный вкус после того, как Грегер намекнул, что у него есть идея насчет молодежной инициативы и творчества. Только подойдя к занавесу вплотную, вы бы обнаружили странное приглушенное ворчание электричества.
Ученики приготовились терпеливо смотреть, а хоть и освистать — как придется. Учителя протискивались на стратегические точки. Бритоголовый и неустрашимый историк Гуннар Линдфорс занял позицию на заднем ряду и включил свои фары, готовый выхватить любого неслуха за шкирятник.
Напустив на себя торжественный вид, Грегер вышел на сцену и встал перед занавесом. Зал — ноль внимания. Учителя зашикали. Шушуканье, смешки — все продолжалось, будто было отрепетировано заранее. Учителя корчат страшные рожи в сторону самых заядлых бунтовщиков. Но кто-то упрямо продолжает смеяться, кто-то безудержно кашляет, вот бутылка покатилась по полу между рядами, кто-то громко рвет и рвет бумагу.
Грегер заносит над собой изуродованную культю. Машет большим пальцем и, не говоря ни слова, исчезает за кулисой.
Тут вступаем мы:
— Джяс летми хирсамэтьё рокенрол мьюсик!
Зрителей в первых рядах отбросило на спинки стульев. Остальная публика с тупым недоумением уставилась на задернутый занавес. Занавес закачался и вздулся как крышка на консервной банке.
— Рокенрол мьюсик! Иф ю вона лаф визми!
А мы, стоя впотьмах, наяриваем как одержимые. Эркки, словно сорвавшись с цепи, принялся молотить по всему, что шевелится — в результате мы заиграли вдвое быстрее положенного. Ниила попал не в ту тональность, акустические примочки Хольгери звучали так, будто гвозди в гроб заколачивали. А у микрофона… Стоял я.
Нет, я не пел — я стенал. Глухое мычание лося. Предсмертный крик лемминга. Называйте, как хотите. Сами того не ведая, мы изобрели панк за несколько лет до его рождения. Песня постепенно сошла на нет — примерно так. Сказать, что закончилась, нельзя, так как Эркки, выпучив бельма, погнал дальше. И я снова склонился над микрофоном:
— Джяс летми хирсамэтьё рокенрол мьюсик!
По второму кругу. А занавес все задернут. Пытаюсь подыграть на басе в тон большому барабану, но игра Эркки уже напоминает приступ эпилепсии. Ниила, наконец-то, попал в кассу, но опаздывает на два такта. Хольгери, тот вообще играет соло ко второй песне — он и не заметил, что мы все еще не разобрались с первой.
— Джяс летми хирсамэтьё…
В третий раз. Грегер в полумраке лихорадочно силится открыть занавес, путаясь в шнурках и складках драпировки. Эркки лупит так оглушительно, что я уже не слышу собственный голос. Но вот, наконец, занавес взлетает, мы стоим под ослепительным светом софитов. А перед нами сидят они — вся, будь она неладна, школа, и я наклоняюсь к микрофону и ору «Джяс летми хирсамэтьё» в четвертый раз.
Тут происходит невероятное — Ниила вступает правильно. Он все-таки угнался за Эркки, а вслед за ним и мы с Хольгери. Раскочегаренным паровозом мы прогоняем нашу песню по рельсам от начала до конца, заключительный аккорд, мы пихаем Эркки — он падает со стула.
И тишина.
Меня так и тянет слинять, я бочком крадусь к кулисе, но мешает шнур. Башка словно маракаса. Грегер берет меня за плечи. Поворачивает лицом к залу. Что-то лопочет, я не слышу, оглушенный литаврами Эркки.
Нет, слышу. Они аплодируют. Весь зал. Публика хлопает в ладоши, на вид совершенно непринужденно, а несколько девчонок (видно, побывали на поп-концертах в Лулео) даже кричат «бис».
Публика мало-помалу разошлась, а мы так и стояли, не понимая, что это было. Уже тогда, после самого первого концерта, мы чувствовали ту опустошенность, которая поселяется в тебе после каждого выступления, какую-то подспудную грусть. Эркки заявил, что у него провал в памяти, но чувство такое, будто парился в бане. Грегер буркнул, что надо бы пометить шнурок люминесцентной краской. Ошарашенные, мы потащили инструмент обратно в класс.
Отзывы потом были самые разные. Успешным наш концерт назвать нельзя, но мы произвели неизгладимое впечатление. Лестадианцев, тех сразу как ветром сдуло, зато чуваки на задних рядах вдруг почему-то перестали кидать жеваную бумагу в лысину математику. Несколько приятелей даже выдавили из себя высшую похвалу, которую только можно услышать из турнедальских уст:
— Ну, так, ничё.
