Колька не выдумывал. На другой день, хотя море было бурное и тучи метались над самой водой, слева из-за скального выступа показались немецкие самоходные баржи. Вблизи мы не видели их ни разу. Баржи шли со стороны Камыш-Буруна. Темно-шаровые, под цвет свинцово-серых волн, они сидели низко в воде, вытянув длинные, похожие на сигары тела. Раздвоенные, как пасть, носы зловеще приподнимались над гребнями. «Ду-ду-ду» — гудели мощные дизели. Четыре баржи быстрым ходом, оставляя позади вспененные борозды, на виду направлялись к Тобечикскому мысу. Мы в это время вышли на обход.

— Обнаглели, однако.

Было видно, как немцы в бескозырках свободно ходили по палубе. Чернокрестный флаг трепыхался на мачте. К нам подбежал Шахтаманов.

— И… Ай-да-лай! Дай пушка… Пе-те-эровский ружье… Я им кишки-мишки выпущу…

— У них на барже восемнадцать огневых точек, броня, — сказал Петро.

— Дай мне ружье только! — старшина метнулся на берег.

Баржи, развернувшись, у мыса повернули назад. Да, это была наглядная демонстрация. Мол, имейте в виду: «Море закрываем, блокируем».

Если вчера ночью катера не сумели пробиться к нам, то теперь, когда появились эти стражи?!

— С сегодняшнего дня будем стирать использованные бинты, — говорит Копылова.

— Может, Мостового послать в дивизию, в медсанбат — попросить взаймы немного эфира?

— Попробуем…

Продолжаем обход, подходим к клубу. Из подвала доносится голос Чувелы. Проводит политинформацию, читает сводки. Она их хранит вместе с пистолетом в кобуре.

— Двухдневный бой дорого обошелся врагу… Восемьсот гитлеровцев на тот свет отправили, шесть автомашин, два танка подбиты. Пулеметы, сотни автоматов захватили наши гвардейцы. И даже ящик с крестами — наградами.

— Целый ящик?

— И аккордеон, гитару и две губные гармошки.

— Давай их сюда! Мы оркестр составим — фрицам на нервах поиграем.

Лейтенанту Щитову сегодня лучше. Могучий организм. Он разговаривает. Голова и правая половина лица забинтованы, нос клювом торчит.

— Когда фрицы танки бросили… Потерял я сознание. Утром, как в чаду, слышу — немцы ходят, шпрехают: «Аллес капут!» Сапогом меня стукнули. Опять провалился в мертвую темь. Потом опять вроде живой — звезды вижу… Захотел пить, а повернуться не могу…

Приблизительно через час после ухода барж, когда ветер разогнал тучи, прилетели «илы».

— Это в отместку за баржи!

— Если б немного раньше…

Сбрасывают парашюты. Кремовые зонты с грузом болтаются в воздухе. Ветер относит их на сопки. Захлопали часто зенитки. Нервно затявкали пулеметы. В небе возникли белые облачка разрывов. В самолеты немцы не попадали, а грузы исчезали…

Колька с санитарами и Шахтамановым помчались на сопки. Вскоре притащили груз вместе с парашютом. Не терпелось, сразу стали распаковывать длинные брезентовые мешки. В первом оказались медикаменты и главное — эфир и перевязочный материал. Ура! Во втором — продукты: сахар, шоколад, вино.

— Вот хорошо! — захлопала в ладоши Чувела. — Раненым праздничные подарки сделаем!

А ведь завтра действительно 7 ноября. В этой кутерьме о празднике забыли.

…Вечером в перевязочную набилось полно народу. Радист будет принимать доклад из Москвы.

Наши, санротовские, ходячие раненые, соседи-хозяйственники расселись на носилках, ящиках или просто на полу. Мы с Колькой устроились у двери. На столе — ящик-рация. Зеленый глазок. Белобрысый радист крутит, настраивает. Чадят коптилки.

Рядом с радистом примостилась Чувела — вытащила блокнот, карандаш.

Море рассвирепело — бьет, гупает. В водохранилище как в тоннеле. Все примолкли. Вытянув шеи, следят за радистом, вслушиваются в треск, писк, вырывающийся из темного ящика.

