Пасмурным августовским утром прогремел школьный звонок, и я пошел в школу. Первый класс. Мамы торжественно вводят нас в высокий желтый деревянный дом, где размещаются начальные классы, в старую школу, получившую затейливое название — «Старая школа». В сопровождении мамаш мы протиснулись вверх по скрипучей лестнице и вошли в классную комнату с широкими лимонными половицами, покрытыми толстым слоем лоснящегося лака; каждому показали его место за допотопными партами с откидными крышками, пеналами и прорезями для чернильниц. Парты хранили следы ножевых ранений, оставленных многочисленными поколениями учеников. Мамаши выплыли из комнаты, а мы остались. Двадцать малышей с шаткими молочными зубами и пальцами в бородавках. Кто-то плохо говорил, кто-то носил очки, у многих родным языком был финский, каждого второго били ремнем, почти все происходили из рабочих семей, были затюканы и с самого начала знали, что здесь им никто не рад.
Нашей учительнице шел седьмой десяток, она носила очки в стальной оправе, волосы были стянуты на затылке клубком, покрыты вуалеткой и заколоты шпильками, нос длинный и крючковатый, как у совы. Неизменная шерстяная юбка и сорочка, поверх которой она часто накидывала кофту, оставляя ее расстегнутой до половины, на ногах мягкие черные тапочки, смахивающие на туфли. Мягко, но решительно выполняла она свою задачу: выстрогать из нас, неотесанных чурбанов, что-нибудь более-менее соответствующее шведской модели.
Для начала каждый по очереди выходил к доске и писал свое имя. Одни смогли, иные — нет. По результатам этого научного анализа учительница разделила нас на две группы — первую и вторую. В первую группу попали справившиеся с заданием, бо льшая часть девчонок да пара мальчиков из интеллигентных семей. Во вторую группу попали все остальные, в том числе и мы с Ниилой. И хотя нам было всего по семь лет, нам приклеили именно тот ярлык, который мы заслужили.
Впереди под самым потолком раскинулись БУКВЫ. Воинственная армия палочек и закорючек, протянувшаяся от стены до стены. С ними-то мы и будем сражаться, одну за другой класть на лопатки в наших тетрадках и с натугой мычать их вслух. Еще нам дали ручки, бумажный пакетик с мелками, книжку родного чтения и жесткую картонную коробочку с лепешками акварельных красок, похожими на разноцветные карамельки. И закипела работа. Застелить бумагой парту, обернуть книги — мы усердно зашелестели рулонами ватмана, который принесли из дома, ретиво защелкали тупыми школьными ножницами. Под конец приклеили скотчем расписание уроков к изнанке крышек. Никто не врубался во все эти загадочные клеточки, но надо — значит, надо, расписание есть часть Распорядка и Дисциплины и означает, что наше детство кончилось. Началась шестидневка — с понедельника до субботы, а для желающих была еще и воскресная школа.
Итак, Распорядок и Дисциплина. Стройся перед классом после звонка на урок. Строем ходи в столовую во главе с учителем. Поднимай руку, когда отвечаешь. Поднимай руку, когда хочешь в туалет. Поверни тетрадь дырочками к окну. Выходи из класса после звонка на перемену. Входи в класс сразу после звонка на урок. Все делается по приказу, которые отдаются с кроткой шведской любезностью, лишь изредка сильная женская рука хватает за чуб какого-нибудь расшалившегося сорванца из группы номер два. Мы любили нашу учительницу. Уж она-то знала, как вырастить из нас людей.
Рядом с учительской кафедрой стоял коричневый орган с педалями. Каждое утро начиналось с собрания, учительница садилась на табуретку и долго жала на педали. Ее полные икры в гольфах телесного цвета набухали, очки покрывались испариной, сморщенные пальцы рассыпались по клавишам и брали ноту. Учительница начинала петь дрожащим женским сопрано, краешком глаза зорко следила, чтобы все пели с ней. Солнечный свет четверился в крестовинах рам, теплом и золотом покрывая ближайшие парты. Запах мела. Карта Швеции. Микаэль — у него часто шла кровь из носа, и он сидел, запрокинув голову, с салфеткой в руке. Кеннет — страшный непоседа. Анника — она говорила всегда шепотом, а мы, мальчишки, были влюблены в нее. Стефан — этот классно играл в футбол, но три года спустя он насмерть разобьется о дерево на лыжном спуске в Иллястунтури. Да еще Туре и Андерс, Ева и Оса, Анна-Карин и Бенгт, ну, и все мы, остальные.
