Приходится туже и туже стягивать ремни. Голодаем. Но юмора не теряем. У нас в блиндаже есть игрушка — вырезанный из дерева, раскрашенный петух на подставке. Из какого-то домика принесли. Этот петух нас забавляет.

Холодно. С моря туман ползет. Сидим у костра, жуем полусырые кукурузные лепешки. Шахтаманов:

— Сегодня ужин — петух жареный!

Хохма старая, но действует.

— Мне крылышко и ножки.

— Мне пупок.

— А мне ножку, крылышко.

— Це-це, слюшай, — цокает языком Шахтаманов, — сколько один петух ног? Десять? Двадцать? Да?

— Он — сороконожка!..

Мы говорим о вкусных блюдах.

— Вот я торт на выпускном вечере рубанул, — вспоминая, вздыхает Колька. — Из крема вся верхушка. — Лицо его расплывается от удовольствия.

— Ты же тогда все вытравил, — говорю я.

— Да… Жалко…

— А бараньи головы тоже штука вкусная, а?

Это иногда в буфет студенческий привозили вареные бараньи головы. Один раз нам с Колькой посчастливилось достать. Целый вечер в общежитии разделывали их скальпелями, молотками. Мозги — объеденье!.. Да, бараньи головы — недосягаемая мечта!

…А вообще перспектива насчет еды у нас, я бы сказал, паршивая.

С утра по заданию Чувелы санитары обшарили все огороды и почти ничего не принесли. Немного кукурузы — и все. Мы — полбеды, а вот как с ранеными быть? Надежда сейчас на наших моряков. Они на промысле в тылу у немцев.

Горит костер. На нем большой немецкий котел-кастрюля. Дронов и Плотников попеременке крутят ручку крупорушки. Сделали ее сами из металлической трубы. Мелют кукурузу — засыпка для супа. Но что это за суп без масла, без картошки, без лука… Крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой.

У поваров лица черные, в копоти, глаза слезятся. Они и похожи сейчас друг на друга. А по характеру разные. Дронов никогда не унывает, а вот Плотников мрачноват — у него язва желудка. Глотает соду все время. Иссох. Руки трясутся. Вздыхает.

— Болит?

— Печет внутри, как огнем…

— Ты и до войны желудком страдал? — спрашиваю у Плотникова.

— Нет. В плену получил болячку. Под Белостоком в первые месяцы войны попали в окружение… И в лагерь. Кормили как собак. Бросят вонючую конскую голову в грязь, в пыль — и ешь. Бежал я… Поймали — били до полусмерти. А второй раз удалось. В лагерь передали одежду гражданскую, и я к партизанам…

Дронов щурит глаза. Философствует:

— Болит не болит, горе не горе, а ты должен все одно радоваться. Живешь, — значит, радуйся. Подохнешь — не увидишь ни деревца, ни травинки, ни звездочки… Ни даже паршивого таракана. Легкость души нужна… Вот я — такой, а сколько в жизни испытал, не приведи…

Он недоговаривает. В темноте слышны тяжелые шаги. Возвращаются моряки: Туз, Келесиди и Свечко. Молчат. Злые. Ясно, не повезло. В другом случае они бы шумели. Колька все-таки спрашивает:

— Ну, что?

— Делов нема…

Они уже несколько раз удачно ходили к мысам — там, у обрывов, на берегу, несколько выброшенных катеров — в песке находили консервы.

— Чуть не накрылись! — бурчит Туз. — Засаду подстроили… Только штук пять банок отковыряли — фрицы обошли нас. Что делать? Пошли на хитрость. Бежим к ним в тыл. Фрицы за нами, но не стреляют. А мы — резкий крен к берегу. У обрыва Свечко разворачивается и: «А ну, бей гранатами!» Запустил… я тоже. Короче говоря, фрицы рылом в песок, а мы с обрыва…

— Вот две банки осталось, — говорит Келесиди.