Поймал! Однотонный шум, глухое покашливание — включен зал. Слышны шаги. Рокот аплодисментов. В тишине, слышим, звякнул графин, забулькала вода… Знакомый с акцентом голос. Сталин говорит медленно, негромко, давая возможность подумать.

Мы придвигаемся ближе к рации.

О чем он говорил?

О переломе в ходе войны. О том, что наша армия прошла с боями от 500 до 1300 километров и что уже освобождено две трети родной земли.

И все мы засмеялись, когда он сказал: «Кому пироги и пышки, а кому синяки и шишки».

Радист скорчил рожу и хлопнул себя по белобрысой башке. Савелий повторил: «Пышки-шишки», но на него зашикали.

Мы верили каждому его слову. И было еще странное чувство — где-то там, за тысячу километров, Москва, светлый зал, а мы здесь, в полутемном, сотрясающемся от взрывов убежище, но между нами прямая связь, которую нельзя оборвать.

В девять обстрел. Прожекторы. Ракеты. И обычная суматоха на берегу. Высадка проходит в таком темпе, что не удается посадить раненых. Несколько кораблей немцы подбили у самого берега.

В санроту поступают раненые, пострадавшие во время высадки.

Поздно ночью моряки из патруля принесли девушку. Почти голая — только шинель черная наброшена. Нашли окоченевшую, полуживую на песке.

Мы растерли девушку спиртом. Напоили чаем, уложили в отсеке связистов на нары. Зовут Зиной, медсестра. Дрожит, колотит всю — никак согреться и уснуть не может. Ее носило по морю пять часов. В проливе мотобот подорвался на мине и перевернулся. Она держит меня ледяшками-пальцами за руку, распатланная, страшненькая. Всхлипывает:

— Выплыли только два морячка и я… Морячки поснимали с себя все — остались в одних тельняшках. Держимся за борт. Волны сильные, вода ледяная. Они решили плыть к берегу. Я осталась. Потом один вернулся, другой пропал. Чувствую, с каждой волной силы теряю. Морячок говорит: «Помоги, я влезу на мотобот, потом тебя втяну». А я не могу. Закрыла глаза. Ну, думаю, конец. Еще удар… Волна. И вдруг под ногами песок. «Вставай, морячок», — говорю. А он молчит — мертвый, замерз в воде.

Зина и после рассказа не успокаивается. Плачет.

— Что там воет так?

— Волны… Море…

— А мне кажется, кричит кто-то. Пятьдесят ребят на мотоботе, и все на дно пошли… Родненькие! Паренек один все шутил перед посадкой: «В Черном море много керченских селедок — хорошая пожива им будет».

Отлежаться ей нужно, прийти в себя. Это нервный шок — все пройдет. Лишь бы пневмонию не схватила.

Вот и мой первый фронтовой праздник. С утра немцы открыли бешеный огонь по берегу и поселку. На море шторм. Туман и дождь — кругом мутью заволокло. «Трах-тр-ах-тр-ах!» — рвется где-то близко от водохранилища.

— Праздничное настроение фриц хочет испортить.

— Злится за вчерашний день…

У немцев действительно есть причина злиться. Взят Киев! В сводке Информбюро говорится и о нашем десанте. Читаем, перечитываем переписанные рукой Чувелы строчки:

— «Северо-восточнее Керчи наши войска, сломив сопротивление противника, овладели сильно укрепленными пунктами: Маяк, Жуковка, Опасная, крепость Еникале, Баксы, Капканы, — создав в этом районе плацдарм по фронту 10 километров и в глубину 6 километров… Южнее города Керчь десантные части овладели сильно укрепленным пунктом противника Эльтиген… Атаки против наших высадившихся частей были отбиты с большими для противника потерями…»

Что еще хорошего? Оказывается, вчера среди высадившихся были ребята из нашего полка: рота автоматчиков и хозяйственники. Высадился и полковой повар Сашка Басс-Тихий.

Сашка с Дроновым уже спаялись, с утра успели оборудовать настоящую кухню на хоздворе.

Сашка забегает к нам свеженький, в белом фартуке — фасон держит. Тараторит:

— Меню праздничное — во! Без повара, вижу, вы тут совсем отощали. Сготовил на обед борщ с лавровым листом и перчиком. Гуляш из консервы и картошки. И компот из сухофрукты.