Остальные плевались, говоря, что такой пурги не слышали с тех пор, как играла гармонистка из евангелического общества, и пригрозили, что в другой раз порежут струны. Немного грустно было слышать, что большинству понравилась вторая песня. Другие считали, что лучшей была третья или, нет, даже первая. Но ни одна душа не выбрала четвертую — правильную. Открыть же, что мы четыре раза играли одну и ту же песню, просто на разных стадиях паники, у нас не хватило храбрости. Несколько девчонок запали на Эркки — он, по их мнению, обладал самой сильной харизмой; другие считали, что симпапусик как раз Хольгери. Грегер же получил жестокий нагоняй за художественную безвкусицу от разгневанного педсовета.
Итак, мы по существу отделались легким испугом.
Дело в том, что слово «творчество» в Турнедалене равнозначно искусству выживания. Здесь уважают, нет, даже обожают смекалистого столяра, который может выстрогать любую вещицу — от ножика для масла до часов с боем, лесоруба, если у него заглох мотор и он сумел протащиться девять километров на своем снегоходе на смеси валерьянки с самогоном, бабку, которая без ведра умудрилась набрать тридцать килограммов морошки в портки, связав их мудреным узлом, молодца — он сумел провезти годовой запас сигарет через финскую границу в гробу с родным братом (брат-то, все одно, помер), вдову, которая провезла контрабандой целого коня, разрезала его на кусочки, да так искусно, что сыновья смогли провезти его через таможню в Швецию в кульках на велосипедном руле, а потом сшили — конь ожил и его продали с хорошей корыстью. Правда, последняя история случилась, конечно, в далекие сороковые, когда меня и на свете-то не было.
Образчик творчества по-турнедальски — заядлые рыбаки. Смысл жизни для этих мужиков бур и лом, блесна и донка; зимой они ловят на мушки, летом набивают карманы стрекозами, мотыльками и слепыми рачками; рыбалка им милее бабы — они знают четырнадцать сложных узлов, но лишь одну сексуальную позу; они тратят по тыще крон на кило пойманного лосося, хотя могут купить целую рыбину в магазине за гроши; чем отдыхать с семьей, они лучше будут мокнуть в дырявых болотных сапогах; они зарабатывают бессонницу, они рушат семью, они вылетают с работы, зарастают грязью, плюют на детей, если вдруг узнают, что на Йокфалле ловится «на всплеск».
Такие же извращенцы — турнедальские строители. Непоседливые мужики, в разговоре двух слов не свяжут, они все не находят себе места, все у них глаза беспокойно бегают. Но дайте им в руки молоток, и они становятся нормальными людьми и, представьте себе, даже могут по-человечески говорить с женой — правда, набив гвоздями рот. Уму непостижимо, сколько успевает нагородить за свою жизнь обыкновенный мужик! Стукнул раз — изба и лабаз! Два попотел — нужник и хлев! Вжикнул пилой — ларь дровяной! Баня, забор — ухай топор! И еще гараж, и конура для псины, и навес для велосипедов, и теремок для деточек тож.
Но в самом разгаре в дело вдруг вмешиваются жилищно-коммунальные власти и говорят «хватит». И мужик наш становится необузданным, едким как уксус, бранит детей, пьет горькую, не спит, лысеет, шпыняет псину, теряет слух и зрение, по настоянию елливарских докторов принимает валокордин, но тут его безутешная супруга нежданно-негаданно получает по наследству незастроенный участок.
И жизнь начинается сначала.
Дача, баня, нужник, дровяной ларь, конура. Короткая передышка — и рыбный амбар, погреб, флигель, сарай для инструмента, веранда, беседка для детушек тож. Ну, и всякие там иные пристройки. Летом каждое утро — подъем с петухами и — громче, топор, шибче, пила, эхма!
Но годы проходят и наступает неизбежное — строить больше негде. Жилищно-коммунальные власти сосредоточенно склоняются над фотоснимками, сделанными с высоты птичьего полета. И такая тоска на душе у нашего мужика, и жена, того и гляди, уйдет от него.
Тогда приходит пора ремонта. Кровлю перекрыть, опилки поменять на стекловату, в гостиную — камин, в подвале — уголок для отдыха, замазку на окнах обновить, все ободрать, покрасить, поменять встроенные шкафы, постелить ковролин, заменить сантехнику и стиральную машину, отскоблить баню от плесени, сделать террасу и балкон, застеклить веранду.
Но приходит час — и все готово. Приходит час — и уже ничего не попишешь. Приходит час, когда построено все, когда творение рук твоих совершенно, рука судорожно тянется к молотку, но хватает лишь пустоту, и твоя жена понимает, что выхода нет. Только елливарская психушка.