— Теперь супец будет с наваром, — улыбается в трепаные усы Дронов.

Моряки уходят к себе.

Через некоторое время у костра появляется Басс-Тихий. Загадочно извещает:

— Принимайте гостя с Большой земли.

— Не трепись…

Кто же это может быть с Большой земли? Входит Шура.

— Шурка, живая! — кричим мы в один голос.

— Вроде живая, только побитая.

— Когда вернулась?

— А вчера ночью, — говорит она небрежно.

Мы знали, что вчера прорвался один катер.

— Рассказывай… Как там? — торопим ее.

— Да тише, черти, рука…

У нее перевязана кисть.

— Тогда нас чуть не прикончили… Вышли в пролив — навстречу немецкая баржа… «Дум-дум-дум». Высветила прожектором и лупит из пулемета. Командира и матроса убило. Наш катер сдурел — крутится-вертится на месте. Моторист как закричит: «Сестра, спасай посудину! От машины не могу отойти… Рули заклинило… Лезь в воду!» Прыгнула я. Сеть от старого ставника на руль намотало. Минут десять проклятую раскручивала. Всю кожу с пальцев посдирала.

Восхищенными глазами смотрю на нее. Знает ли эта храбрая девчонка, что она, как Галинка, по самой смерти ходила?! Но скажи ей об этом, фыркнет: «Иди ты…»

— Ну, а потом, потом?

— В Тамань добрались вечером. Ноги, руки поранены о железо, чулок нет. Видик еще тот! Подошла к столовой. Наши ужинают. А у меня голова кружится, тошнит… Не захожу, прислонилась к двери. Слышу, Горбульский, майор-хирург, говорит: «Жаль, две керчанки погибли. Хорошие девчата». А Танька-повариха: «Сейчас пироги принесу, помянуть девчат надо».

Открыла я дверь. «Как вам не стыдно, — говорю, — помянуть, помянуть… Лучше бы пожрать дали». Вначале все застыли, а потом кинулись ко мне — стол опрокинули, целуют.

Спала я двое суток без просыпу. Потом Горбульский вызвал: «Шура, опять нужно туда ехать. Не могу другого послать».

— Значит, Шура, до победного конца с нами?

— До победного!

На дворе тихо. Немецкая артиллерия сегодня что-то молчит. С моря валит густой туман. Луч прожектора едва не застревает в нем. Примолкли и мы. Вдруг слух улавливает непонятные звуки. «Гуп» — что-то тяжелое упало на землю. Еще раз «гуп»… И еще… Что за чертовщина? До сих пор такого не слышали. Тихо… И снова — «гуп-гуп»…

— Немец с самолетов что-то бросает.

— Может, бомбы замедленного действия?

Но гула самолетов не слышно. Выскакиваем во двор. В небе, конечно, ничего не увидишь — муть. Опять странные удары где-то у высотки…

— Проверять нужно, да? — решает Шахтаманов. — Пойду!..

Вместе с ним уходит и Конохов. Ожидаем их с полчаса. Возвращаются они с большим мешком в лубках. Что там такое? Вскрываем — сушеная картошка и консервы — свиная тушенка!

— Откуда? Вот чудеса!

— Может, ангелы сжалились? С неба манну сыпят…

— Это фрицевские штучки-дрючки.

— Для чего?

— Отравленные продукты — и все. Так не справятся с нами — остается потравить.

Конечно, может быть все. Ведь травили они воду в колодцах, мины-сюрпризы оставляли на эрзац-шоколаде, баночках кофе, галетах.

Сброшенные продукты не трогаем — утром сдадим в штаб и все разузнаем. До утра ждать, однако, не пришлось. Часа через два Дронов делает открытие:

— Я банку одну — тово. Решил пострадать для общества — как узнаешь, отрава чи нет? А я старый — помру, не беда.

Он выставляет большой палец, приплюснутый на конце:

— Консерва — во!