— Да… Если бы Батя не прислал вчера для раненых мешок картохи, ты б сготовил, — поддевает повара Петро. — И две бутылки коньяку впридачу и шоколаду… Вы- то что с собой привезли? Вошь на аркане.

— А что б ты делал? Пробоин-дырок в мотоботе как в друшлаке — воды по колено… Команда: «Бросай все за борт!» И давай выкидывать: американские ботинки, желтые с блестящими застежками везли, белье нижнее из чистого батиста, консерву, сухари, спирт в литровых бутылках… Вещмешки туда же. Только я свой вещмешок не бросил — мой инструмент там: половник, нож, ложка, специи…

— Ладно, Саша, не обижайся. Твоя профессия для живота хороша…

— У меня спирта бутылка есть, — доверительно сообщает мне Сашка. — Вечером отметим?

— Отметим!

Такой сильный обстрел, что мы решили отменить повторные перевязки: раненых носить в перевязочную опасно. Пройдем с Копыловой в подвалы, кузню и на месте перевяжем.

— Главное, не пропустить послеоперационного кровотечения и гангрены, — внушительно говорит она. — А то вот случай был на Малой. И хирург как будто квалифицированный! — Копылова всегда говорит о хирургии с такой ревностью, словно она одна ее и любит. Но может быть, это и хорошо. — Да… Бойцу попала мина в верхнюю треть бедра и не разорвалась — торчит стабилизатор. Конечно, за такую операцию не каждый возьмется. Хирург выгнал всех из операционной — оставил одну операционную сестру… Мину извлек благополучно и повесил на дерево — смотрите, мол, какой я. А полость хорошо не осмотрел, у раненого — прободение кишечника, потом внутреннее кровотечение… Погиб.

Выходим из перевязочной.

— В клуб, а?

Раненые рады нашему приходу. Халфин заканчивает бритье.

— Всех побрил без подскока, — докладывает он.

— Какого подскока? — удивляется Копылова.

— Если бритва тупая, клиент подскакивает.

Поздравляем с праздником. Рая разносит вино, каждому по мензурке. Сколько того вина? А уже пошли разговоры, воспоминания, шутки.

— Доктор, и вы с нами.

— Коньячка в три бурачка.

— А закусон?

— Языком закусим.

Я говорю, что сегодня будет настоящий обед.

— Сашка сварганит, факт… Он с морской бригады.

— Кок на флоте равен полковнику в пехоте.

— Эх, вот до войны праздники справляли… Ну, конечно, выпьешь, потом с жинкой гулять. Она у меня — кра-а-савица, солидная! Сам тоже приоденусь — брюки клеш, бостоновый пиджак… Шляпó. По главной улице чин-чином пройдешься. А потом в кино — «Горячие денечки». Вечером — гости… Патефончик…

— А я всегда демонстрацию открывал: у меня мотоцикл— зверь… Как рванет!..

— А я с баяном…

— После демонстрации люди пить-гулять, а меня в лес, на речку тянет… Снасти беру, люблю на природе…

— Так, вообще, я тихий, а выпью — в драку лезу. Праздники боком выходят.

— Маслом закусывай — никогда пьяный не будешь…

Я тоже вспоминаю праздники. Самые светлые, в школьные годы. Думаю о мае. Потому что сейчас туман, ледяной ветер. Обычно в мае у нас в поселке всегда каштаны распускаются.

Перед этим прошелестят два-три легких весенних дождика. И каштаны выпускают семипалые, парашютиками, листья с розовато-белыми метелками.

Я играю в школьном духовом оркестре на альте. Толька Ганаполя тоже дудит на «альтухе». Олег и Мартын — на трубах-корнетах…

Тольки уже нет в живых… И Мартын погиб…

Перед праздником мы усердно репетируем. Дирижер наш, маленький, пузатенький, с громкой фамилией — Шаляпин, разрешает взять инструменты домой, почистить.

Я драю, драю свой альт мелом так, что он начинает сверкать, как бабушкин самовар. И повторяю, дую… Гаммы ахроматические. Такты ногой отбиваю: «эс-та, эс-та, эс-та-та-та!».