Но выходит закон о хозяйственных пристройках.
Господи, это ж сколько хозяйственных пристроек можно воткнуть на один участок! И все начинается заново. И семейная жизнь опять наполняется каким-то теплым, ровным чувством — чем-то, что даже можно назвать любовью.
Что же до нашего рока, это было совсем другое творчество. Проку в нем не было ни малейшего. Никто его в грош не ставил, в том числе и мы сами. Кому это нужно? Мы просто играли, мы отворяли душу, и из нее лилась музыка. Старики считали, что это признак распущенности и избытка свободного времени, что это все с жиру и впустую. А как иначе, ежели молодежь нынче не работает? Вот и чешутся руки. Лишняя энергия — она бродит по телу, повышая кровяное давление.
Поначалу я частенько беседовал с Ниилой на предмет того, можно ли назвать рок-музыку кнапсу. На турнедальском наречии это слово означает «бабский», то есть бабское занятие. Иными словами, мужская роль в Турнедалене сводилась к одному. Не быть кнапсу. На первый взгляд все просто и очевидно, но дело осложняется целым сводом заповедей, на изучение которых уходят десятки лет — приехав с юга Швеции, вы почувствуете это на собственной шкуре.
Есть занятия бабские по природе — мужику их надобно чураться. Мужик не должен менять занавески, вязать, ткать ковры, доить, поливать цветы и тому подобное. Другие дела, напротив, истинно мужские — валить деревья, бить лося, рубить избы, сплавлять лес, махаться на танцплощадках. Испокон веков мир состоял из двух половин, и каждая из них четко знала свое дело.
И на тебе — явилось благополучие. Как снег на голову, свалились сотни дел и делишек, которые неведомо куда приткнуть. А так как понятие кнапсу формировалось на протяжении веков — в глубине народного подсознания, то как тут успеть с определениями? В каких-то областях все ясно. Положим, моторы — это дело мужское. Причем моторы на бензине — больше, нежели электрические. Стало быть, машины, снегоходы и бензопилы — никак не кнапсу.
Но как тогда быть со швейной машинкой? Может ли мужик взбивать сливки электромиксером? Доить корову электродоилкой? Вынимать белье из стиральной машины? Может ли настоящий мужик пылесосить свою машину, не уронив свое достоинство? Вот вам вопросы, над которыми стоит подумать.
А эти новые штучки-дрючки и того хуже. К примеру, есть обезжиренный маргарин — это по-бабски или нет? А ставить электропечь? Покупать гель для волос? Плавать с маской? Ходить с пластырем? Убирать собачье дерьмо в кулечек?
В довершение, в разных местах и заповеди были разные. Хассе Ататало из Терендё поведал мне, что у них в округе, кто его знает отчего, мужик не должен подворачивать голенища на резиновых сапогах.
Исходя из вышесказанного, мы можем поделить мужиков на три группы. Первая — истинный мачо. Этакий деревенский хват — суровый, немногословный, нож за поясом, поваренная соль в кармане. Его антипода тоже легко вычислить — женоподобный мужчинка. Настоящая баба, он облизан старшими сестрами и непригоден ни в лесной артели, ни в охотничьей команде. Зато у него особый подход к животным, а также к женскому полу (постель не в счет) — потому в былые времена он часто становился знахарем или шептуном.
А вот третью группу составляет многочисленная середка. К ней относились и мы с Ниилой. Насколько ты обабился, судили по твоим делам. Достаточно такой безобидной вещи, как красная шапка. Надел ее — и неделями ходишь с клеймом, поневоле дерешься, бедокуришь, идешь на любые жертвы, пока постепенно не избавишься от липкого прозвища «кнапсу».
Оно конечно, рок играют по большей части мужики. Агрессивная музыка с ярко выраженным мужским характером. Любой сторонний с ходу скажет, что рок — никакой не кнапсу. На это можно возразить, что бренчание на гитаре никак нельзя назвать настоящим трудом. День на лесоповале — и музыкант будет писать кровью. Вокал тоже не мужское занятие, по крайней мере, не для паяльского мужика и не на трезвую голову. И уж тем более петь на английском — жидковат этот язык против стальных финских скул. Так, каша во рту — только девки и знают его на «пятерку». Тягучая тарабарщина, дрожащая и сырая, язык островитян, вечно шлепающих по болоту — они не нюхали пороха, не голодали, не холодали. Английский годится для лодырей, лежебок и травоядных вяликов — мурлычут, не напрягаясь, язык во рту так и треплется точно обрезанная шкурка.
Что ж, мы были кнапсу. Ведь бросить музыку мы не могли.