На следующий день выясняется, что ночные загадочные гости не кто иные, как наши У-2 — фанерные латаные-перелатаные «кукурузники». К вечеру мы их снова ожидаем. Как же они обманули немцев? Очень просто: над серединой пролива летчики набирают высоту, затем выключают моторы и незаметно планируют над плацдармом.

Для ориентира зажигаем костер в центре нашего двора. И вот, часов в девять вечера сверху, с неба закричало: «Полундра! Лови!» Самолета не видно, а голос слышен… И гупнуло о землю. Моряки-трофейщики побежали за грузом.

Во дворе начинают обсуждать:

— Голос-то девичий…

— Та не…

— Как нет, когда крикнула: «Лови, ребятки». Кто так скажет?

— Сказано было «полундра», а не «ребятки».

— А может, действительно девчата из того полка, что рядом с нами в Бугазе стоял…

— У них легкие бомбардировщики…

На левом фланге застучали пулеметы. Судорожно сверкнул прожектор. Тотчас на мысу раздалось два сильных взрыва.

— Они, точно… Бомбят!..

…Продукты на плацдарме распределяются строго по норме. Все найденное, сброшенное с самолетов сдаем в общий котел, на дивизионный склад. Там делят. Закон железный.

А вчера чуть было не влип в неприятную историю Колька Горелов. Он вместе с моряками побежал за мешками. Четыре мешка с продуктами моряки сдали на склад, а пятый, контейнер, Колька приволок в санроту: там был перевязочный материал и эфир. С утра к нам явился капитан-прокурор из дивизии. Не выяснив дела, напал на Кольку:

— Мародерство! Пойдешь под трибунал!

Хотел увести Кольку с собой. Но все, кто был в водохранилище: Копылова, Мостовой и я, — стали Кольку защищать. Принесли мешок.

— А шоколад куда дели? — не унимался прокурор.

— Не было никакого шоколада.

Не знаю, чем бы кончился этот разговор. Каким-то образом раненые узнали о приходе прокурора и ввалились в перевязочную. Зашумели:

— Они тут все для нас делают. Сами недоедают — нам отдают. А вы не верите. Лучше скажите, когда эвакуировать нас будете?

Прокурор что-то записал в блокнот и ушел.

В то же утро пришли саперы. Приступили к работе недалеко от хоздвора. Думали, будут строить блиндажи. Попался на глаза Ванька.

— Что вы там возитесь?

— Срочное задание — аэродром…

— Какой аэродром, чего заливаешь?

— Точно, посадочную площадку готовим — самолет должен прилететь.

Действительно, саперы целый день убирали камни, железо, выкорчевывали пеньки, бурьян выдергивали, бугорки срезали. Потом притащили железные бочки с соляркой, расставили по углам площадки.

Ночью вспыхнули костры — солярка горела весело. Стоял туман, и надежда на самолет была небольшая. А «кукурузник» все-таки приземлился. Неожиданно, бесшумно, с выключенным мотором спланировал над проливом. Немцы его заметили и открыли дикую пальбу. Однако было уже поздно.

Солдаты стали быстро оттаскивать самолет к сараям, но близко разорвалась мина — ранило двоих и повредило мотор. Летчик уцелел. Кудрявый паренек, Димка. Потащили его к себе. Он привез табак, щедро угощает. Расспрашиваем, для чего прилетел.

— Подыскать место для регулярной посадки самолетов.

Заманчиво, но вряд ли осуществимо. Территория у нас — кот наплакал, каждый метр пристрелян, пятак брось — попадут.

— А как выглядит наша земля с высоты? — интересуются ребята.

— Вся в огне. Пылает… Недаром ваш плацдарм «Огненной землей» называют.

Слышать такое лестно. Мы не сгораем в этом огне, держимся!

Направляюсь к старморначу Тулякову, может быть, разрешит швартоваться катерам и у нашего причала. В момент эвакуации, при переноске раненых от хоздвора к школе, излишне травмируем их.