Утро как по заказу: солнечное, без облачка. Каштан под окном не подвел — весь в цвету. И вдалеке, за домами, за купой яркой зелени, террикон лиловый принарядился — на самой верхушке красная звезда сияет.

Во главе колонны, с трубами, гордо вышагиваем мы по мостовой. Ноты с веточками сирени пристроили на инструментах.

Плывут, пламенея, знамена над головами. Песни, крики, смех волнами перекатываются.

Оглянешься — в глазах рябит от бесконечного людского потока: за нами детдомовцы, студенты техникума, мартеновцы, прокатчики, сталевары. С лампочками в руках шахтеры идут, среди них — Никита Изотов, прославленный на всю страну.

«Учиться так, как рубит уголь Изотов!» — качается плакат над нами.

Площадь. Памятник Ленину. Невысокий из бетона пьедестал, и Ленин, небольшой, похожий на знакомого мастера-доменщика, держит в руках помятую кепку и улыбается. Лицо у него, как у металлурга, красноватое от руды.

Дирижер круто поворачивается. Брови на лоб полезли, взмахивает трубой. И мы, впиваясь губами в мундштуки, вдуваем весь жар своей юности в звонкоголосую медь:

Кипит, ломая скалы, ударный труд, Прорвался с песней алой ударный труд…

Возвращаемся в водохранилище. Нас ожидают майор Чайка с батальонной медсестрой Женей.

У Чайки на плечи накинут ватник, правый рукав гимнастерки болтается пустой.

— Не хотел идти… Экземпляр, — жалуется симпатичная, с косицами Женя. — Насилу привела. Рука-то ведь пухнет.

— Не шуми, Женька, — сводит извилистые брови Чайка. — Пугает, а мы уже пуганые. Медицину слушать, так и воевать некогда.

— А все-таки пошел…

— Если бы не Батя — ищи-cвищи…

Рану обрабатываем под местной анестезией; терпит, лоб мокрый, шея мокрая. Закончили — укоряет:

— Хоть бы, черти, перед этим спирту дали… Ковыряли, как сапожники…

— Расскажи лучше, как в окружение попал?

— Зубы не заговаривай, доктор. Спиртику и сейчас можно… А попал обыкновенно. Как выбили нас с первой линии — немцы сразу стали отрезать. А там степь голая. Попробовал взять фрица на «полундру» — не получилось… Троих ребят потерял. Пришлось занять оборону подвижную: двое отдыхают, а трое бегают по траншее и стреляют. Потом меняются, чтобы без перерыва огонь…

Чайка морщится — просыпается боль. Спрашивает:

— Закурить можно?

— В перевязочную выйди…

Вдруг начинает ругаться:

— Я им, паразитам, одного не прощу. Хотели живьем нас взять, гады, навозом забросали… Ну, гранатами бы, куда ни шло. А то навозом. Когда прорвались, я к Бате… Обнял меня, а потом говорит: «Иди к морю, вымойся — дух от тебя…»

Не успел Чайка выйти в перевязочную, зовет Женя.

— Удержите этого ненормального — хочет в батальон.

Объясняю Чайке, что может быть послеоперационное кровотечение, и тогда снова придется возвращаться в медсанбат — лучше уж здесь отдохнуть, да и обстрел видишь какой…

Чайка бурчит:

— Праздник без ребят — какой праздник?

Пока раненых нет, занимаемся разными делами. Савелий наклеивает на бутылочки этикетки, расфасовывает порошки. Ксеня проверяет кровоостанавливающие зажимы, готовит марлевые тампоны-шарики. Копылова дописывает в операционный журнал. А я в перевязочной, примостившись на ящике у входа, точу скальпели на бруске. Напротив, прижавшись к стенке, сидит Женя, возле нее, опираясь на здоровый локоть, полулежит Чайка. Густая спутанная шевелюра лезет ему в глаза. Женя трогательно поправляет его волосы. От близких разрывов в водохранилище сильный резонанс. Звенит и пульсирует в ушах.

— Крыша у вас ненадежная, — замечает Чайка. — Снаряд семидесятипяти пробьет.