Так как жили мы на далеком севере, в Паяле, то и были во всем распоследними. Изучая атлас, мы первым делом принялись за южную провинцию Сконе, изображенную во всех подробностях и сплошь испещренную красными черточками деревенских дорог и черными точками хуторов. Потом идут провинции, изображенные обычным масштабом, чем дальше вы листаете — тем дальше на север. И вот, самым последним, открываете Северный Норланд, взятый самый мелким масштабом (а то бы не поместился), но даже несмотря на это, вы с трудом найдете на нем хоть одну черточку или точку. Почти на самом севере находится Паяла, окруженная бурой тундрой — здесь живем мы. Пролистав в начало, вы видите, что южная провинция Сконе по величине не уступает Северному Норланду, да к тому же вся такая зеленая — там чертовски плодородна земля. Только спустя многие годы, сверив масштабы, я обнаружил, что Сконе, весь наш южный регион, от края да края легко поместится на кусочке Северного Норланда величиной в сотню километров, между Хапарандой и Буденом.
Нам вдолбили, что высота горы Киннекулле составляет 306 метров над уровнем моря. Но ни слова о Кяймявааре высотой 348 метров. Мы зазубривали названия: Вискан, Этран, Шипучкан, Вонючкан или как их там, имена этих четырех многоводных рек, омывающих южно-шведскую возвышенность. Много лет спустя я увидел их воочию. Остановил машину, вышел из нее, протер глаза. Жалкие канавы! Лесные ручейки, по которым не сплавишь и бревна. Вроде Каунисйоки или Ливиэйоки, не более.
Такими же чужими мы были и на культурном поприще. Поём:
— Вы видали старика, старика Боровика?
Чего не видал, того не видал. Ни старика Боровика, ни бабки Поганки, ни кого быто ни было из их родни.
Иногда мы получали детский журнал из Сберегательного банка под названием «Счастливая монетка», на обложке которого красовался вековечный дуб. Журнал наставлял нас, что, если копить деньги, они вырастут величиной с такой вот дуб. Но в Паяле не растут дубы, и мы решили, что в рекламе какая-то заковырка. То же самое с шарадами из этого журнала, где часто попадалось высокое дерево, похожее на кипарис. Правильный ответ — можжевельник. Но ведь можжевельник совсем не такой — это ведь такие колючие, взъерошенные кусты не выше колена.
Уроки пения напоминали священнодействие. Учительница ставила на кафедру громоздкий бобинник, здоровенный такой ящик с кнопками и ручками, медленно вставляла пленку и раздавала песенники. Потом, вперив в нас совиные очи, включала ток. Бобины начинали мотать магнитную ленту, из динамиков раздавался бойкий позывной. Энергичный женский голос вещал на чистом шведском языке. Бодро кудахтая, женщина на пленке вела идеальный урок пения! С учениками из музыкальной школы в Накке — я и по сей день не могу понять, чего ради нас заставляли слушать, как эти южане ангельскими голосочками тянут песенки о каких-то там подснежниках, ландышах и прочей тропической растительности. Порой они пели соло, но что хуже всего — один из солистов был моим тезкой.
— Маттиас, будь добр, возьми эту ноту еще раз, — щебетала дама на пленке, и девчачий дискант заливался колокольчиком. Весь класс оглядывался на меня и угорал со смеху. Я был готов сквозь землю провалиться.