На береговом наблюдательном пункте Тулякова нет, говорят, что он в школе. Небольшой пришкольный дворик, разбитая немецкая пушка, несколько моряков расхаживают вразвалку.

У ограды стоит Галинка. Необычно притихшая, грызет соломинку. Трогаю ее плечо. Она поднимает на меня беспокойные глаза.

— Ты что, больна?

— Наоборот. У меня сегодня праздник.

— Шутишь все…

— Прочитай, — кивает она в сторону разбитой пушки. На щите мелом выведено:

Партсобрание:

1. Прием в партию.

2. Вопросы улучшения обороны.

Подобных объявлений в разных местах плацдарма встречал я немало. Наскоро написанные, красовались они в окопах на куске фанеры, в медсанбате на бланке истории болезни, в противотанковом рву, вырезанные штыком прямо на глинистой стене.

— Мое заявление будут рассматривать. Ужас, как боюсь, — Галинка смотрит на меня по-детски, ища поддержки, и, волнуясь, убирает под берет свою пушистую светлую челку.

— Чего же тебе бояться? Твое имя вся армия знает… Портреты в газетах.

Моряки бурно смеются, кто-то из них, наверно, рассказывает очередную байку.

— Завидую им, чертям полосатым. Спокойные! Они тоже на прием.

Спокойные? Я бы не сказал. Ухарский вид — надвинутые на лоб бескозырки, небрежная поза, шутки — своего рода прикрытие.

За шуткой вдруг доносится (это уже тихо и всерьез):

— Я насчет устава слабоват…

— А сейчас один устав — бей немца.

Парторг Туляков все в той же обгоревшей шинели и морской фуражке выходит из школы, рукой указывает на траншею.

— Заходите, ребята, в кубрик.

Галя и моряки спускаются в блиндаж, именуемый кубриком.

Я остаюсь ждать Галинку, думаю о ней. В устах Галинки слово «боюсь» звучит неправдоподобно. Самая геройская девчонка!

Отсюда хорошо обозрима песчаная коса и то минное поле, по которому она провела десантников в первую огненную ночь. Мина на мине… А она тогда плясала, топала ногами по самой смерти. И вперед, за собой увела моряков.

Сейчас там уже протоптаны безопасные дорожки. Траншеи, землянки. Ходим. Работаем.

…Если уж по-честному, нравится мне Галинка. И глаза, и губы, и волосы. Всегда желание поцеловать ее или хотя бы дотронуться до пушистой челки. Но такая роскошь не по мне. И вижу ее редко, урывками.

Вспоминаю, какой она была в Геленджике. Женственная, дерзко-независимая, очень красивая. И в то же время грустная. Не все знали, какое горе несут ее тонкие плечи. Муж погиб под Москвой. У немцев в Новороссийске остались мать и годовалый сын…

Со скрипом открывается металлическая дверь. Кто-то выходит. Через проем двери вижу: вокруг стола, сколоченного из снарядных ящиков, тесно, бок о бок сидят парторг, коммунисты и те, кто сегодня вольется в ряды партии.

Слышится голос Туликова:

— Итак, Чумаченко — единогласно.

— Зубковский — единогласно.

— Галя…

Дверь захлопнулась. Но через несколько минут из блиндажа выпархивает вся посветлевшая Галинка.

— Можешь поздравить, доктор!

— Молодчина, — я трясу ее руки. — Вопросы задавали?

— Вопросы? Какие вопросы? — взбудораженная значительностью только что происшедшего события, она еще не пришла в себя. Встряхивает челкой. А затем взволнованно говорит: — Туляков показал красную книжечку. Простреленная, в крови… Партбилет погибшего вчера моряка. И сказал просто: «Вот, дорогие, нужно заменять верного товарища…» Поздравь меня еще раз, — тихо роняет она.

— Ты — чудо, — повторяю я.

— Такое скажешь, доктор! — Она смеется, открывая белые подбористые зубы. — Ох, доктор, милый, я такая счастливая-пресчастливая. Танцевать охота. Закружиться бы в вальсе.