Прилетают самолеты. Наши. Много. Хорошо бомбят и прочесывают пулеметами передний край врага. Сбрасывают парашюты. Кое-что достается и нашему медсанбату: галеты, сухофрукты. Обстрел немцы прекращают. В перевязочную заглядывает ординарец Бати Алексашкин.

— Чувелы здесь нет?

— Нет.

— А Раечку можно?

— Ты что, любовь пришел крутить, капельдудкин? Раечку захотел, — хихикает Савелий.

— Какая там любовь? Дело есть…

Раечка была в кузне. Алексашкин выходит с ней в траншею и с таинственным видом начинает что-то нашептывать. Ну, что ж — дела так дела… Не допытываемся. Хотя он сам не вытерпел и, уходя, сказал:

— Вечером приду… Новости будут с музыкой…

Действительно, вечером Алексашкин снова появляется у нас в сопровождении добродушного, с подбритыми бровями старшины и рыженького моряка. Какие они фасонистые, надушены! У старшины — аккордеон трофейный, перламутром отделанный. Морячок с гитарой — на грифе бант.

Алексашкин вытаскивает из кармана губную немецкую гармошку, пиликает.

— Это ты здорово придумал с оркестром! — потирает руки Колька.

— Нет, это Батина придумка, — говорит Алексашкин. — Он у нас знаешь какой заядлый насчет самодеятельности… В сорок первом его прислали к нам комиссаром в станицу Пролетарскую… Там в клубе — полный набор духовых инструментов… Блеск! А играть некому… Батя сразу купил — семь тысяч отвалил… Ревизия нагрянула — с Бати гроши хотели удержать. Так он на документе написал: «Выплачу после войны».

— Давай с нами садись. Сейчас Басс спирт принесет, — предлагает Конохов.

— После концерта…

Тут подошли Раечка и Чувела. Вот оно что! Значит, у них по программе. Мы просим Дронова, чтобы испек картошки, и всей капеллой направляемся к раненым…

Получилось здорово. Оркестр хоть и небольшой, но играли с душой. И сценки придумали. Рыженький морячок представлял немецкого доктора, а Алексашкин — больного фрица.

— На что жалуешься, фриц?

— Лихорадит, господин доктор. Бросает то в жар, то в холод.

— Когда это бывает?

— Когда морская пехота наступает…

Раненые довольны — перед этим еще обед сытный, вино. Хлопали артистам, смеялись, стучали костылями о стенки подвала. А когда Раечка запела: «Прощай, любимый город», — раненые подхватили. Даже санитар Ахад, молчаливый, заросший чертяка, застыл в дверях, улыбаясь, шевелил губами.

— Что, Ахад, нравится?

— Якши песня… Якши…

С музыкантами обошли все отделения и вернулись в сарай. Дронов сидел у костра — обломанным штыком ворошил почерневшие обуглившиеся картофелины.

— Готова! — вытащил картошку из золы. Подул. Переломил пополам: — Рассыпчатая…

Ветер выл, хлобыстал плащ-палаткой, прикрывавшей вход. Хлестал, барабанил дождь. Трещали колья в костре. Ярко-игроватыми языками вспыхивал бурьян-колючка. Дымило, но было тепло. Мы разлили спирт по кружкам и выпили за праздник и победу. В голове закружилось, затуманилось. Я подумал, что недавно, утром с грустью вспоминал о предвоенных праздниках, жалел, что они такие неповторимые, как и моя юность. А сейчас мне думается, я ошибался. Разве можно что-либо сравнить с великой дружбой, рожденной в беде, под огнем? Что может быть выше товарищества, братства у походного костра в холодную, беспросветную ночь! Хочется говорить друзьям только слова любви. Я обнимаю за плечи Кольку, и Конохова, и Сашку Басса… Старшина, прижав широкий подбородок к планке аккордеона, выводит вальс.

— Ромку бы сюда, а? — говорит Колька.

— Могло быть хуже, — смеюсь я.

— Нет, все-таки здорово, что мы здесь, — говорит Конохов.

— Лучше, если бы мы отсюда скорей смотались, — подгребая головешки к костру, вставляет Дронов. — Беспокойства много…

Тоже правильно, старина… Тебе бы, вообще, сейчас хорошо сидеть дома и слушать, как твой внук, ты его называешь Пушкиным, на баяне играет… Эх, война, война…