Прослушав методический материал несколько раз, мы начинали петь вместе с ними — эдакий ансамбль погорелого театра и Венский хор мальчиков. Глаза нашей учительницы зорко следили за нами, девочки начинали еле слышно шелестеть как умирающий ветер в прошлогодней траве. Мы, мальчишки, сидели, будто набрав в рот воды, и только, когда учительские «фары» зыркали на нас, мы начинали беззвучно шевелить губами, не более того. Петь — это бабское дело. По-нашему, кнапсу. Так что мы молчали.
Со временем мы поняли, что на самом деле мы живем не в Швеции. Наш край затесался в ее состав по чистой случайности. Северный придаток, заболоченные пустоши, кое-где заселенные людьми, которых и шведами-то можно назвать с натяжкой. Мы были иные — малость отсталые, малость неграмотные, малость нищие духом. Ну, не водились у нас косули с ежами и соловьями. Ну, не было у нас знаменитостей. Ни американских горок, ни светофоров, ни дворцов с усадьбами. Все, чем мы богаты — это тучи мошкары, вычурная турнедальская брань и коммунисты.
Мы были детьми дефицита. Не материального, нет — с этим мы кое-как справлялись, — а духовного. Мы были ничьи. Наши родители были ничьи. Наши предки были ноль без палочки для шведской истории. Редкие залетные преподаватели, приехавшие к нам на время из настоящей Швеции, не то что выговорить — написать наши фамилии толком не могли. Мы боялись заказывать музыку в известной передаче «До тринадцати», чтобы ведущий Ульф Эльвинг не подумал, что мы финны. Наши селенья были так малы, что их не было видно на карте. Мы едва сводили концы с концами и жили на казенные субсидии. На наших глазах загнулось наше семейное хозяйство, поросли бурьяном наши луга, на наших глазах по Турнеэльвен прошли последние плоты и больше мы их не видели, на наших глазах на смену сорока крепким лесорубам пришли чадящие дизели, на наших глазах отцы повесили рукавицы на гвоздь и неделями стали пропадать на далеких Кирунских шахтах. Мы хуже всех в Швеции писали контрольные по шведскому языку. Мы не умели вести себя за столом. Дома мы ходили с шапкой на голове. Мы не собирали грибов, не ели овощей, не ловили раков. Мы не умели беседовать, не умели декламировать, красиво паковать подарки и толкать речи. Мы ходили с вывернутыми ступнями. Мы говорили с финским акцентом по-шведски, хотя не были финнами. Мы говорили со шведским акцентом по-фински, хотя не были шведами.
Мы были никем.
Оставалось одно. Одна-единственная лазейка для тех, кто хотел выбиться в люди, хоть в самые маленькие людишки. Свалить! Мы свыклись с этой мыслью, мы были уверены, что это наш единственный шанс, и мы его использовали. Вот в Вестеросе ты станешь человеком. И в Лунде. И в Сёдертелье. В Арвике. В Буросе. То была всеобщая эвакуация. Поток беженцев, опустошивший нашу округу, и что странно — эта миграция была совершенно добровольной. Незримой войной.
Сюда возвращались только мертвецы. Жертвы аварий. Самоубийцы. Позже к ним добавились жертвы СПИДа. В тяжелых гробах опускались в мерзлую землю среди берез на паяльском кладбище. Добро пожаловать домой! Котимаасса!
Ниилин дом, выходивший на реку, был построен в одном из тех старинных мест, откуда началась Паяла. Просторная ладная изба конца прошлого века с большими крестовыми рамами, идущими вдоль продольной стены. Если присмотреться, на фасаде можно заметить шов: к дому была сделана пристройка. На крыше осталось две трубы от двух отдельных печей — дом стал слишком большим и одной печи не хватало. Во времена расцвета лестадианства дом был естественного серого цвета, но в сороковых годах он стал красным с белыми оконными рамами. А чтобы дом не был похож на развалившийся хлев, по последнему слову моды и к вящему огорчению хранителей культуры и ценителей изящного, ему обкорнали углы. Со стороны реки к дому подходили заливные луга, тысячелетиями щедро удобрявшиеся илом во время половодий; здесь росла жирная трава, от которой наливались молоком коровы. Вот и присмотрел это место первый поселенец, шедший мимо несколько веков назад, снял он с плеч свою котомку и стал здесь жить.