И, неожиданно подхватив меня, стремительно закружила по дворику. Но вдруг резко остановилась. Из блиндажа с радостным шумом выходили моряки.

— Ну, сестричка, мы с тобой сегодня совсем породнились, — говорит один из них. — Вот я тебе от всей нашей команды хочу преподнести… В общем, одну минутку.

Он убегает к оврагу. Возвращается — в большом кулаке маленький букетик репейничков и какой-то желтый цветок. Торжественно преподносит Галинке.

— Только осторожно, колются.

Вместе с продуктами сбросили тюки с газетами, брошюрами, записками. Теперь-то точно знаем, что нам помогают летчицы-девчата. Несколько записок Колька хранит: «Кушайте на здоровье… Еще привезем. Мл. лейтенант Л. Дивонина». И еще: «Орлы, бейте фрицев поганых. С комсомольским приветом Л. Дивонина».

Колька все гадает, что скрывается за буквой «Л». Перечисляет имена: Лида? Лилия? Лена?

Я смеюсь:

— Лукерья…

— Пошел ты…

Газет мы не видели давненько. Прислали их сразу за неделю. Расположившись поудобнее в сарае, сидим, кто у двери, а кто и на сене прилег. Читаем. Немец сейчас не мешает.

«Известия» за 5 ноября. На всю страницу карта — «Размеры территории, которую освободили наши войска от оккупантов с 12 июля по 5 ноября».

— Ого! — восклицает Колька. — Кусок отхватили. Когда просто слышишь — не то… Увидишь — другое дело…

— Правильно говоришь, — замечает Шахтаманов. — Здорово наступают. А сколько ми здесь сидеть будем? Мине надоело…

Савелий прерывает его:

— Ша… Шахтаманов! Послушайте выступление Черчилля на банкете у лорд-мэра Лондона:

«Это некогда чудовищная колесница Джагернаута (в этом месте он запинается)… Джагернаута германской мощи и тирании разбита и сломлена, превзойдена в бою, в маневре русской доблестью, искусством командования и наукой… Вполне может оказаться, что она разбита смертельно…»

— Что там за колесница такая? — спрашивает парикмахер Халфин.

— Черт его знает… Конохов, ты все знаешь…

Конохов уткнул нос в книжку «В Брянских лесах».

На обложке — высокие сосны и партизаны. Я ее уже просмотрел. Партизанам можно даже позавидовать. Самолеты к ним прилетают по расписанию. Автомашины свои есть. И в клубе «Большой вальс» смотрят.

— У индусов идол такой — божество, владыка мира, — объясняет Конохов. — На священный праздник его вывозят на огромной шестнадцатиколесной деревянной колеснице.

— Ну, что ж, тогда правильно — мы этого идола труханули хорошо, — говорит Колька. — Но вот почему союзники со вторым фронтом тянут?

— Черчилль обещал второй фронт открыть летом, а уже снег, — говорит Халфин.

— Ты знаешь, Халфин, что такое сверхтерпение? — спрашивает Савелий.

— Ну?

— Прижми грешное место дверью и жди второго фронта.

Мы гогочем. Снова углубляемся в газеты.

В «Комсомолке» портрет Чайковского. Последний раз я был на симфоническом концерте в Махачкале в апреле, семь месяцев назад. Не так давно, а кажется — вечность. С Ромкой сидели на галерке, наслаждались. После концерта пошли к морю. По-над берегом тянулась железная дорога. Один за другим бежали поезда. Мы, закрыв глаза, слушали рельсовый грохот, читали стихи.

…Достаю из вещмешка лермонтовский томик, нахожу любимые строки:

И снова я к земле припал, И снова вслушиваться стал К волшебным, странным голосам; Они шептались по кустам, Как будто речь свою вели О тайнах неба и земли. И все природы голоса Сливались тут…

До сих пор смерть не трогала, миновала нашу роту. Даже в самые тяжелые бомбардировки, артналеты удавалось ускользнуть от нее. А вот в затишье, когда немец только для острастки поддерживал слабый огонь, — у нас жертва.