Только вот уж который год луга были не кошены. Быльем заросли они, только веники торчали повсюду. Забвением, ветхостью дышало это место. Неприветливо встречало. Таило в себе какую-то стужу, как если человека горько обидеть в детстве, и эта обида гложет его изнутри.
Хлебный амбар сохранился, однако со временем превратился в сарай и гараж. Мы только что вышли из школы и поехали к Нииле домой. На сегодня мы поменялись великами. Ниила взял мой, навороченный, с мягкой, вытянутой сидухой и вывернутым рулем. Я катил на его «рексе» — «Рекс-фекс, горелый кекс», — обычно кричали вслед Нииле задиристые третьеклашки. Въехав со мной во двор, Ниила сразу повел меня в амбар.
По крутой, рубленой лестнице, за сто лет до блеска отполированной ногами, мы поднялись наверх. Здесь царила полутьма, вечерний свет пробивался в узкое подслеповатое оконце. Кучи хлама, изломанные стулья, ржавая коса, эмалированные ведра, свитки ковров, подернутых гнилью. Мы остановились у боковой стены. Перед нами возвышалась гигантская этажерка, заставленная рядами книг с потрепанными кожаными корешками. Наставления, часословы, жития святых на финском и шведском языках, громоздящиеся друг на дружке. Никогда прежде не доводилось мне видеть столько книг, собранных в одном месте, школьная библиотека не в счет. Это выглядело как-то неестественно, даже неприятно. Зачем столько книг? Кто их осилит? Чего они спрятались здесь в сарае, словно им стыдно за себя?
Ниила открыл ранец и вытащил книгу родного чтения. На дом нам было задано прочитать отрывок, Ниила отыскал его, бесцеремонно ворочая страницы грубыми мальчишескими пальцами. Сосредоточенно стал читать вслух по слогам, с великим трудом складывая их в слова. Наконец, осатанев от чтения, с шумом захлопнул книгу. И вдруг, я глазом не успел моргнуть, со всей дури швырнул ее с лестницы. Книжка стукнулась корешком об пол и рассыпалась по грубым половицам.
Я смущенно уставился на Ниилу. Он улыбнулся, на щеках играли пунцовые пятна, а длинные клыки делали его похожим на лисицу. Выхватил из необъятного книжного ряда катехизис, тоненькую книжицу в мягком переплете. Кинул вслед за первой. Тончайшие шелковые странички печально зашелестели и разлетелись. Вслед им полетели сборники, два грузных коричневых толстяка, с коротким треском хряпнулись об пол и расстались со своей листвой.
Ниила задорно посмотрел на меня, приглашая присоединиться. Чувствуя, как сердце радостно колотится у меня в груди, я тоже схватил книгу. Запустил ей, она полетела — при этом из нее выпорхнуло несколько страниц — и ударилась о ржавую борону. Вот умора-то! Войдя в раж, мы стали хватать книги без разбору, и, подбадривая друг друга, крутящейся свечой пускали их к потолку, пинали с такой силой, что аж страницы дымились; мы чуть со смеху не надорвались, опустошая полку за полкой.
Внезапно на пороге возник Исак. Огромный как гора, немотный и почерневший. Ни единого слова, только грубые, мясистые пальцы, судорожно отдирающие бляху ремня. Гневным жестом указал мне на дверь. Я как трусливая крыса прошмыгнул мимо него и пустился наутек. Ниила остался. Дверь за мной затворилась, и я услышал, как Исак лупит его.
На мгновение я отрываюсь от дневника, который начал в Непале. Электричка подходит к Сундбюбергу. Занимается рассвет, пахнет отсыревшими куртками. В моем учительском портфеле лежит папка с двадцатью пятью проверенными сочинениями. Февральская хлябь, через четыре месяца ярмарка в Паяле. Мельком гляжу в окно. Высоко над перроном кружатся галки, вьются, вьются взбудораженным кубарём.
Взгляд мой возвращается к Турнедалену. Глава пятая.