Санитар Петро пошел по воду за дамбу — в нашем колодце воды все меньше и меньше. Вернулся согнутый пополам, руками поддерживает низ живота.

— Кладите на операционный стол… Мина проклятая, — дрожащими губами произносит он.

— Чего ты так? Может, касательное, — успокаиваю я.

— Я же говорила: не ходи, я же говорила, — чуть не плачет Копылова.

Снимаем гимнастерку, брюки, осматриваем. Ниже пупка, по бокам, треугольные черные отверстия — вывалился кусок брыжейки.

— Ну, что? — со страхом, сквозь стон, спрашивает он.

— Чуть зацепило брюшину. Касательное, — вру я, — для страховки полость придется вскрыть.

Лицо у него передергивается, липкий пот покрывает лоб:

— А кто?

— Позовем майора — хирурга из санбата, — говорит Копылова. — Ты только лежи спокойно, не нервничай.

Петро знает, полостные операции мы не делаем. Кто ранен в живот — смертник. Недавно на наших глазах погиб один моряк. Принесли его с огромной раной в правом боку. Кровь хлестала. Сделали перевязку, отнесли в землянку. «Доктор, спаси меня ради моей молодой жизни», — просил он. А что мы могли сделать? Но он хоть долго не мучился. Через два часа последние слова: «Кажется, я даю концерт». А другие страдают по нескольку суток: рвота, жажда, боли страшные — не дай бог. Я сам боюсь больше всего ранения в живот.

Бегу в медсанбат за майором, злюсь, ругаюсь про себя, что бессилен помочь товарищу. Что же это такое? Почти как во времена Пирогова. Ножи, пинцеты, риванол — весь наш арсенал. Ведь есть уже на свете электроскальпель, сульфидин, витамин, останавливающий кровотечение. Вишневский удаляет доли легкого, Юдин восстанавливает пищевод, Богораз приживляет гипофиз…

Через час приходит майор Тропинин. Немолодой, охрипший, веки шнурами, воспаленные. Я буду давать наркоз. Петро бормочет:

— Может, буду матюкаться под эфиром…

Майор вскрывает брюшную полость. Кишечник в крови, в песке — петли, будто моток веревок.

Взрыв. Майор вздрагивает. Но это не близко. Качается фонарь, прыгают раздвоенные тени на стенах.

— Свет направляй! — кричит хирург Рае.

Чмокает языком. Кишечник иссечен осколками. Начинает зашивать. Ткань, как старая тряпка, рвется под иглой.

— Дела — швах, — мрачно говорит майор, закончив операцию.

Мы и сами понимаем, вряд ли Петро выживет. Он мучается еще два дня. Живет крепким сердцем. Постоянно просит пить. Живот раздут — газы не отходят. Дежурим возле него с Копыловой по очереди.

— Так хотел на фельдшера выучиться, — чуть ворочает он сухим, обложенным языком.

— Выучишься… Операция прошла удачно, — уверяю его.

— Воды… Огонь в животе.

Кладу на запекшиеся губы смоченный бинт. У него начинается икота.

Толковый санитар был. Ему действительно нравилась медицина. Все расспрашивал. Как-то признался: «Я одному больному камень из почки выгнал. Дежурил в санбате. Мучается бедолага. Я к сестре, а та: «Я ему уже укол делала». Стал я поглаживать больного по пояснице— сначала легко, а потом сильней, сильней. Смотрю, легчает, легчает — и утихла боль. А наутро камень вышел. И операцию отменили. Я никому не сказал, что делал, еще бы влепили гауптвахту».

Умер тихо. Я на минуту отошел — вернулся, а в глазах у него смерть.

Я взял его часы карманные серебряные «Павел Буре»; он просил, в случае чего, переслать матери…